А виновата во всем была оперетка! Модная оперетка про какую-то юную герцогиню, которой было очень тоскливо и одиноко во дворце, и она, шутки ради, переоделась в платье своей субретки и отправилась на прогулку, а в лесу повстречала молодого красивого егеря — и влюбилась в него. Вот это была жизнь! Не то что в ее дворце, где правят этикет, скука, где только и говорят о войне с соседним герцогом! Опасаясь потерять любовь, герцогиня назвалась вымышленным именем и решила оставить все: богатство, власть, замок, где она так скучала, и бежать со своим милым куда глаза глядят… Однако бдительные герцогинины министры изловили ее — и егеря тоже — на месте преступления. Тут-то и выяснилось, что егерь — вовсе не егерь, а тот самый соседский герцог, с которым нашей герцогине следовало начать войну! Разумеется, вместо войны сыграли свадьбу…
Почему-то сия незамысловатая история тронула Юлию до глубины души. Вот здорово, подумала она тогда, если бы такое чудное приключение произошло со мной! А то жизнь так скучна, так однообразна! Она бросила упрек небесам и попросила для себя чего-нибудь эдакого, невероятного… Не зная, что ей предстоит открыть для себя старинную мудрость: «Будь осторожен, прося чего-то у Бога: он ведь может и выполнить твою просьбу!»
С чего началось приключение отчаянной герцогини? С переодевания. И первым делом Юлия переворошила все шкафы и сундуки и отыскала синее мериносовое платье с белой кружевной отделкой — одно из ее домашних платьиц времен еще институтских. Букольки уложила как можно скромнее, ну а капор своею незамысловатостью заставил бы зарыдать от умиления даже самую суровую бонну. Она знала все черные ходы в доме, укромные переходы, известные только прислуге, и ей не составило труда ускользнуть от бдительного ока взрослых этими тайными путями. Ну а если и приметила странно одетую барышню какая-нибудь захлопотавшаяся покоёва [9], то ей и в голову не пришло бы бежать рассказывать об этом его высокоблагородию или хозяйке: своенравная паненка всегда делала что хотела, могла весь дом на голову поставить своими причудами, так что за беда, коли идет куда-то не столь разряженная, как обычно?!
Юлия без помех выбралась и за ограду сквозь укромную калиточку в проулок, повернула за угол — и просто-таки ощутила, как растворилась в суете и гомоне Нового Свята — главной променады Варшавы.
Новый Свят, в просторечии Новик, для Варшавы — то же, что Невский проспект для Петербурга, бульвары для Парижа и «Под липами» для Берлина. Все модные лавки, кофейни, клубы, вся толчея и блеск, все хорошенькие женщины и задорные молодые люди… О, идти по Новому Святу было совсем не то, что проезжать по нему в экипаже, украдкой поглядывая сквозь окошечки на кипенье веселой варшавской суеты! Воздух Варшавы пьянил, дурманил, девушке хотелось зайти в каждую лавочку, постоять у всякой витрины, примерить каждую шляпку, напяленную на восковую, раскрашенную болванку, приложить к платью всякий кружевной воротничок, нацепить на запястье вот эту дешевенькую брансолетку из бурштына [10], приостановиться возле всякой торговки, купить «сахар-р-но морожено», крутым шариком или сдавленное с двух сторон толстыми вафлями, или золотистых, пузатеньких, горячих, усыпанных маком бубликов, называемых «пояцки» или — о, ужас! — насыпать в карман семечек! И букетик, хоть самый простенький, из братков, левконьев или вовсе румянок [11]. Ну что-нибудь сделать такое, чего она никогда не делала! Однако цель ее пути была впереди. И она не хотела разменивать на маленькие радости большую, главную, заветную. Чашка кофе в «Вейской каве» — вот это приключение! Вот это эпатаж!
