2

В ту весну двадцать четвертого государь с государыней и Двор на Москве проживали, и молодцеватый шут служил вестником тайной любви.

7 мая государь Петр Алексеевич в древнем Кремле сам возложил императорскую корону на латгальскую девку Марту Скавронскую. О, Семирамида Вавилонская, всех героинь древности затмившая славой, о, многих мужей жена невенчанная! Какие чудеса Фортуна являет!

(Изведя сына, законного наследника, немку короновал свою, на Монсово счастье. Старый дурак истинно вышел сам.)

Были привенчаны и обе царские внебрачные дочери, Анна и Лизавета.

Что за пиры были, в ночном небе огненные вензеля, колеса, ракеты, римские свечи! Народ поили от казны полпивом и водкою, а медные деньги бросали сверху в толпу, для потехи.

Виллиму Ивановичу на радостях от щедрот государыни императрицы пожаловано камергерство за усердные труды при ея самодержавной милости. На златообрезной французской бумаге Егор Столетов выписывал лучшим почерком патент, хоть заутра на подпись Отцу Отечества подавай, двуглавым орлом припечатай.

Амуровы стрелы златые!

Весна в разгаре, счастье взаимности. В селе Покровском в ночных садах соловьи сладостно кличут любезных. В селе Преображенском нежная, как дым, кудрявится зелень в виноградах.

На Москве старый, еще от Иоанна Грозного, кабак на Балчуге под елкой. И там дивились, каким великим людям служит шут Балакирев.

— А я в великом кредите у Монса: як хоцу так и скоцу. А письма нужные вожу от известной особы из Преображенского в Покровское Виллиму Ивановичу и стал опасен: не попасть бы как кур во щи.

Люди московские крутили головами не без сумнения. Кто-то спросил:

— Для чего Монс так долго не женится?

— Ежели Монс женится, то свой великий кредит потеряет.


Однако вскоре от тех пьяных шутовских речей явился донос в Тайную канцелярию, ябеда от некоторых русских дворцовых людей, бывших на Москве и в Санкт-Питерсбурхе. Многие точили зубы на наглое семейство Монсов. Завидовали и его маленькому секретарю — Егор Столетов гордил с низшими, будто сам дворянчик слеплен был из порцелинной белой глины, а не из персти земной, как прочие смертные.


Когда государь ненадолго оставил супругу, отъехав смотреть железные заводы, в уютный царский домик в Преображенской слободе пожаловал незваный гость.

— Здорово, мать! — свойски сказал государыне Катерине человек лисьего вида, в пышном парике каскадом, с брюзгливо оттопыренной нижней губой. Старинный знакомец, ближе некуда тож. Оладейник, пирожник московский, светлейший князь Римской империи.

Людей просил услать всех. Царица из своих ручек потчевала Александра Данилыча кофеем.

— А что, мать, кто за тебя грамотки читает? Добыл я от генерала Андрея Иваныча пакет с подметными письмами, о тебе и камергере твоем затейливое пишут. Ты, мать, старика-то уж совсем за ветошь держишь, загулялась без страху!

И посмотрел на нее цепко и без приязни.

В бездыханной тишине тонким звоном серебряная ложечка била о край порцелиновой чашки.

Катерина, сильно задышав, потянулась забрать у Меншикова пакет; гость, осклабясь, отвел ее руки.

— У меня те письма побудут. Я тебя не выдам, не страшись. Ну не роняй, не роняй решпекту, Катенька, ты же теперь самодержица… Мою любовь старинную помни. Ты же перед Самим явилась моя заступница, когда враги на каторгу угнать хотели, клеветы возводили, якобы я миллион украл из казны, Шафирка-барон, иные злыдни… Нынче я ради твоего блага расстарался, ради цесаревен…

Миловались котятами игривыми, ровнюшки, а ежели теперь лукавый пирожник их в мяса порубит и старику печево поднесет? Андреем Ивановичем, из рода Ушаковых, звали начальника Тайной розыскных дел канцелярии. Стало, обер-палач сам тот донос читал? А светлейший дюк Ижорский, князь Римский не знал грамоте — стало, и ему читали, и кто-то еще прознал о заветных сладостных забавах? О тех песнях дуэтом про неизреченную радость тайной любви, свет противный, про тоскливое сердце, златыми стрелами двойными пробитое… И пустят слух верховой, и до Хозяина дойдет? Мненье ему враги наведут? И венец скатится — и вместе с ея головою, пожалуй?

