ЧИСТЫЙ ОГОНЬ

Целую неделю мы с Николаем Вторым окучивали разбредшихся по распадкам оленей и толкали в сторону побелевших от первого снега сопок. Целую неделю с утра до вечера бился у нашего стойбища ворон, о чем-то кричал, куда-то звал, сеял в душе тревогу, но я не мог его понять. Более того, мне показалось, ворона привлекли развешанные на лиственничных жердях крупные хариусы, и всю суету этой большой птицы я связывал только с желанием заполучить на обед жирную рыбину.

Обычно ворон появлялся с верховьев ручья, на берегу которого стояла наша палатка, пронзительно кричал, и опускался на камни рядом с вешалами для рыбы. Там подолгу ходил, кивал головой, и время от времени бросал в небо тоскливое: «Крун!». После взлетал, описывал горку над стойбищем, зависал на мгновенье в воздухе и возвращался на камни. Я оставил на берегу двух хариусов, но ворон не обратил на них внимания. Так они и валялись там, морщась под солнцем и ветром, пока их не утащил под корягу уже начавший белеть к зиме горностай.

На Риту напала какая-то бесшабашность. Она с раннего утра крутила магнитофон, наряжалась в такие откровенные костюмы, что их постеснялась бы самая рискованная модница. В присутствии Николая Второго лезла ко мне целоваться, через минуту оставляло в покое и так же пылко пыталась обнять мужа. Тот пыхтел и говорил, что пока мы здесь прохлаждаемся, половина оленей сбежала за перевал, и нужно идти их собирать. Рита продолжала наседать и угрожала, если Николай Второй бросит ее здесь одну, первым же вертолетом улетит в поселок, и он будет как Прокопий выглядывать ее два года.

Не ожидая, чем все это закончится, я одевался, прихватывал карабин и отправлялся в низовья ручья. Если на берегу появлялись свежие оленьи следы, обрезал их, разыскивал пытающихся удрать к перевалу оленей и выталкивал за ручей. Многих из них я уже знал «в лицо» и даже мог определить по их поведению, направятся ли они после встречи со мною вглубь долины или завтра утром снова окажутся за ручьем.

В ночное вместе с Николаем Вторым я больше не ходил и в коптильню купаться не забирался, хотя она здесь раза в два просторнее, чем у бабушки Мэлгынковав. На берегу ручья среди густого тальника соорудил из толстых чурбаков и куска брезента глубокое корыто, калил в костре крупные камни и грел ими воду. Накупавшись, переодевался в свежую одежду, прополаскивал ту, которую перед этим снял с себя, и забирался в палатку. К этому времени Рита успевала приготовить ужин и старательно кормила меня, а Николай Второй подробно расспрашивал, где и каких оленей я видел, как вели себя при этом быки-корбы, важенки и даже оленята. Когда я рассказал, что утром выгнал из распадка пестрого корба со сломанным правым рогом сопровождающего трех серых важенок, он поинтересовался, почему там не было белой важенки с темным пятном на правом боку? Или, я ее просто не заметил? Бывает, мол, так, когда очень торопишься, а у тебя нет никакого опыта, можешь переступить спящего чалыма и не заметить. Я доказывал, что ни белой, ни черной важенки там не было. С полкилометра гнал их через заросшее чахлыми лиственничками болото. Запомнил на всю жизнь не только этих оленей, но и каждую кочку на болоте. Николай Второй спорил со мною, пытался заверить, что я что-то напутал, но ни разу не пытался меня проверить. По его мнению, я очень плохо выполнял свою работу, но, тем не менее, выполнял до конца и вмешиваться в нее, кроме как советом, грех!

Обсудив весь сегодняшний маршрут, Николай Второй подсказывал, какие места проверить завтра, каких оленей там поискать и куда гнать, если отыщу. После выпивал пару кружек чая, брал палку и уходил к Щербатому перевалу. Я добрый час оставался в палатке один. Читал книгу и прислушивался, как Рита возится у коптильни. Она тихонько напевала или разговаривала с костром. Хвалила, если он дымил нормально, если же горел слишком жарко или давал мало дыма, журила, словно маленького ребенка. В другой раз мне и вправду, казалось, что там, в коптильне рядом с нею живое существо.

