Я просыпаюсь от того, что наружная дверь скребет по глиняному полу. В соседней комнате начинает греметь посуда. Чувствую влажное дыхание тоскливого серого рассвета. Рань безбожная. Эмалированный таз на полу — грязно-серый. Одежда лежит там, куда я ее швырнул, на пустой коробке из-под мыла.
Потолок черный, висят рваные пряди паутины.
— Нзиколи!
— Да.
— Мботе, са ва!
— Да.
Спальный мешок — хранилище чудесного тепла. Неохотно выбираюсь из него, сую ноги в холодные как лед сандалии, бреду на улицу.
— Хорошо поспал, Нзиколи?
— Да.
Земля окутана туманом. Над ним серыми силуэтами торчат крыши и макушки деревьев. С бананов падают капли влаги. Цвет толстых стеблей — от желто-зеленого до черной сепии, они поблескивают, как китайский лак. Обвисшие листья поседели от росы, старая прель чмокает и чавкает. Мне зябко от утренней свежести. Нзиколи подает в стаканах бодрящий кофе. Сидим за столом друг против друга. Нзиколи кладет себе двенадцать кусков сахару. Рассеянно помешиваем кофе и без слов выпиваем его. Настроение не ахти какое, мы еще не проснулись как следует, говорить не хочется.
Но надо готовить машину и багаж для нового маршрута. Вынимаем заднее сиденье, укладываем грозди бананов, спальный мешок, копченых обезьян. У Ндото огромный узел, который занимает почти весь багажник. Из узла торчат зеленые бананы и ручка от кастрюли Сверху она кладет двух белых кур со связанными ногами. Захлопываю крышку багажника и привязываю ее к бамперу куском ротанга. Замок сломался. К счастью, Ндото ехать всего-то до Боялы, километров пятнадцать Ей надо кое-что закупить в магазине португальца и навестить свою родню.
Протираю ветровое стекло, сажусь за руль и поворачиваю ключ стартера. Мотор чихает несколько раз, но подчиняется. Нзиколи разгоняет столпившихся за машиной кур, и я лихо задним ходом выезжаю на дорогу Ничего, как-нибудь одолеем утреннюю хандру!
Деревня просыпается, вокруг машины уже ватага голых ребятишек. Кожа в пупырышках, стучат зубами от холода, ноги сдвинуты, руками обхватили себя за плечи. Нзиколи наконец ожил, командует, распоряжается, жестикулирует. Ндото, подобрав подол, втискивается между узлами и корзинами. Находится место и для Кинтагги, надевшего для такого случая белую рубаху. Нзиколи с видом инспектора обходит вокруг машины, захлопывает дверцы и садится впереди, рядом со мной.
— Нейла мове — прощайте, остающиеся!
Прощальный жест рукой, машина срывается с места багаж подается назад, куры отчаянно кудахчут.
— О ревуар! До свидания! — кричат ребятишки, не жалея голоса.
Когда Ндото выходит в Бояле и забирает свой здоровенный узел, корзины и кур, сразу делается просторнее. Кинтагги устраивается со всеми удобствами. Сворачиваем на караванную дорогу в сторону Кимбуту. Она совсем заросла, в высокой траве не видно и намека на колею, и я еду, что называется, ощупью. Нзиколи помогает мне:
— Чуть влево, чуть вправо. Вот так.
Пропитанные росой метелки хлещут по ветровому стеклу, и я включаю «дворники». В траве коварно прячутся скользкие мостки из бревен, приходится выходить и проверять, как они лежат. Дальше деревни Сиессе нет проезжей дороги.
На изрытом широком откосе перед деревней переключаю скорость, въезжаю на деревенскую площадь и останавливаюсь. Жарко, кузов горячий, как утюг. Мы разгружаем машину и укладываем в мутете, которую понесет Кинтагги, самое необходимое: три-четыре рубашки, продуктов на несколько дней, пару сменной обуви. Опыт научил меня, что полезно время от времени менять обувь, чтобы не терла в одних и тех же местах.
Беседуем с вождем, толстым коротышом, который словно врос в свой шезлонг под навесом. Он обещает присмотреть за машиной. Да Нзиколи для верности еще повесит талисманы на дверных ручках. Ставлю машину в тень под большим апельсиновым деревом. Кинтагги делает из тряпки круглый жгут и кладет себе на голову, чтобы удобнее было нести корзину. Нзиколи тоже примащивает свой узел на голове. Сначала покачивается, ловя равновесие, наконец опускает руки вниз и трогается с места.
