VIII

Но от Петера так легко не отделаешься.

Уже ранним утром следующего дня в нашу дверь постучала Николь и сказала, что звонят monsieur или та-dame Сундман. Поскольку Леннарт брился, пришлось мне ринуться по лестницам вниз.

— Могу я пригласить тебя с Леннартом и еще эту Еву сегодня на обед? — услышала я энергичный голос Петера.

Леннарт и я были бедны, Ева тоже. В Париже мы состояли на полном пансионе, pension complete, в отеле и ежедневно ели скромную еду по скромной цене в скромной маленькой столовой среди скромных студентов. Наша ресторанная жизнь ограничивалась в основном чашкой кофе или стаканом пива по вечерам или каким-нибудь аперитивом, когда наступало время пить аперитив и мы хотели где-нибудь посидеть, наблюдая народную жизнь. Принять великодушное предложение Петера было заманчиво, но меня беспокоило, что на такую роскошь, как приглашение на обед, его подвигло лишь отвращение к одиночеству.

— Не надо, Петер, — сказала я. — Это стоит так дорого, и после обеда ты раскаешься.

— Послушай-ка, малышка, — ответил Петер, — я сообщу тебе доверительно одну вещь. Продавать типографские станки — более выгодно, чем думают люди.

И тогда я сказала:

— Хорошо, спасибо, пойду спрошу у Леннарта.

— И у этой Евы тоже, — добавил Петер.

— И у этой Евы тоже, — повторила я.

— Я зайду за вами в два часа, — пообещал Петер.

А я подумала, что это довольно удобное время, поскольку во всем Париже никто не подает обед до семи часов вечера.

Петер явился ровно в два часа, но «эта Ева» исчезла. Анри Бертран, тот, с бархатными глазами, во время каждой трапезы, сидя за столиком рядом с нашим, до сих пор просто пожирал ее глазами. Но, к удивлению Евы, не делал никаких шагов к сближению. Он говорил только bon jour и bon soir[102], точь-в-точь как все остальные студенты. Но именно в этот день за ленчем ему представился счастливый случай, когда они с Евой одновременно встали и стали искать мешочки с салфетками.

— Он покажет мне Сорбонну, — объяснила нам потом Ева. — Конечно, это не то, что я имею в виду, говоря о мечтаниях под звездами. Но Сорбонна — она Сорбонна и есть, надеюсь Петер Печатник это понимает.

Петер, пожалуй, испытал легкое разочарование, но он и. виду не показал, а мило отправился с Леннартом и со мной в Músee Carnavalet[103] и на Place des Vosges[104]. А потом, вернувшись после экскурсии, мы снова обнаружили Еву в отеле.

Я вошла в ее номер. Она лежала на кровати и смотрела в потолок.

— Весело было в Музее Carnavalet? — спросила она.

— Я видела место, где сидела мадам де Севинье, когда писала свои чудесные письма, — ответила я. — И еще кровать, на которой скончался Виктор Гюго. А ты, что довелось пережить тебе?

— Анри считает, что у меня красивые глаза и красивые волосы, — мечтательно сообщила Ева. — А в Ecole de Medecine[105] у них тоже есть музей со множеством отрубленных голов преступников, которые там хранятся.

— Ты видела их?! — в ужасе спросила я.

— Слава Богу, нет, — ответила Ева. — Но Анри говорил, что они там есть. А еще он говорил, что у меня красивые глаза! И волосы!

О мадам де Севинье я больше рассказывать не стала.

Мы взяли такси и поехали все вчетвером наверх, на Монмартр, где Петер решил пообедать с нами. Он утверждал, что устал от странствий среди революционных воспоминаний Парижа, и наотрез отказался ехать в метро, которое для нас с Леннартом и Евой служило надежным средством передвижения.

