Зов моего сердца в церкви Saint-Severin был услышан: случилось то, чего я пожелала. В тот день, когда медицинская наука подтвердила этот факт, я во весь опор ринулась из конторы домой, чтобы рассказать об этом Леннарту. Это была великая новость, и я не могла наслаждаться ею в одиночестве ни минуты, а я не знала, сколько времени потребуется, чтобы подняться на наш четвертый этаж.
Леннарт, в виде исключения, вернулся домой раньше меня и накрывал на стол в кухне.
Я кинулась на него, словно ураган, но ничего не сказала. Я только поцеловала его и заставила станцевать со мной наш молчаливый танец радости. Мы всегда так танцуем, когда случается что-нибудь веселое и надо дать выход нашим чувствам. Леннарт называет это «тихим сумасшествием», и, возможно, так оно и есть, откуда я знаю!
— Можно узнать причину такого веселья? — спросил Леннарт.
Опустив руки, я молча стояла, глядя на него.
— Надеюсь, у него будут твои глаза, — сказала я.
— У кого?.. — начал было Леннарт. — Нет, это в самом деле правда?
— Да, но это будет продолжаться так долго, так долго, самое меньшее — восемь месяцев, как мне дождаться этого?
Мы снова начали танцевать, молча и увлеченно!
— Мама должна узнать эту новость, — сказал Леннарт. — Интересно, это мальчик или девочка?
Назавтра я спросила Еву:
— Как по-твоему, кто у меня будет, мальчик или девочка?
И она спокойно ответила:
— Я думаю, мальчик или девочка. У большинства людей так оно и бывает.
Вообще-то все равно, кто будет.
Но до чего ж удивительно иметь члена семьи, о котором ничего не знаешь, существо, которое начало жить своей собственной тихой жизнью, и оно уже на пути к тому, чтобы стать человеком со своими собственными, особыми чертами характера и со своей особой внешностью, но которое пока уклоняется от более близкого знакомства.
— Как мы назовем его… или ее? — спросила я Леннарта, когда мы в конце концов уселись за обеденный стол. — Нам надо иметь условное имя!
— Большинство условных имен для не рожденных еще детей, которые я слышал, ужасно дурацкие, — сказал Леннарт. — Николина и Карл-Август и прочие… Нельзя развлекаться за счет детей, даже еще не рожденных!
— Решительно нет! — воскликнула я. — Но еще хуже, когда бедных крошек называют «золотко» и дают им другие приторные прозвища. У меня от них озноб!
— Один из моих коллег в ратуше называет своего «малыш-карапуз». Надеюсь, ребенок сможет впоследствии привлечь своего папашу к суду за оскорбление его чести.
— Пока что назовем нашего ребенка условно «ребенок», — предложила я.
Так мы и сделали. И весь вечер называли ребенка «ребенком». Мы не могли говорить ни о чем другом. Я сказала Леннарту, что рада жить сейчас, а не во времена наших бабушек. Ведь тогда наверняка стеснялись признаться близким, что ждут ребенка.
По крайней мере такое впечатление создается из отвратительных описаний в романах того времени. Когда молодая жена, обычно не раньше чем на четвертом месяце, понимает, что происходит, она не идет, сияя от радости, к своему бородатому мужу и не рассказывает об этом. Нет, она втихомолку крадется в лавку, покупает розовую шерсть и начинает вязать.
Каждый день в течение нескольких месяцев она, сидя в гостиной среди фамильных портретов, вяжет. Но когда ее бородатый муж возвращается домой, она быстро прячет компрометирующее рукоделие под салфеточкой на спинке ближайшего кресла. Так как ума ему не занимать, он быстро складывает 2 + 2… Эти розовые, как поросята, носочки в соединении с непростительно округлившимся за последнее время животиком жены могут означать только одно. И она, пряча свое зардевшееся лицо в его бороде, шепчет:
— Карл, я ношу под сердцем твое дитя!
После чего Карл, с таким же зардевшимся лицом, совершенно охрипшим от восторга голосом заверяет ее, что он — счастливейший муж на свете. В самом ли деле? Есть ли причина для такого счастья? Разве не носит его жена свое дитя в таком странном и абсолютно порочном месте? Не следовало ли ему, вместо того чтобы радоваться, поднять тревогу, вызвать ближайшего врача и попытаться сделать что-нибудь?
Нет, я рада, что не живу во времена бабушек. Я рада, что сейчас же, без обиняков, могу сообщить Леннарту, что скоро нас будет трое!
Мне трудно было заснуть в тот вечер. Я лежала без сна в темноте и целовала воображаемую маленькую головку, лежащую рядом на подушке, я обвивала рукой мое дитя, оберегая его: не бойся, твоя мать защищает тебя!
