ЛЕГЕНДА ОБ ОГНЕ

Когда обедаем только втроем: дед Кямиевча, баба Мамма и я, все у нас помещается на столике — тарелки с мясом или кашей, чай, лепешки, сахар. Если в гости приходят бригадир с Толиком или Абрам с Элитом, перебираемся обедать на пол. На столике остаются чашки, заварник с чаем, разбитый термос с солью, сахар, горка лепешек, баночка с приправой. Мы располагаемся вокруг всего этого, и едим с брошенных на лиственничные веточки лобиков. Лобик это снятая с головы оленя шкура. С внутренней стороны она твердая и гладенькая, словно тополевая доска, ее можно протереть мокрой тряпкой, как поднос или блюдо.

У меня персональный лобик с очень темного оленя Мундинэ. Когда-то он был ездовиком у деда Кямиевчи, но состарился, его забили, и в память оставили этот лобик. У лобика есть уши, глаза, нос, бакенбарды и пышная борода. В первый же день я заметил, что он донельзя, похож на Карла Маркса, и стараюсь относиться к своему лобику с почтением. Расчесываю, вытряхиваю, и, возвратившись с дежурства, в ожидании, когда баба Мамма приготовит завтрак или ужин, разговариваю с ним. Это очень нравится моей хозяйке, она прислушивается к тому, что я говорю и, подозреваю, специально не торопится с едой.

Мой разговор с лобиком идет в основном о событиях в стаде. О том, что чалым (кастрированный бык) Горбоносый сломал ногу, и Коля хочет его забить; важенка Ньобаты забралась на самую верхушку сопки, Абраму показалось, что это снежный баран, и он побежал за карабином, а заглянувшие тем временем на стоянку пряговые олени-ондаты стащили связку вяленых хариусов и съели до последней рыбешки…

Если перевернуть лобик мехов вверх, на нем можно сидеть — тепло и мягко. Так что с одной стороны лобик — экзотическая посудина, с другой — не менее экзотическое кресло для пастушьего отдыха.

Правда, с этим же лобиком у меня хватает недоразумений. Баба Мамма, не в пример другим чумработницам, никогда не кормит собак из нашей посуды. Я несколько раз слышал, как она возмущалась тем, что в соседнем стойбище живут, словно дикари: «Из тарелок, что сами кушают, у них собаки тоже кушают. Даже помыть после этого ленятся. Я так никогда не делаю». Но лобик баба Мамма, невидимому, за посудину не считает, потому что сваренную собакам кашу вываливает прямо на лобик и после, не помыв, даже не протерев тряпкой, подает на нем еду нам.

Я несколько раз намекал бабе Мамме, что так делать нехорошо, но она оставляет все мои намеки без внимания. Приходится вешать лобик над своим изголовьем, объясняя, что это портрет вождя мирового пролетариата Карла Маркса, а значит и деда Кямиевчи с бабой Маммой. Уж мои-то хозяева пролетарии — дальше некуда! Пусть, мол, глядит и размышляет, какую жизнь у нас построили пролетариям, руководствуясь его заветами. Утром, проснувшись, я здороваюсь с портретом по-эвенски: «Дорова, этикэн!» (Здравствуй, дедушка! — эвенск.) и в полутемной яранге мне кажется, Карл Маркс заговорщицки подмигивает мне.

Возле столика у каждого обитателя нашей яранги постоянное место. Самое теплое и удобное то, что рядом с печкой, принадлежит Остычану, дальше располагаюсь я, потом дед Кямиевча с Ханаром и, наконец, баба Мамма с Кабявом и Мунруканом. Гости, пусть их будет хоть целый десяток, протискиваются между мною и дедом Кямиевчей.

