Ева изменилась! — сказал однажды вечером Леннарт, когда мы, отдыхая, болтали. — Что с ней?
— Не знаю, — ответила я. — В конторе мы едва осмеливаемся оказаться рядом с ней. А сегодня она плакала, когда адвокат показал ей письмо, в котором она назвала клиента «метрдотель» вместо «шталмейстер»[170].
— Раньше она бы нахихикалась вволю, — сказал Леннарт. — Нет, с ней что-то неладно!
— Она читает стихи, — сказала я, — и это самое ужасное! Стихи о страхе, о пустоте и ничтожности жизни — и все в этом роде. Подумай только, я говорю это о Еве.
— Ей надо пойти к врачу, — посоветовал Леннарт. — Возможно, это малокровие.
Я не думала, что у Евы малокровие, но больно было видеть такую печальную, изменившуюся Еву. Она не так часто, как прежде, заходила к нам, и когда я спросила ее почему, она ответила: «Вы так невыносимо счастливы!»
По вечерам она большей частью сидела у себя дома — одна. Все эти мальчики, обычно бегавшие за ней, больше не показывались.
Однажды вечером я зашла к ней. Она сидела в темноте и о чем-то размышляла. Думаю, она плакала.
— Ева, что с тобой? — спросила я.
— Я переживаю кризис, — призналась она.
Но больше мне ничего из нее выжать не удалось.
— Начинаю думать, что у нее какая-то тайная любовная история, о которой я не знаю, — сказала я после этого Леннарту. — Возможно, она наконец серьезно влюбилась в кого-то, кто ей недоступен. А что если это ее шеф, адвокат?
— Это на нее похоже, — угрюмо заметил Леннарт. — У нее необычайная способность запутываться во всем.
Но однажды в серый холодный февральский день, когда мы с Евой возвращались домой из конторы по Биргерярлсгатан[171], мы увидели в нескольких шагах впереди нас Петера. Он шел не один. Рядом с ним в полу-растаявшем грязном снегу семенило на гигантски высоких каблуках какое-то неприятное платиново-белокурое существо.
Ева резко остановилась и крепко вцепилась мне в руку. Мы молча стояли в ожидании, пока эта парочка не скрылась из виду.
— Нет, я не влюблена в него, — сказала мне в тот же вечер Ева. — По крайней мере я так не думаю. Но я пыталась все это время влюбиться в него и плакала, когда не удавалось. Потому что, видишь ли, он мне нравится. Мне никто так не нравился. А с тех пор как он перестал приходить, стало пусто и скучно! Мне так ужасно его не хватает.
— По описанию можно было бы сделать вывод, что ты немного влюблена, — констатировала я.
— Если бы!.. — воскликнула Ева. — Или, вернее говоря… да, теперь ведь у него другая, так что, пожалуй, хорошо так, как оно есть. — Она тяжко вздохнула: — Ходишь тут, смотришь на тебя с Леннартом и думаешь, что так, возможно, было бы и со мной, не будь я такая дура… О, лучше бы вообще не родиться! Помолчав немного, она добавила: — Но если бы эта белокуро-платиновая сорока оказалась здесь, я бы ее укусила.
Зима… и жизнь… продолжались. Февральский мрак тяжело навис над Стокгольмом и надо мной. Я начала уже страстно тосковать по весне. По весне, солнцу, цветам и обновленной фигуре. Моя теперешняя казалась такой неуклюжей.
Я оставила работу и в час расставания почувствовала настоящую грусть. Я работала в этой конторе четыре года, и нам было так весело!
— О, как будет пусто без тебя, — вздохнула Агнета.
— Я буду навещать вас иногда, — пообещала я.
— Это совсем другое, — сказала Барбру. — Нет, ты для нас потеряна, Ката!
Я в самом деле чувствовала себя немного потерянной, в последний раз уходя из конторы.
Но я неудержимо наслаждалась первые дни оттого, что не надо было бежать сломя голову из дому незадолго до девяти часов утра. У меня появилась привычка смотреть на часы… в это время я должна была быть на площади Стуреплан… теперь я сидела бы за машинкой! А тут я расхаживала, чувствуя себя женщиной, купающейся в роскоши. Это было чудесно!
Да, конечно! Но часы тянулись так медленно… Весь день был одним сплошным ожиданием минуты, когда вернется домой Леннарт. Время от времени я поглядывала на часы, а если он когда-нибудь хоть чуточку опаздывал, я чувствовала себя обманутой. Я пыталась быть разумной, но мне это не удавалось. Я утешала себя тем, что все будет иначе, когда родится ребенок. Тогда каждый час будет полон содержания.
