По мраморным шашкам пола прошел он, исхудалый, но одетый и прибранный со вкусом, в великолепные покои, и гологрудые девки фрейлины приседали в поклоне. И вдруг никого не стало.
Одна лишь известная особа полеживала в покойных креслах. Та самая, кому Столетов все те годы отменным почерком амурные цидулки строчил, а Виллим Иванович подпись ставил.
Она теперь днем спала, а жила ночью, и ради ее обыкновения Феофан Прокопович, малороссийский льстец и лакомка, литургию весьма краткую служил под вечер.
Стала слишком тяжелая, полная. И пахло от нее вином — на всю ту малую комнату. От свечей дрожали мягкие огни, от печи — играющие сполохи красного. Синие узорные кафли лоснились.
Брови ее были черные, как сурьмой наведенные, ресницы черными веерами, в глазах истаивал траур: правый глаз скорбел по Хозяину, левый — по Виллиму Ивановичу.
Катерина Алексеевна повелела Егору, чтобы он вспомнил и прочел вслух те сожженные письма. И с виршами!
— Помилован, от толиких зол избавлен вашим величеством, государыня-матушка… — с чувством молвил Столетов, кланяясь пониже. Сердце его шибко билось.
— Фуй, еin Abenteurer![18] — протянула она с леностью.
Надлежало вырастить дивную розу из пепла, подобное чудо явил в старину алхимик Парацельсиус.
И вот он начал ради царицы безутешной читать, сперва глуховато и несмело, а после, разгораясь, стихи цидулок Монсовых — собственные свои стихи наизусть, — но, смышленый лукавец, читал с акцентусом немецким, отзвучавшему голосу милостивца подражая.
Купидон, вор проклятый, вельми радуется.
Пробил стрелою сердце, лежу без памяти.
Вы, чувства, которые мне
Одно несчастье за другим причиняете,
Вы указываете, вы мне восхваляете
Красоту моего светила!
Радуюся, что сердцо верное
Я себе получил
И всей тоски отбыл.
Радость моя неизреченная,
По век я своим почту твое сердцо верное.
Тогда он услышал, что она тихо плачет. Марта, крестьянская девка, солдатская шлюха, тезка сестрицы родимой, льет тихие слезы. Но вирши были его сочинения, а голос чужой.
Вещи Виллима Ивановича царица держала, овдовев, в своих покоях. Сейчас в руках стиснула батистовый платок с монограммой «DM». Губами сочными припала к черешневому длинному чубуку в оплетке пряденого золота: вещица до сих пор источала сладкий запах мяты и канупера.
Коль пойду в сады али в винограды,
Не имею в сердце ни малой отрады.
Почудилось, будто в красноватом сумраке сгустилась тень изящного кавалира: шелковый парик в серебряной пудре, французский, мышиного цвета нарядный камзол, любезная усмешка, манящий взор светлых глаз; однако бледность точеного лица необычайна, и вокруг шеи вместо голландских кружев в три слоя — завязан широкий пунсовый бант.
Черные глаза защурились за мокрыми веерами.
— Читай же… иди же… поближе…
Сердце мое пылает, не могу терпети,
Хощу с тобой ныне амур возымети.
Льзя ли тако возмечтать пиите — о, коль я монаршей лаской разутешен стал!
Ах, скорей, лови миг Фортуны, пока богиня судеб мокрыми траурными веерами машет и веет женским грудным жаром, душистым розаном и винищем; кради тайком минуту. Без парада, запросто. Кружево на низком вырезе смял и тяжелые багряные шелка робы.
Так он был вознесен — и тут же минуло как небывшее! Мертвого милостивца обокрал — али то через него, Егора Михайловича, казненный жадно урвал миг жизни?
Золотая табакерка очутилась в пальцах.
Шаги в залах, голос самовластный — то сиятельный лис сюда льстится? Егор завертел головой, как вор: сейчас застигнет на краже воротившийся некстати хозяин.
— Ах, Александр Данилыч идет… Быть тебе при Лизаньке, цесаревнину коррешпонденцию веди и для услуг будь, куда пошлет, а ко Двору тебе не бывать. Прощай, прощай.
Ея самодержавие откинуло черноволосую разубранную голову, будто ждала чего. Егор Михайлович придворный поклон отвесил с прежней умелостью, как француз природный, а не русак и притом отбылый каторжанин.
Отворилась малая дверца за китайской, пунсового шелка ширмою — цветы да небывалые птицы, — и он выскользнул весьма борзо.
В табакерке — не душистый нюхательный табак, а червонцы.
Ноги шли сами, веселые ноги, легкие.
Петухи пели — третьи, повсюду за плетнями мазанок. Весна!
А от Мьи-реки тянуло сыростью, тиной, и лодчонки о деревянные причалы бились. Монсов дворец со всеми достатками взят в казну, не дожил милостивец до триумфа великого едва пары месяцев. И золотцем светился кораблик над Адмиралтейством, а за ним паутиной — снасти и мачты кораблей, и в кабаке можно погреться, но Егор гребовал простолюдинами. Он гулял по Городу при дворянской шпаге, не опасаясь лихих людей, однако никто чужой не лез к нему: прохожие взглядывали в его очи и спешили по своим делам.
Взор его был нездешний, бывалого и охладелого человека взор.
Так в бездельстве, в праздном шатании минула весна.