«Вейска кава» — «Деревенская кофейня» на окраине Варшавы, место самое любимое и всеми посещаемое, деревенский, сельский, хотя и внутри города (его отделяют от окраины Александровская площадь и парк Лазенки), кофейный дом. Все Юлечкины подруги там побывали и наперебой рассказывали о прелести этого местечка, о раскованности (но не распущенности!) тамошних нравов. Еще прочитав стихотворение господина Вяземского «Станция», она мечтала о «гарнушках» [12] «Вейской кавы» как о символе той свободы и раскрепощения нравов, о которой без конца болтали все подружки, которая входила в моду и, разумеется, яростно презиралась в хорошем, приличном обществе. Впрочем, Юлия была уверена, что хорошее общество всегда имеет душу семидесятилетней старухи и ненавидит молодость во всех ее проявлениях. Ну и уж само собою — в доме Аргамаковых посещение «Вейской кавы», этого гнездилища разночинцев, загоновой шляхты [13], как презрительно выражался князь Никита Ильич, было мало сказать запрещено — немыслимо, невозможно! А коли так, Юлия, «неслух своеобычный», непременно должна была там побывать.
И побывала! Она сидела на широкой деревянной лавке, за широким деревянным столом, она глядела на очаг, уставленный множеством кофейников и гарнушек с кипячеными сливками, она с упоением прихлебывала горько-сладкую, мутно-пенистую «каву«— как все! как взрослая! как настоящая эмансипе! — и даже мерзкий привкус цикория [14] казался ей обворожительным. Сначала Юлия ежилась от смущения, но постепенно освоилась и даже отвечала, глазами, разумеется, на заинтересованные взгляды молодых щеголеватых панов, втихомолку мечтая, чтобы кто-нибудь попытался с нею заговорить. Ужасно хотелось услышать какой-нибудь изящный, легкий комплимент! Она даже пережила бы без истерического смеха, если бы ей сказали это жуткое: «Ах, урода! Ах, яка урода!» [15] Но хоть мужчины и щедро одаривали ее взорами, никто, даже золотоволосый, очень красивый юноша, который просто-таки глаз с Юлии не сводил, не проронил ни словечка. Пооглядевшись, она поняла, что мешает ей ощутить себя на вершине блаженства: она явно перестаралась с маскировкой! За три года, пока синее платье пылилось в шкафу, мода разительно переменилась. Оказывается, не только в Народовом доме, на балах в Собрании или на приемах в Бельведере [16] дамы одеваются по последней парижской картинке. Хорошенькие варшавянки нипочем не желали отставать. И теперь уже никто не носил платьица, перехваченные под грудью (слава Богу, мода времен французской революции не возродилась с новыми волнениями в Париже). Все платья обтягивали талию, расходясь складками весьма широко, юбки изящным веером распадались по полу, закрывая ноги, так что Юлия оказалась чуть ли не единственной дамой, выставившей на всеобщее обозрение не только туфельки, чулочки, но и кружевные оборочки панталон. Это же надо было так опростоволоситься! С волосами, кстати сказать, тоже оплошка вышла. Шелковый маленький капор выглядел не моднее корзины с цветами и фруктами, какие приходилось в 80-х годах прошлого века носить Юленькиной бабушке, баронессе Корф. Дамы и девицы теперь носили береты в мягких складках, тюрбаны, затейливо ниспадающие шарфы, ну а букли хоть и не исчезли вовсе, но смело вытеснились изысканнейшими узлами на затылке. Одна дама вообще устроила на своей смоляной головке и то, и другое — это было прелестно! И так смело, так оригинально! «Нет на свете царицы краше польской девицы!» — вспомнила Юлия балладу Мицкевича и поджала губы, уныло порадовавшись, что сидит в самом уголке кофейни и на нее никто не обращает внимания. Главное дело, полны шкафы наимоднейших туалетов, а выглядит — хуже некуда! Наверное, тот красивый белокурый пан смотрел на нее вовсе не с восхищением, а с презрительным недоумением: откуда, мол, взялось этакое чучело?
