Лешка кодовой фразы из Димкиного детства не понял, но понял, о чем это я. И начал думать. Но мне думать не разрешил.

– Ты не напрягайся – родишь раньше времени. Мало того что роддом твой на мойку закрыт, так и врач твоя временно выбита из колеи. Пока не найдем мальчика, Марина в норму не придет и заняться тобой не сможет, ты рожать не смей. Поэтому ты – в сторону! В сторону, я сказал! На диван!

Жест по направлению к моему дивану-космодрому, где скрипучие кожаные валики вместо ступеней ракеты-носителя, как их рисовали в пионерских журналах нашего с Лешкой детства.

– А мы с Ланой соображать будем.

Лана, вызванная в качестве срочной психологической помощи – свергнутого олигарха из депрессии тащить, теперь сама оказалась в роли вытаскиваемой. И с удивлением поглядела на ожившего Лешку.

– Я же говорила, что самый грамотный способ вытащить человека – заставить его помогать другому, – растерянно пробормотала Лана, пока бывший олигарх, оберегая мое здоровье, курил на старательно созданном Ликой балконе-веранде. И пожала плечами, словно сама не верила, что все получилось. И уж тем более не ожидала, что в роли того, кого придется спасать, окажется она сама и ее ближайшая подруга.

– А меня ты из числа соображающих вычеркнул изначально? – поинтересовалась я, когда Лешка вернулся в комнату. Девочка в моем животе, соглашаясь со мной, боднулась пяткой. – Между прочим, за неполный последний год мне как минимум два раза соображать пришлось. По-серьезному соображать! Нашу общую знакомую Лилю Кураеву в истории с черной жемчужиной просчитывать – это раз! И вычислять, кто тебя под твой тюремный монастырь подвел – два! Для меня подобные умозаключения уже вошли в привычку. Подсела я на них. Может, и мне думать разрешишь?

– Может. Если обещаешь не перенапрягаться, – улыбнулся Лешка.

Так бесконечно обаятельно на всем свете умеют улыбаться только два человека – Лешка и мой Никита… Умел… Никогда не привыкну думать о Никитке в прошедшем времени.

Но Лешка «умеет». Действительно умеет, хотя после освобождения из тюрьмы об этом своем умении он не напоминал и только сейчас впервые за четыре недели так искренне по-оленевски улыбнулся. После такой улыбки понимаешь, отчего бежит за тридевять земель возводить шейхские замки Лика. Невозможно знать, что такая улыбка в любимом человеке заложена, но вытащить ее на свет божий тебе не под силу. Или предназначена она не тебе.

– Ну и что ты, соображающая, скажешь? С чего начинать?

– С элементарного вопроса – кому выгодно? – вслух рассуждала я, стараясь не обращать внимания на чуть ироничную улыбку Оленева. – Ясно, что ребенок не цель, а средство. Вряд ли мальчика украли просто отчаявшиеся бездетные родители. Хотя и этот шанс до конца исключать нельзя. Но его лучше отложить напоследок, как и версию похищения с целью продажи. Начинать надо с другого – ребенок как средство получить что-то от родителей. Вопрос что? Лана, есть ли у Марины и ее мужа нечто такое, ради чего можно было бы ребенка похищать. Деньги? Наследство?

– Деньги? – Ошарашенная Лана пожала плечами. – Смотря что называть деньгами. Сейчас так смешались понятия… Что для меня деньги, для Алексея, – она кивнула в сторону Оленева, – полгода назад и разменной монетой не было, а для какого-нибудь бомжа это целое состояние. Таких денег, что детей ради выкупа воровать, у Маринки нет, это точно. Зарабатывает неплохо, понятное дело – гинеколог, но тратит почти все.

– А семейные реликвии? Наследство? Драгоценности?

– Какое там наследство! Советская семья. Все, что у родителей было скоплено, осталось на сберкнижке в 1992-м. Маришка когда зарабатывать сама в своей клинике начала, еще долго привыкнуть не могла, что не надо на каждых колготках экономить. А драгоценности? Смешно и драгоценностями называть. Мы с ней вечно меняемся. То сережки друг у друга возьмем поносить, то браслетик, то камею старую…

Лана показала на камею, сколовшую края широкого ворота стильного свитера. Да уж, из-за такой побрякушки ребенка воровать не станут.

– А муж ее чем занят? Кажется, он депутатом был когда-то?

Семейную фотографию я заметила на Маринином столе в кабинете, куда я наведывалась раз в неделю и, водружаясь на весы, припоминала, где могла видеть изображенного на снимке мужчину. Потом припомнила – в Белом доме. Не в тот раз, когда прошлым летом от Лили убегала, намного раньше, тогда еще парламент был в этом здании. Лет двенадцать назад Маринин муж был известным депутатом. После второго путча поговаривали, что в октябре девяносто третьего его чудовищно избили. Он долго лечился, весь побитый, в шрамах пытался избираться в новую Думу, но не прошел.

– Может, что-то политическое? – предположила я. Лана отрицательно покачала головой.

– Максим давно уже не играющий тренер. Пиар-структурку держит – политконсалтинг, выборные технологии. Но последнее время это барахло все больше без надобности. Парламентские выборы, сами видели, какие были. А теперь и вовсе губернаторов выбирать перестанут, назначать будут. Контора Макса почти без заказов осталась. Паре-тройке бандитов места в партийных списках на выборах в Думу он устроил, и все.

– Бандиты, это уже версия. – Предположил Лешка.

– С выводами насчет бандитов я бы не спешила, – прервала его я. – Уважаемого депутата Асланяна, мужа Ликиной подруги Эльки, весь его южный город знает как большого авторитета. Но после битвы с Волчарой, когда мы пытались заставить министра Волкова тебя освободить, я знаю авторитета Асланяна как вполне милого и, как ни смешно прозвучит, порядочного человека. Когда потребовалось, он и против Волкова попер, хоть с ним какими-то грязными делишками повязан был. А кстати, надо у Ашота спросить, ведут ли к его коллегам следы? Лика говорила, что Ашотик все всегда знает.

Хотела набрать запомнившийся со времен своего стрингерского прошлого номер телефона думской справочной, да передумала. Там в лучшем случае дадут номер приемной комитета или номер пятого помощника третьего заместителя, фиг дозвонишься! Нынче, чтобы поговорить с человеком, который сидит в своем думском кабинете через три улицы от моего дома, проще прежде дозвониться в некое небольшое, но очень нефтяное арабское государство, где возводит шейхские замки Лика, и спросить номер мобильника ее заклятого друга и закадычного врага Ашота.

– Что-нибудь с Оленем?! – Оторвавшаяся от своих золотых клеток Лика прежде вспомнила о Лешке и только успокоенная моими заверениями, что с ним все в порядке, «насколько сейчас это может быть в порядке», продиктовала номер Ашота.

Благородный бандит оказался на пленарном заседании. Но отвечавшая по его мобильному законная супруга Элька сказала, что «дольше первого перерыва подобную мутоту папочка выносить не может, минут через двадцать будет на месте», и пообещала заказать мне пропуск.

Лешка собрался идти со мной.

– То-то корреспондентскому корпусу в Думе счастье привалит! – съязвила я. – Эксклюзив с доставкой в Охотный Ряд! Мои коллеги там в бездеятельности прокисли, давненько в парламенте сенсаций не случалось. А тут – едва выпущенный из тюрьмы подследственный олигарх собственной персоной является к бандиту-депутату в Думу! Представляешь сегодняшние выпуски новостей и завтрашние заголовки в газетах? Не представляешь? То-то!

Секунду подумав, Лешка согласился, что его появление в Думе будет истолковано превратно. Сказал, что тогда отвезет Лану к Марине и на месте узнает подробности. Хотел довезти до Думы и меня, но, еще раз подумав, снова со мной согласился, что подобная забота о беременной женщине бессмысленна. При одностороннем движении вокруг Кремля, даже моим беременным шагом из нашего дома с видом на Старую площадь я дойду до Думы быстрее, чем мы в пробках объедем вокруг Политехнического музея, протиснемся по Варварке, Кремлевской набережной, по Моховой и Охотному Ряду. При нынешнем движении и за час можем не обернуться. Так что пусть Лешка в мой, им же подаренный «Фольксваген-Магеллан» садится и везет Лану к Марине. Там он на месте ситуацию вместо псевдокомпьютерных гениев проанализирует. А я, как только из Ашота что-то выжму, сразу позвоню.

Уже натянула объемный, скрывающий весь мой живот пуховик, как висящий на шее телефончик запиликал вновь:

– Не родишь ты этого выродка! От чужих мужей рожать смертный грех! – прошипел все тот же замогильный женский голос, и связь оборвалась.

Это было уже что-то новенькое.

От удивления я опустилась на старый сундук, сохраненный Ликой в интерьере даже отремонтированной прихожей. Да, формально Никитка и в момент зачатия нашей девочки и в миг своей смерти оставался законным мужем Джилл и приемным отцом ее тринадцатилетней дочери.

Неужели американская семья Никиты охоту на меня и мою девочку начала? Зачем?!


***

Ближайшую подругу Ликиного детства Эльку я видела первый раз – если не считать ее появления на горном склоне в Куршевеле, где мы дожимали тогдашнего министра-капиталиста Волкова с характерной кличкой Волчара, чтобы тот Лешку из своих волчих лап выпустил. Но в тот раз в присутствии настоящего арабского шейха Ликина подружка проявляла себя по минимуму. Может, робела. Теперь же робости в ней не осталось. Напротив, одна досада. И дикое раздражение.

Как приличная депутатская жена, Элька явилась к месту службы супруга. Но, не найдя, перед кем можно было бы покрасоваться в Охотном Ряду, с горя подалась в Кремль. Нет, соблазнять президента она не собиралась, зашла с другого хода – с другой башни. И впервые в своей жизни посетила музеи Кремля.

Исторические святыни Эльку не тронули, а вот Алмазный фонд жену бывшего бандита, а ныне честного депутата проправительственной фракции, добил. Все сияние Тиффани и Картье, навешенное на саму Эльку, как на новогоднюю елку, померкло перед роскошью прежних российских правителей.

Из-за Кремлевских стены Элька вышла в состоянии, близком к панике. Впервые за последних пятнадцать лет она снова почувствовала себя нищей девочкой с пластмассовыми бусами на фоне одноклассниц с золотыми цепочками и бриллиантовыми сережками.

Неимоверное раздражение нужно было хоть на кого-то излить. Для этих целей у Эльки имелся муж Ашот. Муж был виноват всегда и во всем. В данном конкретном случае в том, что драгоценности Эльки – и в этом ей пришлось себе признаться честно – уступали сокровищнице Алмазного фонда!

– Деньги на какое-то депутатство переводит! Оно тебе надо?! – не обращая внимания ни на меня, ни на депутатских помощников на весь думский этаж вопила Элька.

– Так и я о том же, цависимис* (*моя болезнь! – арм., диалект донских армян), – соглашался бывший честный бандит, ныне член думского комитета по борьбе с преступностью. – Но, дэвочка моя, Ликочка, когда звонила, сказала, что у Женечки срочное дело. Давай мы теперь с Женечкой поговорим…

До «поговорим» оставалось всего каких-нибудь минут двадцать – двадцать пять Элькиных воплей. После чего я все же смогла задать свой вопрос, не мог ли Маринкин муж не понравиться кому-то из коллег Ашота?

– Слышал. Слышал я про этого Макса, мужа твоей подруги. Не подруга тебе? Врач? Гинеколог. Вай, вай, гинеколог для женщины главный человек! С Максимом этим я дела нэ имел…

– Хватит с теня того, что ты с другими идиотами… Как это называется?! А, «политтехнологами», имел дело, – не преминула встрять в разговор Элька. Но Ашот даже не огрызнулся. Любовно снизу вверх – честный бандит едва доставал своей супруге до подбородка – оглядел дражайшую половину и ее мысль продолжил:

– Осенью перед выборами расписали мне, вай, двести пятьдесят штук, и ты в Думе! И я повелся как малчик! – сетовал Ашот. – А вышел думский пшик! Двести пятьдесят штук – не конец жизни, но… На вэтер же, на вэтер…

– Какие двести пятьдесят штук? – не поняла я.

– Обычные, – ответила за мужа Элька. – Двести пятьдесят штук. Долларов, к счастью, не евро. Не то в долларах все триста с гаком накрутились бы.

– За что? – все еще не понимала я.

– Вот и я спрашиваю – за что?! – взвилась Элька, успевшая прикинуть, сколько камешков из виденной ею нынче короны Российской империи могла бы она прикупить взамен мужниного депутатства.

– За проходное место в партийном списке, говорили, – пояснил ее муж. – И только из исключительного ко мне уважения. Для всех остальных это стоило триста шестьдесят.

– Штук? – уточнила я машинально. Ашот кивнул.

– Долларов? – еще раз уточнила я. Ашот снова кивнул.

– И ладно еще бы только сам так попал. Но я нескольким хорошим людям денег занял в Думу вместе войти, чтоб не так скучно было. Чем они теперь возвращать будут?

– А чем собирались возвращать?

– Деньгами. Деньгами собирались. В прошлые созывы на депутатских запросах-заказах – поправках в законы за полгода все вложенное вернуть можно было! Умные люди так и делали, и сами внакладе не оставались! Нормальный бизнес. Иначе зачем, думаешь, в Думу идут?!

Я-то думала, что в парламент идут совсем для другого. Сказывалась память об удивительно наивных первых съездах народных депутатов и их первых верховных советах, которые с «партноменклатурными привилегиями» всерьез боролись. Но теперь народный избранник нового типа Ашот мои мозги прочищал:

– Сам я зарабатывать на этой мелочи не собирался, но и на ветер столько денег бросать не дело!

– У жены нормальных бриллиантов нет! Детям в своем Оксфорде одеть нечего! А этот… – Элька конкретно назвала мужа – кто «этот». – Двести пятьдесят штук за какое-то гребаное депутатство башляет! И куда это депутатство теперь вешать? На … себе? – И Элька еще более конкретно уточнила, на что именно вешать.

– А почему раньше за полгода все, вложенное в избирательные расходы, вернуть можно было, а теперь нет? -пыталась понять я.