Меншиков крикнул, подхватывая Катерину:

— Эй, люди! Государыне дурно!..


С ея самодержавием случился незапный удар. Придворный медик Блументрост, Иван Лаврентьевич, спешно пустил ей кровь. Царица слегла, и даже опасались за жизнь. Такая молодая! Экая жалость! Покои пропахли лекарствами, горьким запахом неблагополучия, придворные ходили на цыпочках, сам государь, забросив дела, сидел у постели, а по всем церквам пели молебны о здравии болящей монархини.

Меншиков наведался с визитом на шестой день, принес кулечек кислых цитронов заморских, ласково спросил о здоровье ея величества. Удар повторился.


Свежий камергер, Виллим Иванович страшно встревожился вестями и велел Егору Столетову отныне писать цидулки в женском роде, будто бы то фрейлина подруге-наперснице отписывает о пустяках. Но вдруг не превозмогал тоски, смуты сердечной и диктовал письмо:

«Здравствуй, моя государыня, кланяюся на письмо и на верном сердце Вашем. И Ваша милость меня неизречно обрадовала письмом своим. И как я прочел письмо от Вашей милости присланное, то я не мог удержать слез своих от жалости, что Ваша милость в печали пребываешь и так сердечно желаешь письма от меня к себе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу, для того что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть и слез в себе удержать не могу. Я плакал о том, что Ваше сердце рудой облилось так, как та присланная красная лента облита была слезами. Ах, печальны мне эти вести от Вашей милости, да и печальнее всего мне то, что Ваша милость не веру держишь, и будто мое сердце в радости, а не в тоске по Вашей милости, так как сердце Ваше, в письме дано знать, тоскливое. И я бы рад писать повседневно к Вашей милости, только истинно не могу и не знаю, как зачать писать с великой любви и опаски, чтоб не пронеслось и людям бы не дать знать наше тайное обхожденье. Да прошу и коли желаешь, Ваша милость, чтобы нам называть друг друга „радостью“, то мы должны друг друга обрадовать, а не опечалить. Да и мне сердечно жаль, что Ваша милость так тоскуешь и напрасно изволишь молодость свою поработить. Верь, Ваша милость; правда, я иноземец, так правда и то, что я Вашей милости раб и на сем свете верный Тебе, государыне сердечной. А остануся и пока жив, остаюся в верности и передаю сердце свое (тут самим Монсом начертан пером рисунок: сердечко, пробитое двумя стрелами, знак любви взаимной. — Ю. С.).Прими недостойное мое сердце своими белыми руками и подсоби за тревогу верного и услужливого сердца. Прости, радость моя, со всего света любимая!»

Дачам же взятчик явился усерднейший: вдвое, втрое с искателей его протекции брал. Деревни с крепостными душами, самоцветные яхонты и адаманты, честные камни, во многие тысячи рублей, персидских иноходцев для завода, пряденого золота табакерки, бархаты на камзолы, даже щенят комнатных, аглицкой породы.

И секретарю его Егору Михайловичу по-прежнему знатнейшие вельможи, Лопухины, Гагарины, Долгоруковы, слали записочки с нижайшими просьбами пожаловать к ним обеда откушать и замолвить словечко милостивцу.

Ко дню знаменательному апостолов Петра и Павла крепкая молодая натура ея величества поборола недуг, хотя царица часто хворала и не могла распоряжаться ассамблеями. «Полнокровная, холерического темпераменту персона», отзывался о государыне рудометатель[10]и придворный апотекарь Блументрост.


…А 30 августа великий праздник учинился для всего Санкт-Питерсбурха: обретение Городом русского небесного патрона, перенесение святых мощей князя Александра Невского.