Я начала сильно уставать и, похоже, была не в силах что-нибудь делать.
— Нам нужна помощница по дому, — сказал Леннарт. — Все равно она потребуется потом, и чем раньше ты наймешь ее, тем лучше!
Я попыталась, но никого не нашла.
— Помощницу по дому не отыскать, — пожаловалась я Леннарту.
— Ничего, дадим объявление, — сказал он и написал экспромтом предложение о работе, которое тут же прочитал: — «Требуется помощница по дому, два-три часа ежедневно, сейчас или позднее, мужчина или женщина…»
— Живые или мертвые, — добавила я. — Нет, спасибо, только не мужчина!
Звонили многие, и все мне очень не нравились. Потому что я практически не могла слова вставить. Разговор все время вели они. Велика ли плата? Велика ли квартира? Надеюсь, нет детей? Последний вопрос раздражал меня больше всего! Какое дело той, что будет убирать квартиру, есть дети или нет? А одна спросила: «Надеюсь, собаки у вас нет?» Она, мол, не любит детей и собак, от них такой шум.
— Так у вас нет собаки? — повторила она.
— Нет, но есть дверь, которая скрипит! — ответила я.
В конце концов, когда я уже разозлилась по-настоящему, раздался звонок, и тонкий ворчливый голосок произнес:
— Меня зовут фрёкен Карлссон, я ищу место!
— Думаю, фрёкен Карлссон, у нас вам не подойдет! — предупредила я. — Плата маленькая, обращение скверное, я ручаюсь, и дверь у нас скрипит, и у мае появится ребенок, который, вероятно, будет целыми днями кричать.
— У вас будет ребенок? — спросила фрекен Карлс-сон.
— Да, представьте себе! — яростно воскликнула я. — Если бы не это, я бы убирала сама!
В трубке раздался тонкий старушечий смешок.
— Да, ну тогда я приду, — заявила фрёкен Карлс-сон.
Она так и сделала, и понравилась мне с самого начала. У нее был удивительный хитроватый юмор, проявлявшийся самым неожиданным образом.
— А кроме того, она убирает квартиру, как архангел! — восхищенно заявила я Леннарту.
— Учти, — заметил Леннарт, — архангелы обычно справляются с клочьями пыли!
Фрёкен Карлссон приходила каждый день на два часа. Она успевала сделать почти все. Я только шила платьица для новорожденного, и действительно, было уже пора.
Однажды днем я, переваливаясь, спустилась вниз с лестницы и пошла на прогулку. Я тяжело шагала по снежной слякоти Эстермальма, чувствуя себя на двадцать лет старше. Иногда меня безумно тянуло обратно в контору. Как-то в полдень я зашла в нашу ближайшую молочную. Там на стене висел календарь, возвещавший, что сегодня 26 февраля. Этой даты я никогда не забуду. Всю свою жизнь я не забуду этой даты.
Продавщица за прилавком, внимательно изучавшая меня, понимающе глядя, сказала:
— Думаю, скоро уже срок?..
— Да, надеюсь, — ответила я.
Никаких покупателей в этот момент в магазине не было, а она была чрезвычайно болтлива.
— Да, фру Сундман, надеюсь, у вас все будет хорошо, — сказала она. — Хотя ведь в первый раз всегда бывает хуже всего.
— Вероятно, это так, — согласилась я и почувствовала, что во мне что-то дрогнуло.
— Да, в первый раз хуже всего, — заверила она, желая убедиться в том, что я ей поверила.
Затем она пустила в ход небольшой веселый рассказ о родильных горячках, и кесаревом сечении, и прочих прелестях, случившихся только в кругу ее ближайших знакомых. Я попыталась защищаться, но ничего не вышло. Я тяжело прислонилась к прилавку, сердце так беспокойно колотилось у меня в груди!
— Но у вас, фру Сундман, у вас все будет хорошо, — сказала она, окинув меня взглядом, явно выдававшим ее мысли о том, что, возможно, выкарабкаться для меня существует один шанс из тысячи.
Но потом она кое-что еще прибавила. Кое-что кошмарное!
— В прошлом году моя сестра родила мальчика, — сказала она. — Сестра и ее муж так переживают за него! Они думают, что с ним, с его головой, не все в порядке.
