Глава первая. Предыстория

В годы правления Божественного Тиберия христианский мир практически уже возник. По всей Южной Европе и Ближнему Востоку были рассредоточены группы людей, объединенных определенными верованиями и обрядами, определенным и весьма строгим образом жизни. Средоточием этих верований, обрядов и образа жизни было своеобразное и сугубо индивидуальное отношение к историческому процессу. Именно это отличало их от последователей многих других мистериальных верований и философских течений того времени. Некоторые из этих групп делали акцент на обрядовой стороне жизни, другие ориентировались на строгие нравственные правила. Конфликт низменных и высших устремлений человека был характерен не только для ранних христиан. Он был обычным для всего Римского мира, для всех философов, размышлявших о морали.

Христианский мир отличало разве что отношение к Распятому и наделение Его сверхъестественной сущностью. Конечно, жаль, что с самого начала подчеркивалась именно Его нечеловеческая природа. Слово «сверхъестественное» старались не употреблять, и в общем-то напрасно, поскольку в те времена сверхъестественное органично входило в понятие естественного порядка вещей. Просто сверхъестественное было частью такого порядка, который оставался незримым и подчинялся старшим законам незримого мира. В христианстве смысл был любовью, а любовь была смыслом. Любовь являлась смыслом Высшей воли, сознательно ограничившей себя и предоставившей людям право соглашаться или не соглашаться с таким решением.

Мыслители и проповедники ранней Церкви не очень хорошо понимали природу этой высшей и сверхъестественной воли за исключением двух или трех положений. Они были убеждены в том, что все сотворено Божественной волей, что Иисус провозгласил наиважнейшую роль любви для человечества. Он пожертвовал именно тем, что человек все больше и больше начинал отождествлять с собой. Все Его действия были направлены на восстановление добра и святости, утраченных людьми. Иисус желал спасения для всех людей. Но одной только Его великой жертвы было недостаточно. Человек должен был принять божественную волю и ощутить себя причастным жертве. Такой жертвой и стала смерть Иисуса, называемого Христом[1].

Подобные идеи воспринимались в то время вполне органично. Включение сверхъестественного в повседневную жизнь никого не удивляло. А вот то, что сверхъестественное исходило от единой абсолютной воли, выразителем которой был реально существовавший человек, последователи которого предъявляли к жизни исключительные требования — с этим согласиться было непросто. Не тайны христианского мира, а то, каким его видели последователи Христа, противоречило тогдашнему строю мыслей и чувствам людей. Сверхъестественное разрешалось, даже приветствовалось до тех пор, пока не получало четких определений и не становилось догмой. Аллегорические римские боги, символические божества Востока были готовы принять в свою компанию любого нового бога. Вот только этот новый бог не спешил стать новым членом группы. В целом римский мир мог бы принять очередной миф, но не в том случае, когда он становится частью религиозного вероучения; догма в сформулированном виде была совершенно чужда Риму. В лучшем случае его боги являлись символами, в худшем — неким заоблачным пантеоном, причем это относилось и к восточным богам, годившимся только на то, чтобы возглавлять тамошние ритуалы, и к еще менее почитаемым богам римской народной традиции. Этих последних можно считать просто идеализацией человеческих желаний и эмоций. Такая интерпретация устраивала скептически настроенную часть великой империи. Достаточно позволить людям верить в богов по их выбору, и за безопасность государства можно не беспокоиться.

Таким образом, в современном смысле в мире божеств не существовало «добра» или «зла». Зато вполне могли существовать мифы о злых сверхъестественных существах. В стихотворении Вергилия[2] фурии, например, наказывают души грешников. Немало было опасных обрядов, заклинаний жестоких божеств. Были призраки и проклятия, ночные демоны, моровые поветрия и прочие ужасы. Естественно, во множестве появлялись амулеты и обереги (а также их создатели), некромантия и гадания.

Не менее популярными, хотя уже среди совсем другой публики, были литературные произведения на эти темы, наполнявшие читателей ощущением восхитительного страха.