В двух метрах от меня спокойно и уверенно спал отец моего ребенка. Для него ребенок не был еще реальностью. Не в такой степени, как для меня.
Для меня ребенок был глубокой и чудесной реальностью.
Я поздно заснула и проснулась не раньше, чем Леннарт, уже одетый, подошел и поставил поднос с чаем мне на кровать.
— Послушай! — сказал он. — Вчера вечером я от радости забыл сказать тебе одну вещь! Угадай, кто к нам придет!
— Ах, чепуха!
— Отгадай с трех раз, если все три раза отгадаешь неправильно, я тебя поцелую!
— Его величество король, ее величество королева и дядюшка юльтомте[161], — сказала я, — ай… берегись, опрокинешь поднос!
— Петер Бьёркман, — через минуту или чуть побольше сообщил Леннарт, — я встретил его вчера на улице Арсенальсгатан.
— Как хорошо, — обрадовалась я. — Интересно, что скажет Ева?
— Где я видела эту физиономию? — спросила Ева и задумчиво остановилась перед Петером. — Где… а, подождите, уж не в полицейских ли объявлениях о розыске?
Думаю, Ева была удивлена и чуточку оскорблена тем, что Петер не давал о себе знать, хотя, должно быть, уже несколько недель был дома. Она привыкла командовать мужчинами, как ей хотелось: «Приходи и уходи, кури и отчаливай», — примерно так она рассуждала.
Думаю, ей приходило в голову, что Петеру надо бы поспешить кинуться к ее ногам, как только он вернется в Стокгольм.
— Чем ты вообще занимался? — спросила она, садясь рядом с ним на наш цветастый диван.
— Продавал печатные станки, — ответил Петер и улыбнулся. — Ну а ты? Какие-нибудь новые Анри, и французы, и прочие?
— Нет, они не цветут так далеко на Севере, — объяснила Ева. — Но есть довольно выносливая туземная разновидность — чрезвычайно стойкая и нормальная!
— Не сомневаюсь, — заявил Петер.
— Насколько я понимаю, тебе, вероятно, меня жутко не хватало! — язвительно воскликнула Ева.
— Да, — как ни странно, согласился Петер. — Больше, чем ты того заслуживаешь. Но не расстраивайся. Это уже прошло.
— Так я этому и поверила… Ведь теперь я уже здесь! — усмехнулась Ева.
Потом Петер часто приходил к нам. Но впечатления, будто он приходит ради Евы, не было… вначале не было. Он сидел в углу дивана, болтал с Леннартом и со мной и явно прекрасно себя чувствовал. Но почему-то все-таки казалось, что он нуждается в обществе Евы, поднимающем его настроение.
Его лицо начинало сиять всякий раз, когда он слышал ее быстрые, нетерпеливые сигналы бедствия в дверной колокольчик и спешил открыть ей дверь прежде, чем кто-то из нас успевал это сделать. И мы слышали, как они поддразнивают друг друга.
— Привет, Ева, сколько у тебя сегодня шейхов?[162] Кто-нибудь новенький с тех пор, как мы виделись в последний раз?
— Еще бы! — отвечала Ева. — Он художник и будет писать мой портрет. Говорит, будто я похожа на лесную дриаду!
— Ну и ну! Мне бы никогда такого не придумать! Откуда у людей все это берется?
— Они чуточку стараются, — говорила Ева. — В отличие от некоторых!
Да, Петер действительно ничуть не старался. Ему хотелось, чтобы Ева сидела рядом с ним на нашем диване, но он никогда не делал попыток встретиться с ней наедине. Однажды я спросила его: почему?
— Объясняю, — сказал он. — Я терпеть не могу стоять в очереди. А вокруг этих лесных дриад всегда такая нудная давка.
За эту «лесную дриаду» Еве пришлось через некоторое время поплатиться. Сидя в углу дивана, она изо всех сил старалась как можно больше походить на дриаду и все распространялась об этом художнике и о том, как приятно, что он напишет ее портрет.
— Пожалуй, мы не часто будем видеться в ближайшее время? — спросил Леннарт. — Когда он начнет тебя писать?
— Завтра, — ответила Ева. — Сначала он будет изучать меня. Чтобы «уловить мою душу», так он говорит.
— Да, если он «уловит ее», ему придется выложиться, — заметил Леннарт. — Твоя душа… она порхает, как крыло маленького жаворонка.
— Так, по-твоему! — сказала Ева. — Моя душа глубока, ясна и прекрасна, как родник.
— Это утверждает тот самый художник? — спросил Петер.
