Раздобыть столик в кафе «Flore» чудесным теплым июньским вечером вообще-то невозможно. Разумеется, весь тротуар заставлен маленькими столиками, но за каждым сидит вдвое больше посетителей, чем полагается… И сидят они там долго. Когда мы пришли, официант с сожалением покачал головой, но Ева так заискивающе улыбнулась, что через две минуты мы уже сидели, втиснутые за маленький столик у самой стены, Леннарт пил столь желанное пиво, а мы кофе.
Было бы интересно узнать, что за таинственные законы вершат судьбы разных кафе в Париже. Почему именно сейчас все люди должны тесниться в кафе «Flore»? Почему они не заполняют кафе «Deux Magots», расположенное наискосок через улицу и столь же знаменитое! Точно так же обстоят дела на Монпарнасе, где мы побывали на следующий день. В «Dome» посетители только что не сидят на коленях друг у друга, однако напротив, в кафе «La Rotoncle», мест достаточно. Подумать только, как опечалились бы все эти художники и литераторы, некогда наводнявшие веселым шумом и гамом «La Rotonde» и считавшие это кафе единственным на Монпарнасе, если бы узнали об этом.
Но сейчас таким элитным кафе стало «Dome». Не «La Rotonde», не «Coupole», не «Closerie de Lilias», хотя это тоже старинные кафе, а именно «Dome». Разумеется, сразу же встает другой вопрос: зачем вообще нужно тесниться на Монпарнасе?
Туристы, толпящиеся в кафе «Dome», должно быть, не знают, что произошло. Разве они не знают, что Монпарнас — это уже passé?[91] Разве они не знают, что, если уж идти в ногу с художниками, надо быть в St.-Germain-des-Pres. Ведь так поступают и всегда поступали туристы в Париже. Да еще так упорно, что художники в отчаянии бегут от них: однажды — давным-давно — они бежали с Монмартра, затем с Монпарнаса, а вскоре, вероятно, сбегут из St. Germain-des-Pres в какой-нибудь другой район большого Парижа. И завтра будет новое кафе, которое следует посетить, чтобы идти в ногу со временем. А потом название кафе будет окружено таинственным нимбом, что позволит ему занять место в длинном перечне знаменитых парижских кафе.
— Не вижу ни одной окладистой бороды, — сказала Ева, бросив осуждающий взгляд поверх кофейных чашек. — Мне обещали окладистые бороды, но я не вижу ни одной.
— Кто тебе это обещал? — удивился Леннарт.
— Газеты, — ответила Ева. — В каждой газете дома, в Швеции, пишут, что в St.-Germain-des-Pres пачками сидят экзистенциалисты[92] и у всех у них окладистые бороды. Вот я и спрашиваю: где же они?
— В Париже все так быстро меняется, — сказал Леннарт. — Время окладистых бород, верно, миновало.
— А там дома расхаживают Курре и все прочие парни и ничего не подозревают! — возмутилась Ева. — Расхаживают со своими окладистыми бородами, в нелепых куртках и не знаю, в чем еще.
— Напиши Курре, — сказала я. — Последний писк из St.-Germain-des-Pres: «Попытайся выглядеть как обыкновенный человек!»
— Ему придется туго, — расстроилась Ева. — Он выстроил свою жизненную позицию на том, чтобы быть неуклюжим и бородатым.
Однако даже безбородое, слабосильное племя, населявшее ныне «Flore», было достойно внимания, и мы по маленькому скромному праву сидели там, бесконечно долго занимая столик, хотя нам было так жаль всех тех, кто стоя ждал, когда мы его освободим, и желал, чтобы мы оказались в каком-нибудь кафе у черта на куличках.
Совсем рядом с нами оставалось маленькое-премаленькое пространство, и мы увидели, как некий рослый молодой человек начал целеустремленно пробираться к нашему столику. Он был действительно большой — высокий и широкоплечий, а между столиками оставалось не очень много миллиметров, но он ловко использовал их. Несмотря на свою плотную фигуру, он был гибкий, двигался мягко и легко, как танцор, и выиграл соревнование за стул.
— Стул его не выдержит, — шепнула мне Ева.
Но рослый молодой человек мягко и тихо опустился рядом со мной, улыбнулся доброй улыбкой и сказал:
— Хотя нас мало, мы — шведы, мы — тоже!