Наконец она появлялась в палатке, пахнущая дымом и ивняком, который обычно добавляла в костер. Готовила постели, переодевалась в такую прозрачную ночную рубашку, что через нее можно было читать даже при свечке, и принималась меня дразнить. Все заканчивалось тем, чем и должно было закончиться. После я одевался потеплее, и шел на берег ручья. Там оживлял притухший костер, устраивался на постель из лап кедрового стланика, смотрел на играющие языки пламени и слушал ручей. Скоро туда являлась и Рита. С головы до ног завернутая в толстый цветастый плед, под которым оставалась все та же прозрачная ночнушка. Какое-то время она молча сидела у моих ног и смотрела на огонь, потом вдруг жалобно улыбалась:

— Николай всех оленей по имени знает, а детей не всех. Вот спроси, пусть быстро всех пятерых назовет — будет полчаса трудиться. А оленей — даже не думает — сразу вспомнит. Смешно, да? Все смешно.

В прошлом году я приехала в поселок, вечером воспитательница круглосуточного садика говорит моему Сережке: «Беги домой — мама приехала!» А он ей равнодушно так: «А я там уже побывал»! Понимаешь, ему в детсадике, что работает по программе детских домов для детей сирот, привычней и лучше, чем с мамой.

И я их уже не люблю. Лечу в поселок, не дождусь, когда вертолет сядет, до того за ними соскучилась, а на второй день уже раздражать начинают. Надины дети целый день в моей палатке играют — мне с ними хорошо — даже отпускать не хочется. Сколько раз они у меня спать оставались, и Кока, он ведь тоже как маленький. Спят, а мне приятно, словно это все мои дети. А собственные Наташа с Ксюшей в квартире разыграются или визжать начнут — мне неприятно. Уже через неделю за стойбищем скучаю — не могу. Сюда приеду — в поселок к детям тянет. Совсем, как дура.

Рита вдруг перестает рассказывать о детях и принимается вспоминать о том, как интересно ей было жить в интернате. Как ездила с танцевальным кружком в Магадан, и как ее приглашали в танцевальный ансамбль «Эргырон». То ли Рите, кажется, что я не совсем верю в ее способности, то ли по другой причине, она вдруг подхватывается, сбрасывает с себя плед, рубашку и принимается прямо на берегу танцевать какой-то неведомой мне пластики танец. Блики от костра играют на лице, грудях, животе, бедрах. Иногда, увлекшись, она ступает в приплеск ручья, и тогда брызги золотыми искрами вспыхивают у ее ног. Все происходит в полной тишине. Только тихое потрескивание дров в костре да журчание воды сопровождают танец.

Словно вызванные этим танцем за нависшими над долиной сопками вспыхивают первые сполохи северного сияния и становятся продолжением языков пламени моего костра и извивающегося в танце гибкого тела Риты. На меня нападает какое-то мистическое состояние. Все теряет реальность и суживается к освещенному костром кругу и танцующей в нем Риты. А дальше уже звезды, космос, безвременье… Натанцевавшись, Рита лежала на лапнике и плакала, я пытался ее успокоить, но все было тщетно. А может, в этом не было нужды? Моя мама говорила, что женщине плакать иногда полезно. Вместе со слезами она выплакивает свою боль, поэтому и живет дольше любого мужика, и обида не так грызет сердце.

Я накрывал Риту пледом, добавлял в костер дров и уходил в палатку спать. Когда туда возвращалась Рита — я не знаю. Просыпался утром от грохота магнитофона и видел ее уже одетой и хлопочущей у печки или швейной машинки, сочиняющей себе очередной наряд. Снова беззаботной и снова веселой. Словно не было ни ночных откровений, ни потрясшего меня танца, ни слез. А на берегу ручья, где она танцевала, ходил большой, черный, как сама ночь, ворон, качал головой и время от времени бросал в небо тревожное «Крун?»

К исходу второй недели такой жизни я влез в медвежью семью. Еще издали услышал шорох и даже унюхал запах псины, но не обратил на запах внимания, шорох же, без сомнения, связал с оленями, и принялся обрезать закрытое лиственничником болотце, чтобы шугануть корбов и важенок в долину. И вдруг в одночасье увидел трех медведей. Вернее, пестуна и медвежонка — с одного края болотца и медведицу — с другого. Молодые медведи поднялись на задние лапы и начали взволновано похрюкивать, медведица затанцевала передо мною на четвереньках, оскаливая пасть и громко рыкая. Мне не оставалось ничего другого, как выстрелить из карабина в воздух. В мгновенье ока оба медвежонка взвились на ближнюю лиственницу, а грозная их мама бросилась наутек. Темным тугим комом она пробила ольховниковые заросли, громыхая камнями, пересекла широкую осыпь и скоро скрылась за скалистым гребнем. Я долго приходил в себя, затем, не осилив даже половины маршрута, возвратился в стойбище.