В первые дни Ева ужасно боялась заблудиться в подземных лабиринтах метро, но Леннарт заверил ее, что даже городские идиоты из ее родного Омоля не смогли бы выбрать неправильный путь благодаря таким четким указателям, которые существуют в парижском метро[106]. И мы быстро поняли, что это великолепное сооружение, с помощью которого можно быстро передвигаться из одного конца города в другой. Там были вагоны первого и второго класса. Ева утверждала, что, насколько она могла выяснить, разница состоит только в том, что во втором классе запрещается курить и плеваться, а в первом классе — только курить[107].

— Когда я почувствую, что мне надо плюнуть, я прогуляюсь в первый класс, — сказала Ева, — но ездить буду и дальше во втором.

Петер же вообще не хотел пользоваться метро.

— Мы прошли много миль пешком, — пожалуй, для музеев это хорошо, если только ты неутомим и вообще совсем другой человек, — сказал он, бросая обвиняющий взгляд на Леннарта.

Мы взяли такси. Но приехали мы достаточно рано, и я предложила остановиться возле Монмартрского кладбища.

— Я не была еще ни на одном кладбище в Париже, — сказала я.

Петер покачал головой.

— Большое удовольствие! — усмехнулся он. — Ты приехала из Стокгольма в Париж, чтобы ходить на кладбища?

— Я хочу видеть могилу Дамы с камелиями[108], — сказала я.

Он еще раз покачал головой и сказал:

— Она ведь умерла.

— Да, как и большинство тех, кто лежит на кладбище! — ответила я и вылезла из машины.

Милая Альфонсина Плесси! На ее могиле, хотя она и умерла более ста лет тому назад, лежат свежие цветы! Их нет на могиле Стендаля[109] или мадам Рекамье[110], да и на могиле любой другой знаменитости, которая покоится здесь. Но ведь они и стали знамениты не по причине своей любви.

— «Ici repose Alphonsine Plessis, nee le 15 janvier 1824, decedee le 3 fevrier 1847. De profundis…»[111] — прочитал Леннарт. — Боже мой! Ей было не больше двадцати трех лет, когда она умерла!

— Подумать только, как чудесно, — сказала я, — умереть такой молодой и прекрасной, вечно оплакиваемой грядущими поколениями!

Леннарт печально посмотрел на меня и сказал:

— Ей было столько же лет, сколько тебе.

Он продолжал размышлять о судьбе Дамы с камелиями, пока мы медленно плелись по крутым склонам холмов к Place du Tertre.

— Признайся, грустно думать обо всех прекрасных женщинах, которых больше нет на свете! — обратился он к Петеру.

— Да, но и теперь есть еще немало красоток, — утешил его Петер.

— Ты не понимаешь, что я имею в виду, — сказал Леннарт. — Если у тебя есть красивая роза и она увядает, то ты можешь взять другую такую же красивую розу. Красивая картина продолжает оставаться красивой картиной, а красивая скульптура есть и останется красивой скульптурой. Но когда умирает красивая женщина, то она умирает навечно, и никто не может заменить ее. Конечно, и после нее могут появляться красавицы, такие же красивые или, возможно, еще более красивые, но ни одной точно такой же, как она, не будет. И можно печалиться оттого, что так никогда и не увидел ее!

— О ком ты? О Даме с камелиями? — спросила я.

— Я говорю обо всех прекрасных женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира, — ответил Леннарт.

Ева остановилась посреди улицы и уперла руки в боки.

— Да, тогда я только вот что вам скажу: бедная твоя жена! Еще недели не прошло с тех пор, как ты женился, а ты уже горюешь обо всех женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира.

Тут Леннарт расхохотался так, что люди стали оборачиваться и смотреть на него. Но он сразу снова стал серьезным. Взяв меня за подбородок, он испытующе посмотрел на меня и сказал:

— За милейшим личиком скрывается череп. Неприятно думать об этом! И зачем понадобилось ходить на кладбище!