Тропа вела через поляну к лесистому оврагу. Полуденный зной выжег все краски и насытил воздух маревом. Поминутно из-под ног, издав короткий треск, выпрыгивали кузнечики. Земля кругом была бесплодная — серо-желтый песок с жиденькой бурой травой, по которой недавно прошел огонь. Жесткие стебли выстояли и торчали опаленной стерней.
Я с трудом различал тропу. С каждым шагом взлетали облачка золы и пепла. Попадались одиночные кряжистые деревца с закопченными стволами, кожистыми листьями и большими, с грецкий орех, косточковыми плодами.
Настроение — пока — у всех было хорошее. Нзиколи насвистывал и пританцовывал на ходу. Эх, славно опять быть в пути… К тому же я предвкушал встречи с новым краем, с деревнями, про которые мне столько рассказывал Нзиколи. Особенно занимала меня Кимбуту — застава, учрежденная лет тридцать-сорок назад. Насколько я знал, ни один белый не заходил дальше этой заставы.
Кинтагги шел следом за мной тихо, как привидение. От конца поляны в овраг круто опускались уступы, похожие на ступени. Со всех сторон нас окружала зелень — шуршащая листва и вьющиеся лианы. На дне оврага среди огромных поваленных стволов неторопливо журчал разлившийся ручей. Деревья срубили, намечая продолжение автомобильной дороги. Мы шли по прохладной воде между стволами, и пальцы ног утопали в мелком белом песке. Несколько женщин полоскали белье, наклонившись над ручьем. Я диву давался, как это привязанные у них на спине спящие малютки не свалятся в воду. Кинтагги и Нзиколи окликнули мамаш, они отозвались, весело смеясь. Голоса гулко отдавались между деревьями.
За оврагом начиналась следующая деревушка. У меня промокла от пота рубашка, сердце дико колотилось. Нзиколи и Кинтагги отстали, замешкались у ручья, разговаривая с женщинами.
На сампе сидел в одиночестве дремлющий старик. Наклонившись, я шагнул под низкий навес и устроился на свободном шезлонге напротив него. Мы оба молчали, старик где-то витал, время замерло. Я начал нервничать.
— Мботе! — крикнул я.
Мое приветствие прозвучало, как вызов. Но уж очень солнце пекло. И меня одолевал зуд деятельности. И так как я не знал языка, мне для выражения своих чувств оставалась только интонация, способ произношения «мботе». Старик посмотрел на меня, но ничего не ответил. Весь его облик выражал беспредельный мир и покой. Он наклонился в сторону, порылся в мешочке, медленно извлек из него плод манго. Молча протянул его мне. И я сразу опомнился. Взял плод, сказал «нтоделе бени» («большое спасибо») и начал снимать кожуру. Плод был сочнейший и замечательно утолял жажду. Но я не мог забыть своего нелюбезного «мботе», оно продолжало звучать в моих ушах. Мой поступок был достоин какого-нибудь брюзгливого коммивояжера.
Возвращение с рынка
Мы пошли дальше по однообразной лесной тропе. От деревни до деревни было далеко, и в конце концов мне стало тошно от сплошного засилья зелени. Я остановился, выбрал в слитной зеленой массе один листок и внимательно проследил взглядом за его контурами. Почему-то на ум пришло сравнение с лотереей, где главный выигрыш заключается в том, чтобы стать единственным предметом внимания. Именно этот листок, помер один миллиард восемьдесят три… Мне вдруг стало не но себе, и я отвел глаза в сторону.
Мы быстро втянулись в ходьбу и шагали уже механически. Иногда наш ритм нарушали пересекающие дорогу бродячие муравьи. Ровный поток рабочих муравьев, с обеих сторон — колонны солдат. Завидев нас, они поднимались на задних ногах и задирали вверх свои челюсти-клещи. На полной света и воздуха поляне тропа пропала в пышной, густой траве. Нзиколи, опередивший меня метров на пятнадцать, вдруг запрыгал, потом пустился бежать.
— Атенсьон! Фурмис! Атенсьон![8] — кричал он.
Строй муравьев нарушился, они растерянно заметались. Я рванулся и бегом пересек опасный участок, Кинтагги последовал за мной длинными скачками, будто антилопа, даже не придерживая руками балансирующую на голове мутете. Мы с ним отделались благополучно, а Нзиколи пришлось сбросить штаны. Он вытряхнул их, потом принялся отдирать муравьев, которые впились ему в ноги. Рабочие сразу отставали, с солдатами было хуже, их приходилось отрывать буквально с мясом.