Понятно, я все еще находился под впечатлением этой встречи и, когда почти одновременно с моим приходом возле палатки остановилась оленья упряжка, управляемая незнакомым мне пастухом, даже не поинтересовавшись, кто он и откуда, сразу принялся рассказывать ему о своем приключении. Пастух внимательно выслушал меня, сказал, что теперь медведица возвратится к своим медвежатам только ночью, и, наконец, спросил, где сейчас Николай Второй? Узнав, что Николай Второй возвратится в палатку только к ночи, а утром на окарауливание оленей мы выходим не раньше девяти утра, пастух этим удовлетворился, и принялся перевязывать сыромятным ремешком стяжку своей нарты.

Тем временем Рита вскипятила чай, выложила на столик в палатке лепешки, вареное мясо, масло. Но пастух в палатку заходить отказался. Мол, нужно торопиться, к тому же, не хочется разуваться, а в сапогах в палатке сидеть не привык. Мы с Ритой накормили его прямо у коптильни, он еще раз напомнил, что завтра утром обязательно заглянет, распрощался и укатил.

Я спросил Риту, знает ли она этого пастуха?

— Конечно, знаю, — ответила она утвердительно. — Икавав с первой бригады. Его Света со мной в одном классе училась. Мы даже танцевали вместе.

— А что он здесь делает? Рита двинула плечами:

— Откуда я могу знать? Может оленей ищет или новый маршрут смотрит?

…И на Ханрачане, и здесь мне не один раз приходилось встречаться с оленеводами. При встрече они, прежде всего, расскажут о себе, потом выслушают тебя. Тем более, этого пастуха не могло не заинтересовать, что здесь делает русский? Пришлых в здешних оленеводческих бригадах не так много. Каждый вызывает у аборигенов большое любопытство. Кроме того, откуда ему известно, что кроме меня и Риты здесь только Николай Второй? В любой пастушьей палатке может жить целая бригада. И куда он торопился, на ночь глядя? В низовьях долины, куда он направился, на добрую сотню километров ни стойбища, ни другого пристанища.

Оставило неприятный осадок и то, что он не захотел зайти в палатку. Человек в годах, здешние обычаи знает лучше нас с Ритой? Хоть немного, а должен посидеть у очага, сказать хозяевам добрые слова, выслушать их — иначе рискуешь вызвать большую обиду.

Догадка холодным комом сжала сердце. А если этот пастух — вестник беды? Еще на поминках бабушки Веем Толик рассказывал мне, как я напугал бабу Мамму, когда долго не заходил в ее ярангу. Согласно обычаю, мне достаточно было сказать: «Здравствуйте? Я пришел» и спокойно заходить в ярангу. Там у порога разуться и потом уже устраиваться на то место, которое укажут. Если в яранге никого не окажется — там, где понравится. После баба Мамма уже придумала о лекторе, чтобы не обидеть меня и не выдать своего испуга.

Я тогда не придал особого значения словам Толика, потому что мы с ним были выпивши и трудно было понять, говорит Толик серьезно или подшучивает над бабой Маммой. Теперь с трудом припоминаю все, что он мне говорил. Согласно обычаю, человек, принесший известие о смерти, не имеет права сообщить об этом во второй половине дня. Иначе тот, кому это сообщили, будет очень переживать, плохо спать, и может попасть во власть злых духов. «Они его совсем замучат, и он тоже умрет. Плохие вести тоже лучше всего сообщать утром, когда добрые духи самые сильные, отдохнувшие и смогут защитить человека от болезней».

Может что-нибудь с моей мамой? Но нет. Икавав, прежде всего, интересовался Николаем Вторым. Может, с бабушкой Мэлгынковав? Во время августовского забоя она жаловалась на боли в груди и пила таблетки. Поворачиваюсь к Рите, расспросить подробнее об Икававе, и вдруг встречаю посеревшее от страха лицо и выражающие отчаяние глаза:

— Ты о чем думаешь? — спрашивает она. — Ты думаешь, он беду привез? Думаешь, что-то случилось?