Сияющий день померк. А стоило представить, что придется возвращаться, и тогда уже все увидят ее обветшалый туалет, как настроение и вовсе испортилось. Однако Юлия и вообразить не могла, какой ужас ждет ее впереди.
Она просидела в «Вейской каве» не меньше двух часов, и, хочешь не хочешь, наступала пора уходить. Юлия еще раньше заметила, что посетители, поднимаясь из-за стола, что-то кладут рядом со своими кружками, а потом половой, или, как его здесь называют, кельнер, уносит грязную посуду и то, что оставлено. Она пригляделась — это были монетки в один злотый. И, только увидав эти блестящие кругляшки, она поняла, в какую жуткую попала историю! У нее не было не то что злотого — ни копейки, ни алтына, ни полушки, ни гроша ломаного! Еще ни разу в жизни ей не приходилось что-то покупать самой, а значит, платить. Всегда рядом была матушка, которая указывала, куда прислать выбранную Юлией безделушку: дома и расплачивались с лавочником. Почему-то ей и в голову не пришло, что может быть иначе! Наверное, поддайся она какому-нибудь соблазну еще на Новом Святе, пришлось бы назвать адрес, но отправлять кельнера в особняк отца получить за чашку кофе?! Счет на злотый?! Да и кто поверит, что эта плохо одетая паненка — дочь всесильного полковника Аргамакова?
Вдобавок поляки, уж конечно, не упустят случая поиздеваться над попавшей впросак русской. Нет, нельзя даже упомянуть имя отца, нельзя его скомпрометировать. Ох, не оберешься скандала! Кельнер уже и так поглядывает с подозрением. Что же с ней сделают? Позовут городового? Потащат в участок? Выгонят взашей? На глазах у всех, у всех, и у того золотоволосого красавца?! Мало того, скажет он, что одета безобразно, так еще и мошенница! И она едва не шмыгнула от ужаса под стол, когда этот самый красивый пан вдруг подошел к ней и почтительно поклонился.
— Пшепрашам, панна… — он запнулся, робко взглядывая в испуганные глаза Юлии. — Не вы ли уронили вот это?
Молодой человек нагнулся — Юлия проворно спрятала ноги под скамейку, чтобы он не заметил проклятые кружева панталон — и поднял серебряный кружок.
Злотый! Боже великий! Ее спасение!
— Да, — не задумываясь воскликнула Юлия. — Дзянкую! Дзянкую бардзо! [17]
Она помахала кельнеру, хмурое лицо которого выразило нескрываемое облегчение, и с признательностью воззрилась на своего спасителя, стараясь не углубляться в опасные размышления о том, впрямь ли монетка валялась под столом, или юноша каким-то образом угадал, что у Юлии нет денег и решил заплатить за нее столь деликатным способом. В таком случае он не только очень красив, но и умен. Чем не рыцарь? Может быть, кто-то скажет, что плохие настали времена, если прекрасных дам теперь спасают не от злых драконов, а от обманутых кельнеров, но еще вопрос, кто более кровожаден и страшен во гневе! Во всяком случае, Юлия была благодарна своему рыцарю во фраке и шляпе куда больше, чем какая-нибудь Кунигунда или Розалинда своему Альберту или Готфриду в шлеме и тяжелых латах. И он был так красив, так ласково улыбались янтарные глаза в обрамлении круто загнутых золотистых ресниц, так очаровательно вились надо лбом мягкие кудри, так трогала душу легкая улыбка, что Юлия не смогла отказать пану Адаму Коханьскому, когда он решил проводить ее до дому.