Следующая деревня на нашем пути поразила нас своей опрятностью. На гладко подметенной площади ни сучка, ни листика, даже страшно ступить. Дома аккуратные, чистенькие, будто кукольные. Я проникся торжественным настроением и стыдился своей щетины. В тени от крыши самого большого дома сидели люди, а между ними, на циновке из пальмовых листьев, лежал кто-то, накрытый желтым одеялом.
Сидящие вяло ответили на наше приветствие, не поднимая головы. Нзиколи объяснил, что мы хотим только передохнуть немного и закусить. Какой-то парень вынес стулья.
— Этот человек болен, что ли?
Они кивнули.
— Очень болен?
— Да. У него живот болит.
— Давно болеет?
— Девять дней.
— А кто он?
— Брат вождя. Каждый день просит вынести его на воздух, чтобы видеть небо и деревья.
Больной застонал. Полузакрытые глаза его глядели вяло и безучастно. Мы ели в тягостном молчании.
За последним домом деревни, на отшибе, жил дурачок. Он стоял, навалившись грудью на ограду, и буравил нас диковатыми черными глазами. Как будто мы для него были непонятными животными из зверинца. Я долго чувствовал спиной взгляд этих антрацитовых глаз.
В Еми посреди деревни стояла сельская школа, учрежденная католиками, их крайний форпост в этом краю. Это был попросту большой побуревший травяной навес, опирающийся на тонкие жерди. Словно усталая ночная бабочка с поникшими крылышками… Издали можно было различить ряды черных голов; кто-то монотонно читал по складам.
Я вошел под навес. Меня давно приметили, и теперь все вскочили на ноги и дружно отчеканили: «Бонжур, мосье!». Чернокожий наставник жестом посадил детей и пошел мне навстречу. Вид у него был слегка испуганный и растерянный. Уж не инспектор ли прислан миссией?.. Я поспешил объяснить, что направляюсь в Мбуту, а сюда заглянул из любопытства. Учитель облегченно вздохнул и возвратился к шаткому столику. Последовало оглушительное: «О-ре-вуар, мосье!» — и урок возобновился, а мы пошли искать вождя. Голос приободрившегося наставника разносился по всей деревне.
Вдруг у меня отчаянно зачесались ноги. Я поднял штанины и увидел на ногах черные точки. Блохи! Я забежал за ближайший куст, сдернул штаны и учинил жестокую расправу. И зачем только меня потянуло в эту школу…
Вождь рассказал, что белые появляются в деревне раз или два в год, причем это всегда представители миссионерской станции. Из-за углов выглядывали любопытные рожицы робких детишек. Убедившись, что опасаться нечего, они один за другим нерешительно приблизились. Чтобы не пугать малышей, прятавшихся за подолы и накидки взрослых, с которыми мы беседовали, я старался не смотреть вниз, но все же заметил, что их становится все больше. Будто завороженная, на меня глядела огромными, как блюдечки, глазами девчушка ростом мне по колено. Этакая крохотная Ева, голенькая, на шее подвешен на слоновом волосе леопардовый зуб. Животик круглый, блестящий. Я не устоял и поднял се на руки. В первый миг она не поняла, что происходит, по тут же глаза ее наполнились слезами, она завизжала, вся напряглась, выскользнула из моих рук и исчезла между двумя стариками. Остальные ребятишки тоже с визгом разбежались.
Нам надо было до темноты поспеть в Мбуту, и мы не стали задерживаться в Еми. В лесу было как в тенистой оранжерее, пахло влагой и прелью. В сумеречном свете мы долго разглядывали причудливое сплетение лиан. Гротескная фигура неопределенной формы, четырех-пяти метров в поперечнике — то ли заворот кишок, го ли руки сцепившихся борцов, — несомненно вызвала бы сенсацию в музее современного искусства. Там, где в глине вырубили ступеньки, их размыло дождем. Мы спускались в овраг, как по сломанной лестнице, а к этому мои икры были вовсе не приспособлены. У меня разболелись мышцы, ноги подкашивались. А Нзиколи и Кинтагги шли как ни в чем не бывало, особенно Кинтагги. Казалось, для него не существует ни ям, ни ухабов, он не шел, а порхал, и корзина на его голове спокойно плыла по воздуху. Меня мутило при одной мысли о какой-либо ноше.
