Cтарые города удивительны! В городе, что зовется Париж, снуют люди, проживают там свою короткую жизнь, работают, любят, смеются и плачут. Постепенно они умирают, и по их улицам ходят уже другие люди, которые работают, и любят, и смеются, и плачут, и скоро уходят навсегда. Но разве не оставляют они все после себя частицу своего счастья и своей боли, своих страстей, своих мыслей, горя и тоски, своей ненависти и страха? И разве я, бродя по их городу, не чувствую этого? Разве сами камни мостовых не бормочут маленький тихий рассказ о тех, кто жил здесь раньше?
Хотя те, кому сейчас отпущен короткий миг жизни, шумят и грохочут изо всех сил, я, бродя по Парижу, все же слышу маленький бормочущий рассказ мостовых. В городе столько достопримечательностей! Pont Neuf, Place de la Concorde, Place de la Bastille[120], Place de l’Hotel de Ville[121].
Но рассказ, который я слышу, нельзя назвать по-настоящему красивым. Как и во всех старинных городах, брусчатка мостовой повествует большей частью о крови, поте и слезах, потому что таковы люди!
Кровь, пот и слезы! В холодной камере замка Консьержери[122] я слышу шепот несчастной королевы и немного оплакиваю судьбу Марии-Антуанетты. «Боже, сжалься надо мной! В глазах моих больше всего слез о вас, мои бедные дети!» Эти слова она написала в день своей смерти на странице молитвенника именно здесь, одинокая, горестно одинокая, разлученная с детьми и с человеком, которого любила… о, я не в силах думать об этом! Я прячусь за Леннартом и Евой, так как не хочу, чтобы они видели мои слезы, пролитые из-за Марии-Антуанетты.
«Скажите ему, что все на свете расстояния и все страны мира не в силах разлучить сердца любящих», — написала она однажды.
А мысли королевы летели в маленькую далекую Швецию, где жил ее возлюбленный. Дошел ли когда-ни-будь до Акселя фон Ферсена ее привет? Не знаю — и из-за этого тоже плачу сейчас! И мне снова так же горько из-за этого, как в школе, когда я прочитала о печальном завершении бегства королевской семьи, и я злюсь на Людовика XVI за то, что он сунул свой длинный нос в Варенн[123] и был узнан. Иначе все, возможно, кончилось бы благополучно и никакой камеры королевы в замке Консьержери не было бы. А мне не понадобилось бы стоять здесь и глотать слезы!
Счастливо бы кончилось? А разве не счастливый конец — умереть так, как умерла Мария-Антуанетта? А иначе, пожалуй, ее вспоминали бы как маленькую куколку, растратившую все дни своей жизни на игры и танцы, в то время как целый народ голодал и испытывал страдания. А сейчас мы прощаем ей легкомыслие и сумасбродства за величие, выказанное ею перед смертью. Нет, я больше не оплакиваю смерть королевы! Я горюю лишь из-за ее печальной любовной саги и из-за того, что у нее так жестоко отняли детей. А еще из-за того, что то самое письмо, начертанное ею ранним октябрьским утром 1793 года, так никогда и не попало к ее золовке Madame Элизабет[124].
За это я ненавижу Робеспьера больше, чем за все его остальные жестокости! Что случилось бы, если бы он позволил получить это письмо мадам Элизабет, дабы она могла рассказать несчастным королевским детям, что в последние минуты жизни матушка думала о них? Что случилось бы, если бы королева могла через все расстояния и через все страны послать последний тайный привет несчастному маленькому шведскому дворянину, томившемуся в своей стране в ожидании, страхе и беспокойстве! Нет, такая человечная и такая естественная мысль не могла возникнуть в холодном змеином мозгу Робеспьера! Вместо этого чрезвычайно заботливо прячет он письмо под матрасы своей кровати. О, я вижу его! Он каждый вечер наверняка достает его оттуда и перечитывает, прежде чем задуть перед сном свечу. «…Не в силах разлучить сердца! Хе-хе!» — смеется он своими тонкими злобными губами и снова, довольный, засовывает письмо под матрасы. И спит на нем, и размышляет там каждую ночь целых девять месяцев. Но однажды ночью в июле 1794 года на кровати уже больше не увидишь monsieur Робеспьера, его голова уже не покоится на мягкой подушке! Нет, потому что у monsieur Робеспьера уже нет больше головы, он расстался с ней именно тогда на Place de la Revolution![125]
И вот теперь письмо появляется на свет. Но адресат уже недоступен, он недосягаем. Madame Элизабет отправилась той же дорогой, что и ее несчастная невестка. Та же гильотина, та же площадь! Осталось только письмо.