– Конституционное болшинство, (ругат.). Какой же дурак теперь за запросы-поправки башлять будет, если все заранее в Кремле решено, а здесь только проголосовать остается. Как сверху прикажут, так и голосуем. У нас даже дирижеры есть – по телевизору не видела? Правая рука вверх – за, левая рука – против, две руки – воздержались…

– Лучше б ты в другом воздерживался! – снова взвилась Элька. – Чем деньги отбивать будешь?!

– Скажите, Ашот, а мог кто-то… Нет-нет, упаси Бог, я не подозреваю вас или друзей ваших… – не знала, как поаккуратнее сформулировать вопрос, чтобы этот честный бандит-депутат случайно не обиделся. – Мог ли кто-то политтехнологам отомстить? Разозлился кто-то, что эти самые технологи такой вариант не просчитали, и, как это там называется, «поставил Макса на счетчик».

– Кто на таких козлов, как ваш Макс, позарится? Денег из этих пиарщиков все равно не выдоить, – ответила за мужа Элька.

– Не в начале девяностых живем, – кивнул Ашот. – Иначе все вопросы решать можем. Красть что толку…

– Но у этого Максима украли сегодня сына. Маленького.

Упоминание об украденном мальчике реакцию сердобольной Эльки изменило.

– Слышь, папочка! Мальчика украли! Ты представляешь, что с мамой ребенка творится?! Ах, она еще и Женичкина врач! А если Женичка родит без врача! Лика нас тобой с потрохами съест, и права будет! Давай, по-быстренькому, все связи свои пошерсти! Проверь, кто мальчика обидеть мог! А мы пока с Женичкой пойдем в вашу гнусную харчевню, кофейку попьем… – распорядилась Элька и важно прошествовала из кабинета.


Была б писательницей, эссе бы написала – ностальгия по парламентским буфетам.

В голодном девяностом в Верховном совете тогда еще большого Союза, который размещался в Кремле, можно было забежать кофейку попить, бутерброд с черной икрой за пятьдесят восемь копеек слопать, прихватить в пакетик кучу пирожков для Димки. Готовить мне было вечно некогда, а снимать в Кремль посылали часто. Так мой ребенок и вырос на парламентских пирожках. Но кроме пирожков, из этого же буфета, в котором бульон наливали в чашки с гербом Советского Союза, можно было привезти в свое агентство кучу вполне эксклюзивных снимков, ибо в буфете том, в ущерб обедам, творились политические судьбы страны.

Потом Союз развалился, центр парламентской жизни переместился в Белый дом, где в ту пору квартировал Верховный совет России. Хитрое здание было устроено так, что почти все пути из одного его конца в другой пересекались в буфете на третьем этаже с видом на Рочдельскую улицу, после путча переименованную в Площадь Свободной России. В том буфете уже не вершились судьбы страны, но складывались политические карьеры. Журналистам нужны были «источники информации», «источникам» нужно было «упоминание в СМИ». Так бы это сформулировали ныне мастера политического пиара. Но тогда все случалось не по просчитанному политтехнологами заказу и не за деньги, а за чашку кофе с кренделями. Как минимум десяток будущих министров, вице-премьеров, да и, чего уж там хитрить, премьеров, резко пошли в гору публичной политики после чаепитий на том третьем этаже.

В буфете здания в Охотном Ряду, куда Дума перебралась в девяносто четвертом, ничего подобного уже не случалось и случиться не могло. Моих пишущих и снимающих коллег год от года в этом здании оставалось все меньше и меньше, да и политические карьеры согласовывались теперь совсем в другом месте, которое хорошо просматривалось из некоторых думских окон. Из здешних буфетно-обеденных баек запомнилось разве что открытие предыдущей, третьей, что ли, по счету Думы, когда Березовский с Абрамовичем, чьи имена были тогда на слуху у всех и каждого, не разобравшись в депутатских ранжирах, отправились на обед не в столовую первого этажа, где заказ приносят официантки, а в более демократичную столовую этажом выше. Два миллиардера с подносами в руках пристроились в хвост общей очереди. Хорошо, нашлись добрые люди, подсказали новоявленным народным избранникам, куда им идти.

Нынешнее думское здание, некогда выстроенное для сталинского Госплана и, вероятно, хранившее где-то в глубине регулярно проводимых турецких реконструкций и евроремонтов призраки былых наркомов, окончательно потеряло прежний драйв политического ристалища. Как потеряло и скандальную славу двух первых дум. Нудное номенклатурное заведение, не больше… И в буфете теперь не было ничего интересного, кроме пирожных, которые мне были категорически запрещены – опять прибавлю в весе сверх положенных трехсот граммов в неделю. Марина скажет, что я отекаю, и не докажешь, что это всего лишь пирожные, а не вызванные болезнью почек отеки.


Спокойно допить жиденький, правда дешевый, думский кофеек не удалось. Зазвонил мой телефон:

– Не родишь своего выродка!

Сил воспринимать все происходящее с юмором уже не оставалось.

– Что-то неприятное? Ты вся посерела, – поинтересовалась Элька.

– Так, идиоты какие-то с угрозами.

– Может, они думают, что ты дома колье из желтых бриллиантов хранишь и похитить его хотят?

Супруга народного избранника страстно желала выкупить у меня сдуру купленное в Куршевеле дорогущее бриллиантовое колье. Не иначе как бес тогда меня попутал! Колье я купила назло третьей (теперь уже тоже бывшей) Лешкиной жене Ирке и жене мясомолочного министра, которые тогда глядели на нас с Ликой как на обслугу, а такое колье себе все же позволить не могли. Купила, а потом жутко ругала себя за «новорусские понты», представляя себе, сколько лекарств больным детям за эти деньги можно оплатить.

Утешила Лика.

– Мы колье Эльке сосватаем. Что не могут позволить себе жены опальных олигархов, вполне по карману женам честных народных избранников. Главное, только все в нужном свете Эльке подать. И ни в коем случае сразу колье не отдавать. Элька обожает понравившуюся вещь брать с боем. Сколько бы она тебе ни предлагала, загадочно улыбайся и молчи. Все остальное я ей как надо напою.

Тогда для Эльки, в своем баснословном красном костюме «от Аляра» стоящей на Куршевельских склонах (кататься на лыжах в своем южном городе Элька не научилась, но покрасоваться всегда умела) и завороженно глядящей в сторону арабской свиты, была измышлена легенда о шейхском происхождении моего колье. Из сокровищницы Абдаллы кольешечко, мол. Дальше мне пришлось по строгому наказу Лики изображать дамочку, не желающую расстаться с сокровищем, пока Элька не взовьет цену до нужной. До сих пор я строгую дамочку и изображала, периодически спрашивая у Лики, не пора ли колье отдавать. Лика раз за разом велела терпеть, хотя предлагаемая Элькой сумма давно уже многократно превысила навязанный мне даже с куршевельской наценкой номинал.

Теперь же, когда все ее украшения не выдержали конкуренции с экспонатами Алмазного фонда, Элька не могла думать ни о чем другом, кроме не отвоеванного у меня «шейхского колье». Против каждого из сокровищ Кремля по отдельности Элькины драгоценности оборону еще держали, а все вмести императорские регалии, увы, переигрывали ее украшения по очкам. То-то Элька и впала в уныние.

– Нет, колье, скорее всего, ни при чем, – покачала головой я. – Дело хуже. Нерожденным ребенком пугают.

– Что у этих людей за понятия! – взвилась жена честного бандита. – Как так можно! Всем известно – родители, женщины, дети – это святое. Трогать их запрещено. Запрещено, и все тут! Порядочные люди ни в каких разборках детей не трогают. Давай скажем Ашотику, пусть охранку тебе организует.

– Спасибо, я уж как-нибудь сама. Ох, и жарко тут в вашей Думе стало! – открестилась от бандитской охраны, салфеткой вытирая проступившие капли пота на лбу, и решила не ждать больше Ликиной отмашки. – А колье можешь забирать.

Надоело испытывать угрызения совести за столь нелепо потраченные деньги с диктаторшиного, пусть и переведенного на мое имя счета. Неужели Лиля Кураева узнала, что я таки нашла и оприходовала счет, и теперь пойдет на все, чтобы счет этот все-таки отобрать? Скорее надо придумать некое полезное ему применение. Не то из-за каких-то чужих, не нужных мне денег можно потерять в жизни главное. А что у меня в жизни главное? Димка и девочка, которая внутри. И еще сама возможность жить, а не заживо умирать…

Или это все же не Лиля мне угрожает. Тогда кто? И странная эта фраза про смертный грех рожать от чужого мужа. Сама я Джилл, с которой Никита прожил последние годы, ни разу не видела. Джойка вынужден был общаться со второй семьей отца во время символических похорон погибшего на рухнувшем в океан «Боинге» Никиты. Сказал, что вполне нормальная американская тетка, к нему хорошо отнеслась. В гости приглашала и сама с дочкой своей, которая Никиту отцом почитала, собиралась в Москву прилететь, посмотреть, где погибший муж жил и куда – об этом она так и не успела узнать – собирался, бросив их, снова вернуться.

Но во время похорон ни Джилл, ни наш с Никитой сын Димка не знали, что от последней ночи, которую я после десятилетней разлуки провела с Никитой перед самой его гибелью, во мне осталась наша девочка. Я сама об этом четыре месяца понятия не имела. Списывала все недомогания и тошноты на психотропные вещества, которыми меня, по заказу все той же Лили Кураевой пичкал иноземный психоаналитик.

Неужели Джилл или ее дочка могли все узнать и пойти на такой жуткий шантаж. Но зачем?


Обсудив, когда Элька переведет деньги и когда заберет не нужное мне, но «жутко нужное» ей сокровище, мы вернулись в кабинет ее дражайшего супруга. Ашот, оторвавшись от монитора трансляции, на котором шла очередная перепалка по поводу закона о монетизации льгот, отрапортовал:

– Проверил у своих ребят. Знают они этого Макса и его контору. Дохлая пиаровская структурка. Остатки репутации. Заказов у них раз-два и обчелся. Солидные люди в этот раз к ним не обращались.

– Солидные люди в этот раз ни к кому не обращались…- оборвала супруга Элька, взглядом договаривая все невысказанное о несолидности собственного мужа.

– Да уж… Солидные люди напрямую договаривались, – согласился Ашот и махнул рукой куда-то себе за спину, где, судя по виду из окна, должен был находиться Кремль, но пока просматривались только многоэтажные рекламные растяжки на месте разбираемой гостиницы «Москва».

– А такие, как ты….- все же собралась закончить свою мысль Элька.

– Ой, ребята, может, вы между собой дома доспорите, – не выдержала я. – Ребенок все-таки пропал. Кто-то из «несолидных» ребят мог поставить Маринкиного мужа с его дохлой структуркой на счетчик?

– Так, чтобы мальчика украсть? Не думаю, – запыхтел трубкой Ашот. Отчего это в Думе стало можно пыхтеть трубками? Черчиллями наши депутаты возомнить себя желают, что ли? – Кстати, с Максом твой давний знакомый работал. Волков.

– Волчара?!

– Он самый, министр бывший, каклан шун** (** обгадившийся щенок – арм.) Но там проблем быть не могло. Волков, чтоб грехи отмолить, решил в Россию произведения искусства возвращать. Картин каких-то накупил на аукционах, камеи древние где-то отыскал и решил все родине в дар…

– Индульгенции по методу Вексельберга? Только вместо яиц Фаберже камеи?

– Умница, дэвочка. Правильно понимаешь. А Макса Волчара незадорого нанял свой патриотический поступок пиарить…

– Волчара воровать детей не станет, – отозвалась листающая какой-то модный журнал Элька. – Он, конечно, урод, ваш Волчара, но урод с понятиями.

– Эличка права! – подтвердил слова жены Ашот. – Волчара зверь еще тот, но с понятиями у него все в норме. Я тебе двоих основных заказчиков этой конторы назову. И сам проверю, и Волчару проверю – могли или не могли. Но на это время понадобится.

Золотым «Монбланом» Ашот черканул на бланке с двуглавым гербом и надписью «Асланян Ашот Суренович. Депутат Государственной думы» две фамилии. И перешел к разговору о том, что болело у него самого.

– Лика говорила, ты с Оленевым со школы приятельствуешь.

– Что-то вроде того, – нехотя подтвердила я, пересаживаясь подальше от пышущей батареи – и зачем это в Думе так нещадно топят, просто сауна для народных избранников, а не парламент! – А в чем дело?

– Как – в чем дело?! – вскипел Ашот. – В акциях дело! Все вокруг на акциях «АлОла» играют, а мы что?!

И, видя, что я не понимаю железную логику его предпринимательской мысли, пояснил.

– Чудны’е вы ребята! Разорили малчика, с кем не бывает! Но жить-то надо. И хоть на собственном несчастье зарабатывать надо. Ты посмотри…

Ашотик ткнул волосатым пальцем в монитор навороченного ноутбука, перескакивая по сайтам со ссылки на ссылку:

«…Еще до начала суда над Алексеем Оленевым «АлОл» подешевел более чем на 7%…»

«…Чиновники разрешили проводить торги акциями «АлОла» в обычном режиме. За считанные минуты после начала торгов нефтяная компания подорожала на 12%. Настрой рынка за сутки сменился радикально…»

«…Акции «АлОла» на ММВБ упали на 21,24%. Торги остановлены до спецраспоряжения ФСФР. Цена нефти на сырьевой бирже в Нью-Йорке поднялась до рекордной отметки – $43 за баррель…»

«…В пятницу российский фондовый рынок продолжает оставаться под влиянием заявления президента России о том, что банкротство такой компании, как «АлОл», российским властям невыгодно. Эйфория сменилась умеренным ростом…»

«…Вслед за «АлОлом» дешевеют акции и других крупнейших российских компаний. В понедельник «АлОл» подешевел на 20%, после чего торги были приостановлены…»

«…Спекулянты отреагировали на предоставление компании «АлОл» отсрочки для уплаты долга в 99 млрд рублей».

«…Несмотря на плохие для компании новости, инвесторы сочли появившуюся определенность в деле «АлОла» поводом для покупок. Спекулянты вспомнили, что за последнее время акции слишком сильно подешевели, и стали играть на повышение…

– Это только за последние две недели, – вайкнул Ашот. – А сегодня акции «АлОла» снова упали на двенадцать процентов, потому что кто-то из своих же сказал, что «АлОл» готов к банкротству.