Оказалось, он учился в школе подпрапорщиков. Это несколько погасило романтический нимб, уже сиявший вокруг его золотоволосой головы. Юлии, часто видевшей подпрапорщиков в их черных пелеринах в Лазенках, где школа помещалась, совсем недалеко от Бельведера и от прогулочных аллей, по которым русские дамы катались верхом, они казались необычайно угрюмыми и неприязненными существами. К тому же отец всегда был против обучения польской молодежи польскими же наставниками, уверяя, что там насаждают идеи возрождения Великой Польши, и школа подпрапорщиков — хорошая пороховая бочка, так же, впрочем, как Варшавский и Виленский университеты. Однако все подпрапорщики, вместе взятые, это одно, а вот Адам — совсем другое! Прогулка с ним по Новику, а потом по Краковскому предместью, до самой Замковой площади, вдоль стены, опоясывающей старый город, показалась Юлии упоительной. Руки ее были нагружены теми самыми букетиками из братков, левкониев, румянок, о которых она так мечтала! Адам, верно, решил не оставить без внимания ни одну цветочницу. Конечно, ни от одного из своих поклонников Юлия и помыслить бы не могла принимать такие бесцеремонные подношения, но сейчас по варшавским улицам рядом с этим пригожим будущим подпрапорщиком шла вовсе не одна из богатейших невест России Юлия Аргамакова, а Юленька Корф, приехавшая из России навестить свою дальнюю родственницу, служившую горничной у супруги полковника Аргамакова. Она решила уж не вовсе завираться, однако и в придуманном не стеснялась, уверенная, что ее упоительное своей внезапностью приключение едва ли будет иметь продолжение. Однако, прощаясь с нею у маленькой калитки на задворках аргамаковского дома, Адам вдруг робко попросил о новом свидании.
Юлия растерялась. Об этом она и мечтать не смела! Все происходило в точности как в той оперетке про отчаянную герцогиню. И все-таки бегать на свидания! С мужчиной! Будто какая-нибудь горничная! «Нет, настоящая эмансипе!» — тут же поглядела на это Юлия с другой стороны и в нерешительности взглянула на Адама, всем сердцем желая сказать «да» — и боясь этого.
Адам с улыбкою взял ее за руку — из целей той же маскировки Юлия не надела перчаток — и поднес к губам. Но не приложился почтительно, а повернул ладонь и, тихонько подышав на нее, провел губами от запястья к кончикам пальцев, щекоча нежную кожу своим теплым дыханием и шепча:
— Придете, панна Юлия?
Он не целовал ладонь — только касался еще шепчущими губами, и эти щекочущие прикосновения вдруг отняли у Юлии силы. Дрожь прошла по телу от груди до бедер, затаилась в самом секретном местечке, отозвалась сладкой судорогой. Она почувствовала, как загорелось лицо. Вырвала руку. Метнулась в калитку, не позаботившись запереть ее за собой, но успев отчаянно шепнуть в ответ:
— Приду! Приду! Ждите!
Вот так все это и началось, но если Адам Коханьский оказался столь самонадеян, чтобы вообразить, будто именно он прельстил и соблазнил эту сорвиголову, то он ошибался. Прельстили ее недозволенная свобода, смелость обхождения и уверенность, что наконец-то она сама решает участь свою.
Ей не раз приходилось слышать споры отца с матерью: в кого дочка такая уродилась? Отличаясь почти портретным сходством с отцом, Никитою Аргамаковым (разумеется, естественно смягченным и приглаженным ровно настолько, чтобы дерзкое обаяние отца сделалось главным очарованием дочери), она унаследовала от матушки своей, Ангелины, скрытую пылкость чувств при показной мягкости и нежности — внешность весьма обманчивую! Романтический тревожный дух ее, замкнутый в слишком тесной сфере, бился как птица в дорогой клетке. И не зря князь Никита Ильич при виде дочери частенько вспоминал, как принц де Линь сказал Екатерине Великой: «Если бы вы родились мужчиной, то, конечно, дослужились бы до фельдмаршала!» И ее ответ: «Не думаю. Меня убили бы в унтер-офицерском чине!»