Бедная Мария-Антуанетта! Была она некогда юной, веселой, красивой и любимой, жила в роскошнейшем из замков в центре мира. В память Марии-Антуанетты хочу увидеть Versailles[126].
Королева так часто проезжала по этой дороге между Парижем и Версалем, по которой мы едем теперь. В первый раз — сияющим майским днем, юной пятнадцатилетней невестой. А потом в счастливые годы она много раз мчалась здесь на веселые празднества в Париж, на ночные маскарады, в театры. Ее обитая шелком карета так охотно и так легко неслась взад-вперед. Недавно ставшая матерью, она гордо ехала по этой дороге в Париж, в Notre Dame, чтобы быть снова принятой в церковный приход[127].
В последний раз она ехала здесь темным октябрьским днем 1789 года. Тогда ее карету окружали неистовые торговки рынков Парижа. Своими грубыми руками вырвали они королеву из ее сверкающего шелками мира рококо[128], и туда ей больше не суждено было возвратиться.
Силы небесные — тебе пятнадцать лет, ты новобрачная и приезжаешь в этот колоссальный, безумный в своем величии дворец! Как я радовалась дома трем моим маленьким комнатам, на Каптенсгатан!
Как она, должно быть, тосковала по родине первое время! Как ей, должно быть, было скучно! И как она не могла понять, кто такая эта красавица мадам. Дю Барри[129] и почему старый дедушка Людовик XV[130] делает все, что она пожелает. Пятнадцатилетней девушке из добродетельной среды австрийского императорского двора, пожалуй, трудно было понять, как королевские возлюбленные могут управлять целой страной!
Мы проходим по залам, где больше нет распутных королей, и прекрасных куртизанок, и очаровательных принцесс эпохи рококо. Есть лишь скопище любопытных туристов со всех частей света.
— Сегодня в Versailles слишком много народу! — говорит Ева.
Эту реплику стены эти слышали и прежде, хотя тогда ее, вероятно, произносили по-французски. А произносили ее строптивые уста, и принадлежали они Марии-Антуанетте, тогда семнадцати летней.
Она стоит здесь… кто знает, быть может, именно на том самом месте, где теперь стою я… и смотрит, как дефилируют мимо нее придворные дамы. О, как она ожесточена! Она не хочет… не хочет! Но та самая Дю Барри все приближается, и Мария-Антуанетта знает, что должна что-то сказать, что-то не мелкое этой ужасной женщине. Дедушка-король решительно заявил, что она должна… Два года замораживала она Дю Барри своим молчанием, но больше так нельзя. Дю Барри плакалась королю, ныла и говорила, что Мария-Анту-анетта позорит ее перед всем королевским двором, ведь может же она сказать Дю Барри хотя бы одно-единст-венное маленькое словечко! Мария-Антуанетта, первая дама королевства, жена престолонаследника! Дю Барри самой не должно вовлекать ее в беседу, это было бы противу всякого этикета и правил приличия. Она может только ждать. И она ждала. Но теперь наконец-то!
И вот Дю Барри стоит перед семнадцатилетней королевой. Она ждет, до дрожи, столь желаемых ею слов. И она получает их:
— Сегодня в Versailles слишком много народа! — говорит Мария-Антуанетта.