Я стараюсь улыбнуться, равнодушно пожимаю плечами и говорю:

— Ты, почему это запаниковала? Может он и вправду ищет сбежавших оленей? Зачем бы он тогда спрашивал, где Николай? Если что-нибудь случилось с детьми, он на тебя смотрел бы, а то я его интересовал куда больше. И вообще, если что серьезное — Дорошенко или Кока сразу приехали бы. Кока тебя давно больше всех любит. Проезжал себе мужик мимо, решил проведать, посоветоваться с Николаем Вторым насчет оленей. Он и на самом деле понимает в оленях лучше других. Об этом вся тундра знает.

— А куда он поехал? — спросила Рита. По всему видно, я ничуть не успокоил ее. Скорее наоборот. Она протянула ко мне руки, умоляюще произнесла. — Я тебя очень прошу — иди, отыщи Николая, пусть скорее возвращается в стойбище. Там рация…

Я оделся, спустился к ручью, но направился совсем в противоположную от Щербатого перевала сторону. На простирающемся вдоль ручья голубичнике легко угадываются следы оленьей упряжки. Ягод много. Нартовый след вымазан голубичным соком, словно подкрашенный специально. Если Икавав явился сюда, чтобы предупредить нас о какой-то беде, дальше Петель ему уезжать нет смысла. В получасе пути отсюда ручей когда-то сделал две большие петли. Со временем вода спрямила русло, а в старицах-петлях поселились щуки. За Петлями начинается каменистое ущелье, через которое и пешком пробиться трудно, а на упряжке — нечего и пытаться.

Я шел не торопясь. Иногда задерживался у синего от ягод голубичного куста, захватывал целую горсть ягод и бросал в рот. Несколько раз поднимал куропачьи выводки, однажды вспугнул глухарей, а у переката наткнулся на угощающихся голубикой уток каменушек. Тугие коричневые утки с белыми пятнами на головах обычно питаются водными растениями, здесь же щелкотали голубику до того азартно, что был слышен шорох их клювов.

В голове вертелось одно: с кем же случилась беда? И какая? Главное, с какой стати о ней приехал сообщить Икавав? Может у них обычай — приглашать для этого постороннего человека? Или причина в чем-то другом?

Я почему-то был уверен, что беда случилась с бабушкой Мэлгынковав. Поэтому Икавав и интересовался Николаем Вторым. В тундре секретов нет, и все хорошо знают о прохладном отношении между Ритой и бабушкой Мэлгынковав, поэтому-то Риту в этой ситуации оставили в стороне. А может, умерла бабушка Хутык? Она как-то говорила мне, что скоро умрет, а шаманы всегда предчувствуют свою смерть. Но в таком случае должен был бы приехать Дорошенко. Он коряк только по паспорту и плевать хотел на все эти «заморочки», если и вправду случится что-то серьезное. А я нет. Вот и сейчас — наткнулся на синюю от медвежьего помета тропинку. Косолапый объелся голубики, и его отчаянно слабило. Я остановился у этой дорожки, повернул голову в сторону желтеющих за голубичником лиственниц и крикнул: «Вижу! Хорошо вижу, что ты здесь прошел». После аккуратно переступил медвежий след и отправился дальше. Может это и не очень помогает, но чувствуешь себя как-то спокойнее.

Наконец и первая петля. Огибаю собранную половодьем гору побелевших от времени деревьев и сразу же замечаю поднимающийся в небо дымок. Икавав выпряг оленей, развел костер и ставит палатку. Подхожу, киваю ему головой и присаживаюсь на нарты. Икавав привязал растяжку к ветке карликовой березки, подошел к нартам и опустился рядом. Достал сигареты, закурил. Какое-то время сидели молча. Он пыхал дымом, я собирался с мыслями. Опускаю руку ему на колено и спрашиваю:

— Кто умер? Я русский, вернее украинец, но это все равно. Мне можно сообщать все в любое время, это вашим только утром. Что-то с бабушкой Мэлгынковав?

Икавав затянулся, выпустил дым и, наконец, произнес:

— Не-е. С бабушкой все нормально. Ипекав, Прокопий который, бригаду расстрелял. Вечером пьяный вышел из палатки, взял карабин и всех, кто был в палатке, расстрелял. Когда в палатке свечка горит, людей в ней хорошо видно. Вот он и расстрелял. Две обоймы выстрелял. Вся палатка в дырках.