– Готов, давно готов. И что?

– А то, что вчера акции взлетали на пятнадцать процентов, потому что другой знаток, говорят, тоже твой знакомый, бывший министр Волков, говорил, что судебные приставы арестовывать основные активы не будут. Плюс двенадцать, минус пятнадцать, плюс десять, минус семь, плюс двадцать, минус двадцать три…

– И что? – снова вытирая со лба пот, спросила я.

– Элементарная арифметика. Если заранее о заявлениях твоих знакомых знать и все эти плюсы-минусы грамотно сложить, то в собственном кармане останется вай-мэ сколько.

– А-а… – дошло до меня. – Предлагаете Лешке на крышке собственного гроба станцевать!

– Пачэму сразу так уж танцевать? – прицепился к слову «танцевать» Ашот. Против «гроба» возражений у уважаемого народного избранника не находилось. – Заработать предлагаю.


Не успела прокомментировать предложения честного бандита, как на моем мобильнике высветился номер Димкиного телефона. Джой на время каникул улетел в гости к Арате в Токио и оставил телефон дома – в Японии все равно у наших операторов нет роуминга, стандарты связи иные. Уходя в Думу, я дала Димкин мобильник опальному олигарху. Старыми своими телефонами – ни лондонским, ни московскими – Лешка теперь принципиально не пользовался и новые номера заводить не желал. Он вообще общаться с миром не желал. Теперь, в случае экстренной необходимости, пришлось дать ему с собой Димкину трубку – для связи.

– Савельева, отбой!

– Почему «отбой»?

– Мальчик нашелся.

– Слава Богу! – выдохнула я и схватилась за живот. Мне бы теперь от радости за чужого ребенка своего прежде времени не родить. – Где ж он был? Сам, наверное, убежал куда-то, а мы уже сразу и политику приплели.

– В том-то и дело, что не сам. Говорит, какая-то тетя его на машине увезла, мороженое купила…

– При минус пятнадцати ребенку мороженое?! Странная тетя.

– Это еще не все странности. Игорек говорит, тетя его в какую-то больницу привезла, там у него кровь из пальчика взяли, потом эта рассерженная тетя сказала: «Не он!», поймала такси, и велела водителю довезти мальчика до подъезда. Водила довез, в домофон позвонил, но прежде, чем мы все выбежать успели, уехал от греха подальше.

– А кровь из пальца зачем?

– Вот и мы все гадаем – зачем?

31. Суррогат жизни

(Ленка. 2000 год)


…и они стали жить дальше. И жили не хуже, чем все. Только отчего-то все чаще Ленке стало казаться, что она сходит с ума.

Долго уговаривала себя, что все хорошо. Муж при работе, уважаем, дочь – хорошая девочка, до боли напоминающая ее саму. Работа, семейный отдых в Турции или на Канарах. Все есть. И ничего нет.

Все чаще казалась себе осликом в болоте – вытащишь копыта, хвост увязнет. Разберешься с Иннулькой, Вадим ходит злой, себя накручивает, отчего это жена так часто в командировки ездить стала. Выяснишь отношения с мужем, вышедшая на пенсию и «посвятившая себя внучке» мама становится чернее тучи. Мамину тучу чуть разведешь, как оставленных в домашних битвах сил как раз и не хватит, чтобы на работе дыры залатать – или заказ потеряешь, или выгодного клиента убедить не сумеешь, что помощь твоя ему жизненно необходима…

А иногда рушиться начинало все сразу, и пытало-пытало-пытало…

Ленка смотрела порой на Иннульку и не верила, что это та самая девочка, которую родила и была так бесконечно счастлива тем, что ее родила. Только иногда ночью, зайдя в комнату дочки, она видела в спящей девочке ту крохотную, махонькую часть себя, с которой она когда-то была одним целым и с которой одним целым она больше не была.

Ленкина мать Инна Сергеевна первые два года после рождения внучки пролежала по больницам – собиралась умирать. Умирать мать собиралась едва ли не с Ленкиного рождения, периодически раздавая друзьям и родственникам наказы на случай ее смерти: «Этому не звонить, на похороны не пускать, и Леночку ему ни за что не отдавать!» Потом выздоравливала, и жизнь возвращалась на круги своя до нового «умирания».

Инна Сергеевна и в этот раз встала на ноги. Но за время ее длительных путешествий по больницам поочередно рухнули большая страна и маленький рубль. Учительница начальных классов с тридцатилетним стажем и зарплатой, на которую невозможно было единожды пообедать там, где Ленке и Вадиму приходилось по долгу службы обедать с клиентами, оказалась никому не нужна. Оформила пенсию. И вспомнила, что у нее есть дочка. И внучка. И ожила.

Ожив, Инна Сергеевна подсознательно смоделировала для себя ситуацию, в которой она сама тридцать лет назад осталась после развода – одна с маленькой дочкой на руках. И сейчас, обнаружив себя рядом с маленькой девочкой того возраста, какой Леночка была в пору ее развода, мать словно сбросила три десятка лет и, вернувшись на исходную позицию, стала проживать жизнь заново.

Вот она, свободная независимая женщина, пусть не столь молодая, но в душе ей все те же тридцать – с годами входишь во вкус жизни! – и маленькая девочка рядом с ней. Только в пору, когда этой маленькой девочкой была сама Ленка, боль от осознания собственной брошенности мужем мешали Инне Сергеевне наслаждаться жизнью. А теперь, когда маленькой девочкой оказалась уже Иннулька, Инна Сергеевна ощутила в себе способность и желание не умирать, а жить. Вместе с девочкой. Только с девочкой – и все! Другим в этом раскладе места не было. И все, что подобный расклад сил нарушало, Инна Сергеевна отвергала категорически. Первыми под ее категорическое отторжение попали выросшая дочка и зять.

Забрав под свою тотальную учительскую опеку внучку, Инна Сергеевна решила разобраться и с дочкиной жизнью. Упорядочить ее в соответствии с тем, как она и только она понимала «нормальную жизнь».

– Опять у вас постель не заправлена! – восклицала Инна Сергеевна, по утрам врываясь в их с Вадимом спальню. – Каким может вырасти ребенок, который целый день видит незаправленную постель!

– Кто готовит такой густой суп, который проглотить невозможно! Не суп, а кошмар!

– Зачем ты купила яблоки в магазине?! Они там все химические! На рынке дешевле и лучше! Конечно, твой великий политтехнолог не может снизойти до того, чтобы съездить не рынок!

– Что за дикое стремление лететь на Новый год в Индию! Разве можно ехать зимой в другой климатический пояс! Сами, со своим, с позволения сказать, мужем летите куда хотите, если бешеные деньги карманы жгут, но девочка останется со мной! Она не сможет акклиматизироваться, половину четверти проболеет потом!

– Как можно было отправить ребенка в школу без пальто!!!

– Зачем ты ее в теплую куртку укутала, девочка вся вспотела, насморк обеспечен!

– Как ты с Иннулечкой разговариваешь! Разве я могла позволить разговаривать с тобой так в твоем детстве!

Особенно Инна Сергеевна ополчилась на нелепую, чудовищную, противоестественную (по ее мнению) тягу Вадима к теплу.

– Не мужик, а мимоза! Твой дедушка Сергей Палыч, царство ему небесное, всю свою жизнь при любой температуре воздуха спал с открытой форточкой, и меня приучил! – восклицала мать, не особо задумываясь, что привитая ей отцом привычка, может, и была полезной, но особого счастья ей не принесла.

И как финал любых разборок:

– Что бы ты делала без меня! Ты хоть оглянись по сторонам! Я освободила тебя от всех забот о дочке. Я обменяла дедушкину квартиру!!! (В голосе три восклицательных знака так и звучат). Чтобы жить ближе к вам! И ты еще меня упрекаешь! Это все твой Вадим с его самомнением и его высокомерием настраивает тебя!

Ни высокомерия, ни особого самомнения в Ленкином муже не наблюдалось, но доказывать это ей было бесполезно.

Теоретически Лена понимала неосознаваемую мамой идею привести и Ленкину жизнь под ее собственный знаменатель – если она жила одна, то и в Лениной жизни не должно быть мужчины. Да и какой из Вадима мужчина, если он ни на дедушку Сергея Павловича, ни на бросившего Инну Сергеевну Ленкиного отца не похож.

Прожившая строгую жизнь школьной учительницы мама искренне не понимала, что жизнь может быть не такой, какую считала правильной она сама. Что целый день может простоять незаправленная постель, что семейные отношения могут строиться не так, как строились в признанном эталонным браке ее собственных родителей. Того, что, может быть, именно эта эталонность, всеми восхваляемая идеальность семьи ее родителей не дала ей выстроить собственный брак, Инна Сергеевна не понимала и понимать не желала. И, «раз не получилось у самой», считала «своим долгом перед памятью покойных родителей» хотя бы брак дочери привести к эталону. Или разрушить этот брак, чтоб понятиям об эталонности не мешал: «Я жизнь одна прожила, и ты проживешь!»

– Он и тебя против меня настроил! Ты никогда так неуважительно не относилась ко мне до того, как вышла за него замуж!

– Почему он не отдает тебе деньги?!

– Кем он мнит себя?!

– Как можно жить с мужем, который занимается не пойми чем! Что такое пиар?! Разве можно взрослому мужику заниматься такой ерундой. Ты бы ему объяснила, что он должен найти нормальную работу!

«Нормальной работой» в понимании Инны Сергеевны было «с девяти до шести с авансом пятого и получкой двадцатого», а политический пиар и прочие политтехнологии в мамином сознании оставались «не пойми чем». И то, что при своей «сезонной» работе во время выборов Вадим мог пропадать, месяцами не появляясь дома, а потом так же месяцами лежать на диване, не отправляясь ни на какую работу, Ленкина мать понять не могла никогда. Вадим на диване был для нее хуже красной тряпки для быка, хуже фальшивой ноты для человека с абсолютным слухом.

Будь рядом с ней чужие люди, Ленка бы отрезала, отрубила, оборвала. Но расстаться с мамой она и думать не могла. Ведь это же была ее мамочка, мама, единственная, дорогая, родная! И все советы, все тренинги, которые Лена придумывала для своих клиентов, не срабатывали абсолютно и категорически в случае, когда собственной клиенткой оказывалась она сама.

По основной своей профессии Ленка знала, что проблемы с собственной матерью есть у восьмидесяти процентов взрослых женщин. В остальные двадцать процентов попадают, скорее всего, те, кто живет от матери слишком далеко. Она знала – то же самое, что в их доме, происходит в подавляющем большинстве российских домов. Только признаваться в этом еще страшнее, чем признаваться в измене мужа или собственном грехе.

Разводя чужие тучи руками и врачуя чужие больные души, Ленка не могла справиться с душой собственной. Клиенткам она могла искренне советовать «собственную мамочку по капле из себя выдавливать». Могла советовать отрезать, отторгнуть, разорвать эту связывающую их с матерью родственную пуповину, которую, как ни было бы больно, положено отрезать в определенном возрасте, иначе пуповина начинает гнить, заражая гниением души обеих ею связанных женщин. Клиентам советовать могла. Себе помочь не могла.

Иногда истошно, по бабьи, с завываниями, рыдая в собственной машине, чья закрытая автоматическими замками железная коробочка становилась единственным прибежищем ее тщательно загоняемого внутрь себя одиночества, Лена пыталась посмотреть на собственную жизнь глазами матери. И видела загнанную жизнью, не слишком удачливую, не слишком счастливую, все чаще срывающуюся на истеричность свою чуть более молодую копию. Отражение в этой дочерней копии Инну Сергеевну злило, как теперь саму Лену злило, бесило, доводило до ярости любое повторение Иннулькой ее собственных кажущихся непоправимыми ошибок. Но и любое стремление дочки вырваться за рамки ее отражения злило вдвойне. Невозможно признаться себе, что жизнь твоя оказалась лишь неудачным черновым наброском жизни собственной дочери. Кто же рискнет признаться, что прожил жизнь начерно, а чистового варианта не будет.

Путаясь в подобных мыслях, Ленка порой уже не понимала, думает ли она о себе, о матери или об Иннульке. Или о вечном, на сей раз явленном в женском роде, триединстве. Не Бог-отец, Бог-сын и Бог – святой дух, а обычные, не божественные мать, дочка и внучка в одном распавшемся натрое воплощении. И так во все века, во всех семьях. Иной раз увидишь со стороны, как идут по улице и до истерик меж собой ругаются похожие друг на друга мать, дочка и внучка, и ужаснешься – будто машина времени забарахлила и разом свела в одно время на одном пространстве три возраста, три воплощения одной сути. А потом поймешь, что кто-то так же ужаснется, заметив со стороны их триединое воплощение – Инну Сергеевну, саму Лену и Иннульку, – почувствует то же самое.

И теперь, врываясь в комнату Иннульки с истерическим воплем: «Опять у тебя все разбросано! Чтобы через пять минут все было убрано! Что будет не на месте, выброшу с десятого этажа!» – еще не докричав, Лена, словно на мгновения выйдя из собственного тела, видела себя со стороны. И ужасалась! Та мамочка, которую она советовала клиентам по капле из себя выдавливать, из нее самой выдавливаться не желала! Напротив, год от года Ленка все больше и больше находила в себе материнских черт.

Мать – это она. Она, какой будет через тридцать лет. Хочет, не хочет, но будет. И дочь – это она. Только маленькая, нераскрывшаяся, нераспустившаяся, еще не наступившая на все грабли, на которые она сама наступила. Она видит в Иннульке себя – и это зеркало бесит и страшит. Но понять, что и мать так же видит себя в ней, в Ленке, она не может.

Смотрела на себя со стороны и понимала, что мать права. Мамиными глазами она видела бессердечную, истеричную, претенциозную дамочку средних лет, которую и дочерью называть не хотелось («Если бы я знала, что ты такой вырастешь!»). Потерявшую все, что только можно было потерять. Потерявшую семью – то, что существовало на общей жилплощади, семьей больше назвать было нельзя. Мамины старания не прошли даром, и в какой-то миг привязанность к мужу, все теплое доброе отношение Лены к Вадиму будто выключили. Потерявшую дочь – любовь к девочке вдруг вылилась в какую-то непрекращающуюся дуэль, в которой они с мамой непрерывно тянули дочку и внучку в разные стороны, рискуя разорвать ее маленькую суть. Потерявшую любовь – уж в этом-то сама виновата, не струсила б в девяносто третьем, может, и жизнь иначе сложилась бы!