— Это сразу видно все же! — ответила я в рифму.
Затем наступила полная тишина. Потому что мы буквально несколько минут назад пришли к согласию, что земляки — последние из тех, с кем хотелось бы сталкиваться, когда едешь за границу, — исключение, конечно, Леннарт, с которым мы с Евой охотно столкнулись в Италии!
Однако рослый молодой человек так обезоруживающе посмотрел на нас и сказал:
— Меня зовут Петер Бьёркман. И вы должны пожалеть меня, потому что я схожу с ума!
— Привет, Петер! — дружелюбно поздоровался Леннарт. — Это моя жена, ее зовут Кати, а это Ева, сам я — Леннарт Сундман… а почему ты сходишь с ума?
— Я один в Париже. А вы понимаете, что это значит для такого любителя поболтать, как я. Вообще, по-моему, похоже, вам нужен четвертый, и именно мужчина.
— Спасибо, в бридж[93] я не играю! — отказалась Ева.
— Я же сказал, вы должны пожалеть меня! — повторил Петер. — Вы когда-нибудь были одни в Париже? Нет! Тогда вы не знаете, что это такое! Через несколько дней начинаешь тосковать о человеке, с которым можно поговорить, так что, встретив даже тетушку Августу из Омоля за дверью «Cafe de la Paix», плачешь от радости.
— А разве не всегда приятно встретить людей из Омоля? — коварно спросила Ева.
Бедняга Петер Бьёркман ведь не знал, что Ева из Омоля, поэтому и сказал, что тетушка Августа — практически хуже нет, «но вы ведь понимаете, что когда ты в Париже один, то довольствуешься обществом первого попавшегося», — заявил этот несчастный.
Леннарт и я громко и весело расхохотались, но Ева явно не была настроена сносить оскорбления.
— А мы — нет! — воскликнула она. — Мы не довольствуемся обществом первого встречного, — добавила Ева и демонстративно отвернулась от Петера.
Петер был совершенно уничтожен.
— О, как это похоже на меня! — вскричал он и в комическом отчаянии ударил себя по лбу. — Вечно я так! Говорю столько глупостей, о которых вовсе не думаю. — Он схватил Еву за руку: — Милая, не делайте такое лицо, а не то я прыгну в Сену. Милая, добрая, вы же знаете, какая грязная там вода! Разве мы не можем стать друзьями?
Ева сказала, что, поскольку вода в Сене грязная, на этот раз она его прощает. И Петер с облегчением вздохнул:
— Я так и знал, вы — человек разумный и вовсе не такая упрямая, какой показались. Знаете, вы мне так нравитесь, вы все трое мне понастоящему нравитесь. Не можем ли мы пойти куда-нибудь потанцевать?
Мы, заколебавшись, переглянулись.
— Я охотно, — согласился Леннарт. — С моей юной невестой я еще ни разу не танцевал… Я имею в виду, с тех пор, как мы поженились!
— А вы молодожены? — заинтересованно спросил Петер.
Мы с Леннартом кивнули.
— Как вы не побоялись! — воскликнул Петер. — Подумать только, не побоялись! Я никогда не осмелился бы жениться! — Он поспешно повернулся к Еве: — Вам это должно быть ясно с самого начала!
Ева улыбнулась своей самой лучезарной улыбкой.
— Будьте спокойны! — сказала она. — Я выйду замуж за депутата второй палаты риксдага. А такие, как вы, им, пожалуй, в риксдаге не нужны, хотя и там тоже ведь болтают столько глупостей.
— Вы помолвлены с депутатом риксдага? — удивленно спросил Петер.
— Нет, но буду! — ответила Ева. — Так утверждают в хорошо информированных кругах Эйфелевой башни.
Петер, очевидно, не понял не слишком внятное объяснение, но больше не спрашивал… Мы поднялись и пошлн. На маленьких боковых улочках вокруг Boulevard Saint-Germain танцевальных заведений было предостаточно. Но они прятались за закрытыми дверями и опущенными шторами. Бодрящие ритмы вырывались на улицу, куда ни пойди, и я почувствовала, что ноги мои хотят танцевать. Петер постучал в какую-то таинственную дверь.