Остычан во время еды ведет себя скромно. Дашь кусочек мяса или косточку — съест, не дашь — лежит, смотрит в угол яранги и, если бы не вздрагивающий хвост, можно подумать, что наше застолье его ни капельки не волнует. Ханар, тем более, Кабяв с Мунруканом такой выдержкой похвалиться не могут. Каждый кусочек мяса, каждую ложку каши они провожают откровенно голодными взглядами, поскуливают, то и дело сглатывают, слюни. При этом их морды всего в каком-то полуметре от наших ртов, это действует мне на нервы, и я начинаю читать собакам мораль. Мол, от такого поведения они могут заболеть язвой желудка. Баба Мамма понимает мое состояние и делает вид, что ее тоже раздражает назойливое поведение собак. Но, тем не менее, каждую минуту сует им то косточку, то рыбью голову, то кусочек сахара. Деда Кямиевчу мои нервы тревожат мало. Он каждый кусок мяса делит пополам, себе забирает лучшую часть, худшую сует Ханару. У пса на морде укоризна. Я, мол, понимаю, ты здесь хозяин, но зачем так наглеть! Дед Кямиевча, словно устыдившись, отрезает от куска лежащего на столе сливочного масла солидную пластину и отправляет в пасть Ханару. Остальные собаки только провожают угощение взглядами…

Недавно дед Кямиевча предупредил меня, что после смерти мы все будем вариться в котлах. При этом никому не будет исключения — ни грешным, ни праведникам. Только и того, что котлы грешников будут поглубже. И вот здесь вся надежда на собак. Если у тебя при жизни была любимая собака, она постарается выхватить из кипящего варева хоть один твой волосок. После чего все твои мучения закончатся, и ты переселишься в рай северного исполнения. Там никаких, понятно, райских птиц и нежных песнопений, зато много упитанных оленей, юколы и неразбавленного спирта.

По моей просьбе баба Мамма пересказала эту легенду. Все в ней выглядело примерно так, как и в рассказе деда Кямиевчи. Только вместо неразбавленного спирта рай у бабы Маммы изобиловал индийским и тридцать шестым чаем, сгущенным молоком и папиросами «Беломорканал» фабрики Урицкого.

Вместе с людьми и их собаками от нашего стола получает свою долю и горящий в нашей печке огонь. Баба Мамма садится обедать с таким расчетом, чтобы с правой руки у нее находилась печка. Прежде, чем отправить в рот кусочек вареной оленины, подогретой на печке юколы или пластинку голландского сыра, которого нам привезли два больших ящика, баба Мамма бросает кусочек огню. Туда же при случае выплескивает, едва ли не полкружки вина или водки. В печной дверке для этого прорезано специальное отверстие, напоминающее окошко кассы в нашем кинотеатре. Сверху полукруглое, снизу прямое. Мне кажется, вот-вот из печки выглянет кассирша и поинтересуется: «Вам, на какой сеанс?»

Любопытно, что все свои жертвоприношения баба Мамма выполняет без признаков малейшего благоговения. Просто между делом отправляет в огонь немного еды или питья, словно подкармливает спрятавшуюся в печке собаку или другое милое ее сердцу существо.

Сразу по приезду в стойбище я смастерил бабе Мамме новую печку. Сделал ее вместительней прежней, главное, с широкой трубой. Из-за узкой трубы прежняя печка горела неважно и при малейшем ветре, дым шел в ярангу. Все сделал аккуратно, даже приспособил под защелку эбонитовую ручку от бульдозера, чтобы не обжигать пальцы, когда подкладываешь дрова. В дверце для лучшей тяги проделал два ряда дырочек. Баба Мамма сначала обрадовалась новой печке, но, увидев эти дырочки, скисла: «Как я буду кормить огонь? Через трубу бросать, что ли?» Пришлось все переделать, хотя с окошком-кассой тяга стала хуже, кроме того, угли могли вывалиться на пол…

В стойбище с почтением к огню относится не только баба Мамма. Чем бы ни были заняты пастухи, а все время прислушиваются к горящему в печке огню. Если задумал какое-то дело и огонь при этом тихо пыхнул, — значит, все нормально. Тебя в этом деле ждет удача, и можешь начинать его, без всякого сомнения. Если же огонь пыхнул слишком громко и как бы протестующее, значит, задумка зряшная, и лучше всего от нее отказаться.

Когда играем в карты, Элит подолгу вертит в пальцах валета или даму, ждет, как на это отреагирует огонь. Пыхкает тихо — ходит, не пыхкает никак — выбирает другую карту. И выигрывает чаще других.