— А кто там был? — спросил я. До меня никак не доходил смысл сказанного Икававом.

— Хэчгилле — Кока который, Павлик, Галя — жена Дорошенка которая. Потом собрал все оружие и ушел на Омолон. Там его догнали на вертолете, боялись отстреливаться будет. Милиция пистолеты приготовила и так с ними выскочила, а он уже в себя сам выстрелил.

— И всех насмерть?

— Не-е, — снова протянул Икавав. — Не всех. Аукевым — Павлик который — еще живой. В плечо и в ногу ему попал. Вертолетом в Магадан отправили. А остальных насмерть.

— А Дорошенко и дед Хэччо как? Они ведь вместе с ними были.

— Дежурили. Пришли, все это увидели, сообщили по рации. Потом увидели, что Аукевым еще живой. Он совсем без сознания был. Крови много из него вытекло. В плече и на ноге вот такие дырки. Близко стрелял, пули насквозь вылетали. Думали, не довезут. Сейчас Дорошенко Галю в поселок отправил, там похоронили. Дорошенко пацанов забрал и уехал с ними на Украину. Говорит, больше сюда не приеду. Не хочу здесь жить. А Иппекава и Хэчгилле будем здесь хоронить. Недалеко от наледи сопка есть, на ней всегда, кто умрет — сжигали, и их там будут сжигать.

— Когда?

— Не знаю. Может через неделю, может еще дольше. Нужно людей подождать, все для смерти приготовить. Сейчас они в наледи лежат. Хорошо сохраняются.

— Почему Прокопий это сделал? Может, поругались или подрались? — спрашиваю Икавава. — Павлик ничего не рассказывал?

— Не знаю. Пьяный крепко был. Три пустых бутылки от водки в палатке лежало, и еще одна целая. Все пьяные. Бывает, человек очень пьяный что-нибудь сделает, потом совсем не помнит.

Какое-то время помолчали. Все услышанное не укладывалось в голове. Спрашиваю Икавава, что теперь нам делать? Он разводит руками:

— Не знаю. Наше стадо сейчас на Витре. Это недалеко отсюда. Бригадир меня и Ауегина пока что к вам направил. Потом пастухов из поселка пришлют. Кто-нибудь из отпуска вернется или кочегара из котельной за пьянку в пастухи переведут, он к вам и приедет. Если снег пойдет, мы с дедом Хэччо начнем оленей окучивать и толкать от наледи к Онрочику. Вы тоже туда будете толкать. Николай хорошо те места знает, только плохо, что снега долго нет.

— А дед Хэччо почему не приехал?

— Не хочет. Он палатку возле наледи, в которой Иппекав и Хэчгилле спрятаны, поставил.

Говорит, пока они здесь лежат, нельзя, чтобы он от них уходил. Пьяный там целый день песни поет…

Мы еще немного поговорили, затем я помог Икававу свернуть палатку, пообещал, что все правильно перескажу Рите и Николаю. Он оставил мне головку ярославского сыра, печенье, чай и пять бутылок водки. Вчера прилетал директор совхоза и привез все это. Сейчас здесь живут главный зоотехник и председатель профкома. Вечером они пили водку вместе с пастухами, а утром ушли к озеру охотиться на уток. Им сейчас у нас делать нечего, но и в поселке — тоже неудобно. Вот занятие и придумали.

Еще немного, пока Икавав выкурил очередную сигарету, посидели рядышком, на том и расстались. Он погнал оленью упряжку к наледи, а я прилег у костра подождать, когда он прогорит, и уснул. Такого провального сна у меня не было с тех пор, как шел убивать Тышкевича. Словно меня вдруг выключили. Успел лишь подумать, что нельзя уходить отсюда, пока не прогорит костер, и сразу уснул.

Прокинулся, когда кострище уже взялось серым пеплом. Голова была чистой и светлой, словно утром. Главное, смерть Коки, Прокопия и Гали воспринималась совершенно по-другому. Вдруг подумалось, что сейчас им хорошо, как никогда до этого. Не нужно маяться в этом зыбком и неуютном мире, в котором с самого рождения стали изгоями. Ведь Кока и Павлик по возрасту давно мужики, но ни один из них никогда не встречался с девушкой, не надеялся и не стремился обзавестись семьей, ни одному не суждение было услышать слово «папа». Может, Прокопий, поживший больше Коки и Павлика, почувствовал это сильнее всех и попытался вырвать из этого мира. Только с Павликом получилось неудачно, и еще неизвестно — на радость ли ему?