— Только для членов клуба! — возвестил некий цербер[94], высунувший голову из маленькой отдушины, но Петер помахал долларовой купюрой и сказал так обстоятельно по-американски, что да, мол, мы члены клуба. И похоже, это так и было, потому что цербер тут же нас впустил.
Столиков там было немного, да и площадка для танцев небольшая. Но нам с Леннартом так уж много места и не требовалось. Он держал меня в объятиях, и мы танцевали, делая небольшие круги в жуткой давке. И Леннарт сказал:
— Я люблю тебя. Ты это знала? Я точно не говорил тебе этого сегодня…
— Нет, а я танцевала и удивлялась, что ты не говорил, — сказала я и подпрыгнула от радости, так что мы сбились с такта. А вообще-то мы с Леннартом но-настоящему станцевались. Леннарт имел обыкновение говорить, что, когда мы состаримся, обеднеем и ослабнем, а дети откажутся заботиться о нас, мы всегда прокормимся как танцоры-профессионалы на Ривьере[95].
И все-таки! Как прекрасно ни танцевал Леннарт, но это было ничто, абсолютно ничто по сравнению с Петером. Одним богам ведомо, как ему удавалось настолько совершенно владеть своим громадным телом. Он обладал способностью балансировать и чувством уверенности, почти пугающим. В нем в равных пропорциях уживались тяжесть с легкостью и неизменное ощущение ритма. Танцевать с ним было одно сплошное удовольствие. Скользишь по полу так легко, словно пробка по глади вод, и чувствуешь ритм даже мизинцами ног.
— Ты танцуешь бессовестно хорошо, — заметила Ева Петеру, когда они вернулись к столику после первого танца. — Ты танцуешь совершенно безумно и слишком хорошо, и знаешь об этом.
Петер улыбнулся. Вид у него был довольный.
— Конечно знаю, — подтвердил он. — Это единственное, что я умею делать по-настоящему хорошо.
— Ты танцор по профессии? — спросил Леннарт.
— Нет, напротив. Я бизнесмен. Продаю типографские станки.
— Ты хорошо танцуешь, Печатник Петер, — похвалила его Ева.
Потом я тоже танцевала с ним и умудрилась спросить, что он имел в виду, говоря, что никогда не осмелился бы жениться. В счастливом состоянии молодой жены любого холостяка я воспринимала как прямое оскорбление.
— Мне ни за что не выдержать, — объяснил он. — Долго не выдержать, мне нужно разнообразие. Да и кто, по-твоему, долго выдержал бы меня?
— Почему тебя никому не выдержать?
— Я так устаю, — объяснил он. — Я часто устаю от самого себя. И подумай только, как я надоем бедной девушке.
— Какие глупости ты говоришь, — начала было я, но Петер прервал меня.
— Ах, все молодые жены хотят переженить людей, — сказал он. — Но перед тобой тот, с кем этот номер не пройдет!
И я замолчала, посвятив себя целиком танцу. Казалось, я плыву по волне. И если бы окно было открыто, я определенно выплыла бы в сладостную парижскую ночь.
Да, тепла и сладостна была ночь над Парижем, когда через несколько часов мы возвращались в отель.
— Перед сном я хотел бы увидеть, как огни города отражаются в Сене, — сказал Леннарт.
По маленьким тесным улочкам мы двинулись вниз к реке. В это время они были пустынны и казались покинутыми, а звуки наших шагов эхом отдавались среди домов. Какой-то пожилой господин шел с собакой. Он осторожно ковылял по улице, где плотно прижимались друг к другу антикварные лавки. И господин время от времени останавливался, близоруко вглядываясь при свете уличных фонарей в витрины. Ах, именно здесь, по этим улицам, ходил другой пожилой господин и рылся в книгах и старинных предметах, выискивая какую-нибудь редкость, чтобы принести ее домой.
— Этот человек мог бы быть Анатолем Франсом[96], — шепнула я Леннарту. — Разумеется, если бы тот не умер. И у него была бы собака.
— Ты ведь можешь вообразить, будто это он, если тебе приятно, — посоветовал Леннарт.
Но я этого не хотела. И все-таки я едва могла удержаться от того, чтобы не кинуться к бедному старому человеку и не сказать ему: «Cher maitre[97], вы так стары, умны и утонченны, а я молода и вовсе не умна, но у нас есть одно общее. Я люблю Париж так же, как и вы, дорогой маэстро; простите меня, но я должна была сказать вам об этом, дорогой господин Франс!»