В стихотворении Вергилия, посвященном реставрации юлианской династии и возрождению империи, тема сверхъестественного доминирует. Может показаться, что Воля Юпитера почти соответствует христианской идее всемогущества; особенно в том фрагменте, где говорится о главенствующей роли Римской империи в мире, основанной на воле Юпитера. Однако волевое изъявление божества никогда не выглядит конкретным, в крайнем случае, оно базируется на понятии божественной справедливости, а никак не на божественной любви. С понятиями веры и благочестия Вергилий, возможно, и согласился бы; впрочем, смысл этих понятий у него неизменно окутан тайной. Но если бы он услышал о христианстве, то, скорее всего, отверг бы эту религию, посчитав ее в числе несомненных зол, преследующих предателя Антония и его египетскую любовницу. Но он много знал — как поэт, а не как посвященный, — о мрачной силе чар. Прекрасная, опасная и роковая царица Карфагена, которая почти пленила Энея и мешала Риму, тоже знала об этом. Попав в беду, она обратилась к женщине, владевшей магической силой. Царица Дидона говорит своей сестре Анне: «Я нашла жрицу, хранительницу храма Гесперид.

Жрица сулит от любви заклинаньями душу избавить

Иль, коль захочет, вселить заботы тяжкие в сердце;

Рек теченье она остановит, и звезд обращенье

Вспять повернет, и в ночи из Орка вызовет тени,

Землю заставит стонать и вязы спускаться по склонам.

Боги свидетели мне, твоей головою клянусь я,

Что против воли, сестра, к волшбе прибегаю и чарам.

Вкруг стоят алтари. Распустивши волосы, жрица

Сто призывает богов и трижды клич повторяет,

Хаос зовет и Эреб с трехликой Дианой-Гекатой,

Мнимой Аверна водой кропит обильно чертоги,

Травы берет, что медным серпом при луне на полянах

Срезала в полном цвету, ядовитым налитые соком,

Также нарост, что со лба жеребенка тотчас по рожденье

Сорван, чтоб мать упредить.

Рядом царица стоит, муку́ священную держит,

Ногу разувши одну, распустив на одежде завязки;

К смерти готова, зовет в свидетели звезды, которым

Ведомо все, и молит богов, — если бог справедливый

Мстит вероломным в любви и печется о тех, кто обманут.[3]

Этот пример взят из литературы, а литература не всегда точно отражает социальное или моральное содержание культуры. Однако, события, представленные в этом отрывке, независимо от того, насколько подлинно их описание, безусловно, воспринимались с большой опаской в общественной жизни того времени. Недавно созданная Империя принимала меры против зримых и незримых опасностей. Вторжение в Рим религий и суеверий с Востока считалось, как и всегда, нежелательным, и Вергилий в «Энеиде» с осуждением относится к восточной магии. Правительство империи постаралось обезопасить общество от прямого вторжения магии, но что оно могло поделать с восточными мифами и ритуалами, проникавшими практически во все сферы жизни? Поначалу императоры без особого желания позволяли обожествлять себя, да и то лишь в восточных провинциях, но со временем признание божественной сущности власти стало краеугольным камнем, на котором проверялась лояльность рядового римлянина государству. Церемониальный характер правителя-божества, конечно, противоречил основам христианской веры, однако не подразумевал ни сверхъестественной силы, ни сверхъестественного знания, присущих христианству, а именно с ними и боролась римская власть, справедливо полагая их угрозой государственной политике.

Если ненасытное любопытство Божественного Юлия могло себе позволить чисто интеллектуально изучать самые разные движения духовной жизни в империи и даже кое-что заимствовать из усвоенного, то его преемникам приходилось более тщательно защищать свои интересы. Угрозой для них представлялось любое гадание, любые предсказатели — храмовые жрецы или частные гадатели — все они со своими прорицаниями могли вызвать смуту в обществе. Например, вопросы о вероятной продолжительности жизни Императора, независимо от того, как будет произведен поиск ответа — по движению небесных тел или по знакам из царства мертвых — очевидно подрывают основы стабильности государства; а ведь люди интересуются и ближайшим будущим Империи. Гай Меценат[4], с опаской относившийся к недавно обретенному миру, посоветовал своему господину Августу запретить все виды гаданий и колдовства. Август, поразмыслив, согласился и издал соответствующий эдикт. Он вернул значимость древнеримским храмам; восстановил родовые обряды; и в то же время заставил сжечь все гадательные книги числом около двух тысяч. Любые обращения к колдунам и прорицателям были запрещены под страхом смерти. Ни Император, ни кто-либо из его подданных не должны подвергаться воздействиям со стороны каких-либо потусторонних сил или получать любые сведения магическим образом. Его преемники время от времени обновляли эдикт и следили за его исполнением.