А Галя? У нее ведь тоже трое детей и все, как у Риты, жили в интернате «по программе сирот детского дома», а она, возможно, как и Рита, уже почти не любила их, и от этого не могла найти себе места под небом. Так что не нужно переживать по поводу случившегося. Сейчас им даже в наледи теплее и уютнее, чем под замызганными ватными, одеялами, куда они перебрались спать из-за злой шутки моего земляка.

Может, и на самом деле вся эта жизнь на земле нужна для чего-то другого? Как бабочке махаона перед тем, как взлететь, нужно побыть гусеницей; быстрому оранжевоперому хариусу — маленькой икринкой; вызванивающей на перекате свои песни оляпке — хрупким неприметным яичком.

По-настоящему жалко было одного Дорошенка. Приехал на Колыму за романтикой, вкалывал здесь за троих, а привезет на Украину троих корячат и большую обиду за все случившееся. Он, конечно, трудяга, но гордый и даже бахвалистый. Нелегко ему было здесь, еще труднее будет в селе на Украине, где и злых языков, и недобрых людей сколько угодно.

…Домой возвратился поздно вечером. Рита все так же сидела у коптильни, словно не покидала это место с моего ухода. Услышав за спиной шаги, повернула ко мне лицо, и задеревенело ожидала, что я скажу. Я подошел, провел ладонью по ее голове и, как можно убедительнее, сказал:

— Рита, родненькая моя, с твоими детьми все нормально. Честное слово, все они живы и здоровы. И с остальными все нормально. Есть, конечно, неприятность, но совсем не то, что ты думаешь. Понимаешь, я обещал ничего до утра не говорить. Ты, пожалуйста, не обижайся, но так нужно.

Она согласно кивнула и заплакала. Я стоял рядом, пытаясь отыскать слова утешения, но ничего не получалось. Тогда я оставил Риту, отыскал в рюкзаке подаренные бригадиром Колей уздечки для оленей и принялся выпутывать длинный сыромятный ремешок. Он нужен мне, добывать огонь. Однажды на Дальнем Востоке, где я охотился с гольдом Кешей, пограничники ранили медведя, и потеряли. Стояла поздняя осень. Листья с деревьев и кустов давно облетели, укрыв землю мягким ковром, но снега не было. Отыскать раненого зверя по чернотропу — нечего было и пытаться. Одну из двух наших собак медведь помял, вторая, как будто и не пострадала, но боялась, даже подходить к медвежьему следу.

Тогда Кеша решил вызвать снег. Я уже хорошо не помню, что он для этого делал. Помню только, что вызвать снег можно лишь в том случае, если для этого есть крайняя необходимость. И еще помню, как он разводил три «чистых» огня, танцевал среди них и пел.

Позже я читал, что подобным образом живущие в джунглях девушки, исполняя «танец ягуара», вызывают к кострам настоящих живых ягуаров. Зачарованные танцем ягуары выходили из джунглевых зарослей и кружили вместе с танцовщицами среди пылающих костров…

Тогда в Приморье и на самом деле вдруг пошел снег, и мы с Кешей добили подранка. Но начальник заставы — мой земляк Толик из Мелитополя — заверял всех, что Кеша здесь ни при чем. Все равно барометр падал на «осадки» и если бы не это совпадение, сожги Кеша хоть всю тайгу, не видать ему и снежинки…

У нас с утра как будто срывался снег, но к обеду небо прояснилось, и тучи ушли за Щербатый перевал. И мне, и Рите сейчас, как никогда нужно, чтобы они остановились и просыпали на тайгу целые сугробы снега. Тогда мы обрежем все следы и начнем толкать оленей к Онрочику, будучи уверенными, что за спиной не осталось ни одного из наших подопечных.

Ведь и мне, и Рите, и Николай Второму сейчас необходимо быть возле Прокопия и Коки. Что там делать — я не представляю, а вот живет во мне такая уверенность и все. Но до тех пор, пока наше стадо пасется у Щербатого перевала, об этом нечего и помышлять. За перевалом засилье диких оленей и любой откол домашних важенок и корбов растворится среди них, как наш ручей в полноводном Омолоне.