Местами деревья расступались, и мы видели заброшенные деревни развалившиеся дома, куски глинобитных стен, торчащие черные палки — все, что осталось от крыш. Начался долгий утомительный подъем. Здесь караванная дорога представляла собой широкую полосу перекопанной земли, и я увидел мысленным взором роскошную автостраду с двусторонним движением.
На каждом шагу ноги цеплялись за торчащие из песка жесткие, острые прутья — остаток кустарника, который срубили длинными ножами. Солнце раскаленным железом обжигало спину. Рыхлый песок разъезжался под ногами. Мы шагали молча, каждому хватало своих забот. Две птицы-носорог с завидной легкостью выписали кривую в воздухе над нами. Взмыли вверх, перешли на парение, опустились, снова взмыли вверх… парят… опустились…
Вдруг я услышал голос Нзиколи. Нехотя остановился и обернулся. Нзиколи сидел, наклонившись, на поваленном стволе и судорожно сжимал руками одну ногу. Я подошел к нему. Из ранки в большом пальце обильно сочилась темная кровь. Нзиколи показал на острый, как нож, косой пенек, на который он наступил. Рана выглядела скверно мясо распорото до кости, ноготь перекошен. Ужасно, мы даже оторопели. Первым взял себя в руки сам Нзиколи. Он перевел взгляд на меня и сказал:
— Дай нож!
У меня висел на поясе большой охотничий нож. Я машинально взялся за рукоятку, но вдруг сообразил, что задумал Нзиколи. Он хочет отрезать палец!
— Нет, нет, ни за что!
Я быстро развязал узел, который нес Нзиколи. Там у меня вместе с мылом и зубной щеткой лежала лечебная мазь. Собственно, она предназначалась для мелких ссадин и царапин, но написанные через весь тюбик большими буквами слова «Лечебная мазь» внушали доверие. Я случайно захватил ее с собой, она попалась мне на глаза, когда я собирался, как же ее было не взять.
Я оторвал лоскут от своей рубахи, выдавил на искалеченный палец полтюбика мази, уложил ноготь на место и сделал тугую перевязку. Получилось не очень-красиво, но Нзиколи был вполне доволен. Встал, сделал, опираясь на пятку, несколько шагов и кивнул.
— Са ва. Пошли дальше.
Деревня Мбуту встретила нас погодой, типичной для дождевого сезона: оранжерейная влажность и духота, запах плесени и дыма. Беспорядочно стояли масличные пальмы — стволы цвета копоти и сочная зелень, удивительно яркая в лучах заходящего солнца. Над рядами крыш прозрачными легкими прядями висел голубой дым. Звуки были мягкие, приглушенные, словно деревню целиком накрыли влажным войлоком.
Хозяин отведенного нам дома небольшого роста с быстрыми, беличьими глазками. Он не ходит, а семенит, хлопая штанинами коротких серых брюк. Это состоятельный человек, у него большой дом и четыре жены. Одна из них вручает мне в качестве матабис приветственного дара — три яйца. Нзиколи раздобыл калебасу пальмового вина, и мы пьем поочередно из четырех имеющихся в доме стаканов. Но что такое одна калебаса на четырнадцать важных персон, включая вождя и старейших! И Нзиколи отправляется в деревню за второй. Наконец все нас поприветствовали, вино выпито и встречающие удаляются.
Кинтагги озабочен ужином и выходит на кухню к женщинам. Дверь приоткрыта, мне видно, как они, сидя вокруг очага, помешивают в горшках. Нзиколи берет лампу, чтобы показать мне, где я буду спать. Мы проходим через кухню. Вкусно пахнет вареным мясом.
— Что они готовят?
Нзиколи спрашивает женщин.
— Кабана. Хозяин забил одного сегодня утром.
— Как ты думаешь, мы сможем у них купить немного?
Нзиколи переводит мой вопрос.
— Конечно, нам дадут и маниок и мясо.
Спальня в следующей комнате. Нзиколи поднимает циновку, которой завешен вход. Большое квадратное помещение, стены и пол обмазаны серой глиной. Темно, мрачно, окон нет, с почерневшего потолка свисают паутина и копоть. Воздух затхлый, как обычно в деревенских домах. У одной стены стоит широкая кровать. Правда, она очень уж коротка, зато есть матрац и сетка от комаров. Роль матраца играют накрытые черным одеялом сухие банановые листья. Сетка подвешена на четырех угловых столбиках.
— Тре бьен, Нзиколи, тре бьен! Здесь я буду спать лучше, чем когда-либо спал в Европе. А ты-то где ляжешь?