Вот из таких была и дочь его, про которую даже денщики говорили, мешая восхищение с неодобрением: «Не девка, а ветер из крымских степей!» Юлия качалась на качелях, едва не перекидываясь через перекладину, стремглав носилась в горелки или скакала без седла, запрыгивая на коня с ходу, с разбега. Отец, видевший в ней враз и дочь, и сына, которого он так и не дождался, шутки ради научил ее стрелять и фехтовать, и делала это Юлия преизрядно. Не отставала дочь от отца и на охоте, которой тот предавался со страстью, ибо она напоминала ему войну. Когда князь Никита Ильич, в военной фуражке, накинув на одно плечо бурку, верхом на отличной лошади, как бы влитый в нее, молодцевато отправлялся в отъезжее поле в сопровождении многочисленных псарей, одетых в охотничьи чекмени [18], с перекинутыми через плечо рогами и с собаками на сворах, Юлия непременно была рядом, причем не в модной амазонке и на английском седле, а одетая по-мужски, и по-мужски верхом, и никакие уговоры не могли ее от этой привычки отучить. Ни отец, ни мать и не догадывались, что Юлия таким образом отвоевала себе отнюдь не свободу движений на охоте! Свободу нравов!
Многих женщин томили стеснительные нравы того времени, и они пытались протестовать против отжившего порядка вещей ребяческой удалью, подражанием мужчинам, убежденные, что независимая жизнь уравновешивает положение женщины с независимым положением сильной половины рода человеческого. Дамы и даже барышни категорично заявляли: «Довольно! Теперь не старая пора!», начали курить в обществе, носить платья на манер мужской одежды и сапоги, стричь волосы, вольно вступать в общую беседу. В Варшаве все знали некую даму из хорошей семьи, которая даже голосом подделывалась под молодых людей, а вечерами расхаживала по улицам в военной шинели и на вопрос будочников [19]: «Кто идет?» отвечала: «Солдат!»
Рядом с такой детской, безотчетной жаждой свободы существовал протест более яркий, хотя столь же безрезультатный. Из раззолоченных чопорных гостиных, из приличных бальных зал особо горячие, несдержанные головы кинулись в кабаки и рестораны, закружились в шумных оргиях с шампанским, презрев все нужные и ненужные условности, подражая разгулу и кутежам мужчин.
Новая жизнь, новые нравы, новые веяния проникали всюду, не просветляя, а опьяняя головы. Женщинам хотелось привольной, другой жизни, но какая она вне кутежа, вне грубости, они понять еще не могли. Ища свободы, находили разнузданность, распущенность. Ну а для таких пылких натур, как Юлия, живших не умом, а сердцем, никем не руководимым, вольно предававшимся фантазии, желанная свобода и воля сводились прежде всего к свободе в любви.
Впрочем, хотя прежде руки Юлии не раз просили, родители не неволили ее в выборе — точнее в отказах. Так, одному императорскому курьеру, человеку премилого обхождения, с порядочным состоянием и связями при дворе, она отказала лишь из-за его фамилии — Пивововов. Если в мужском роде это звучало более или менее забавно, то в женском — Пи-во-во-во-ва — просто чудовищно! И уехал в Санкт-Петербург бедняга курьер, едва не плача, не зная и не понимая, за что была немилостива к нему красавица. А он был всего лишь такой же, как все, всего лишь богат, хорош собою, словом, завидный жених, и это вызывало два чувства у своенравной девицы: скуку и неприязнь.