Мощи шли водою по Волхову, Ладоге и Неве. В Усть-Ижоре, где путевой дворец, святыню встречал государь на лодке-верейке своей. (После герцог Ижорский Данилыч выстроил в своих владениях Александро-Невскую деревянную церковь во имя святого покровителя тех земель. А строение хлипкое, сбитое наскоро, простояло недолго — зажгло его молнией.)

Сам монарх правил рулем. Птенцы гребли как простые матросы. Флотилия с Невы салютовала пушечными залпами.

В малом ковчежце дубовом сокрыты череп и обгорелые кости — все, что осталось после пожара церкви во Владимире от нетленных мощей благоверного князя Александра Ярославича.

От Лавры, где по плану архитектора Андрея Трезина вместо временных деревянных строений возводили каменные и с оградою, под немолчный благовест колоколов монахи вышли во сретение святыни.

И раскольники в народ пущали шепоты: Питерсбурху быть пусту! На колокольне Троицкого собора видали кикимору! А в Александро-Невской лавре монахи гостям мясо подают!

Императрица, великолепно разряженная, с нарядными юными цесаревнами, с Анной Иоанновной, герцогиней Курляндской, и с Катериной Иоанновной, дюкессой Мекленбургской, встречала святыню на архиерейском дворе Лавры.

А Монс, изящный кавалир, и в обители ни на шаг не отходил от госпожи своего сердца, украдкой шептал нежности — пока все русские кланялись и крестились, заливаясь слезами, да шелками мели землю пред ковчежцем с мощами.

Кого из вышних ему опасаться? Монс и с Анной, герцогиней Курляндской, еще до ея самодержавия валялся и со всеми знатными дамами любезник был.

Всем дамам любовник, на всякой свадьбе — жених.

Такое прорицание Монсу в книге гадательной, добытой от чернокнижника Якова Брюса, открылось: «Ты будешь отменный гений, но недолго проживешь; достигнешь великих почестей и богатства; будешь иметь не одну, но несколько жен различного характера; будешь настоящий волокита, и успех увенчает сии волокитства».


Егор Михайлович среди нарядной толпы отвечал церемонно на поклоны знати, едва приподнимая шляпу и кивая с благосклонной усмешкой, перенятой у своего патрона. Ростом мал, но осанка горда. Кафтан на французский фасон пошит, как ныне знатные персоны в Парижах носят, лазоревого атласу с золотым позументом, от той лазури глаза чище неба, те глаза в далеком, горнем мечтании. А волосы его светлые, густые, щипцами горячими подвиты, и парика не нужно.

Думал, не воспеть ли сие достохвальное торжество в звучных стихах, но рифмы не шли, и заскучал. Про любовь слаще пелось Егорушке.

Видал сестрицу Марфиньку среди фрейлин и дворцовых девок: прелесть как мила, недаром живописец заезжий упрашивал списать с нее нимфу на купании, а вокруг пустить щекастых, жопастых младенцев, радостных и с цветочными гирляндами, чтобы в пляску шли и бились розанами не всурьез, для потехи. Но та застыдилась и уперлась: нет и нет, телешом рисовать себя не дам! Дурища несусветная…

Ездили с сестрицей в Москву на коронацию ея величества, их там хорошо угощали. И сейчас монастырская трапеза поставлена скоромная для гостей: мясы всякие с овощем и разные рыбы, однако без тонкостей французской кухни, к которой Егор приохотился у Монса. Столы накрыты длинные, пушки палят, колокола звонят, народ шумен и певчие канты поют.


Пейте, братцы, попейте,

Да на землю не лейте…


Егор араку не любил, а от славного вина из Шампани в голове шумело. Привык к ренскому, али понтиаку, али мушкателю, винам тонкого вкуса. И было приятно, что допущен, с царскими особами пьет-гуляет, а издали глазеет простой люд.

Ах, неспроста же им, брату и сестре Столетовым, такая честь: все дары Божии при них. Вон снова кланяются, никак Вяземский-князь чару поднял, Меншиков сам хитрым оком покосился. Великие люди! А что это Петр Андреич Толстой так вперился злобно — наследника цесаревича, покойного Алексея Петровича ловец и палач?..

На краткий миг встревожившись, Егор снова унесся мечтами туда, где парили сладкопевные птицы с невиданным пунсовым оперением.



Загрузка...