Тут я, схватив бутылку молока, кинулась бежать.
На улице большими мокрыми хлопьями падал снег. Я подняла лицо, и он падал мне на глаза, горевшие от слез и страха: ведь мне не родить здорового ребенка!
Никогда мои четыре этажа не были так тяжелы для меня. Малютка, появляйся скорей на свет, я не в силах дольше носить тебя! Появляйся скорее, чтобы я увидела: ты нормальное, хорошо сложенное малое дитя! Я схватилась за перила с такой силой, что косточки побелели. Подумать только… подумать… нет, нет, только не мое дитя, сжалься… только не мое дитя!
Мои руки дрожали так, что я едва могла сунуть ключ в скважину английского замка.
На диване в общей комнате лежала маленькая рубашка — мягкая белая мужская рубашечка с вышитой полоской на воротничке. Я села на диван и стала ее разглядывать. Ткаиь такая приятная, она не должна раздражать твою нежную кожу. Я сделала такие тонкие, маленькие швы. Я связала тебе и маленькую шапочку, и теплую маленькую кофточку, которую надену на тебя, когда №i выйдем погулять на солнышко. Но подумать только… подумать… нет, смилостивись! Да, но подумай). Будет ли смысл выходить тогда с тобой на солнце? Будет ли какой-то смысл в том, чтобы дарить тебе солнце, и любовь, и заботу, и уход, и подобающую тебе пищу, так чтобы твое личико лоснилось от здоровья, а ручки и ножки стали пухлыми и округлыми? Всего этого требует лишь твоя бессодержательная, пустая жизнь… не лучше ли для тебя не жить вовсе, если ты все же не сможешь воспринимать хоть частицу красоты и любви, окружающей тебя?
Теперь я это знала. Я знала это… У меня не будет нормального ребенка, никогда… никакого… Пустыми глазами обвиняюще смотрело на меня бедное, достойное жалости маленькое существо, которое не просило, чтобы ему дали возможность появиться на свет. Бедняжка, во всяком случае, я — твоя мать, у тебя есть мать, которая любит тебя, хотя ты этого не можешь понять, ничего понять не можешь вообще! О, тебе придется всю свою жизнь провести в вечной пустоте!
Возможно, существует другой мир, где такие, как ты, пробуждаются, озаренные светом и сиянием, и там они — маленькие розовые нормальные дети с веселыми глазками и смеющимся ротиком! Мы пойдем туда вместе, ты и я, я последую за тобой, не бойся… это не тяжело. Я заключу тебя в свои объятия, мы спустимся прямо вниз, в Юргордбруннвикен, а потом — мы уже там, там, мой любимый!
О король, если места хватает
на полянах твоих для игр и затей,
где цветенье свой мед разливает
и манит на травы детей,
то к тебе приведут дорога
всех, кто хилы, бедны, убоги,
всех, кого ты из нищеты и грязи поднял,
всех, кого обогрел и понял, —
всех, кто ждал у твоих ворот[172].
Я тихонько прочитала эти строки про себя и горько заплакала. О король, мое дитя тоже, мое дитя тоже ждет тебя у твоих ворот. Позволь поиграть ему на твоих полянах Блаженства. Тебя молит об этом отчаявшаяся мать!
26 февраля! Я никогда не забуду этот день! Как я была одинока и несчастна, как тосковала по Леннарту, как терзалась!
Во всем доме стояла тишина, лишь откуда-то доносилось легкое бренчание, кто-то играл на пианино. Если бы не это бренчание, я бы решила, что, кроме меня, на всей планете больше никого нет.
Снег все падал и падал. Стоя у окна, я моргала ресницами, пытаясь смахнуть слезы, я выбегала в кухню, я заходила в «детскую», где уже стояла маленькая белая кроватка… Нет, нет, смилостивись надо мною… я не в силах видеть эту кроватку теперь… и почему, почему, почему не приходит домой Леннарт?
Он пришел, и я, словно Огромный тяжелый жернов, повисла у него на шее и, вся в слезах, призналась, что не рожу ему нормального ребенка!
Он огорченно покачал головой и сказал:
— С малышом все будет в порядке. Гораздо хуже с его бедной матерью… нет, дорогая моя Кати, не плачь!
Но что бы он ни говорил, ничто не помогало. Он утешал меня. Он ругал меня. Он всячески уговаривал меня, но я раз и навсегда решила, что нормального ребенка у меня не будет…
Однако постепенно ко мне вернулся разум. В мою душу прокрался колеблющийся луч надежды, и я почувствовала, что спазм в груди начинает отпускать. Завтра, возможно, я буду над этим смеяться.