Таким образом, достигался политический результат, которого, собственно, и добивалась власть: отныне любое колдовство объявлялось злодеянием, направленным против жизни или имущества. Вопросов веры императорский указ не касался. В принципе, власть не возражала против того, чтобы кто-либо изучал расположение звезд на небосводе или произведения греческих поэтов. Так же власть не препятствовала христианам вместо Юпитера поклоняться Иисусу. Естественно, со временем пришлось принимать меры против христиан, как прежде они принимались против прорицателей, и по той же самой причине — христианство стало представлять политическую опасность. В качестве примера можно вспомнить рассказ Тацита[5] о заговоре Либона Друза. Сенатор Фирмий Кат сознательно толкнул молодого Друза из рода Скрибониев на опасный путь. Кат говорил с ним о величии его семьи; искушал роскошной жизнью; и в конце концов склонил легковерного юношу к увлечению предсказаниями халдеев, таинственными обрядами магов и снотолкователями. В итоге Либон дошел до того, что упросил некоего Юния вызвать заклятиями из подземного царства тени его великих предков. Юний тут же донес на Либона консулам. Либона вызвали в Сенат и Тиберий предложил ему объяснить свое поведение. Обвинение представило совершенно нелепые письма Либона, например, в одном из них он спрашивал магов, будет ли он настолько богат, чтобы покрыть деньгами Аппиеву дорогу[6] вплоть до Брундизия. Среди документов обвинения было и письмо, в котором против имен Цезаря и некоторых сенаторов рукой Либона были проставлены зловещие таинственные знаки. Либон отрицал свою причастность к этому письму, тогда было принято решение допросить под пыткой его рабов. Но древнее сенатское постановление запрещало пытать рабов, когда дело шло о жизни и смерти их господина. Тиберий приказал выкупить рабов Либона, чтобы на законном основании подвергнуть их пыткам. Дело было отложено; и в тот же вечер несчастный молодой дурачок покончил с собой. В результате были приняты новые указы против всех, практикующих магию. Последовали аресты астрологов и магов. Одного из обвиняемых сбросили с Тарпейской скалы, а другого консулы, повелев трубить в трубы, казнили за Эсквилинскими воротами. И все же по официальной линии консультации у магов продолжались. Астрологи не были редкостью даже в самом близком окружении императора. Там они считались вполне полезными, поскольку оккультные действия Императора по определению считались частью его заботы о благе государства. Поговаривали, что при дворе практиковались и куда более мрачные вещи, но чего не сделаешь ради государственной пользы. В царствование императора Адриана его молодой фаворит Антиной скончался в Египте при загадочных обстоятельствах. Ходили слухи, что эта смерть не была случайной; Адриан был весьма сведущ в магии, и его любимец был принесен в жертву, дабы поддержать здоровье самого Императора.

Некоторые сведения о магии можно почерпнуть из биографии Луция Апулея, римлянина и африканца; он родился в Нумидии[7], около 125 г. Он много путешествовал по Ближнему Востоку и был посвящен в тайны Изиды и Осириса. Апулей — автор одного из самых известных в мире романов — «Метаморфозы или Золотой осёл», который содержит сведения о религиозных посвящениях и черной магии.