Дня три тому назад все пастухи собрались в бригадирской яранге, чтобы обсудить, как им лучше собрать разбредшихся по тайге оленей. Сейчас наше стадо пасется в густом лиственничнике, стоит оленю чуть отойти в сторону, как за деревьями его не разглядишь. Решили прочесать тайгу от устья реки до богатой скалистыми останцами сопки Кадар. В том месте можно всех оленей собрать, как в кармане. Битый час спорили, куда пойдут Элит с Абрамом, куда я с Толиком и Сережкой, куда дед Кямиевча с бригадиром. Решили взять с собою обе портативные рации, чтобы согласовывать все в процессе работы.

— Когда завтра выходим? — поинтересовался уже у выхода из яранги Толик. — Боюсь, за день прочесать всю долину не удастся.

— Поднимаемся часов в пять, чтобы в полшестого уже выйти, — сказал бригадир Коля. — Нужно прихватить с собою уздечки. Мне кажется, что…

В это мгновенье тихо мирно дремавший в печке огонь вдруг пыхнул до того сильно, словно там взорвался патрон. Коля прервался на полуслове, задержал взгляд на печке и, почти не меняя интонации, продолжил: — Завтра никуда не идем. Завтра всем объявляется выходной…

Я с удивлением рассказал о случившемся бабе Мамме, та похвалила бригадира Колю за такую рассудительность, затем рассказала легенду:

«В давние времена по колымской тайге кочевал охотник. Был он молодой, сильный, удачливый. Ничего не боялся. На медведя с ножом ходил, росомаху даже по маленькому снегу догонял, дикого оленя-буюна одной рукой на аркане удерживал. Как-то собрался на охоту и говорит жене: „Снежного барана добуду. Вчера на сопке много баранов видел. Нужно припасти вкусного мяса, да и теплая шкура на зимние одеяла нужна“.

Все знают, что шкура этого года много теплее прошлогодней, а мясо у барана вкуснее, чем у отъевшегося на грибах кастрированного оленя — чалыма. Но только охотник так сказал, огонь в яранге пыхнул до того сильно, что искры по всей яранге, словно комары, полетели. Печек тогда не было, костер прямо среди яранги разводили. Вот он так пыхнул, жена все поняла и говорит мужу: „Не ходи сегодня на охоту. Видишь, огонь сердится. Грех его не слушаться“.

Но охотник был очень молодой и глупый. Ничего не боялся. Плюнул в огонь, рассмеялся и ушел. Но только на сопку залез, метель сильная поднялась, снег так густо падал, что пальцев на руке не видно было. Стал к яранге возвращаться, со скалы упал, чуть не разбился совсем. В ярангу пришел сердитый, как Абрам, когда оленю уши обгрыз. Вытащил из ножен большой пареньский нож и стал колоть им огонь. Долго колол, потом снял ярангу, погрузил все на нарты и откочевал в другой распадок.

Там снова ярангу поставил, дров нарубил, принялся разжигать костер, а он не горит. Долго старался, совсем устал, замерзать стал. Жена тоже почти совсем замерзла. Все равно ничего не получается. Он и петушки строгал, и смолу из лиственницы ковырял, и мох-бородач подкладывал — даже искорки не загорелось.

Тогда охотник все хорошо понял, сел на оленя-учика и возвратился к прежней стоянке. Видит, прямо в кострище, в том самом месте, где его яранга стояла, человек сидит весь порубленный. И голова, и плечи, и руки — все порублено. Раны большие, глубокие, прямо смотреть страшно. Охотник сразу самого любимого своего оленя, на котором приехал к кострищу, подвел, ножом прямо в сердце ударил так, что кровь из оленя на того человека ручьями полилась. Охотник оленя там бросил, даже кусочка мяса не взял, хотя голодный был. Пешком к яранге пришел, жена уже почти совсем замерзла. Даже разговаривать не может и снег вот так на лице. Он только один раз палку о палку потер, огонь сразу хорошо загорелся и больше не потухал. С тех пор у нас все огонь уважают, делятся с ним едой, никогда в него не плюют и ножом в него не колют. Огонь за это людей тоже очень любит и помогает хорошо жить».

Загрузка...