И, как неизбежное следствие всех этих потерь, потерявшую и саму себя. Чувство, поселившееся в ней, иначе как ненавистью назвать было нельзя. Ненавистью к себе самой. Просыпаясь по утрам и замечая в зеркале свое отражение, Лена каждый раз искренне ужасалась – и это я?!

Может, она и справилась бы с этим столь типичным для большинства ее клиенток конфликтом, если б хоть где-то в ее жизни была хоть одна надежная твердь, хоть одна точка опоры, опершись на которую можно было бы перевернуть неправильно выстроившийся мир. Но тверди не было нигде. «Пофамильно» выбранный муж никуда не девался, но и его наличие в Ленкиной жизни было призрачным. Тем человеком, к которому в пору невыносимого отчаяния хотелось бы прижаться, Вадим для нее не стал, да и стать не мог. К тому же вчерашний мальчик-студент с годами обрюзг, скис и мерно пыхтел в Максовой пиар-структуре – ни уму, ни сердцу, разве что кошельку, да и то не всегда.

А актер ее вдруг взлетел, как взлетал он в том единственно виденном ею спектакле.

Его уже называли «первым актером поколения». Он сыграл все, что только можно было сыграть. Получил все призы, какие только можно было получить. И женился. На бывшей жене бывшего младореформатора, которая в свое время настаивала на Ленкином участии в сотворении правильного имиджа своего прошлого мужа. Теперь имидж мужа нового бывшая госпожа-министерша сотворяла сама.

Супружеская парочка красовалась на обложках всех глянцевых журналов и всех таблоидов – эдакие Кен и Барби новейшей российской действительности. Нарочитость пиара, может, и мозолила бы глаза, если б не очевидный факт – ее актер был, действительно был гениален. Очевидно гениален. Ленка понимала это еще в девяносто третьем, в том здании совкового ДК, где играл свой спектакль модный антрепризный театр.

Теперь, глядя на своего ставшего великим актера, она снова и снова с пугающей жестокостью мысленно повторяла: «Я не умею зажигать мужчин, не умею возносить их к вершинам. Если б в 93-м я выбрала Андрея, он бы доселе играл Дедов Морозов, а брошенный Вадик стал бы министром или вице-премьером, или советником президента, и разъезжал бы по саммитам с другой женой, может, даже с этой бывшей министершей, которая теперь заграбастала себе Андрея».

Однажды, когда Вадим с Максом кропали очередные местные выборы где-то в Сибири, к Ленке с пластиковой бутылкой виски под мышкой зашла вечно влюбленная в Макса соседка. Не дожидаясь приглашения, сама достала из шкафа две рюмки, щедро плеснула в каждую и молча выпила.

– Дожили! – Протянула Ленка, глядя, как неумело глотает виски младшая подруга. – Не чокаясь. Как за покойника.

– За него самого! Любовь свою хоронить буду! – согласилась соседка и тут же залпом выпила вторую стопку. – Достал, гад!

После семи лет любви-пытки столь же радостно и покорно любить измучившего ее Макса даже у преданной ему девочки-соседки не получалось. Но не получилось и не любить. И теперь быстро захмелевшая соседка начала сетовать: мол, тебе, подруга, при идеальности твоего семейного бытия, моих бед и не понять.

После слов об идеальности ее бытия что-то долго сдерживаемое внутри тоже хлебнувшей виски Ленки сломалось. Она всхлипнула и отчаянно зарыдала.

Соседка перепугалась. Вроде бы сама поплакаться в жилетку подруге пришла, а тут казавшаяся идеальной подруга, жизнь которой казалась соседке одним большим праздником, рыдает. Соседка бегала вокруг, причитая: «Что?! Что случилось? Вадим?.. Кто? Что? Ты хоть скажи?!»

И вечно зажатая, держащая все в себе Ленка не выдержала:

– Что сказать? Что?!! Что меня нет?! Что сама отказалась от любви? Сама!!! Ты понимаешь, сама! Ты мучаешься, столько лет мучаешься с Максом, но терпишь, потому что любишь. А я… Убила саму возможность любить, жить с ним рядом, рожать ему детей…

– Кому?! – протрезвела ошарашенная соседка. А когда услышала из уст подруги фамилию известного на всю страну актера, присвистнула:

– Ну, ты даешь! Ты б еще в Билла Клинтона влюбилась!

– На фиг мне Клинтон! С ним пусть его собственные Хиллари и Моники разбираются. Мне б сейчас назад, в девяносто третий…

– И что? – переспросила соседка. – Что изменилось бы? С грудным ребенком к своему актеру в общагу побежала?

– Теперь побежала бы, – захлебывалась рыданиями Ленка.

– И избитого Вадика бросила, не пожалела бы?

– И Вадика бы бросила. Именно потому, что пожалела бы. Жестокая честность лучше, чем великодушное лицемерие.

– Это ты что-то слишком гуманитарное для моих медицинских мозгов сказала, – не поняла соседка.

– Жить с мужиком не из любви, а из жалости – жестокость, а не наоборот. Вадим никуда бы не делся, выжил. Какая-нибудь девка получше меня подобрала бы и любила. Может, был бы счастливее, чем теперь… И я б с Андреем счастливее была. И пусть бы себе Дедов Морозов на елках играл!

– Врешь ты все! – резко оборвала ее соседка. – Это теперь, когда он звезда, тебе и Деды Морозы в его исполнении гамлетами кажутся. Но скажи тебе тогда, в девяносто третьем, что ты пойдешь к актеру по общагам перебиваться, а Вадик твой с моим Максом в премьеры или вице-премьеры заделаются, и никуда б ты не ушла. А ушла б, и твой актер за столько лет тебе б надоел. Вадима бы вспоминала, и так же на кухне, пока актер твой на утренниках дедморозит, рыдала бы, что такого мужа бросила…

– Знать бы, где падать…

Вырвавшееся признание в несостоявшейся любви ничего не изменило и изменить не могло. Слишком сильно оказалась она повязана – долгом, ответственностью, тем квартирным вопросом, который нас всех испортил. И просто привычкой. Привычкой существовать в этом бездушном пространстве.

Так и жила.

Но дойдя до края, поняла: надо что-то делать. И она решилась на рискованную попытку переиграть хотя бы часть жизни заново.

Она решилась…

32. Особенности национального пиара

(Женька. Сейчас)

Навстречу чудесным образом спасшемуся Маринкиному сыну, самой Маринке, Лане и Лешке, дожидавшемуся меня в обществе двух милых дам и одного политтехнолога, я ехала с мигалками. Народный избранник Асланян не мог отпустить беременную женщину одну и отправил меня на служебной «Ауди» со всеми причитающимися по номенклатурному ранжиру понтами – мигалкой, спецпропусками и государственным флагом на номере. Самому депутату эти понты были ни к чему. На думской стоянке его терпеливо дожидалась небольшая моторизированная бригада, состоящая из одного «Мерседеса» покруче для любимой супруги, одного «Мерседеса» чуточку скромнее для самого избранника и двух джипов охраны. У джипов и заполнившей их охраны был такой вид, что и мигалки не требовались. Транспорт при виде подобного кортежа просто вжимался в обочину, а мигалки могли понадобиться разве что для того, чтобы сделать доброе дело для подруги лучшей подруги любимой жены народного избранника.

– Можно окошко чуть приоткрыть, жарко здесь у вас? – вежливо спросила я удивленного водителя – то ли к вежливости мужик не привык, то ли от многочасового ожидания у стен Думы так примерз, что моя просьба приоткрыть оконце при морозе минус пятнадцать показалась ему верхом идиотизма.

Но на реакции водителя мне было наплевать. Пусть Ашот сам со своим персоналом разбирается. Мне, пока казенная «Ауди», разгоняя вывиливающие на разделительную полосу «немигающие», но все же понтовые машины везла меня к Маринкиному дому, надо было разобраться с собой. У меня отчего-то сжалось сердце, и не хотело теперь разжиматься. И на душе стало муторно. Погано стало на душе.

Теперь, памятуя советы Ланы, уставившись в окно на бесконечные московские пробки и не менее бесконечные сугробы грязно-серого цвета, я пыталась размотать клубочек своих ощущений в обратную сторону. Найти тот поворотный момент, с которого все внутри начало сжиматься.

Когда я сдулась, как воздушный шарик? В Думе, когда Ашот предложил не быть дураками и не наблюдать со стороны, как разоряют Лешку с его «АлОлом», а самим на этом разорении срочно подзаработать? Раньше, когда вспомнила про деньги, так глупо потраченные на колье, которое теперь пришлось уступить жене честного бандита? Еще раньше, когда, увидев Ашота в думском кабинете, я вдруг подумала о странностях бытия – сидит передо мною бандит, на совести которого много всего разного. И все это знают, но притворяются, что перед ними народный избранник и честный депутат. И притворяются не потому, что его боятся, а потому, что боятся – на его месте другие еще хуже будут, у этого хоть какие-то понятия есть.

Ашот косвенно виноват и в смерти первого Ликиного мужа. Прошлым летом подавшийся в исторические и археологические дебри бандит возжелал заполучить огромный алмаз, который Ким отыскал в своем старом дворе в армянской части Ростова и повез в Москву бросать к ногам давно оставившей его Лики. На деле тот алмаз оказался топазом, но ни Ким, ни Ашот этого узнать не успели. Чувствуя, что добыча уходит из рук, возбужденный Ашот стал звонить повязанному с ним какими-то темными делишками министру-капиталисту Волкову, требовать, чтобы люди Волчары любым способом задержали Кима, прежде чем тот предстанет пред ясны очи Лики, и отобрали у него алмаз.

Волчарины шестерки не знали, что для Кима с его больным сердцем и вшитой антиалкогольной капсулой и полглотка спиртного могут оказаться смертным приговором, влили в него стакан виски. И как ни старались потом все «отрицательные герои» этой темной истории спасти Кима, каких медицинских светил ни привозили к больному, умоляя вывести его из предсмертной агонии, но дни первого Ликиного мужа были сочтены. И у двух ее сыновей, по иронии судьбы оказавшихся друг другу одновременно родными и двоюродными братьями, ибо рождены они были Ликой от двух ее браков с родными братьями Туманянами, теперь остался один отец на двоих – младший брат умершего Кима Тимур.

Но этой косвенной вины не замечала или не хотела замечать даже Лика. То ли оттого, что вина Ашота была слишком косвенной. То ли на Ликиных личных весах все, чем помог ей Ашот, который при всем своем некристальном прошлом и настоящем сделал для нее и ее мальчишек немало доброго, перевешивало все его абстрактное, причиненное где-то вне поля ее зрения зло. То ли сказывалось иное, непонятное мне южное воспитание с несколько иными моральными акцентами, но Лика осознанно или интуитивно предпочла о вине мужа ее давней подруги в смерти собственного бывшего мужа не думать.

И все же не темное прошлое народного избранника испортило мое ощущение мира в этот день. Если б темное прошлое каждого избранника портило ощущение дня, то и дней бы на этих избранников не хватило. Меня переклинило раньше.

Когда?

Когда узнала об исчезновении Маринкиного сына? Внутри что-то сжалось, но не это меня так перевернуло. За прошлый год мне столько раз грозили жизнью сына собственного, что, быть может, я обросла панцирем – нельзя бояться каждый день, так и с ума можно сойти, а кто же тогда будет воспитывать мою девочку…

Девочку…

Девочку, которую еще надо родить, и нерождением которой мне угрожает невидимый «кто-то». Значит, меня все же достали, сломали эти угрозы? И я боюсь, страшно боюсь, что могу ее потерять, но не желаю себе в том признаваться, ибо страх вредит той маленькой барышне, что внутри у меня. Боюсь, что нечеловечески жестокий кто-то (Лиля – не Лиля, какая разница, кто и зачем, с какой целью угрожает жизни моей девочки) может подстроить чудовищное стечение обстоятельств, из которого мне не выйти живой?

Неужели все же Джилл угрожает? Ей-то зачем? Что за тайны Силиконовой долины?

Понимаю, еще подобные кровавые страсти разыгрывались, если бы Никита, нормальный живой Никита, уезжал из Америки в Россию, от них к нам. Тогда еще, собрав все свое воображение, я могла бы представить себе эту типичную американческую вайф в роли кровавой злодейки, желающей извести незаконно зачатое от ее мужа дитя в надежде, что без дитя и муж от нее ко мне не уйдет.

Но какой смысл делить погибшего мужа теперь, когда Никиты нет?! Нежелание все, что осталось после Никиты, с еще одной наследницей делить?! Так Джилл сама спокойно помогала Димке разобраться во всей этой бюрократической казуистике с оформлением наследства. Бюрократия – что в Америке, что в России – везде одинакова, черт голову сломит. И сама говорила, что ближе нас с Димкой теперь для нее и ее дочери людей нет. Ох, не верится, что все это страсти Джилл. Вот и Лешка в это не верит… Лешка…

А если…

Аж холодный пот прошиб. Потек предательскими струйками по спине.

– Ой, а печку посильнее включить нельзя? – попросила я думского водилу, который явно счел меня мало вменяемой дамочкой – то окно мне требуется открыть, чтоб вся инеем покрылась, то отопления надобно прибавить. Водила покосился, но окно закрыл и подогрев сиденья включил. Через минуту мой зад подогревался так, что стекающий по спине пот усилился, но перестал быть холодным.

Если это какая-то из бывших Лешкиных жен решила травлю устроить? Та же Ирка, из-под носа которой я увела колье из желтых бриллиантов в Куршевеле? Не из-за колье, конечно… В июне, когда была зачата моя девочка, Лешка еще не был подсудимым, а был еще вполне себе олигархом. И в день, когда прилетел из своей Америки Никита, Лешка, вызволив меня из плена, сидел у меня на еще не отремонтированной квартире. Его внезапное появление в моей жизни могли просчитать «посторонние наблюдатели», и вполне могли списать моего «безмужнего» ребенка на бывшего олигарха.