Это замечательный роман. Автор не только убеждает читателя оставить свое скептическое отношение к событиям, описанным в романе, но и поверить в них. Вот как в манере Вергилия Апулей описывает возможности могущественной ведьмы: «колдунья власть имеет небо спустить, землю подвесить, ручьи твердыми сделать, горы расплавить, покойников вывести, богов низвести, звезды загасить, самый Тартар осветить!»[8] Но это не следует воспринимать всерьез; дальнейшие образцы ее искусства преподносятся с юмором. «Кабатчика одного соседнего и, значит, конкурента, обратила она в лягушку. И теперь этот старик, плавая в своей винной бочке, прежних посетителей своих из гущи хриплым и любезным кваканьем приглашает». Следующий фрагмент представляется и вовсе сплошным гротеском: «Судейского одного, который против нее высказался, в барана она обратила, и теперь тот так бараном и ведет дела». Автор рисует вроде бы обычный мир, где, однако, вполне возможны подобные метаморфозы. Впрочем, этот же мир может временами становиться и ужасным, на это явно намекает и стиль повествования, и грубоватый юмор, призванный на защиту от зловещей магии. В то время верили, что смех может защитить от страха. Девятая книга содержит, пожалуй, наиболее показательный фрагмент. В ней рассказывается о жене, за распутство изгнанной из дома мужа. Замыслив месть, отыскала она ведьму и потребовала, чтобы та чарами извела ее мужа. Ведьма насылает на беднягу тень некой умершей насильственной смертью женщины. «Почти что ровно в полдень на мельнице появилась какая-то женщина, полуприкрытая жалким рубищем, с босыми ногами, изжелта-бледная, исхудалая, с лицом, почти целиком закрытым распущенными, свисающими наперед волосами, полуседыми, грязными от пепла, которым они были осыпаны; черты ее были искажены следами преступления и необычайной скорбью. Явившись в таком виде, она кладет тихонько руку на плечо мельнику, словно желает с ним поговорить наедине, уводит его в спальню и, заперев дверь, остается там долгое время». Когда работники, не дозвавшись хозяина, врываются, наконец, в комнату, никакой женщины там нет уже и в помине, а хозяин висит в петле на одной из потолочных балок.

Разумеется, этому фрагменту древнего романа можно подобрать множество аналогичных современных историй о призраках, но стоит обратить внимание на то, что в нынешних страшилках жертва обычно сама является грешником, следовательно, сверхъестественные видения как бы вполне уместны, а появление вестника смерти, который, по словам Апулея, исходит из подземного мира, оправдано самой природой первородного греха. Но у Апулея нет даже намека на справедливость воздаяния. Есть лишь зависть или ненависть, вооруженная магическими способностями. На мельницу к вполне положительному честному мельнику является призрак и одним своим видом, а возможно, и другими тайными способами, о которых Апулей умалчивает, доводит беднягу до петли. Похоже, против такой злобы в этом мире не должно быть никакой защиты, кроме разве что тайных ритуалов, которыми, кстати, владел и сам Апулей; священных ритуалов высшей богини — Изиды, одним из божественных проявлений которой является Прозерпина, «ночными завываниями ужас наводящая, что триликим образом своим натиск злых духов смиряешь и над подземными темницами властвуешь, по различным рощам бродишь, разные поклонения принимая».

Именно эта богиня освобождает Апулея в конце от его собственной метаморфозы, напоминая ему, что «когда, совершив свой жизненный путь, сойдешь ты в царство мертвых, то, как видишь меня сегодня здесь, так и там, в этом подземном полукружии, найдешь ты меня просветляющей мрак Ахеронта, царствующей над стигийскими тайниками и, сам обитая в полях Елисейских, мне, к тебе милостивой, усердно будешь поклоняться».

Благополучный конец, как в сказке, не умаляет, однако, серьезности истории, кипящей всеми видами человеческих страстей. А «триликий образ», смиряющий натиск злых духов, подчеркивает ужас явившейся мельнику мертвой женщины. Разумеется, нет и намека на то, что мельник отличался особой праведностью, но не стоит требовать слишком многого от автора. Он все же писал роман, а не философский трактат. Но призрак женщины словно бы обретает дополнительную реальность волею великой Исиды. Благодаря ее божественной силе все магические действия становятся более достоверными. А ведь в те времена роман Апулея знал весь просвещенный мир.

Было бы не сложно списать все на литературный эксперимент автора, если бы к счастью не сохранилась еще одна работа того же Апулея, его «Апология, или Речь в защиту самого себя от обвинения в магии». Его произведения, как видно из знакомства с «Апологией», во-первых, довольно точно воспроизводили тогдашнюю жизнь, а во-вторых, могли обернуться серьезной опасностью, дойди дело до суда. Однажды Апулей оказался в Эе (современный Триполи), и там женился на некой богатой вдове Пудентилле. Раздосадованные родственники ее покойного мужа обвинили Апулея в безнравственности и колдовстве, в том, что он с помощью магии склонил Пудентиллу к браку, имея в виду прежде всего ее немалое состояние. Дело было рассмотрено в суде, перед проконсулом Клавдием Максимом, где-то между 155 и 161 гг. Апулей защищал себя сам и был оправдан.