Но вот мы поднялись на Butte[112], самый высокий набалдашник Монмартра. И с террасы рядом с Sacre Coeur увидели под ногами город, и Леннарт позабыл все свое горе из-за бренности Красоты. Сквозь легкую дымку тумана мы разглядели вдалеке Пантеон на нашей горе Святой Женевьевы. Совсем по-другому здесь, на Монмартре, горе мучеников! Некогда Монмартр был маленьким мирным не то городком, не то селением со множеством ветряных мельниц, маленьких живописных улочек и идиллической площадью Place du Tertre, где художники и городские жители собирались после дневных трудов. Да, тогда, должно быть, Монмартр был поразителен! Да, улицы остались, площадь осталась, но теперь здесь собираются одни лишь туристы. Кое-какие отголоски крестьянской жизни здесь можно, пожалуй, уловить в полдень, прежде чем начнутся всевозможные увеселения, но не в это время дня. Сейчас вокруг нас гудел коммерческо-увеселительный Монмартр, и мелодия эта была весьма пряной, совершенно непохожей на те хрупкие звуки, к которым мы привыкли вдали, на Rive gauche[113].

— А ты не мог найти место подороже?! — саркастически произнес Леннарт, когда Петер втолкнул нас в низенькую дверь к «Mére Cathérine»[114].

— Нет, а куда можно пойти в таком случае? — спросил Петер.

Он нырнул через порог, словно гибкое животное в глухих зарослях джунглей, и вскоре посадил нас за отличный столик в саду.


Я горжусь своей шведской кровью, да, разумеется, горжусь. Но я не желаю выглядеть в Париже такой уж шведкой, что не успею войти в ресторан, как маленький старичок скрипач уже кидается прямо к столику, за которым я сижу, и начинает играть шведскую песенку «Хэрман и я» в мою честь. Да, так поступил старичок скрипач в кафе «Mere Catherine». Он долго играл для нас песенку «Хэрман и я».

— Должно быть, он играет для тебя, Петер, — сказала Ева. — Потому что Кати и я так похожи на француженок, а Леннарт вообще ни на кого не похож.

— Хотя нас мало, мы — шведы, мы — тоже, снопа с явным удовлетворением повторил Петер.

Он вытянулся во весь свой огромный рост, и вид у него был еще более шведский, чем у хрустящего шведского хлебца.

Нам подали обед, после которого наши трапезы в отеле показались нам пищей бедняков.

Об этой ветчине, тушенной со сливками, у меня, вероятно, будет небольшой разговор со старым обжорой там, в отеле.

Затем мы перебрались на Place du Tertre и выпили кофе.

— Это необходимо, — сказал Леннарт. — Это так же неизбежно, как Эйфелева башня.

— Подумать только, если бы можно было жить чуть ярче во все времена и повсюду — во всем мире! — воскликнула я. — Ведь для всего нужно подходящее время. Самым подходящим временем для Парижа было бы прошлое столетие. Почему мне не довелось сидеть здесь июньским вечером в тысяча восемьсот восьмидесятые годы? И шуметь вместе с художниками? И почему мне не довелось пойти когда-нибудь в семнадцатом веке во дворец Карнавале и побеседовать с мадам де Севинье? Почему мне не довелось прогуляться под аркадами Place des Vosges с каким-нибудь элегантным кавалером во времена Людовика Четырнадцатого?[115]

Голубые глаза Петера засверкали.

— Или с этим Виктором Гюго, когда он жил там, — сказал он. — Ну и повеселилась бы ты! — Он энергично повернулся к Еве: — Можешь себе представить, что он натворил, этот Гюго? Да, он был влюблен в девушку, которую звали Жюльетта. Но потом встречает другую и начинает писать ей любовные письма. И что он делает потом? Снимает копии с писем к Жюльетте, словно бы давая ей весьма тонко понять, что между ними все кончено[116].

Ничего из того, что мы видели в Музее Карнавале или в музее Виктора Гюго на Place des Vosges, не затронуло Петера глубже этого сенсационного разоблачения в личной жизни великого писателя.