Может, Ирке пришло в голову, что я беременна от Лешки? Но Ирке теперь какая разница? Насколько я знаю, развестись и отсудить свою долю «совместно нажитого имущества» третья по счету мадам Оленева успела прежде, чем мужа выпустили из Бутырки, и много прежде, чем окончательно разорили «АлОл». Теперь ей должно быть безразлично, сколько еще у бывшего мужа появится наследников, тем более что наследовать уже почти нечего. Впрочем, с этой дамочки станется… Да и кто его, Лешку, знает. Вдруг у этого гения бизнеса еще парочка нефтяных империй за пазухой припрятана? Надо изложить эту версию Лешке, когда от Маринки возвращаться будем.

И все же… все же…

Не то чтобы я этих угроз боюсь…

Хотя боюсь. Чего уж там, боюсь…

Страх этот противный, противненький. Но с прошлого мая, когда меня стали стращать, призывая не быть дурой, к страхам я успела привыкнуть. Напротив, без страха уже как-то не по себе. Чего это мне так спокойненько? Неспроста это мне так хорошо… Адреналинчику, что ли, не хватает.

Не страх меня тревожит, а то, что мой страх на нерожденной девочке отразиться может, ее психику испоганить. И то, что страх этот, как магнит, вытаскивает наружу огромное количество тщательно запрятанных глубоко внутри меня собственных моих комплексов и фобий…

Например, что я буду делать со своей девочкой? Сорок мне уже, через месяц после девочкиного рождения будет сорок один. Это с Димкой, еще не зная, что к чему, я могла в тогдашние свои девятнадцать лет броситься в материнство бездумно и отчаянно, как с волнореза в воду вниз головой, и понять, что вода ледяная, уже нырнув, когда хочешь не хочешь, а не остается ничего, кроме как до берега доплыть. И, не прощая Никиту за то его давнее предательство, оставаясь одна с маленьким сыном на руках, я тоже исключительно по собственной дурости, по незнанию, насколько тяжело достанется мне эта жизнь, бросилась в нее вниз головой. Теперь, единожды выплыв, бросаться страшнее…

И дело не в деньгах, которых не было у меня в ту пору, когда я одна осталась с маленьким сыном, и которые есть теперь. Деньги, как показывает опыт моего друга, недавнего олигарха Алексея Оленева, это очень странный предмет – он если есть, то его сразу нет.

Дело в другом. Я знаю, что без этой девочки мне теперь не жить. Но и как я буду жить с девочкой, я пока не знаю. Хватит ли сил? В мои сорок хватит ли сил и полноты ощущения жизни, чтобы девочку мою вырастить и жизнью этой наполнить? Иначе зачем ей вместо мамы старая засохшая карга, которой к тому же отчего-то сегодня весь день то жарко, то холодно? Не была б беременная, решила бы, что ранний климакс настал.

Но климакса нет. Но и того, что обычно предшествует климаксу, а именно – нормальной сексуальной жизни тоже нет. Какая сексуальная жизнь может быть у женщины на восьмом месяце беременности, у которой нет ни мужа, ни любовника!

Бог меня покарал слишком ранней и слишком счастливой любовью. Своего мужчину женщины ищут годами, десятками более или менее удачных опытов. Я нашла Никиту с первой попытки в шестнадцать лет, а потом только и делала, что его теряла. После его отъезда в Америку еще пыталась найти ему замену. Безуспешно, но пыталась. Редкие случайные и неслучайные опыты любви, в которой и любви-то не было, так, одна неизбежность, спасали от гормонального бунта, но не могли даже на тысячную долю сравниться с тем, что было между мной и Никитой. После его гибели я и пытаться переспать ни с кем не пробовала. И даже не потому, что оказалась беременной. Просто то, что случилось между нами в три коротких дня прошлым летом, было настолько несопоставимо со всеми прочими любовными недоразумениями, что недоразумений больше не хотелось. Представить себя в постели с другим мужчиной я больше не могла. Но и как любая вполне нормальная женщина, без постели не могла. И что делать, я понятия не имела…

В довершение всех несчастий оказалось, что и на восьмом беременности ужасно хочется секса. Я и не помнила, чтобы в мою первую беременность со мной было хоть что-то подобное. Тогда у нас с мужем была нормальная жизнь, которую время от времени, угрожая выкидышем и опасностью для плода, пытались категорически запретить монстроподобные тетки из женской консультации. Тетки от подобных запретов кайф ловили. У них на лице написана собственная сексуальная неудовлетворенность и желание отомстить всем и каждой, у кого было иначе.

По юной глупости и трепетному отношению к грядущему материнству я тогда намеревалась следовать строжайшим врачебным запретам, да с Никитой разве можно было подобной глупости следовать. Недели две мы всячески изощрялись, старательно заменяя запрещенные действия их многочисленными вариациями, пока не поняли, что от наших творческих экспериментов выкидыш может случиться куда быстрее, чем от нормальной любви. И любили друг друга до самых родов и буквально через несколько дней после выписки из роддома, благо Димка родился так естественно и легко, что никаких препятствий для этого не было.

Все происходящее казалось в ту пору настольно нормальным, что мне и в голову не приходило думать, как обходиться без этого. После в безмужней своей жизни я научилась обходиться без такой любви, тщательно заменяя ее случайными суррогатами и подавляя желание бесконечной работой. Чем можно заменить нормальное желание теперь, я понятия не имела… А заменять чем-то надо, иначе в итоге моей девочке может достаться не нормальная мама, а от собственной неудовлетворенности съехавшая с умственных орбит тетка. Но как заменить, когда заменить для меня Никиту невозможно? Кем? И как?

Ладно, будем переживать все неприятности по мере поступления. Тем более что раскалившаяся от подогревов думская «Ауди» уже подруливала к Маринкиному дому. Приехали.


В Маринкиной квартире вся жизнь клубилась не вокруг чудесным образом спасшегося Игорька, который, утомившись, заснул прямо в кресле, и не вокруг его переволновавшихся мамы и бабушки, и даже не вокруг случайно забредшего в гости недавнего олигарха. Жизнь в этой квартире, как всегда, клубилась вокруг единственного центра притяжения. Пупом земли здесь в любое время был Маринкин муж Макс. Уверенная, решительная и деловая в своем гинекологическом центре, дома Маринка таяла и мокрым пятном растекалась вокруг Макса, которого, по рассказам Ланы, она слишком долго завоевывала. И завоевала. Было бы что завоевывать…

Завоевание это сидело теперь в стильно, явно Маринкиными усилиями и стараниями отремонтированной кухне-гостиной и, разливая по стопкам явно не первую порцию виски, рассказывало бородатый анекдот:

– Иудеи сорок лет ходили по пустыне. Дошли наконец до Красного моря. Стоят на берегу и не знают, как море перейти. Рядом появляется политтехнолог и говорит: «Ударь посохом по морю, море и расступится!» – «А если не расступится?» – сомневается апостол Павел. «Расступится – не расступится, не знаю, но главу в Ветхом Завете гарантирую!»

Из чего следовало, что не первый час, пока мы даже с мигалками пробирались по занесенной снегом и забитой пробками столице, речь здесь шла не о потерянном и чудесным образом обретенном сыне, а снова о Максе любимом. И о его любимом коньке – политтехнологии. Коньке некогда резвом, но нынче все чаще вынужденном тащить свою пиар-телегу по ставшей наклонной плоскостью вертикали власти, что превратило бедное животное в доходягу, готового в любой момент испустить дух.

Прямые губернаторские и прочие выборы – главную конягину кормушку – вот-вот должны были прикрыть, и Макс теперь явно желал заполучить себе в клиенты пусть и бывшего, но все-таки олигарха.

– Ты не понимаешь! – восклицал политтехнолог, успевший в мое отсутствие перейти с Оленевым на «ты». – Ты не понимаешь, что может сделать хороший политтехнолог! Все! Он может все! Все! Абсолютно. И так было во все века! Думаешь, политтехнологии – изобретение последнего времени?

Лешка ничего о политтехнологии не думал, а если и думал, то обсуждать это с Максом не собирался. Но Максу собеседник и не требовался. Ему требовался потребитель его словесной лавины.

– У каждого великого правителя – от фараонов и наполеонов до нынешних президентов – свои великие политтехнологи. Их основная миссия – легендировать, создавать легенды, сказки, которые внедрять в сознание масс. Каждый великий правитель – это легенда, созданная его легендатором!

– И Клеопатра легенда? – осторожно поинтересовалась у собственного мужа Маринка.

– Клеопатра в первую очередь легенда! Кто знает наверняка, хороша была та баба или так себе. А ночи ее ценой жизни покупали! Что, другую бабу, чтобы потрахаться, найти не могли?! Могли, уверяю вас, и получше, чем та Клеопатра! И кто как не политтехнолог мог так взвинтить цену на обычный секс!

– Я свои ночи ни продавать, ни покупать не собираюсь, – усмехнулся Лешка.

– И не надо! Тебе легендатор для сотворения иной легенды требуется. Легенды о тихом и безвредном для власти Алексее Оленеве. Грамотный ход сейчас снимет все твои вопросы! Ты нанимаешь нас, и мы тебе быстренько все организуем! – подбивал клинья под выгодного клиента Макс.

– Что организуете? – не поняла я. – Кадровый состав генпрокуратуры поменяете? Басманный суд расформируете? Или еще выше чистку произведете? Мозги всей власти разом перепрограммируете, чтоб нелюбимые подследственные олигархи в любимых честных предпринимателей превратились?!

Макс посмотрел на меня с явным недоумением. В этом доме женщины были лишены права голоса. По крайней мере строгая ко всем своим пациенткам Маринка, перед которой и я, и другие мои соратницы по беременности испытывали в клинике трепетное преклонение, здесь лишь беззвучно благоговела перед своим богом пиара.

– Какая чистка? Какая генпрокуратура? Мы будем играть на опережение! – все более входил в раж Макс. – Чего все ждут от выпущенного из тюряги олигарха? Критики властей. Или страшилок про то, как тяжко в Бутырке сидеть было. Народ истомился без подробностей – как кормили, кого подсаживали, не насиловали ли? А те…

Макс многозначительно потыкал пальцем вверх. Я с ужасом перевела взгляд с Лешки, которого этот бессмысленный разговор порядком достал, на Лану. Мы с ней так долго план моральной реабилитации Оленева разрабатывали, ключики подбирали, чтобы замкнувшуюся Лешкину душу отпереть, а этот политпиаровский костоправ вперся, как мясник со своим топором в операционную офтальмолога.

Но мясник, привыкший к своим мясницким методам воздействия на народное сознание, не замечая ни Ланкиных знаков, ни моего брезгливого выражения лица, пропустив очередную стопку, все продолжал тыкать пальцем вверх.

– …они тот же народ, только верхняя его часть. И логика мышления – если им там есть чем мыслить – у них тоже народная. Они же ждут от тебя знака – попрешь против них, уроют, дашь знак, что готов к переговорам об условиях почетной реабилитации…

– …все равно уроют, – закончила за политтехнолога я. Макс окинул меня не самым доброжелательным взглядом, типа «Бабам – молчать!». И Лана, дабы предотвратить назревавший в доме подруги скандал и не дать завершиться полной блокировке Оленева, вступила в разговор.

– Максим имеет в виду, что от вас ждут высказываний. А не дождавшись, начинают их домысливать. А вам нужно, чтоб за вас домысливали и домысленное не в вашу пользу интерпретировали? Не нужно. Следовательно, выгоднее играть на опережение.

– Ага! Прессуху забабахать! – снова вылез вперед Макс, но Лана, понимая, что сейчас мы окончательно теряем шанс в дальнейшем помочь Лешке, снова тактично задвинула мужа подруги на план задний.

– Может, и пресс-конференцию провести, – Лана перевела на нормальный язык все, что сказал Макс. – Все ждут от Алексея Оленева ответных действий, критики властей. И, не обнаруживая этих действий с вашей стороны, начинают нервничать и пущие каверзы придумывать. Это нервное ожидание лучше прервать и их болезненное любопытство удовлетворить: в тюрьме не насиловали, сокамерники не стучали, кормили сносно, похудел на десять килограмм, но нахожусь в отличной форме, и с удовольствие дышу свежим воздухом и ем жареную картошку… Все. Общественный интерес переведен в иную плоскость. И там… – Лана, как и Макс, указала пальцем вверх, – успокоятся, что удара из-за угла от Оленева ждать не стоит. Расслабятся чуток… Быть может…

Лешка молчал. Не столь уперто, как днем у меня дома. Теперь он как-то иронично молчал. Лана, понимая, что вся старательно выработанная нами тактика рушится из-за павлиньего желания Макса покрасоваться, решила играть в открытую.

– Важно проговорить вслух еще несколько моментов. Вы появляетесь перед публикой и говорите: «Все, что происходит в жизни с человеком, – это опыт. Жить нужно для того, чтобы совершать ошибки. У каждого есть право на ошибки, вопрос в их цене…» И еще надо сказать, что за пятнадцать лет такой работы, когда каждый день приходится принимать решения, которые находятся на грани трагедии, человек реально изнашивается и может захотеть…

Но договорить, что именно может захотеть человек, Лана не успела. Из комнаты босиком прибежал рыдающий Игорек, которому приснился страшный сон. Видно, несколько часов похищения пусть и с доброй на вид тетей, не прошли для мальчика даром. Мы вдвоем – Маринка и я – кинулись успокаивать малыша. Лана нас остановила.

– Пусть порыдает! Выплачется, и с этим плачем выбросит из себя попавший в него страх. – Лана смотрела на Игорька не глазами доброй, бесконечно любящей его подруги его матери, а глазами психолога. – Иначе страх загонится в подсознание и будет мучить его всю жизнь. Лучше раз и навсегда отбояться в детстве, чем потом бояться собственного страха всю жизнь.

Так мы сидели и ждали, пока мальчик выплачется и расскажет маме, чего он так испугался во сне. Или наяву.