Что касается обвинения в колдовстве, он начал с того, что вред магии не очевиден. Маг — всего лишь жрец, потому что слово «маг» (по его словам) имеет персидское происхождение и означает человека, обладающего навыками проведения священных обрядов и жертвоприношений, знающего различные религиозные системы и хорошо в них разбирающегося, т. е. «наука, угодная бессмертным богам, обладающая знанием того, как чтить их и поклоняться им. Она безусловно священна, и божественное ведомо ей, она знаменита еще со времен Зороастра и Ахурамазды, своих основателей. Она — жрица небожителей, ее изучают как одну из наук особенно необходимых царю, и у персов не разрешают сделаться магом первому встречному, как не разрешают ему и стать царем…

Но если, вместе с толпой, мои обвинители думают, что маг это только тот, кто вступил в общение с бессмертными богами, узнал какой-то невероятной силы заклинания и поэтому может исполнить все, чего ни пожелает, то я чрезвычайно изумлен, как они не побоялись обвинять человека, который, по их же собственным словам, обладает такой безграничной властью». Апулей в свою защиту указывал на то, что впоследствии получило широкое распространение, на страх, который должны испытывать все, кто осмелится угрожать магу. «Но уж если кто-нибудь посягнет на жизнь мага (я употребляю это слово в том смысле, какой ему придают они), то какими провожатыми, какими предосторожностями, какой охраной сумеет этот человек предотвратить незримую и неизбежную гибель? Разумеется, никакими». Вот почему обвинять в таких преступлениях значит не верить в них.

Но на самом деле истцы не обвиняли Апулея в таком огромном могуществе. Их жалобы и доказательства строились на мелочах. Так они объявили, что Апулей приобрел странную рыбу для своих заклинаний. В отместку Апулей тут же заявил, что рыбу в качестве ценного магического атрибута не упоминает ни один магический авторитет. Второе обвинение состояло в том, что он якобы околдовал некоего мальчика и мальчик этот сошел с ума. Это было действительно опасное обвинение. Апулей готов был отвечать за свои действия, но никак не за божественный промысел. «Впрочем, я верю Платону, что существуют какие-то божественные силы, стоящие по своей природе и положению между богами и людьми, и что они управляют всеми прорицаниями и чудесами магов. Почему же невозможно, размышляю я, чтобы человеческая душа, а в особенности — простая душа ребенка, то ли в ответ на какие-то стихи, то ли под воздействием опьяняющих запахов, погрузилась в сон, испытала полное отчуждение от всего окружающего и забыла о нем; чтобы, утрачивая на короткое время память о собственном теле, она вновь обрела свою исконную природу, которая, разумеется, бессмертна и божественна, и в таком состоянии, как бы в некоем сне, предсказывала будущее…». «Но эта самая магия, насколько мне известно, — занятие, порученное бдительности законов и уже издавна запрещенное XII таблицами из-за ее таинственной власти над урожаем. Стало быть, она не только отвратительна и ужасна, но и безусловно сохраняется в тайне; при занятиях ею обычно бодрствуют по ночам, прячут ее во мраке, она избегает свидетелей, а заклинания произносятся шепотом. И это при ней, по мнению моих обвинителей, позволено было присутствовать пятнадцати рабам? Не только что рабы, но даже из свободных очень немногие допускаются к участию в ней».

По другому обвинению доказательства сводились к тому, что в одной из комнат стены почернели от сажи и сожженных перьев птиц, принесенных в жертву в ходе ночных священнодействий. «Говорят также, будто я велел сделать какую-то статуэтку, изготовив ее, по их словам, для преступных занятий магией, тайным образом и из крайне редкого дерева. И хотя по внешности это — безобразный и страшный скелет, я, как они говорят, отношусь к нему с большим почтением и называю его греческим словом βασιλεΰς, царь».

