4


Господин полицеймейстер Антон Девиер приказал расклеить по Санкт-Питерсбурху афишки.

«1724 года, Новембрия в 15-й день, по указу его величества императора и самодержца всероссийскаго объявляется во всенародное ведение: завтра, то есть 16-го числа сего месяца, в 10 часу пред полуднем, будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллиму Монсу да сестре его Балкше, подьячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балакиреву — за их плутовство такое: что Монс, и его сестра, и Егор Столетов, будучи при дворе его величества, вступали в дела противныя указам его величества, не по своему чину укрывали винных плутов от обличения вин их, и брали за то великие взятки: и Балакирев в том Монсу и протчим служил. А подлинное описание вин их будет объявлено при экзекуции».

А неграмотным сие объявляли с барабанным боем по всем площадям.

… День 16 новембрия выдался пасмурный, с мразом и с ветром от веста.

В Петропавловской крепости, куда перевели накануне казни всех узников, гулко играли куранты.

«Вся правда у Петра и Павла».

Сидели осужденные во тьме, в каменном мешке, среди вшивого каторжного сброда, голодные-холодные и глаз не сомкнули во всю ночь. Балакирев все причитал, будто дьячок, «Господи помилуй», а Столетов пальцы ломал и губы кусал.

Фортуна, ветреница проклятая!

За царскую обиду нас казнят, а не за взятки-дачи. Вон светлейший пирожник, по слухам, великие мильены украл и в заграницы перевел, а ему ништо, дубинкой охаживал по хребту государь — и вся кара вору-растратчику.

Ах, пожито мало, ах, погуляно всего-ничего!

То-то Марфинька восплачется, сестрица. Позорище черни злорадной — вот что учинится надо мною заутра. Бедовая голова моя! Лучше бы я не родился, вовсе света Божия не видел, счастья не знавал…

Так разжалобив самого себя, Егорушка похлюпал носом. Все-таки юн был еще, и вот в цвете лет приходилось пропадать зряшно.

Fortuna vitrea est![14]

А в одиночной камере исповедовался во грехах пастору Нацциусу отбылый, разжалованный из камергеров Монс, Виллим Иванович.

Еще затемно привезли их на позорных телегах на Троицкую площадь пред зданием Сената. Там устроен помост для казни, и палач уже похаживал вокруг, поджидая, и кнутобойцы с ним.

Тут Егор в последний раз увидел милостивца.

Сперва не признал.

Вывели Виллима Ивановича в нагольном тулупе, без парика, с остриженной головой. Но у немца кураж был, и гордый рот хранил любезную усмешку. Шагал как деревянная кукла на нитках у пуппенмейстера, но прямо спину держал.

Ближние выли и рыдали.

«Welt, ade!»[15]

Свои золотые часы Виллим Иванович подарил на молитвенную память пастору Нацциусу — и приложился ко кресту, лютеранскому, о четырех концах. Простился со всеми и, узнав Егора, благосклонно кивнул ему. Словно засядут сейчас, пригубив рейнского, искать рифмы к имени очередной любезной Амалии — «Италия», подсказывал Егорушка, мечтательно заводя голубые, что та лазурь на картинах славных иноземных художников искусства, глаза. И Талия, еще Евтерпа, и Ерато… матерь муз Мнемозина… Не забыть вовек милостивца и дней тех сладчайших, красных!

Тоска закогтила его сердце, и Егор заплакал при всем народе.

— Schneller, machen Sie schneller![16] — сказал Монс палачу, скинул тулупчик и лег на плаху.

«Что делаешь, делай скорее».

Столь он был учтив до последней минуты жизни.

И еще глянул напоследок с высоты шеста кровавого на всю Троицкую площадь, но видел угаснувшими очами уже нездешнее.

Вывели генеральшу под руки. Матрена Ивановна оступалась, как слепая. У обезглавленного тела брата ей задрали рубаху и дали, орущей, пять ударов кнутом по нагой спине.

«…бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житье…»

Подьячий Тайной канцелярии строго читал приговор:

«Егор! Понеже через дачу добился к Виллиму Монсу в подьячие с намерением делать при дворе его императорскаго величества дела, противныя указам его императорскаго величества из взятков, что так и учинил, в чем и обличен. И за оное твое плутовство указал его императорское величество бить тебя кнутом и сослать в Рогервик в работу на десять лет».

Тут и с Егорки шубейку содрали.

А как кнутья по оголенной, дрожащей спине свистнули, услышал вопль: «Горе, горе!» То была простая девка с Фонтанки, лесного места, она Егора звала. А о казни объявляли с барабанным боем, всюду по Питерсбурху, и листы висели, все, кто умел грамоте, мог читать. Вот она и узнала. А давно сердешного друга позабыл Столетов, покинул.

— Егор, Егор! — кричала та девка.

Пятнадцать раз ухал он в кровавую полынью боли, как на Святках. Выныривал и снова рушился. А потом изумился, что жив еще. Своею кровью омылся, считай, что заново родился.

Рядом верещал под батогами шут Балакирев — ему дали шестьдесят палок.

В крепость Рогервик их обоих сослали по высочайшему повелению. Камень бить, камнем Питерсбурх мостить: займутся оба плута делом!

Высекли прилюдно даже мальчишку пажа: не носи цидулок впредь! Оборвав Купидону крылышки, отдали его в солдаты.

Балкшу отправили в Сибирь. Сынов ея, разжаловав из гвардии, — в гарнизон в Гилян, рядовыми.

Неумолим явился Отец Отечества, оскорбленный в домашности своей. Из мести государыню Катерину и три недели спустя возил в санях на заснеженную голову Монса глядеть. «Таково развращение среди придворных!» — молвила ее самодержавие бестрепетно. А царь велел ту голову в спирты положить в назидание и хранить в Куншт-камере, где и преступной фрейлины Гаментовой, той, что своих новорожденных байстрюков душила и топила, как котят али щенят, голова хранится.



Загрузка...