Уезжали мы, когда короткий зимний день успел закончиться и наступила зимняя ночь. Летний я человек, оттого мне всегда кажется, что зимой и дня нет. Зима, она вся состоит из ночи. Почему моя девочка решила зимой рождаться? Хотя к тому времени уже и весна настанет, но только календарная весна. В марте и темень за окном почти зимняя, и грязного снега на улицах горы, хуже, чем зимой.

Успокоившая Игорька и рискнувшая на минутку оставить без присмотра своего ненаглядного Макса Маринка вместе с Ланой вышли нас проводить. Бывший олигарх Оленев на моем же, им подаренном, «Магеллане» должен был довезти меня до дому.

Разомлев в Маринкиной квартире, где мне было жарко, но, боясь застудить Игорька, я не просила открыть балкон, на улице я моментально замерзла. Забралась в машину и, пока отвыкший собственноручно водить автомобили недавний олигарх справлялся с московскими сугробами, мешавшими ему в узком дворе быстро развернуть эту махину на колесиках, старательно махала рукой стоящим возле подъезда Лане и Марине.

Я махала, Оленев старательно одолевал сугробы, Лана и Марина, видимо, сочтя неприличным уйти прежде, чем мы скроемся из виду, терпеливо ждали нашего отъезда, когда в этот занесенный сугробами и заставленный автомобилями дворик на немыслимой скорости ворвался черный джип «Шевроле». Показалось, что еще мгновение, и он снесет не только хрупкие легковушки, но даже наш приземистый «Магеллан».

Сугробы, наледи и плотно забитые машинами ближние подступы к многоэтажкам для черного монстра были не указ. Ворвавшись в узенький проезд между домами, он и не подумал сбавить скорость. Если бы Лешка с не потерянной за годы отсутствия практики вождения реакцией не сдал чуть назад, два капота – нашего зеленоватого «Магеллана» и черного «Шевроле» – размазались бы один о другой.

Под звучные ругательства недавнего олигарха черный джип подлетел к подъезду, около которого все еще стояли Лана и Марина, резко затормозил, выдав из-под своих колес каскад снежной грязи. Кто-то распахнул заднюю дверцу. Когда грязно-снежный веер осел, я успела заметить две женские фигурки, исчезающие в чреве черного монстра. Секунда, и призрак с места набрал скорость и скрылся в другом выезде из двора.

Старательно выворачивающий на проезжую часть Лешка всего случившегося за его спиной не заметил и не понял, отчего я ахнула.

– Ну урод он, урод! И что теперь, на каждого урода внимание обращать?! – призвал меня к всепрощению недавний олигарх.

– Не в его уродстве дело. Лану с Мариной похитили! Кажется. Ой, мамочки, как же здесь жарко!


33. Киотский ливень

(Ленка. Три года назад)


…так и жила.

Но, дойдя до края, поняла, что надо что-то делать. И она решилась на обреченную попытку переиграть хотя бы часть жизни заново.

Она решилась…

Впрочем, в какой-то миг ей показалось, что решилась не она, а все решилось где-то свыше. Вскоре после того вырвавшегося у нее в разговоре с соседкой признания в любви к Андрею она полетела на конгресс в Киото. Измучившись от японской дотошности организаторов, в единственный выходной сбежала в знаменитый храм воды Киемидзу. Вода в тот душный августовский день была как нельзя кстати.

Жару Ленка не переносила. Категорически. Чуть больше традиционных для московского лета двадцати пяти градусов – и она начинала плыть, едва ли не теряя сознание. В тот день жара дополнялась ужаснувшими ее толпами японцев, среди которых редкими вкраплениями попадались европейские лица.

Толпу и давку она переносила еще меньше, чем жару. Ей начинало казаться, что сознание улетучивается и бренное тело остается на растерзание, растаптывание марширующих почти ровным строем толпам экскурсантов, каждый из которых хотел глотнуть аккуратный глоточек здоровья, карьерного успеха и любви.

Главные достопримечательности храма Киемидзу – три тонких серебрящихся потока воды, струящихся откуда-то сверху, по японским преданиям, символизировали именно это – карьеру, любовь и здоровье. Идеально организованные японцы столь же идеально организованной очередью двигались к магическому водопою, не менее идеально организованно зачерпывали ковшиками на длинных ручках немного вожделенной влаги и, перелив собранные капли в свои пластиковые стаканчики, проходили дальше, чтобы, не мешая следующим очередникам, отхлебнуть своих успехов в работе, здоровья и любви.

Выделяющаяся в японской очереди даже своим более чем средним по российским меркам ростом Ленка возле первых двух струй воды вела себя не менее организованно, чем японцы. А возле третьей струи с ней что-то произошло. То ли солнечный удар, доконавший ее и без того страдающую от вегетососудистой дистонии голову, то ли невидимые на дневном японском небе звезды, освещающие в эти часы предрассветное московское небо, так сошлись, то ли родная расейская бесшабашность, принимаемая аккуратненькими японцами за бескультурье, сработала, но на нее что-то нашло. Затмение. И, зачерпнув из последней третьей струи полный ковш, она вдруг вылила колдовскую влагу себе на голову.

Вода стекала и по нереально светлым (в понимании окружающих японцев) волосам, по беленькому почти детского покроя сарафанчику, какие были в моде в то лето («Это комбинация?!» – поинтересовалась мама, когда Ленка примерила сарафанчик дома), прорисовывая под намокшей тканью темные соски и живот. Но Ленка, не обращая внимания на замерших в ожидании своей очереди японцев, не выпускала заветного ковшика из рук. Все зачерпывала и лила на себя воду из последней, третьей струи. И чувствовала облегчение. И легкость. И воздушность. И покой.

Последней, третьей струей в том источнике была Любовь.

Двадцатью минутами позже, спускаясь от храма по крутой извилистой улочке, полной маленьких сувенирных лавок, Ленка не поняла, что случилось. Палящая весь день жара разом, словно выключили электрическую печку, закончилась. И давящее солнце исчезло. Стало почти темно и волшебно серо, но не той унылой серостью беспросветной московской осени, а мельхиоровой серостью предчувствия. И вдруг полил дождь. Ливень. Крупными, нереально крупными теплыми каплями, пропитывавшими успевшие высохнуть волосы и белый сарафанчик.

В одно мгновение на только что кишащей людьми торговой улочке стало пусто. Все туристы попрятались в бесконечных лавках и лавочках, совмещая аккуратистское стремление не намокнуть с возможностью поподробнее рассмотреть сувенирный товар в магазинчике, около которого застиг их ливень. И только она продолжала спускаться вниз по чудом опустевшей улице. Одна. То есть это со стороны было видно, что она одна – европейская светлая женщина в насквозь промокшем белом сарафане спускается вдоль длинного неровного торгового ряда к автобусной стоянке вниз. Но она была не одна.

Почти наяву – Ленка даже обернулась, настолько реальным было это ощущение его присутствия рядом, – она увидела на этой мокнущей улочке Андрея. И почувствовала вкус его губ на своих намокших губах. Странный вкус арбуза и меда и еще чего-то забытого, но родного-родного, как вкус слюны любимого человека. Может, правы иные ученые, уверяющие, что любовь – это всего лишь набор химических реакций, а мы по запаху, по вкусу ищем себе партнера с набором элементов, которых жизненно не хватает нам. И только, соединив в поцелуе и в пущей близости химические составляющие друг друга, мы можем составить правильную реакцию и образовать из своих разрозненных частиц новый, не обозначенный ни в какой периодической таблице элемент «счастий».

Ленка стояла посреди мокнущей извилистой дороги и не могла пошевелиться. Все, что нахлынуло на нее вместе с этим ливнем, было настолько бурным и настолько прекрасным, что она стояла, закрыв глаза, и боялась упустить даже толику происходящего.

Этот привидевшийся ей на киотской улочке поцелуй, и все, что почувствовалось после, было настолько реальным, что, когда столь же внезапно прекратившийся дождь выпустил из торговых заточений многочисленных японцев, она еще долго стояла на том же самом месте. Стояла и никак не могла понять, почему эти аккуратные прохожие то и дело толкают ее.

И еще не могла понять – неужели такое возможно? И это может настигнуть вот так, средь бела дня посреди чужой улицы?! Неужели оргазм может случиться просто от ливня?

Вернувшись домой, Лена поехала в модный центр репродукции, в котором давно уже работала закончившая свою интернатуру соседка. В конце мая следующего года она родила Антошку.

А когда сыну было столько же месяцев, сколько было в девяносто третьем году Иннульке, она снова, как тогда, со всего маху влетела в Андрея.

Они не виделись много лет. Много долгих лет, разделивших не только время, но и страну. Но и мир. И все. Все, кроме их ощущения друг друга.

За эти годы карты небесного пасьянса их судеб легли на стол совершенно иным образом. Он стал знаменит. Признан. Почти велик. Его уже называли лучшим, «первым в поколении». Единственным и неповторимым. Гениальным. Никаких напугавших ее воображение дедморозовых декабрей. С ним заключали более чем основательные контракты. Под его имя выбивали сотни тысяч у.е. на театральные постановки и непривычные еще миллионы этих самых у.е. на фильмы.

Он стал таинственен. Строг. Недоступен. И к тому же женат.

По какой-то злой или доброй прихоти судьбы и теперь все случилось почти как в прошлый раз. Вадим работал на очередных выборах где-то в Сибири, мама уехала на выступление с поющей в своем детском ансамбле Иннулькой, и Антошку пришлось оставить с соседкой-медичкой, тоже родившей сына через два месяца после Лены (соседке все-таки удалось женить на себе Макса).

Впервые после вторых родов выбравшись в свет, начистившая по такому случаю перышки Ленка шествовала на очередное вручение крупной премии за наивысшие достижения в области всего и вся, попутно раскланиваясь с клиентами – реальными и потенциальными, ради которых и прибыла на это мероприятие. Так бы и шествовала до самого зала, если б не почувствовала в груди прилив. Метнулась в туалет.

Сияющая мраморностью раковин и золотым блеском кранов эта роскошная комната мало чем напоминала воняющий сортир с железным крючком на двери кабинки, в котором ей когда-то пришлось сцеживаться в старом Дворце культуры. Но процедура от этого не изменилась.

С трудом облегчив грудь, внимательно оглядела себя в зеркале – не пострадала ли тщательно создаваемая небрежная элегантность уверенной в себе женщины? Убедилась, что все в порядке, поправила приколотую к пиджаку старинную камею, подарок отца на свадьбу, и помчалась наверстывать упущенное. Терять золотое кулуарное время было никак невозможно.

Помчалась. И со всех ног в кого-то влетела.

Еще не успела посмотреть, в кого, и, как и много лет назад, почувствовала аромат кожи. Ни с чем не сравнимый аромат кожи любимого человека, который за все эти годы так и не смог выветриться из ее памяти.

Поднимая голову, уже знала – он.

Наяву он был еще лучше, чем она его помнила, и намного лучше, чем его экранное воплощение. Камера, которая, что называется, его любила, все же не могла передать и сотой доли его магнетизма. Или просто даже самая современная камера не способна была передавать ту любовь, что за все эти годы так и не смогла умереть в ней.

– Привет! – сказал он, будто бы они виделись только вчера и сегодня вновь договорились встретиться на этой помпезной вечеринке.

– Привет… – облизывая в миг пересохшие губы, проговорила она. – Выпить бы чего-нибудь. Душно.

В новомодном концертном зале система кондиционирования работала отлично. Душно было только их душам.

Он повернулся к разносившему напитки официанту, взял с подноса два бокала с шампанским. Замотала головой:

– Я ребенка кормлю.

– Как тогда… – сказал он и улыбнулся. То ли тому, что не случилось много лет назад, то ли тому, что могло случиться теперь.

И случилось. В тот же вечер, едва ли не единственный в череде вечеров последних лет, когда он выбрался «в свет» без заболевшей жены. Сбежав с помпезного мероприятия, они оказались в квартире его друга, весьма вовремя разъехавшегося со своей женой по разным жилплощадям. Друга не было. Ключи у него перехватили по пути около дорогого казино, в котором друг пропадал ночи напролет. Лишь закрыли за собой дверь, и слились, как должны были слиться за много лет до этого. Не имели права не слиться.

И ее уже не волновало, не потечет ли в самый неподходящий момент из переполненных грудей молоко. Потекло. Но он нежно и истово втягивал в себя все то, что в эту минуту не доставалось ее сыну. Так нежно и так истово, что ее сознание должно было мгновенно подбросить ей эдиповы сравнения. Не подбросило. Ее сознание в этот миг ничего подбросить не могло. Сознание просто отключилось и уступило место разлившемуся в каждой частичке ее тела не образуемому в нормальной земной среде элементу «счастию».

Молоко текло и текло, он с жадностью голодного младенца высасывал его, освобождая переполненные груди, и сливался с нею, как только могут сливаться два истомившихся многолетним ожиданием, два предназначенных друг другу существа.

Как объяснить, что такое любовь? Как объяснить, что происходит в какой-то нежданный, непрогнозируемый, неопределяемый миг, когда все, что было важно, значимо, предельно, что было главным и основополагающим в жизни, вдруг, будто приемник этой важности из розетки выдернули, теряет смысл. И только ком в горле. И бешеный ритм сердца, ощущаемый где-то за ухом, и под коленкой, и в висках, и в горле. И сухость во рту – Ниагару бы выпила.

Что есть любовь? Почему еще вчера ты жил, хотел, стремился, а сегодня от тебя, наполненного всеми твоими вчерашними беспредельными устремлениями, осталась только оболочка. Пустая, сложившаяся пополам, отогнанная ветром в дальний угол опустевшего двора твоей судьбы оболочка, в которую при всем желании не вместиться твоей воспаленной душе.

Любовь есть счастье? Отнюдь. Счастье, покой и благость приносит лишь легкая влюбленность, очарованность и очаровательность флирта, ласкающего тела, не слишком затрагивая души.

Любовь всегда ураган. Смерч. Торнадо, отрывающий от нахоженных троп. И роняющий оземь неизвестно как далеко от прежних привычек и прежних чувств, после того как одно из двух закручивающихся в этом вихре ощущений пойдет на убыль. Внутренности отбиты. Душа в смертельном падении покинула бренное тело, которое несколькими минутами позже разобьется и не сможет свести собственные знаменатели в единую дробь с числителями сути. И только боль, бесконечная, всепоглощающая боль, как сквозь пробитые в тонущей подводной лодке перегородки отсеков, будет заполнять твое обреченное на жизнь существо.