По всем этим пунктам Апулей не испытывал особых трудностей в доказательствах своей невиновности. Обвинения были ложными и фальшивыми. Но это были обвинения, представленные суду в одном из главных городов Империи, и разбирать их предстояло проконсулу Клавдию Максиму, назначенному на должность императором Антонином Пием. Поэтому суду надлежало рассматривать все, даже невероятные обвинения. Итак, Апулея обвинили в том, что он с помощью магии склонил Пудентиллу не только выйти за него замуж, но и передать ему собственность. В аналогичных случаях в английском судопроизводстве в отношении завещаний применяется формула «неподобающее воздействие». Разница между «неподобающим» и «магическим» — это всего лишь разница между двумя видами воображения.

Именно в такой интеллектуальной атмосфере происходило становление молодой Церкви; это были слова, которые она слышала, и хотя глаза ее были устремлены на ее собственного Божественного Героя, окружали ее церемониальные посвящения, магическая мысль как высокое искусство, а еще магия, как тайный и отвратительный ритуал ради общения с другими божествами посредством жертвоприношений и варварских песнопений. Апулей, по его собственным словам, был скромным учеником искусства, известного Зороастру и Платону, «способа общения», связывавшего людей с божественным миром. Его враги вели себя вполне естественно: подкупали рыбаков, чтобы подбросить ему рыбу для заклинаний, или устраивали в его собственной комнате капище для молитв какому-то неведомому базилевсу. Да, таков был в те времена Рим.

Но была другая традиция, о которой Церковь, конечно, знала. Язычники, к которым пришли апостольские миссионеры, тоже умели гадать и владели магией. Евреи помнили собственные заветы. Закон содержит Божественное повеление: «Ворожеи не оставляй в живых» (Исход XXII. 18), и последователи Закона осуждали тех, кто обращался к волхвам, верил предзнаменованиям, советовался с прорицателями, вопрошал мертвых. Проклятия адресовались, главным образом, двум категориям — прорицателям и злоумышленникам, но под злом здесь подразумеваются, прежде всего, сверхъестественные средства. Пророки Господа были посланы Им одним; в остальном — «да не будет у тебя других богов пред лицем Моим… не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой» (Исход, ХХ.3—5).

Тогда, в этой старой еврейской традиции еще не было четко сформулированных представлений о дьяволе. Видимо, неверно говорить, что в еврейскую традицию зло пришло поздно, но метафизическое определение запоздало, миф опоздал. Существовали гадатели и волшебники; мир, из которого евреи выбрались с таким трудом, был полон мифами. Так было в Египте, Ассирии и Риме. Но духовный мир, наполненный всем этим, был изучен слабо. Канонические книги Ветхого Завета практически не говорят о зле; дьявол нигде не упоминается прямо, и даже в истории об Аэндорской волшебнице (I Царств. XXVIII), явной некромантке, дьявол не присутствует. Упоминание в книге Иова (Иов, I, 6) уникально, к тому же никакого духовного злодеяния там не происходит. Самый ранний миф о происхождении зла и о падших ангелах излагается в Книге Бытия (VI.4). Преподобный Н. П. Уильямс говорил, что «всеобщая греховность, которой оказалось заражено человечество, вытекает из темной мутной реки, берущей начало из единого источника, а именно из нечестивых союзов ангелов и человеческих существ, плодом которых стала совокупность из смертных и бессмертных сущностей».[9]

«… сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали [их] себе в жены, какую кто избрал». Именно здесь, а не в рассказе об Адаме и Еве, описано грехопадение сексуального характера, и в этом ужас идеи совокупления ангельских существ и человека, в результате чего возник новый способ существования. Смысл ангела в том, что он не человек, и в этом смысле ни один человек никогда не мог и не может быть ангелом, поскольку весь смысл Христа заключался в том, что Он был человеком. Союз небесного ангела и земной женщины был оскорбителен для ангельской сущности. У других народов могут быть легенды о богах и богинях, любивших смертных, но сами-то олимпийцы, если не понимать их как абстракции, были людьми. С нашей точки зрения или с точки зрения скептиков абсурдно или аморально представлять себе богов, действующих таким образом, но в первую очередь это невозможно. Однако это все же случилось. Небесные существа, постоянно лицезревшие Трон Господень, имели глаза и чувства. Однажды они взглянули в другую сторону и снизошли. Из этого таинства возникли великаны, которые «пожрали человечество»; и из этой же тайны возникли оккультные знания, искусства и ремесла. Секреты изготовления оружия и доспехов, магии и гадания перешли в ведение человека.