К счастью, я совладала с собой, и пожилой господин исчез в воротах, так и не узнав, какая над ним витала опасность.
А внизу текла река, текла Сена с темными водами и бликами-отражениями огней города, игравшими на ее черной глади. Киоски букинистов были закрыты на ночь. Несколько одиноких пешеходов бродили вдоль набережной, но вообще все было тихо. Спящая река в спящем городе! В спящем городе? Нет, на Монмартре и на Монпарнасе, в элитных ночных клубах вокруг Champs Elysees и в популярных дансингах на Rue de Lappe[98], там, пожалуй, именно сейчас не спали. Там парижская ночь была не такой, как здесь. Но все то было слишком далеким от этой темной реки, словно находилось совсем на другой планете.
Мы прошли по набережной до Pont Neuf, пытаясь отыскать дорогу к нашей обители, к старинным улочкам возле Одеона[99].
— Пожалуй, старый город здесь очень хорош! — сказал, остановившись посреди улицы, Леннарт.
И мы молча постояли некоторое время и именно там и именно тогда больше, чем когда-либо, почувствовали, какой Париж старый город.
Я крепко вцепилась в руку Леннарта и тихо прошептала, чтобы другие не слышали:
— Как я рада, что ты думаешь почти обо всем так же, как и я! Что ты любишь ходить ночью по старинным кварталам, а не сидеть в ночном клубе на площади Пигаль.
Леннарт взял меня за руку, и мы так и пошли дальше по узким улицам. Ева с Петером следовали за нами по пятам.
За высоким ажурным решетчатым забором, мрачный и молчаливый, раскинулся Люксембургский сад. Маленький тонкий серп луны сверкал над Люксембургским дворцом — на радость королевам Франции, статуи которых стояли в саду среди ветвистых деревьев. Ночью парк закрыт, и их величества неограниченно властвуют в своих зеленых угодьях. Но потом, пожалуй, постепенно наступит утро, а вместе с ним шумной толпой хлынут через ворота веселые студенты Сорбонны и снова бесцеремонно завладеют парком.
— Где вы, собственно говоря, обитаете? — спросил Петер, когда мы начали приближаться к Пантеону.
— Мы живем наверху, на горе Святой Женевьевы, — ответила я. — Неужели ты не подпрыгнул, услышав об этом? Ведь со времен Данте ясность и разум струились оттуда, словно лучи маяка, распространяясь по всем}' миру… ну, что скажешь?
— И вы теперь там живете… какой мрак, — отреагировал Петер.
Ева окинула его негодующим взглядом.
— Вот наша улица, — сказала она. — А вон двое наших милых бродяг, — гордо продолжала она.
И в самом деле. Оба наши clochard[100] как раз собирались ложиться спать на своем обычном углу улицы. Они ковыляли по тротуару, один впереди, другой сзади, обмениваясь друг с другом глубокими мыслями. Грязные и оборванные, они тем не менее двигались с большим чувством собственного достоинства. И то, что мы слышали, было небольшой вечерней беседой между двумя джентльменами перед отходом ко сну. Один из них — патриарх с длинной бородой — усердно жестикулировал и, чтобы придать большую весомость своим словам, переходил иногда на немецкий, а иногда на итальянский язык.
— So ist das Leben![101] — произнес он, философски кивая. И, огласив эту мысль, спокойно и молча улегся спать.
— Говорят ведь: «На французских танцплощадках самый отпетый бродяга бойко шпарит по-французски», — заметила я. — Но то, что они говорят и по-немецки, и по-итальянски, — к этому меня никто не подготовил.
— Должно быть, так бывает в Quartier Latin, — сказал Леннарт.
Он отворил ворота отеля. Мы пришли домой. И именно в эту минуту Петера осенило, что он снова останется в одиночестве. Лицо его омрачилось скорбью.
— Спокойной ночи, милый Петер! — попрощалась Ева. — Спокойной ночи, милые мои бродяги! Спокойной ночи, Париж!
Бедному Петеру открылась вся глубина постигшего его несчастья.
— Не можем же мы теперь расстаться! — запинаясь, но энергично произнес он. — Не теперь же, когда мы только встретились.
— Такова жизнь, so ist das Leben! — воскликнула Ева и исчезла в воротах.