Еще вчера в состоянии бескрылого безлюбья ты молил о чувстве, а сегодня оно, настигнув, так измучило, измочалило, изуродовало тебя, что ты уже и не знаешь, молить ли об обратном или благословенно нести свой крест. И мучиться болью, которая, по сути, и есть любовь. Все прочее – влюбленность.

Вернулась домой. Антошка пытался перевернуться на животик и получше ухватить за хвост кошку Пиарку. Иннулька, скрючившись в три погибели, читала нового «Гарри Поттера». Все как всегда. Как было вчера. Как, наверное, будет завтра.

Только сегодня все было не так.

Лена посмотрела по сторонам и неожиданно где-то там внутри, в глубине себя отчетливо сформулировала: «Признак настоящей любви – приходишь домой, и собственные дети кажутся чужими».

Скажи ей сейчас, что это не ее дети, не ее жизнь, а ее осталась в том затмении, в котором провела последние два часа, она бы поверила. Потом разумом, сутью опомнилась бы, затормозила, заграбастала и Антошку, и Иннульку, до удушья прижала, не желая отпустить. Но вырвавшаяся из нее истинная женская суть, глядя на телесную оболочку со стороны, все равно шептала бы о возможности иной жизни. Иной реальности. Иного счастья.

А счастье было таким неиспытанно огромным, что давило своей огромностью. Уж кто-кто, а она по роду своей основной деятельности хорошо знала, что сверхсильные эмоции одинаково деструктивны. Сильное счастье, как и сильное горе, разрушает организм. Знала, но ничего с собой поделать не могла.

Такого огромного, неподъемного, болезненного счастья в ней не было никогда. А как жить в пространстве этого счастья, как существовать, почти не имея возможности разделить эту болезненную эйфорию на двоих (видеться с Андреем удавалось ох как редко), она не знала. Научившись за долгие годы жить в безвоздушном пространстве привычки, теперь она напоминала человека, которого вдруг подтащили к кислородному баллону и дали слишком сильный напор. И дальше человек задыхался уже не от удушья, а от избытка того, чем стоит дышать.

На этот раз она была готова на все. Бросить Вадима. Взвалить на себя двоих детей и собственную мамочку. Лишь бы снова не потерять его.

Она была готова на все. Только он теперь не был готов.

Он изменился за эти годы. Успех закрыл его. На месте прежнего распахнутого юноши появился удачливый, абсолютно удачливый и от этого абсолютно закрытый человек.

В какой-то момент, когда старая и моментально ожившая любовь вспыхнула в нем, нужно было решать – жить или не жить. Не в смысле суицида. Нет. Телесная его оболочка жила и вполне неплохо себя чувствовала. Мелькала в глянцевых журналах, летала то в Канны, то в Голливуд, царила! Нужно было решать, жить или не жить его душе. Страдать или не страдать. Рисковать или не рисковать.

Вылепливая свой успех и свою удачу из самого себя, он слишком хорошо знал, что элемент «счастий» в его рабочей машине не задействован. Что счастье не может стать для него топливом. Скорее, напротив, испортит двигатель, как попавшие в сорок литров высококачественного горючего пол-литра кристально чистой, но абсолютно вредной этому двигателю воды.

Единственное возможное топливо для его актерской машины по своей формуле противоположно счастью. Лишь на преодолении несчастий он научился строить свои, уже названные великими, роли. В миг, когда он любил и чувствовал, что любим, он был неудачен в своем актерствовании именно потому, что собственное счастье предательски выпирало из рисунка роли. И лишь став несчастным, едва не сломавшись тогда, в девяносто третьем, он стал успешен, абсолютно успешен, наиболее успешен из всех, кто выходил на старт вместе с ним.

Счастливый беззащитен. Счастливый светится своим счастьем. А он должен, вынужден, обязан светиться эмоцией, положенной ему для сегодняшней роли.

Любить не по роли это риск. И Андрей решил не рисковать. Решил не видеть Ленку, как она сама в девяносто третьем решила не видеть его. Решил сделать себе больно, очень больно, чтоб не стало еще больнее.

И тогда сломалась Ленка.

Внешне она вроде бы продолжала прежнюю, со стороны кажущуюся почти идеальной, жизнь. Семья, муж, двое прелестных детей, на работе от заказов отбоя нет, с деньгами все в порядке, еще чуть, и можно эту, оставшуюся от бабушки Вадима квартиру на большую в новом доме или на чуть поменьше, но в тихом центре, поменять.

Внешне все идеально, как было идеально и в девяносто третьем, когда ее любви пришлось сломаться в первый раз. Но тогда она сумела выжить и как-то жить. Жить теперь не получалось. Теперь без Андрея не получалось ни жить, ни дышать…

Однажды, проснувшись среди ночи, села на кровати и сказала самой себе – ничего нет. Все есть, и ничего нет. Жизни нет. Суррогат.

Ей показалось, что она задыхается. Выбежала на кухню, накапала корвалола. Не помогло. Нашла в холодильнике водку, залпом выпила две полные стопки. Чуть стало отпускать. Попробовала вернуться в спальню, лечь в кровать, как спазм начался вновь. Дышать невозможно.

И вдруг, судорожно глотая ртом воздух и растирая по щекам слезы, она поняла – нельзя! Нельзя спать с нелюбимым мужчиной. Даже не в смысле секса, а просто в одной кровати спасть с нелюбимым нельзя. Люди обмениваются собственными пространствами во сне. Нельзя попадать самой и впускать в себя пространство чужого человека.

Безлюбье – не часть беды, а ее стержень. Другие беды и бедки в ее жизни нанизываются на это опустошающее отсутствие любви. Жизнь без любви – та же измена, только более страшная, чем измена супружеская. Измена самой себе.

И за эту измену год за годом ей приходится слишком дорого платить.


34. Особенности национальной погони

(Женька. Сейчас)

– Давай, Лешка, давай, разворачивайся скорее! Увезут же девчонок, следа не останется! – вопила я, умоляя Оленева шевелиться быстрее. – Давай! Вон же он, этот черный урод, из поля зрения исчезает! Сейчас вывернет на Рублевку, и ищи-свищи его!

Разворачивался Лешка куда медленнее, чем мне хотелось бы. Сказывался добрый десяток лет, когда на машинах он ездил с водителями, охраной и джипом сопровождения. Занесенные снегом и под завязку забитые автомобилями московские улицы с водительского места он явно видел впервые – в те давние времена, когда Лешка ездил за рулем сам, таких пробок в Москве еще и в помине не было.

– Давай, я за руль сяду! – не выдержала я. Девочка моя внутри от нетерпения тоже пиналась пятками и локотками. – Я хоть и с животом, но практики экстремального вождения у меня побольше. Летом на Калужском шоссе и не такое выделывать приходилось!

Но Лешка отдавать мне руль не собирался.

– На себя посмотри, преследовательница! Горишь вся! У тебя не температура?

– Какая там температура! Просто перепад из жары на мороз и обратно! И нервы еще – то ребенка украдут, то двух женщин. Давай скорее! Давай, на желтый проскакивай! Уйдет, гад!

– Нервов тебе только не хватало! Рожать сейчас с перепугу начнешь, а рожать тебе еще нельзя. Рано. Да и врачиху твою украли!

– Вот я и спешу ее догнать, чтоб было с кем рожать! Давай, Лешенька! Давай! Уйдут же!

Господи, как я ненавижу это правое место пассажира! На нем любая дорога в три раза длиннее, любая пробка в пять раз бесконечнее и любой водитель рядом в тысячу раз тупее, чем в твоем представлении был бы на том левом сиденье ты сам. Прошлым летом за рулем я и не такие кульбиты на Калужском шоссе выделывала. Тогда почти такой же четный джип, только в тот раз то был «Гелентваген», а не «Шевроле», выталкивал меня в кювет. А я, разгоняясь то обычным, то задним ходом, устраивая массовые аварии и влетая в масляные пятна, уходила от погони. И ушла. И почти не испугалась, потому как пугаться не имела права – я же была за рулем. Теперь не я уходила, а мы сами устремлялись в погоню, и за рулем была не я, а Лешка, явно ловивший кайф от адреналина, впрыснутого в его кровь.

«Шевроле» уходил. Мы догоняли. Если протискивание в бесконечных московских пробках можно было назвать погоней.

– Может, в милицию позвонить, заявить, что двух женщин украли. И номер того «Шевроле» назвать, чтоб на ближайшем посту его задержали?! – предложила я.

– Ты номер запомнила? – осадил меня Лешка. – Нет? И я нет. Сыщики из нас с тобой никудышние. Отсюда номер не видно.

– А просто попросить, чтобы «Шевроле» задержали?

– Так они и кинутся задерживать! – После собственного уголовного дела верить в отечественную правоохранительную систему бывший олигарх Оленев не желал. – Скажут, что заявление о пропаже человека принимается через трое суток в отделении милиции по месту прописки. Еще гадко намекнут, что наши подружки сами в «Шевроле» прыгнули. Так что жди трое суток или не предлагай всякой чепухи.

– А если сейчас тормознуть и любому гаишнику денег дать, чтоб он по рации предупредил и на другом посту «Шевроле» стопорнули. Мы до того поста доедем, и еще там денег дадим, а? – продолжала предлагать чепуху я.

Лешка задумался, просчитывая, насколько эффективен подобный ход.

– Можем попробовать…

И притормозив около замершей на разделительной полосе Кутузовского проспекта ближайшей машины ДПС, опустив секло, стал что-то быстро говорить краснощекому – все они на морозе кровь с молоком – менту.

Что именно говорил, я не слышала. Лешка приказал будущей матери с головой завернуться в свой пуховик, чтобы не замерзла. Я и не мерзла. Мне, напротив, было жарко. Так жарко, что сил уже не было. Жарко и как-то опаленно. Словно внутри меня какой-то сосуд с ядовитым веществом разгерметизировался и теперь грозил пролиться. Пока только вредные испарения начались, но еще пара рывков нашего джипа, несколько крутых виражей, когда эта погоня выйдет на менее запруженную часть шоссе, и странный сосуд внутри меня может перевернуться. Или лопнуть. И отравить все внутри. Включая мою девочку.

Мобильный запиликал, как всегда, кстати.

– Не родишь ты своего выродка…

– Слышала уже, – огрызнулась я, нажимая отбой. И без этих угроз тошно.

Лешка тем временем успел о чем-то договориться с краснощеким ментом. Не заметила, сколько опальный олигарх отстегнул стражу порядка на дорогах и успел ли Лешка, который еще год назад в силу своего недавнего величия понятия о реальной стоимости живых денег не имел, разобраться, сколько теперь положено отстегивать ментам.

Наверное, успел или по своей недавней олигаршьей привычке действовал по принципу: «Много – не мало» – по крайней мере краснощекий козырнул и махнул полосатым жезлом, останавливая другие машины. Дальше наш «Магеллан» двигался по относительно пустой разделительной полосе.

– Давай, Лешка, давай! Пока ехать можно! – взмолилась я.

– «Давай! Давай!» – передразнил Оленев. – Не дорога, а сплошной каток. И всякие уроды тоже на разделительную лезут. Разогнавшись, твоим «Магелланом» машин двадцать можно всмятку смять. Далеко мы тогда уедем.

Телефон запиликал вновь.

– Да пошла ты, Лиля, со своими угрозами! – не выдержала я. Но сорвалась зря. Это была не Лиля. Из трубки донесся голос пьяненького Макса.

– Жень, а ты не знаешь, где Маринка?

– Украли твою Маринку! – огрызнулась я.

– Как украли? – не понял политтехнолог. – А Игорька спать кто будет укладывать?

– Сам и уложи, папаша! Хотя толку от тебя, как от козла… Ты хоть что-то, кроме своих политтехнологий, соображаешь?!У тебя утром сына украли, вечером жену с подругой. Подумал бы лучше, кому на хвост наступил…

И не договорив, нажала отбой. На разделительной полосе, по которой мы пробирались, виднелась следующая машина ДПС. Здесь коллеги нашего розовощекого обещали стопорнуть «Шевроле». Но «Шевроле» рядом с ними не было. Напротив, черный монстр торопливо скрывался из виду по все той же разделительной полосе, только намного впереди, а менты уже торопились остановить нас.

– Почему они его не задержали, а нас останавливают?! – не поняла я, но Лешка сообразил быстрее.

– Игра у них такая! Народная милицейская забава «Кто выжмет больше денег». Мы тому денег дали, «Шевроле» этому…

– Но мы этому тоже обещали…

– Значит, черный урод больше дал.

– И что дальше?!

– Дальше он будет нас задерживать, обвиняя в нарушении правил дорожного движения…

– Только этого не хватало! – расстроилась я. Но тут же сообразила. – Не задержит.

– Почему? – не понял Лешка.

– Кричи, что жену в роддом везешь. Говори, что у меня схватки, боишься, что рожу прямо в машине. А я куртку расстегну, чтоб живот заметнее был, и кричать погромче буду. Только быстрее с ним договаривайся, а то я «Шевроле» уже еле вижу. Давай! – скомандовала я, и только Лешка остановился около очередного гаишника, заорала:

– Мамочки! Мама! Ой! Ой!

– Жена рожает…- перепуганно и как-то не слишком уверенно бормотал Лешка. Сразу видно, что ни одну из своих бывших жен сам в роддом не отвозил.

– Ой, Ой! Господибожемой! За что! Ой! Ой!- вопила я, ужасаясь тому, что вместо изображаемых схваток в животе моем наступила странная тишина. Будто все замирало и каменело. Но совсем неправильно каменело, не так, как в те разы, когда Марина уверяла меня, что это подготовка к родам. Каменело, будто бетономешалку на мой живот перевернули и все застывает, чтобы не шевелиться больше никогда.

– Ой, – вопила я. – Живот!

– Уже хватит! – трогая с места и поднимая оконное стекло попытался остановить мой спектакль открестившийся от ментов Лешка.

Но это был уже не спектакль.

Острая резь пронзила верх живота и тут же перешла в давящую тупую отдающуюся в спине боль в левом боку. И стало так жарко, что я почти не могла дышать.