Церковь очень рано ощутила внутри себя отголоски магического искусства. В повествовании о Рождестве сказано, что «пришли волхвы с востока в Иерусалим».

Это не были никакие короли; странные путешественники, отыскавшие дом в Вифлееме, были искушены в астрологии; они предсказывали судьбу по звездам; и их путеводная звезда сама была судьбой, предзнаменованием суда или великой радости. «Бог, ангел, дух, звезда, возможно, являются взаимозаменяемыми терминами»[10].В египетском магическом папирусе было написано, что «сияющая звезда должна спуститься и расположиться посреди зала, и когда пред твоими глазами сойдет звезда, ты увидишь ангела, которого ты призвал, и сможешь внимать советам богов». Волхвы, практиковавшие высокое искусство астрологии, в евангельском повествовании узрели путь, проложенный в небесах; подобный же путь они проложили на земле; и хотя из-за ошибки в расчетах немного задержались в Иерусалиме, вышли из города и шли, пока звезда не указала судьбоносное место. Они вошли и узрели Бога-младенца; и тогда они возложили к Его ногам священные и символические подарки. Осознанно или нет, молодая Церковь видела в странниках магов, по сути, отказавшихся от своего искусства. Восточные мудрецы принадлежали к тому типу, который описал Апулей; их мудрость была «верховной жрицей небесных сил». Тем не менее, к добру или к худу, этот астрологический прогноз был принят и на том астрология закончилась навсегда. Больше не будет никаких предсказаний, и тому есть по крайней мере две причины.

Первая заключалась в том, что будущее не может и не должно быть предсказано, так как оно зависит от Божьей воли и от свободного выбора людей. Бог может знать, что произойдет, потому, что это уже было для Него, а также потому что Он это предвидел. Но для смертных будущее неведомо, поскольку человек свободен в принятии решений. Вторая причина состоит в том, что будущее не имеет значения. «Что Бог не делает, все к лучшему». С этой точки зрения знание будущего представляется не столько аморальным, сколько не относящимся к реальности божественной любви, любви в любой момент времени. Это и только это имеет значение.

Волхвы были первым обретением Бога-Младенца. «Они ушли, — писал впоследствии Иустин Мученик, — от той власти, которая восприняла их как добычу»[11]. Можно сказать, это была первая интеллектуальная победа Веры. Однако она еще не предрешала успех нового учения. После этой победы Господь больше не обращал внимания на магов. А вот апостолов, отправлявшихся в греко-восточный мир Империи, маги окружали буквально со всех сторон.

Самой популярной оказалась история с Симоном Волхвом. Этот рассказ известен по разным документам второго и третьего веков; к четвертому веку история обретает свою каноническую форму. В те времена сюжет выглядел весьма романтично, включал кораблекрушения, разлуки с семьей и даже богословские прения.

Литературные традиции, заложенные Апулеем, здесь обогащаются даже более серьезными назиданиями, чем в «Золотом осле». Если роман Апулея содержит множество магических сцен, то история Симона Волхва сфокусирована на одной серьезной фигуре мага. Но это уже более поздняя сюжетная традиция, где божественной воле противостоит одинокая фигура «злодея». В ранних литературных произведениях Исида, например, не могла быть такой универсальной фигурой, какой стал Христос для читателей христианских времен, да, собственно, она и не являлась исторической фигурой. Образ Симона Волхва лишен возвышенности древних магов, он выглядит более приниженным и развращенным. Магов загоняли в оппозицию Искупителю, и непременно снабжали отрицательными чертами, поскольку они дерзали соперничать с Богом.