— Если у кого-то и будут по-настоящему здоровые дети, так это у тебя, — сказал Леннарт. — Целая орава крепких, как маленькие летние яблоки, детишек.
— Кроме этого, ни одного у меня не будет! — сказала я, упрямо сжимая губы.
— Да ты что! — воскликнул Леннарт. — Раньше ты говорила, что их у тебя будет четверо!
— Я передумала, — злобно возразила я. — Нет, конечно, я не хочу четверых детей! Согласно статистике, каждый четвертый новорожденный — китаец, и я не думаю, что братья и сестры будут добры к нему.
Леннарт засмеялся и сказал:
— А кроме одного, ты больше других несчастных детей сегодня не выдумала?
— Нет, хватит того, что есть, — сказала я.
Потому что я не посмела сказать Леннарту, что меня уже давно мучит навязчивая идея, в которой продавщица магазина была совершенно не виновата. Я думала, у меня будут близнецы, а еще вероятней, тройняшки. Невозможно стать такой огромной, как я, и родить только одного ребенка. Медицинская наука может ошибаться. Я долго носилась с гложущей меня мыслью, что вернусь домой после родов с тремя ревущими малютками. Ой, вот беда, где найти им всем место! Но по сравнению с ужасными фантазиями, мучившими меня весь этот длинный страшный день, перспектива стать матерыо тройняшек была просто радующей. И я решила ни одной минуты больше не горевать. Теперь я хотела только радоваться, и хорошо пообедать вместе с Леннартом, и верить, что все прекрасно в этом лучшем из миров.
Но только мы кончили обедать, Леннарт вдруг сказал:
— Послушай-ка, послезавтра мне надо съездить в Мальмё![173]
Ох, не следовало бы ему об этом говорить! Только не сейчас, не раньше, чем мои чувствительные нервы успокоятся! Увидев, в каком я ужасе, Леннарт, утешая меня, сказал:
— Любимая, я ведь успею вернуться домой задолго до того, как с тобой что-нибудь случится!
Где ему знать об этом! Ребенок может родиться преждевременно, об этом ведь приходится иногда слышать! И еще, пожалуй, думалось, что в час испытания мне придется быть одной.
— Поезжай! — с горечью сказала я. — Я пришлю тебе телеграмму!
— Какую еще телеграмму? — спросил Леннарт.
— Родила тройню, скольких утопить? — ответила я и, плача, встала из-за стола.
— Все женщины такие, когда им предстоит родить ребенка? — спросил позднее Леннарт.
Мы сидели у огня, и я наконец успокоилась. О, Леннарт был так добр ко мне! Он сварил мне кофе и, болтая, уничтожил все мои горести, и мы радовались нашему здоровому великолепному ребенку, который скоро родится.
В дверь позвонили. Я открыла, и кто предстал предо мною, кто, как не Петер! С хлопьями снега на пальто и с самыми печальными в мире глазами!
— Я проходил мимо и не смог не заглянуть к вам! — объяснил он.
— О Петер, Петер, Петер! Как нам тебя не хватало! — повторяла я, прыгая вокруг него с грацией молодого слона.
— Вы, вероятно, одни? — спросил Петер.
— Да, не беспокойся, — ответила я и потянула его к огню, где Леннарт принял его словно брата, по которому давно тосковал.
Хорошо, что Петер снова сидел в своем обычном углу на диване. Но вид у него был встревоженный и какой-то неприкаянный. Он похудел. О Ева, если бы ты не была такой бессердечной!
Я вспомнила о той платиновой блондинке, с которой мы его встретили, и мне захотелось побольше узнать о ней.
— С какой красивой дамой ты обедал в «Riche», — лукаво сказала я.
Петер удивился и стал, видимо, напрягать память.
— А, она! — воскликнул он. — Это не дама, это владелица типографии из Гётеборга[174]. Если бы вы знали, какой печатный станок я продал во время этого обеда!
Выпив кофе, он попытался шутить, как в былые времена, но не получалось. Не было ему весело!
— А вы не думаете, что мне вас тоже не хватало? — сказал он. — Я так тосковал по этому углу дивана, что чуть не сошел с ума. А как вообще-то она поживает?
— Спасибо! — ответила я, но не успела больше вымолвить ни слова.