И все явственно слышат, что, по ее мнению, по крайней мере одна здесь — лишняя.
Рада ли наконец Дю Барри? Надо надеяться, что это так. Потому что более обстоятельной беседы между этими дамами никогда не будет. Дю Барри остается сидеть на краю своей кровати и тихонько повторять про себя те единственные слова, которые ей удалось услышать из уст Марии-Антуанетты: «Сегодня в Versailles слишком много народа!»
И уже совсем скоро как одной, так и другой придется покинуть Versailles. Два года спустя Дю Барри будет бодрствовать у смертного одра короля. Оспа извела его старое отжившее тело, и он знает, что умрет. Дю Барри — единственная, кто есть у него в этом мире, единственная, кто заботится о нем, и он желал бы, чтобы она была рядом в его трудный час. Но он знает: на душе у него множество тяжких грехов. И не возлюбленной, а исповеднику нужно быть теперь при короле Франции. Дю Барри выходит из королевских покоев, священнослужитель входит… Шестнадцать скоротечных минут исповедуется Людовик XV в своих грехах — придворные стоят за дверью с часами в руках…
— Как он, должно быть, торопился, — говорит Ева, когда мы приходим в королевскую опочивальню, где имела место эта исповедь в грехах.
А потом, прелестная Мария-Антуанетта, потом наступает твой час! Теперь бразды правления берешь в свои прекрасные, жаждущие наслаждений расточительные ручки ты! О, как весело во дворцах Grand Trianon и Petit Trianon, и Людовик XVI так добр, непритязателен и все тебе дозволяет. Ты танцуешь все ночи напролет, а когда хочется перемен, возвращаешься в сладостную сельскую тишь в дальнем парке. Переодетая пастушкой, доишь надушенных коров в чаны из тончайшего севрского фарфора[131] и развлекаешься вместе с другими пастушками и пастушками.
Маленькая пастушка в стиле рококо играет со своим пастушком — ведь это всего лишь игра? Как случилось, что игра внезапно стала действительностью? Когда Мария-Антуанетта поняла, что у пастушка и пастушки два сердца, которые все на свете мили и все страны мира разлучить не в силах?
Возможно, не раньше, чем настали тяжелые времена. Она сидит здесь, в этом парке, октябрьским днем 1789 года.
Именно здесь застает ее тревожная весть, что парижская «чернь» движется маршем к Versailles. Изголодавшиеся люди идут сюда, чтобы увезти королевскую семью — «хлебопека, жену хлебопека и маленького сына хлебопека»[132], которые должны накормить их хлебом. И Мария-Антуанетта поднимается со скамьи и спешит в Versailles. Понимает ли она, что в последний раз видит свой Трианон?
Я устала, я хочу обратно в Париж. И наш автомобильчик мчится так быстро, во много раз быстрее, чем позолоченная карета королевы, что везла Марию-Антуанетту в темницу.
Устала я, устала, устала я, тоскую по кровати в отеле. Но мы надолго застреваем в пробке на Place de la Concorde… бывшей… Place de la… Revolution!
Я не вижу, не замечаю Луксорский обелиск. Я вижу узкий силуэт гильотины на фоне блеклого осеннего неба. Place de la Revolution в год террора — 1793!
Они все — женщины с крытых рынков — сидят в ожидании, желая увидеть, как отсекут голову ненавистной австриячке.
Они сидят там, и вяжут, и ждут, скоро ли она приедет? Да… Наконец-то, теперь уже слышен вожделенный грохот телеги палача, теперь они видят ее вдалеке возле Rue Royale[133]. Ха, вот едет Мария-Антуанетта! Вопль вырывается из их глоток, террор жаждет крови.
— Боже, сжалься надо мной. В моих глазах нет уже больше слез…
Нет, она не плачет, сидя в телеге… женщина в белом одеянии, такая прямая, такая неприступная, такая уже далекая!
Не бойся, Мария-Антуанетта! Скоро ты заснешь!
Не бойся!