13

Весною открылся путь по рекам. Егора, изнуренного заводскими работами, везли водою из Нерчинска в Екатеринсбурх на правеж. Бумаги его опечатали, а пожитки отняли, и пиита был ветошно одет. Руки заковали: цепь между кандалами тянула книзу, запястья ныли-скорбели денно и нощно.

От тревог и недоедания, от колыбельной качки Столетов впал в сонную одурь. Спал наяву.

Он узнавал незабвенный Монплезир, Попутный дворец, по шашкам пола и знакомой росписи сводов (герои, богини, амуры, гирлянды), по плеску залива. Был рассвет розов, за окном порхали и перекликались те, с заревым оперением, птицы, виденные им наяву в отрочестве. Все сулило необычайную радость, он ждал, изнемогая, то ли солнечного утра, то ли прихода Плениры. Под пологом розовым… блаженно, блаженно… ах, приди же скорей… нет, помедли еще. Коль сладко ждать. Она придет, ясноока, прелестна, как день.

Птицы пунсовой стайкой мелькнули за открытым в цветущий сад окном — и тут со страшной быстротой, грозно прянула угрюмая колода — и Егорушка в мгновение ока заметил расставленные наизготовку фузеи французского дела, с золотой насечкой, воронеными стволами, десяток фузей, пожалуй… — приклад в оплывшее плечо; безобразное от разлитой желчи, мрачное лицо сведено прищуром… Чудесные птицы метались и падали с жалким криком, трепеща крылами, сраженные все до единой, под ружейную пальбу и громовой, злорадный хохот Дианы-охотницы.

Он застонал, заплакал, заметался и проснулся совсем.

— Водки выпьешь? — спросил Егора караульный сержант.

Исеть-река била волною, лодку качало.


Пустошное дело Столетова не стоило ломаного гроша. Внушение с отменной суровостью сделать бы бедному виршеплету: впредь не пей, Бога бойся, царя чти! — и отпустить на поселение; несчастливец, познавший страх каторги и казематов, исправил бы свою жизнь и, пожалуй, явил бы собою образец смирения.

— Отчего же ты, Егорка, в царские дни в церковь не ходил? — спрашивал Татищев в приказной избе города Екатеринска, так прозывали новый град в простом народе.

— Я все отписал в повинной собственноручно. Я дворянин, а в обед напился пьян ради праздника, поссорился с приказными и подлого звания людьми, был хмелен гораздо, проспал заутреню… — отвечал Столетов внятно и учтиво.

Лоб у судьи — высокоумного человека, брови же густы и с мрачным изломом, карие глаза любознательны и азартны, было в них что-то песье, или сам он был охотник?

— Дворянин ты… ты — каторжный, ссыльный… Прав благородного сословия лишен, запамятовал? Повинную принес? Все расписал без утайки? Пиита…

Неблагозвучное эхо — попугайный повтор его же слов с издевкой — насторожило Столетова, но уклониться от удара он не успел. Славный историк, просветитель Сибири подтянул кружевную манжету, подступил ближе. Глаза полыхнули странной радостью — и Татищев ткнул крепким кулаком в зубы ссыльному. Заботливо осмотрел кружева — кабы не попали брызги крови с разбитых уст пииты.

— Ты про свои беззаконные надежды и про цесаревну Елисавету Петровну здесь не писал ничего. А ты напиши, напиши! Облегчи совесть!

Ошеломленный Егор глотал соленую от крови слюну. Смотрел на крутой лоб дознавателя и видел курган могильный, именно ему назначенный, как до того — многим, без числа раскольничьим старцам и инородцам.

Он попросил прислать в тюрьму священника — покаяться перед неминучей лютой кончиной.

Татищев же отдал попу весьма безбожный приказ: слух затыкать перстами, ежели важный государственный преступник на исповеди начнет упоминать имена великих персон, кои с ним хороши были, или скажет что тайности подлежащее; саму исповедь опосля пересказать в подробностях — сего требовал от забитого духовенства и сам император Петр Великий. Дело-то секретное, до вышних особ касаемое!

Государство богатеет от добрых законов и разумной экономии, наипаче важны горное дело и торговля с заморскими странами.

Торги и мануфактуры — вот что нам надобно. И законы, законы. И школы.

И в Платоновом государстве питомцы Феба, яко люди неблагонадежные, должны за стогны идеального града изгоняться. А сей дворянчик еще и вреден близостью к вышним, избалован донельзя Фортуною.

Щегольская, увеселительная наука стихотворства потребна ли человеку разумному?

Самородное золото берг-инженер Татищев распознавал и ценил в диком камне, в недрах земли. В живом человеке, втоптанном в грязь, золота не усмотрел. Не узрел даже забавной окаменелости — древнее дерево ископаемое имеет кровяной оттенок и весьма годно ювелирам, оправь в благородный металл — и выйдет украшение тонкого вкуса.

Ишь, соловушка выискался, любовные романцы при Дворе насвистывать! Перышки ощипать — что запоешь?..