В начале истории Симон хотел, чтобы его считали надчеловеческой силой, которая даже выше Бога-Творца. «Бог-Творец» здесь — старое гностическое божество, не очень-то разумно создававшее миры. А вот где-то над ним и поодаль от него существовал высокий и бесстрастный Бог истинной природы, к которому Христос должен был привлечь избранных. Именно такой божественной сущностью и стремился выставить себя Симон. Однако начинал он с малого. Симон стал членом небольшой общины учителя Досифея. Община состояла из тридцати адептов внутреннего круга, как бы символизирующих лунный цикл, и одной женщины, которую звали Луной, а по некоторым другим данным просто Еленой. Члены секты, не входившие во внутренний круг, должны были ожидать, пока кто-нибудь из внутреннего круга умрет и освободит место. Именно так Симон и попал в число избранных. Далее он завязал более тесные отношения с Луной, после чего вытеснил из общины Досифея и вскоре удостоился внутри секты звания «Постоянного», блаженного и нетленного, и вообще верховного бога, явленного в прошлом, настоящем и будущем. Что касается Луны или Елены, он учил, что она была низвержена с самых высоких небес, где была творческой мыслью верховного божества, той самой мудростью, матерью всего того, о чем спорят греки и варвары. Впрочем, члены секты в силу собственного невежества не вдавались в философские детали, им было достаточно видеть в Елене женщину, живущую с первым и единственным Богом. Мы, конечно, могли бы многое предъявить Симону, но сейчас это уже не имеет смысла. Как бы там ни было, Симон возглавил общину (Досифей вскоре умер), сформировал школу адептов, провозгласил себя божеством, а Елену — божественной мудростью. Магом он был, судя по всему, умелым — мог становиться невидимым, летать, проходить сквозь стены, способствовать плодородию, а также якобы возводить на троны и свергать правителей. А еще он был знатным некромантом. Однажды он «превратил воздух в воду, воду — в кровь, создал плоть и, в результате, вылепил новое человеческое существо — мальчика». Затем он убил его, потому что душа, освободившись от тела, обретает способности предвидения, и может быть использована для целей некромантии и гадания. Говорится, что даже ангелы не смогли помешать Симону завладеть душой этого мальчика.

Серьезный конфликт возник у Симона с Петром. В какой-то момент чтобы скрыться от преследователей Симон с помощью магии даже надел на себя личину другого человека, но в конце концов и он, и Петр пришли в Рим и предстали перед Нероном. Симон появился в Риме довольно эффектно, «как туча, от которой во все стороны расходились яркие лучи»; когда туча исчезла, на ее месте посреди толпы оказался Симон. Петр же пришел из Иерусалима морем. Два чудотворца устроили магический поединок. Огромная собака и младенец свидетельствовали против Симона. В ответ на это Симон поднялся в воздух, но по молитве Петра лишился сил и рухнул на землю.

Описываемые события приводят к печальному выводу. Симон Маг из мастера адептов превратился в вульгарного чудотворца, впрочем, и Петр не намного лучше. Но за спиной Петра стоит новая религиозная доктрина, а у Симона ничего подобного нет. По сути, только это и важно.

Учение о Сверхъестественной Воле возникло в мире, где само существование сверхъестественных сил воспринималось как вполне обычное. Считалось, что люди при желании могут действовать с помощью этих сил. Владеющие магией подразделялись на четыре категории. Первую составляли ведьмы с зельями и ядами, то есть злые колдуны низшего сорта. Вторая категория — жрецы, подобные описанным Вергилием, владевшие заклинаниями. Исходя из определенных представлений о силах, действующих во вселенной, они находили нужный баланс движений и звуков, управляли природными и общественными явлениями вплоть до контроля над властью людей и богов. Третью категорию составляли прорицатели и астрологи, которые предсказывали будущее и читали судьбы по звездам. Наконец четвертая, самая малочисленная категория была представлена истинными магами, для которых магическое искусство действительно являлось «верховной жрицей небесной»; они учились всю жизнь, радели о чистоте учения, имели твердые понятия о чести и долге, и стремились к возвышенному союзу с некоей абсолютной силой. Такие представители магического знания существовали, но свою весьма секретную науку оберегали от посторонних самым тщательным образом.

Миф об ангелах, обративших взоры на дочерей человеческих, породил богохульственную традицию сексуального союза чуждых и противоположных натур. Однако именно эта традиция ближе всего соприкасается с центральной догмой Церкви, в соответствие с которой Нечто (отнюдь не чуждое, не противоположное, но совершенный дух) вошло в чрево женщины и привело к великим последствиям.

Загрузка...