Мы услышали сигнал бедствия, звонили словно бы на пожар… Ошибки быть не могло, так звонил в нашу дверь только один-единственный человек.
Петер приподнялся и глубоко вздохнул.
— Сиди, я открою! — сказал Леннарт.
— Нельзя ли кандидату в самоубийцы ненадолго обрести здесь приют? — услышали мы голос Евы в тамбуре.
— О да, вполне возможно, — ответил Леннарт. — Мы еще не до конца разочаровались в жизни.
Ева вошла и увидела Петера. Он поднялся и посмотрел на нее взглядом, который мог заставить человека плакать кровавыми слезами. Ева побежала к нему, но остановилась на расстоянии двух шагов… Лицо ее было совсем белым как мел. Никто не произнес ни единого слова.
— Мы с Леннартом ненадолго выйдем, — предупредила я. — У меня был тяжелый день, и мне нужно подышать воздухом.
Они меня не слышали. Они ничего не слышали и не видели.
Мы оделись и тихо и молча выскользнули из квартиры. Снегопад прекратился, и вокруг все было чисто и бело. Так хорошо пахло снегом. Машины, припаркованные вдоль тротуара, были покрыты большими белыми пушистыми капюшонами снега.
— Ходим тут, а ничего поделать не можем. Ничего, кроме как только желать, желать, желать… — сказала я. — О Леннарт, я так желаю, чтобы эти двое… у меня просто душа болит…
— Думаешь, я не желаю того же, — поддержал меня Леннарт.
Мы все ходили, ходили и ходили. В конце концов я больше не выдержала.
— Как, вы уже вернулись? — спросил Петер.
— А ты надеялся, что мы обойдем вокруг всего озера Меларен?.. — вопросом на вопрос ответил Леннарт.
Но Ева прервала его, сорвавшись с колен Петера, она воскликнула:
— Кати, он мне так жутко нравится, должно быть, я влюбилась, тебе не кажется? Скажи, что ты тоже так думаешь!
Петер смотрел на нее, смертельно серьезный.
— Мне нет дела, влюблена ты в меня или нет, — произнес он, — мне нет дела до того, чем ты занимаешься, мне вообще ни до чего нет дела, но я тебя никогда больше не отпущу.
И он обнял Еву, и вид у него был такой счастливый, что просто за душу хватало.
Ева, склонив голову к лацкану его куртки, с облегчением вздохнула:
— Мне кажется, что я как будто долго отсутствовала и только сейчас вернулась домой. Точь-в-точь так бывает, когда я долго живу в Стокгольме, а потом возвращаюсь в Омоль.
— Но предупреждаю, — заявил Петер чуть позднее вечером, — я застрелю каждого парня, который только приблизится к тебе.
— Пожалуй, тебе лучше приобрести пулемет, ра-та-та-та! — посоветовала Ева.
Но тут лицо Петера стало таким печальным, что Ева, быстро посерьезнев, сказала:
— Петер Бьёркман, обещаю тебе, пулемет не понадобится! — и нелшо погладила его по щеке. — Обойдешься и маленьким игрушечным пугачом, — добавила она.
Мы сидели вокруг огня и были такими добрыми друзьями, и жизнь нам улыбалась. Свет огня падал на белокурые волосы Евы, ее глаза блестели, и она казалась такой милой и счастливой. Петер время от времени бил себя по лбу и восклицал:
— Я не верю! Нет, не верю!..
Ты ошибаешься, Петер, ты ошибаешься! Надо верить, что есть на свете любовь, и что придет весна, и что маленькие дети будут здоровые и крепкие, как летние яблоки, и что Леннарт прав, когда говорит: смысл жизни в том, чтобы быть счастливым!
26 февраля был беспокойный и напряженный день. Думаю, моему ребенку тоже так показалось.
Я проснулась посреди ночи, ребенок разбудил меня. Я лежала некоторое время в темноте и весело насвистывала. В конце концов проснулся и Леннарт.
— А что теперь? — беспокойно спросил он. — Ты что, по-прежнему все так же сходишь с ума?
— Я насвистываю, потому что радуюсь, — сказала я. — Я только радуюсь и ни капельки не боюсь. А теперь — отправимся в путь. Ты ведь собирался ехать в Мальмё?
И прежде чем вызвать машину, мы протанцевали вместе наш молчаливый танец радости.
— Возвращайся скорей ко мне домой, Кати! — сказал Леннарт, и беспокойство прозвучало в его голосе.