Выпутал из уздечки сыромятный ремень, отщипнул от сухой лиственницы пропитанную смольем пластину, из сучка этой же лиственницы вытесал палочку. Осталось изготовить из ветки карликовой березки тугой лучок и можно добывать «чистый» огонь.

Я разводил костер похожим способом и здесь на Колыме, но тогда мы с Володей Мягкоходом сыпали под палочку добытый из ружейного патрона порох, мне же нужно все делать только так, как это делал Кеша. У него без всякого пороха загоралась привязанная к палочке береста, а затем и сама палочка.

Сначала получалось неважно. То слишком слабо натянут ремешок, то клинит палочку, потом вдруг лопнула сама пластина. К тому же работать лучком и одновременно держать пластину — неудобно. Пришлось звать на помощь Риту. С нею все пошло веселей. Скоро из-под палочки потянулась струя черного дыма, а затем посыпались искры, и, наконец, вспыхнула береста. Подкладываю тонкие стружки, добавляю к ним щепок и вот «чистый» огонь перенесен под выстроенное шалашиком кострище.

От радости я обнял Риту и поцеловал в щеку. Та на мгновенье прильнула ко мне и, любуясь костром, проговорила:

— Это мы с тобою сделали, да? Я никогда ни с кем так не делала. Давай еще один раз. Можно?

Я согласно киваю, и снова мы, касаясь друг друга головами, добываем «чистый» огонь. Теперь у нас все получается куда слаженней, и мы даже не торопимся переносить пылающую бересту под новое кострище.

Наконец три «чистых» костра, постреливая в небо искрами, горят на берегу ручья. Я оставляю возле них Риту, сам отправляюсь к палатке и приношу оттуда водку, оленье мясо, сливочное масло, банку сгущенного молока, печенье, лепешки. Уже на обратном пути сорвал с вешалов несколько вяленых хариусов.

Наливаю в кружку водки, угощаю все три костра, затем даю выпить Рите и пью сам. После отрезаю пять кусочков мяса, угощаю им три огня, Риту и себя. И так семь раз. Кеша говорил, для того, чтобы огонь хорошо помог, нужно угостить его семь раз и каждый раз новой едой. Вот только не помню, считается водка для огня едой или она, как и для человека, всего лишь способ поднять настроение. Копаюсь в карманах, отыскиваю там конфету и, как когда-то у сопки Мышки, делю эту конфету на всех. Теперь, уже, без всякого сомнения, достаточно.

Снова пускаю бутылку по кругу. Когда она, наконец, опорожнилась, не знаю, как костры, а мы с Ритой захмелели основательно. Я даже не мог сообразить, какими словами просить у огня снег? Рита тоже не имела об этом представления. Тогда я принялся петь запомнившуюся с детства песенку:

«Иды-иды, дощыку,

Зварю тоби борщыку

В малэнькому горщыку.

Щоб лыпа цвила,

Щоб нам радисть була!»

Затем, вообразив, что снег и на самом деле посыпался с неба, запрыгал на одной ноге и запел:

«Дощык-дощык, прыпусты

Та на наши капусты,

На бабынэ зилля,

Щоб позэлэнило-о-о!»

Рита какое-то время с любопытством и даже благовейным восторгом наблюдала за мной, затем подхватилась и тоже затанцевала между костров, пытаясь повторять вместе со мною:

«Дощык-дощык, прыпусты

та на наши капусты…»

Она вздымала руки к небу, обращала к нему лицо, и, если кто-то внимал нам, то, прежде всего, он внимал Рите. Она и на самом деле не обманывала, что ей аплодировал театр в Магадане, и потом приглашали танцевать в «Эргырон»…

Мы уже устали петь и танцевать, все три костра почти прогорели, но снега не было. Лишь легкие крупинки покалывали лицо, искрами мелькали у костров и исчезали без следа. То ли была нужна песня не о дожде, а о снеге, то ли мы что-то нарушили в ритуале, но вокруг все оставалось без изменений.

Все закончилось тем, что мы, укрывшись Ритиным пледом, уснули прямо на лапнике, когда же проснулись, снег летел так густо, что на берегу темнели только кострища. Остальное плыло в белой кисее.

Я подхватил в одну руку плед, другой приобнял Риту, и мы побежали в палатку…

Загрузка...