О, родители могли позволить себе не неволить дочь! Юлия до сих пор толком не знала, в шутку или всерьез отец к месту и не к месту вспоминает своего боевого друга, графа Белыша, с которым шел в двенадцатом году от Москвы до Парижа, а потом, отыскав во Франции похищенную Ангелину с Юленькой, обменялся с сотоварищем словом помолвить свою дочь с его сыном, которому в ту пору было всего семь лет. Впрочем, и невеста недалеко ушла от жениха: ей и года не было во время той заглазной помолвки! И хотя с тех пор ни единого разочку не объявлялись ни старый, ни молодой Белыши в доме аргамаковском, Юлии не больно-то легко было жить под дамокловым мечом могущего быть отцовского безоговорочного заявления: «Известно ли вам, милостивая государыня, что вы выходите замуж?..» Такие заявления в те поры были обычным делом, и Юлия могла почитать себя счастливой хотя бы оттого, что знала фамилию своего нареченного! Ей хотя бы не предстоит услышать жутковатого окончания фразы: «…а за кого — узнаете после!» И все-таки она не могла поверить, что такая судьба ей уготована. Выросшая в семье, вековым заветом которой была смертельная, обоюдоострая любовь, многажды слышавшая истории жизней Елизаветы Елагиной, Марии Строиловой и матери своей Ангелины Корф, Юлия доподлинно знала: на меньшее, чем продолжение семейных традиций, она не согласна. Она не уподобится множеству своих подруг, которые уверены, что любовь — лишь не существующая в реальности тема для разговоров и стихов модных Гюго и Мицкевича, а потому скорее готовы были выйти замуж без любви, чем остаться в старых девах: мол, сама соскучишься и всем наскучишь! Она будет ждать, искать, надеяться! И Адам, романтический красавец, всего лишь поцеловавший ее руку, но так, что она потом всю ночь видела буйно-страстные сны, показался ей именно тем героем, о ком смутно грезила душа.
Конечно, и помыслить невозможно было, чтобы отец позволил ей не то что замуж — на свидание к Адаму идти! Да и тот, конечно, еще сто раз подумал бы, прежде чем подойти к столу в «Вейской каве», когда бы знал, что за ним сидит не какая-то перепуганная хорошенькая паненка, а дочь всевластного полковника Аргамакова! Разве что начальник варшавских жандармов Рожнецкий стяжал более неприязни в Польше, чем этот полковник кавалерии, в 1813 году бравший Варшаву воистину огнем и мечом, теперь — один из ближайших друзей великого князя, ненавидевший даже упоминание о Речи Посполитой и не скрывавший раздражения ко всему, что казалось ему чуждым русской жизни!
В отличие от отца Юлия никакой особой беды в польском гоноре не видела. Разве просто расстаться с воспоминаниями о былом могуществе Великой Польши?! И потом, разве справедливо, к примеру, что Франция, зачинщица войны, осталась независимой, просто сменила диктатора на законного, Богом данного монарха, а Польша вовсе утратила волю свою и была насильственно разделена между победителями?! Понятно, что поляки не жалуют русских, видя в них захватчиков… Хотя чем так уж особенно хуже жизнь в Варшаве, чем жизнь, скажем, в Москве, было бы затруднительно определить даже самому недоброжелательному взору!
Рассуждая так, Юлия не учитывала одного: французы для русских были чужаками, поляки же — братьями, предавшими братьев своих в последней войне… Как предавали, впрочем, нередко и в века минувшие, снюхиваясь то с турками, то с немцами, то с ливонцами, то со шведами — лишь бы посильнее уязвить Россию во имя удовлетворения того самого ненасытного польского гонора, который вошел в пословицу! Юлия была слишком молода и, честно сказать, глупа, чтобы видеть в каждом частном поступке или чувстве отражение вековой неприязни двух славянских держав. Она знала одно: ей безумно нравился Адам, однако не видать ей его как своих ушей, ежели положиться на добрую волю отца — да и самого Адама. «Что бы ни говорили о возвышающей силе любви, все любят ради себя, а не ради того, кого любят!» — думала Юлия. Вот он, вожделенный случай взять наконец свою судьбу в свои руки, распорядиться ею, как желательно! А если ради этого нужно пойти на небольшой обман — за чем дело стало?!