— А к тому же он был еще и женат, — продолжал Петер. — Но, думаю, жене он никаких писем не писал.

— Со стороны Виктора это нехорошо! — вставила Ева.

— Да, нехорошо! — решительно заявил Петер. — Я бы никогда не мог так поступить. — Но тут же светлая улыбка пробежала по его лицу, и он продолжал: — Хотя, если откровенно, я тоже люблю разнообразие. А сейчас я почти чуточку влюблен в тебя, Ева… да ты не тревожься, это скоро пройдет, это всегда проходит!

— Какое счастье! — откликнулась Ева. — Я тоже из тех, кто жаждет разнообразия. А сейчас я чуточку влюблена в Анри Бертрана, но это пройдет, это всегда проходит!

И они восторженно посмотрели друг на друга, очень довольные тем, что оба жаждут разнообразия.

— Хотя, по мне, от этого Анри ты можешь отказаться сразу, — посоветовал Петер.

— О, он считает мои волосы очень красивыми! — ответила Ева, любовно поглаживая свою белокурую макушку.

А Петер, наклонив голову набок, поглядел на нас с Леннартом и сказал:

— А вы — храбрая парочка! Хотя сейчас вы, разумеется, счастливы. Но что будет через пять лет, будете ли вы счастливы и тогда?

Леннарт, не докурив сигарету, нетерпеливо сказал:

— Не кажется ли тебе, что это чуть по-детски — ожидать, что стоит только пожениться, как сразу же станешь навечно счастливым? Почему ты требуешь, чтобы супружество было бесконечной цветущей летней лужайкой, когда жизнь вовсе не такова?

— Да, но так бывает в сказках, — возразила Ева. — «И жили они счастливо всю свою жизнь…»

— В сказках — да, — согласился Леннарт. — Но не в действительности. Я ни одного мгновения не думаю, что мы с Кати будем парить на каких-то там розовых тучках, будь то завтра или через пять лет. Но, во всяком случае, надеюсь, что мы будем вместе, пока я не умру. Думаю, мы будем принимать как должное Зло и Добро. Я по крайней мере не собираюсь, будучи счастливым, беспрерывно пробовать все подряд для разнообразия.

— Да, но это ты такой, милый Леннарт, — нежно произнесла я. — А я говорю как мадам де Севинье: «Ах, дорогие дети, как легко мне жить с вами вместе! Чуточку дружелюбия, чуточку общительности, чуточку доверия… чтобы завоевать меня, большего не надо!»

Леннарт погладил меня по щеке.

— Чуточку дружелюбия, чуточку общительности, чуточку доверия… — повторил он.

— Наряду с известным недостатком упрямства, — продолжала я. — Вот все, что я требую от тебя. О, жизнь наверняка станет цветущей летней лужайкой! Разве ты этого не говорил?

— Да, любимая, будем надеяться, — сказал Леннарт. — Но единственное, что я пытаюсь сейчас внушить Петеру: нечего ждать, что другой человек преподнесет тебе счастье в подарочной коробке.

— Я замужем за самым умным человеком в мире, — закричала я, — и я люблю его.

— Хотя он и горюет обо всех прекрасных женщинах, которые существовали со дня сотворения мира, — сказала Ева.

Она вытащила свою большую пудреницу, протерла зеркальце, задумчиво посмотрелась в него и сказала:

— Дама с камелиями мертва, мадам де Севинье мертва, и, откровенно говоря, мои дела гоже плохи. Надо ложиться по вечерам чуть раньше!

— Но только не сегодня вечером, — обеспокоенно сказал Петер.

Нет, этим вечером Ева не спала. Она танцевала на Монмартре так, что только искры из-под ног летели.

— А эта парочка очень мило смотрится, — заметил Леннарт, увидев, как Петер с Евой скользят в упоении, тесно прижавшись друг к другу, так увлеченные танцем, что ничего не слышат и не видят. Когда они вернулись к нашему столику, казалось, будто они очнулись от опьянения, и Ева сказала мне:

— Он так безумно хорошо танцует, что, когда я с ним, я едва могу вспомнить, как выглядит Анри.