— Да-а, — протянула Ева. Затем, откинув назад голову, она засмеялась изо всех сил: — Я говорю, как ты, Петер: «Откуда у людей все это берется?»
Мне было жалко беднягу художника. Ему следовало остерегаться. Если он считал Еву обычной маленькой фрёкен, которая проглотит все, что угодно, он основательно ошибался.
— Спокойной ночи, дриада! — сказал Петер, когда в тот вечер Ева пошла к себе.
Утром я, как обычно, позвонила ей в дверь, чтобы вместе пойти в контору. И кто же высунул голову в дверную щелку? Совсем не лесная дриада!
— Что случилось? — спросила я. — У тебя свинка?
— Зуб мудрости, — пожаловалась Ева. — Болел всю ночь.
Одна щека Евы похожа была на пышную булку, вид у нее был абсолютно смехотворный, и мне было трудно сохранять серьезность.
— Ты не пойдешь со мной в контору? — спросила я.
Ева посмотрела на меня оскорбленным взглядом.
— Если вам хочется посмеяться, купите себе несколько юмористических газет, — посоветовала она. Затем начала сетовать: — Ох! Придется выдрать этот негодный зуб! Но по-моему, чтобы попасть на прием к зубному врачу в июле, надо, вероятно, чтобы зуб заболел в марте!
Все-таки Еве удалось попасть к зубному врачу, который сделал свое дело основательно. Вернувшись домой, я заглянула к ней и нашла совершенно отчаявшуюся, пораженную немотой Еву. Нацарапав несколько слов на клочке бумаги, она сунула ее мне под нос. «Он так оглушил меня наркозом, что я не могу говорить», — написала она.
Я страшно испугалась, я никогда не слышала о таком глубоко проникающем действии наркоза. Необходимы были срочные хорошие советы. Мне пришлось позвонить зубному врачу и получить инструкции, что делать. «Как фамилия зубного врача?» — написала я на клочке бумаги. Тут Ева упала на оттоманку и жалобно застонала от хохота. Затем, отняв у меня ручку, написала: «Я не глухая, а только оглушена наркозом».
Да, да, иногда даже мой мозг дает осечку!
Ева кокетка, это несомненно. Но одновременно она поразительно естественна. Ей и в голову не приходило скрывать от кого-то свою опухшую физиономию. Она явилась к нам, как обычно, вечером и спокойно позволила высмеять себя Петеру и Леннарту.
— Лесная дриада, — сказал Леннарт. — Разве не сегодня вечером должны были писать твой портрет?
— Произошли изменения, — ответила Ева. Ее немота прошла, а свою булкообразную физиономию она носила, словно розу в волосах.
Петер помог мне принести чайные чашки, и, когда мы остались на кухне одни, он сказал:
— Кати, я начинаю бояться! Сегодня вечером она со своей опухшей щекой нравится мне почти больше, чем всегда. Подумать только, неужели я влюбляюсь всерьез!
Тогда-то я и спросила его, почему он никогда не пытался встретиться с ней наедине, и он сказал, что не желает стоять в очереди среди толпы других мужчин.
— Ну да, ты ведь тоже из тех, кто все время жаждет разнообразия, — сказала я.
— Да, — сознался Петер. — Но с Евой все так удивительно! С ней ведь всегда испытываешь ощущение разнообразия!
Я не передала Еве слова Петера. Я думала о «Песни Песней», где сказано: «Не тревожь любовь, прежде чем она сама того не захочет!»
Существуют небольшие промежутки времени, отдельные часы, которые вспоминаешь! Часы абсолютной законченности, абсолютного совершенства, когда ничего больше не требуешь, ничего не желаешь. Стоишь, держа кубок жизни в руках, и не смеешь шевельнуться, чтобы не расплескать ни единой драгоценной капли. Иногда этими летними вечерами я испытывала такие чувства… Небо мрачнело за нашим окном, но по-настоящему темно не становилось. Мы сидели в сумерках, и я слышала, как болтают и смеются Леннарт с Петером и Евой. Шутка на легких крыльях так и летала между ними, а я сидела молча, боясь шевельнуться…
О Леннарт! Из какого дальнего райского уголка прилетает в наше окно ночной ветер? И неужели это и вправду мой дом? Мой дом… мой Леннарт… а как я люблю Еву и Петера… и мои чайные чашки… и мою белую вазу, ты так красива, красива, красива, ты скоро треснешь, ведь такое краткое время отпущено для той, что так совершенна…
А где-то в самой глубине моей души живет удивительная уверенность… ребенок?
— Кати, ты сегодня вечером чем-то огорчена? — спрашивает Леннарт.
— Огорчена! ОГОРЧЕНА! Я могла бы заплакать оттого, что я так счастлива!