После чистосердечной исповеди Егор Столетов написал вторую повинную, много пространнее. Назвал многие имена, изъяснил причины благоволения к нему сибирского начальства и откровенно, без утайки приписал, что всегда надеялся на помилование, ежели на престол взойдет цесаревна Елисавета Петровна — или выйдет замуж она за принца заморского, и по случаю торжества всем виноватым объявят высочайшее прощение, как и всегда водилось в государстве Российском. Прямота и погубила бедного узника.

«Заговор противу государыни нашей Анны Великой, я провидел его!» — возрадовался Татищев, прочитав бумагу Столетова. Поистине сей рифмоплет — заговорщик упорный, закоснелый в злодействе; каторжанин, познавший яростный гнев Петра Великого и теперь искавший милостей его побочной дочери… Для того ли грамоте и иностранным языкам сего злодея обучали, дабы он тайные интриги плел! Теперь на допросе с пристрастием надлежало вырвать у него имена всех сообщников и тем всеконечно заслужить доверенность императрицы Анны, а там, глядишь, авантажный, представительный и дерзновенный Артемий Петрович оттеснит от трона проклятого курляндца. Простор неуемному честолюбию.

На новом допросе Татищев набросился на Столетова с площадной бранью, теряя достоинство филозофическое: разъярен был холодной гордостью малого ростом и чином человечишки, уклончивостью его ответов.

— Я на тебе воровство твое доподлинно сыщу!

И велел конвоирам камзол и рубашку с него содрать и тело осмотреть. Ссыльный начал в грубых руках метаться, не снеся унижения, и от ворота до пояса рубашка тонкого полотна, с шитьем на нем разодралась. Оказался, будучи повален на пол, деликатного сложения, а на худой спине означились полосы — следы давнего наказания кнутом.

— А, так ты испытан не был, а казнь претерпел, тебе ижицу прописывали уже!

Битый в рыло и в душу, заплеванный, растоптанный сверчок, не помнящий своего шестка. И притом ошельмован.[27]

Откуда же гордыня такая, что молиться о царском здравии и долголетии не ходил, чарки заздравной не пил…

— Что ж, Егорка, коли сам не показываешь всей правды, тогда известимся о проделках твоих чрез твое жестокое и страдательное истязание!

И Татищев велел вздернуть Егора на дыбу и кнутом бить по счету. И то было прямым беззаконием, затем что без именного указу так обойтись с дворянином, даже ссыльным и ошельмованным, все же не дозволялось.

Полчаса висел на дыбе Столетов.

Дано сорок ударов кнутом.

И оставлен висеть на вывернутых руках еще час.

И тогда заговорил Егор Михайлович. И многие знатные имена названы были, и всякие случаи и чужие слова припомнились. Ведь живем мы все на русский «авось», — вот, сударик, и проавоськался! Пожалуй-ка, соколик, на виску — повисеть, на кобылу — поскакать, по спицам босиком походить[28]

— Ручонки-то в вертлюги[29]вправьте дураку.

Егор тихо выл на одной ноте, как битый голодный пес.

— Омморок. Водой отлейте, — приказывал лютый голос — причина боли в висках, — звон целой стаи трупных мух, гудящих в одногласье.

Леживал на бархатах, полежи-ка на рогоже. Забылся ночью сном казенным, казематным, как на жердочке петел. Мутным и обрывчатым. Спина была иссечена в мясо, живая рана.

Две недели его не трогали: Татищев, отослав экстракты расспросных речей в Тайную канцелярию, в великом страхе ждал письма из Питерсбурха о столетовском деле, затем что касалось многих тайностей придворного обихода, и в розыски ему вступать своевольно не надлежало.

«Егорка Столетов с двух повинных и с пытки, елико возможно было из такого плута вытянуть, показал…

Что он не токмо о вашем императорском здравии молиться не хотел, но и весьма того не желал.

Желал и надеялся быть цесаревне Елисавете на престоле и в той надежде Бурцову и другим грозил.

О вашем императорском величестве поносно говорил…

Он никогда не присягал, а токмо покойной императрице Екатерине…

Советовал и слышал непристойности от Елагина, князя Белосельского, камор-юнгфоры Анны Пик, сестры своей Марфы Нестеровой, от Ивана Балакирева, Алексея Жолобова, о чем в приложенном экстракте обстоятельно показано».

А вдругорядь по израненной спине, по впалым бокам еще тридцать ударов дали, с передыхом.

Добром мало говорил, с подъему — развязался язычок, с пытки — еще говорливее стал, а что с огня расскажешь?

Так-то первый российский гишторик привечал первого российского пииту.

Егору Столетову малость подождать бы, еще пять-семь лет тихонько, смиренником потерпеть в сибирской ссылке, не горланить, не петушиться — а там возлюбленная тишина взошла бы на престол отеческий и воротила бы его из ссылки «за невинное пострадание», как Алексея Шубина и прочих опальных сторонников ея, призвала ко Двору, осыпала орденами, одарила деревнями… Но пиитам поистине судьбина злая дает коварно подножку.

Ах, Расея-мати! Разинула пасть с железным зубьем-горами от земли до неба, и нерчинские рудники — провал твоей чудовищной глотки.


Загрузка...