— Разрешите пригласить!.. — поспешно сказал Петер.

— Нет, теперь я посижу и постараюсь вспомнить, как выглядит Анри, — заявила Ева. — Во всяком случае, Париж — чудесный город, — добавила она.

А куда мы поехали после ночи на Монмартре, если не на крытые рынки!

— Неизбежно, как Эйфелева башня! — прокомментировал Леннарт.

«Это большее переживание, чем Эйфелева башня», — подумала я. Я любила рынки и торговые ряды с тех пор, как малышкой каждое воскресенье ковыляла с Тетушкой на Эстермальмский рынок. Я по-прежнему помшо тот весенний день, когда рынок был полон сирени, нарциссов и ландышей, и я, опьянев от аромата цветов, сбежала от Тетушки и была поймана ровно через час с блаженно сомкнутыми веками и носиком, утопающим в большущей'охапке сирени.

В моем детстве огромную роль играли запахи, и я, должно быть, бродила, принюхиваясь к цветам, как маленькая собачонка. И аромат сирени наполнил меня ликованием. Чудесно жить в мире, где так хорошо пахнет!

И подумать только, оказаться в крытых рынках Парижа! Я закричала от радости, увидев цветочный рынок Парижа в тысячекратном увеличении. Я странствовала среди моря роз, среди гор фиалок и лесов лилий и думала, что я в саду Эдема. Там были и горы клубники, горы белых кочанов капусты, горы оранжевой моркови, горы красных помидоров, и это было так красиво, что мне хотелось все съесть.

Но есть луковый суп я не захотела.

— Это необходимо? — спросила я Леннарта.

— Неизбежно, как Эйфелева башня! — ответил Леннарт. — Вообще-то я голоден.

Леннарт с Петером ели луковый суп в харчевне Аи Chien qui fume[117].Мы с Евой сидели рядом и смотрели, как они едят. И решили сохранить как позорнейшую тайну нашей жизни тот факт, что мы никогда не ели луковый суп в крытых рынках Парижа. Ева сказала:

— Когда девушки в конторе спросят меня: «Ну а луковый суп — вкусный?» — я отвечу: «Тра-ля-ля, траля-ля… я хорошо помню, как было в Лувре, тра-ля-ля».

У прилавка толпились огромные, сильные парни с волосатыми руками, кое-кто из les forts des hells[118], и они действительно выглядели так, словно могли поднять мешок картофеля на вытянутой руке.

— Хотя я не побоялся бы вызвать одного из них помериться силой, — заявил Петер.

— Петер по крайней мере так же силен, как любой fort des helles, — сказала Ева, и похоже, она думала, что les forts des hells так и надо, поделом им.

После лукового супа мы двинулись дальше среди сумятицы людей, автомобилей и телег по замусоренным тротуарам, где повсюду валялись солома и отходы овощей. Мы заблудились на темных улицах возле рынков.


Сад Эдема… среди роз, лилий и фиалок… да!

Но не здесь! Здесь жили несчастные, потерянные, les miserables[119]. «Жили» слишком сильно сказано. Они, существа, лишенные облика человеческого, валялись на тротуарах и по всем углам, странные бородатые маленькие старички и тощие старые ведьмы в жалких лохмотьях. Здесь не было ничего от веселой бедности наших clochardier на углу улицы возле отеля. Это были существа, опустившиеся и впавшие в такую глубокую нищету, что больше напоминали животных, чем людей.

У большого города множество разных ликов. «Париж — чудесный город!» — сказала Ева, протанцевав целую ночь на Монмартре. Что если бы я спросила у этого оборванца в сточной канаве, считает ли он Париж чудесным городом?

Сомневаюсь, вряд ли он даже знает, что живет в Париже.

Загрузка...