Губы в полсекунды опалились то ли от сегодняшнего февральского ветра, то ли от жара, сжигающего все внутри меня. И явственно почудилось, как что-то грязное, отравленное, нехорошее из того левого бока разливается по всему моему существу. Еще чуть, и накроет мою девочку.

Господи, сейчас это накроет, отравит мою девочку! И никаких угроз от Лили или не-Лили не потребуется. Все ужасное с собой и своей девочкой я сделаю сама. Господи, сохрани!

– Держись, Савельева, слышишь, держись! Сейчас развернусь! – Перепуганный Лешка готов был крутануть через две сплошные, но плотность потока в час пик не давала ему шанса так беспредельно нагло нарушить.

– Развернешься и что?! – еле выговорила я. – Врача моего все равно этот гад похитил! А к другому врачу, в другую больницу мне никак нельзя. Ой, мамочки, родненькие, что ж так жарко.

Уже расстегнула пуховик, давно стащила шапку, готова была и сапоги стащить, но понимала, что преследования черного монстра уводят нас в сторону, противоположную от центра, а мне, напротив, надо в центр, поближе к дому.

– Лешк, давай, ты меня высадишь, а сам этого гада не упустишь! Обещай мне, что не упустишь!

– Сдурела! С таким жаром беременную я тебя на улице брошу!

– Не бросишь – оставишь.

– Одну на дороге?!

– Я машину поймаю и домой доеду – в центр все движется намного быстрее, это из города сейчас пробки. Я быстро доеду. А ты Маринку с Ланой не упустишь, догонишь и ко мне привезешь. Нельзя их бросать.

– Никто их не бросает! Но ты сейчас важнее! Родишь еще в сугробе на улице!

– Не рожу. Это не схватки. Я точно знаю – это не схватки. Даже не ложные схватки, мне Маринка разницу объясняла. Кишки какие-то забунтовали, думский кофеек не так переварился. Я дома тихонечко отлежусь, но-шпу выпью. А девочек бросать нельзя.

– Ох, навязались твои девочки на наши головы! То ребенка у них воруют, то их самих! Приспичило тебе сеанс психологической разгрузки для меня устраивать! – проговорился деликатный олигарх. Конечно, Лешка не дурак. Понял, что я Ланку по его душу притащила, но весь день старательно притворялся, что искренне верит в случайность затеянной мною акции по психологическому спасению друга.

– Никто же больше не знает, что их похитили. И кто спасать их будет? Политтехнолог этот великий? Да он зад свой от дивана без предварительной проплаты не оторвет! Он и сына своего искать не бросился! И про Маринкино похищение узнав, спросил только, кто сына спать уложит. А про Ланкиного мужа я давно ничего не слышала. Помнится, был какой-то то ли Эдик, то ли Вадик, но в последнее время она о муже вообще не упоминала. Кроме тебя и спасать их некому. И я перед родами оставаться без Маринки боюсь. Лешик, давай, скорее за ними! А, Лешенька! Я сейчас прямо здесь, на разделительной выйду – беременную женщину на ту сторону пропустят и подберут. Хочешь, я с тобой по мобильному все время разговаривать буду. Вот, смотри, набираю номер, вот…

Джойкин мобильный запиликал у опального олигарха в кармане. Сама, чтоб Лешка не отрывался от сколькой дороги, вытащила телефончик, нажала на кнопку ответа.

– Видишь, мы с тобой уже разговариваем! И разговаривать можем, пока на счету денег хватит. Тормози. Тормози, пожалуйста.

С большой неохотой, но все же стараясь не упустить из поля зрения ускользающий «Шевроле», Лешка затормозил.

– Телефон выключать не вздумай! Все время разговаривай, чтобы я слышал твой голос! Как Маринку твою догоню, сразу ей трубку дам, чтоб она тебе сказала, что делать…

Последние слова уже тонули в фырчании срывающегося с места «Магеллана». Фу, какая гарь, дышать совершенно невозможно. Я и так во время беременности совершенно не могу дышать в центре города, а тут еще посреди дороги с двух сторон в десять рядов забитой испускающими свои газы автомобилями.

– Ты машину поймала?! – донесся из моего невыключенного мобильного требовательный голос Лешки.

Понятно, как моему бывшему однокласснику удалось огромную деловую империю построить. После такого вопроса ничего не остается, как бежать выполнять.

Я и побежала. Точнее, скрючившись, держась одной рукой за живот, где почему-то перестала пинаться моя девочка, а другой за спину, в которой, как мне казалось, разливался какой-то отравляющий все живое сосуд, пыталась перейти на другую сторону шоссе. Чтобы ловить машину рук уже не оставалось.

– Ловлю, ловлю! – соврала я, чтобы Лешка не дергался, а гнал за черным монстром. – Что у тебя?

– Гонимся. Уже из города выезжаем! Ты машину лови!

Я и ловлю. Если мою скрюченную на обочине фигуру можно было принять за голосующего пассажира. Я почти сижу в снегу, не в силах поднять руку. Наверное, надо набирать «03». Или «03» было во времена моей молодости, а теперь все поменялось и у всех служб спасения единый номер, а какой, убей не помню. Ну да все равно по таким пробкам ни одна «Скорая» до меня не доедет. А если доедет, то мне же хуже будет. Что там говорила Марина?! С моими почками и моей датой рождения… «Устроят искусственные роды, и скажут, что спасали мать…» Пугающий Маринкин голос звучит в ушах.

– На трассу вышли, – докладывает Лешка. – Ты машину поймала?

– Поймала, – вру я, прикрывая ладонью трубку, чтобы уличный шум не выдавал мою ложь. – Что у вас?

– Гонимся. Скорость уже сто восемьдесят, а этот черный урод все прибавляет. Шумахер доморощенный. Савельева, ты меня слышишь?

– Слышу, слышу. Ты гонись.

«Спасали мать…» А зачем мать, если не будет дочери? Жить зачем, если девочки не будет?

Нельзя мне «Скорую»… Даже если это почка. А это, наверное, почка отказывает. Оттого мне так и жарко. Почка не работает, и весь это ужас разливается по моему организму… Надо что-то делать. Девочку надо как-то спасать… Но как?!

Наверное, я периодически отключаюсь. Мне-то кажется, что я все время говорю с Лешкой, но вдруг ловлю себя на том, что какая-то часть его передаваемой по телефону погони выпадает из моего сознания. Только-только они к МКАД подбирались, как вдруг Оленев уже докладывает:

– К какому-то дачному поселку приближаемся.

Или поселок этот всего в нескольких километрах от города?

– Понтовый поселок.

– На Рублевке других нет, – еле-еле выговариваю я.

Живот болит, будто внутри что-то разрывается. Девочка не шевелится. Лоб горит, горят щеки, горит все тело. Проезжающие мимо машины не останавливаются. Или они просто не понимают, что сидящее в сугробе существо пытается голосовать.

И что делать, я не знаю. Маринку украли. А я привыкла при малейшем волнении звонить своей милой докторше. Но мобильные Марины и Ланы перестали работать сразу после похищения. Встроившись в погоню за «Шевроле», я еще пыталась набирать их номера. Один раз показалось, что я услышала голос Ланы, но потом на все мои попытки раздавалось лишь механическое: «Номер вызываемого вами абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Попробуйте позвонить позднее»…

Еще один провал во времени. И снова с трудом различаю очередной Лешкин доклад, доносящийся из трубки мобильного, висящей на привязанном к моему запястью ремешке.

– Дача какая-то. Огроменный забор с бронзовыми львами. Кажется мне, я забор этот уже когда-то видел, не могу только вспомнить, когда… Гады эти на своем «Шевроле» уже скрылись. Как теперь за тот забор пробираться… Эгей! Савельева, ты меня слышишь? Ни фига себе! – по-мальчишески, почти как Димка, присвистывает в моем телефоне Лешка.

От боли я уже плохо соображаю, что происходит, но, собрав последние остатки трезвомыслия, чтобы не пугать опального олигарха, гонящегося за моими же знакомыми, совершенно чужими ему Маринкой и Ланой, выдавливаю из себя подобие вопроса:

– Что у вас там?

– У нас тут Ларионов.

– Кто?! – не понимаю я.

– Андрей Ларионов. Актер. Как там его величают? «Великий Ларио! Первый актер поколения». Пока в Бутырке сидел, по телевизору фильмов его насмотрелся, и ток-шоу, где поклонницы по нему с ума сходят. А ты еще говорила, за твоими несчастными подружками и погнаться, кроме нас, некому. Звезды театра и кино готовы взламывать чужие высоченные заборы в поисках твоих подруг… Женька, ты меня слышишь? Женька-а-а! Жень!

Но я уже не слышу. Резкая боль снова пронизывает спину и живот. Мобильный выпадает из рук, и я медленно оседаю в ставший вдруг черным снег, на котором… стоит Никита.

35. Мальчик с Почтамтской

(Андрей, 1960-2000-е годы)

Он родился в самом знаменитом из питерских роддомов, в клинике Отта. Того самого Дмитрия Отта, что принимал роды императриц и великих княгинь. Хотя к моменту рождения Андрея о придворном лейб-акушере в образцовом советском родильном учреждении давно не вспоминали.

Построив в 1904 году на задах Биржи и перед зданием давно превращенных в университет петровских «Двенадцати коллегий» акушерскую клинику, Леонтий Бенуа хоть и испортил площадь, по замыслу Петра Великого предназначенную стать главной в этом городе, но дал точку отсчета. Для десятков тысяч девочек и мальчиков формула «родился у Отта» стала определением не географического места рождения, а заранее заданного порядка существования.

Дед его, Антон Андреевич, сам родившийся в клинике Отта, а через двадцать восемь лет устроивший туда же рожать жену, и подумать не мог, что внук его появится на свет еще где-либо. Но к началу 60-х правила ужесточились, и с иным местом прописки, кроме Васильевского острова, или без звонка «откуда следует» «Скорые» рожениц «к Отту» не везли, направлялись в районные роддома. С их пропиской на другой стороне Большой Невы на улице Связи, которую все в их семье по старому называли Почтамтской, рожать у Отта не полагалось. Но наученные мудрыми подругами мамы знали, что на порог знаменитого здания надо являться одной. Со схватками. И без сопровожатых, тогда и не выставят.

И мутным ноябрьским днем, который в это время года в этом городе больше похож на ночь, оставленная на углу пустой Менделеевской линии молодая еще матушка – одна! со схватками! – шествовала к порогу оттовского заведения, рожать в котором хотела каждая уважающая себя петербуржанка. А матушка, несмотря на неизбежную интегрированность в комсомольское настоящее, считала себя именно таковой.

Так мальчик родился с видом на Корзухину артель, некогда построенную Кваренги совсем для иных торгово-складских целей, но к тому времени уже приютившую в своем квадратном чреве несколько факультетов университета. В том числе и исторический.

Думала ли матушка, рожая, об историческом факультете или вид из окна был созвучен ее ощущению сына, но с тех самых пор она точно знала – мальчик должен стать историком! И не просто, а великим историком! Трою раскопать, как живший неподалеку на 1-й линии Шлиман. Или что-то менее известное, но более научное сотворить, как толпы тех академиков, что жили и живут в «индийской гробнице» – в Доме академиков на набережной лейтенанта Шмидта с двадцатью девятью мемориальными досками на фасаде.

Через семнадцать лет, когда уже из университетского окна Андрей разглядывал желтизну оттовского здания, ему приходила в голову простая мысль. Что если бы окна родилки выходили не на Корзухину артель с истфаком, а в сторону знаменитого здания «Двенадцати коллегий», в котором размещались биологический и геологический факультеты? И что тогда? Ему надлежало бы ублажить чаяния матери разрезанием лягушек или выдалбливанием скальных пород? А если бы, паче чаяния, схватки застали матушку в некоем абстрактном месте, где окна роддома глядят на тюрьму – и кем бы он был тогда?

Но мама рожала с видом на истфак, и иного будущего для сына не видела. Пока длились схватки, вместо обезболивающего матушка тешила себя мыслью, что место рождения определяет жизнь человека, значит, самим фактом рождения своего Андрейки не где-нибудь, а «у Отта», она заложила основу его будущего счастья. Будто у казенных пеленок и у привязанных к ручкам младенцев квадратиков клеенки с написанными на них химическим карандашом данными ребенка могла быть разница – на Васильевском острове или на Колыме…

Впрочем, о Колыме в их доме предпочитали не говорить. Как предпочитали не говорить и о том, чем занимался в блокаду его дед.

Маленьким Андрюшка не задумывался, почему это дед в блокаду был в Ленинграде, тогда как мужчин в городе практически не оставалось. Лишь в середине 90-х, руководя выносом мебели (стеклопакеты иначе не поставить) из их бывшей комнаты в откупленной у всех соседей коммунальной квартире, он нашел датированную 1942 годом бумагу. В бумаге той значилось, что деду его, Антону Андреевичу, начальнику особого отдела по борьбе с каннибализмом, предоставлялись чрезвычайные полномочия. В пионерском детстве и комсомольской юности о блокадном каннибализме он слышать не мог, как теперь не мог представить себе всю степень ужаса того, чем приходилось заниматься его деду. Но, найдя эту бумажку, понял, почему дед был немодным в ту пору вегетарианцем.

Родившись, как мечталось деду и маме, «у Отта», Андрей все же считал себя не «мальчиком с Васильевского», а «мальчиком с Почтамтской». Эта улица была судьбой их семьи. Забегая в соседнее со своим домом здание Почтамта задолго до открытия, чтобы занять очередь за подпиской на «Новый мир» и «Литературку», Андрюшка оглядывал витые балконы, гулкий пол, сводчатый прозрачный купол, и всем своим существом ощущал то, что дед называл «критической массой времени». И представлял себе прапрапрадеда, отдающего распоряжения конюхам на черном дворе, что был на месте этого зала. И прапрадеда, шествующего по нависшей над улицей галерее Кавоса из Почтового стана на другую сторону улицы в Дом Ягужинского, где в прошлом веке и располагалось собственно почтовое управление. И деда, мальчишкой разглядывающего этот небесно-высокий купол, который уже в начале двадцатого века инженер Новиков навесил над некогда «черным двором» Почтового стана.

Загрузка...