— Мы с Кинтагги устроимся в соседнем доме.
— А сетки от комаров вам тоже дадут? Кстати, здесь что, много комарья?
— Нет, совсем немного.
— Тогда к чему сетки?
— Не знаю. Хозяева говорят, что здесь почти нет комаров.
Пожелав Нзиколи спокойной ночи, опускаю сетку. Судя по тому, сколько пыли с нее сыплется, она явно повешена для красоты пли же олицетворяет достаток. Обыкновенный кусок хлопчатобумажной ткани, спать под таким пологом, наверно, очень душно.
Как сладко вытянуться на кровати… Ложусь наискось, чтобы ноги уместились. И сразу перестаю их чувствовать, словно отменили закон тяготения. Листья под одеялом похрустывают, л, хотя лежать жестковато, тут и там какие-то бугорки, я предпочитаю не шевелиться. С чувством блаженной сонливости вяло осматриваю комнату. В свете керосиновой лампы различаю в углу стол, на котором сложены вещи хозяев, драная по преимуществу одежда из травяной материи и хаки. В тени под свисающими со стола черными штанинами видны кукурузные початки, железные банки, горлышки калебас.
Над столом висят на бельевой веревке нарядные пестрые одеяния мадам и белая рубашка мосье. Полумрак, бархатно черные тени, теплые коричневые и серые тона. Рассеянно скольжу взглядом по хитросплетению форм. Веки все тяжелее и тяжелее… За стеной гудят женские голоса, иногда слышен голос Кинтагги. Кто-то поет, кто-то смеется. А я уже в трамвае, который идет на Лидингэ. Передо мной стоит кондуктор, я должен уплатить за проезд. Ищу в карманах. Денег нет. Снова ищу. Пусто, во всех карманах пусто. Весь вагон глядит на меня, и я обливаюсь холодным потом. Как же быть? Опять лезу в-карманы, хотя знаю, что в них ничего нет. Пусто, как в пустыне. Лица кругом презрительно улыбаются, кондуктор ждет с протянутой рукой. Башмаки ниже черных штанин стоят в лужице талой воды с песком. На полу что-то лежит, что-то с длинными колышащимися усиками.
На утрамбованном, почти черном земляном полу таракан. У меня на глазах выступают слезы от радости, что я по-прежнему в Конго. Что я по-прежнему в Мбуту и вижу таракана. Наверно, обед уже готов. Я встаю и выхожу. Женщины поднимают головы, Кинтагги как раз-накладывает в железную миску вареного мяса.
За столом в первой комнате сидят Нзиколи и несколько стариков. Положив перед собой мой блокнот, Нзиколи что-то пишет в нем моей авторучкой. У него чрезвычайно сосредоточенный вид, и все смотрят на него с великим почтением. Внезапно Нзиколи замечает меня, и, хотя у него черная кожа, я чувствую, как он краснеет. Он не умеет ни читать, ни писать и отлично знает, что мне это известно. Всем своим лицом он молит меня не выдавать его.
— Чем ты занят, Нзиколи?
— Гм. Пишу письмо.
— Кому?
— Коменданту заставы.
— А, это хорошо. Передай ему привет от меня.
— Ладно.
Растерянность сменяется облегчением. Остальные почтительно смотрят, как он заканчивает письмо.
Прошу показать его мне. Нзиколи нехотя протягивает мне блокнот и говорит:
— У меня плохо получается без очков.
Вспоминаю, как мы потеряли целый день, тщетно разыскивая на Майямской дороге очки Нзиколи. Но письмо поразительное! Весь лист исписан мелким почерком, ни одной настоящей буквы, ни одного знака со смыслом — и тем не менее это именно письмо, олицетворение всех писем, на редкость выразительное и удивительно прекрасное, во всяком случае, таким оно мне кажется в эту минуту. Внимательно прочитываю его, в этих линиях — сам Нзиколи. Да, каждый грезит по-своему в Мбуту…
— Отлично, Нзиколи, очень хорошо написано. Завтра и отправим с кем-нибудь.
Сразу заметно, что Нзиколи благодаря письму сильно вырос в глазах стариков. Никто из местных не учился в школе, здесь даже писаря нет, и теперь старейшины смотрят на Нзиколи с почтением, он как бы стал вровень с ними.
Кинтагги подает ужин. Впервые за все путешествие я ем маниок с удовольствием. Кислый, чуть терпкий вкус, он мне всегда что-то напоминает — но что? Сейчас, в сочетании с мясом, он мне кажется чудесным. Мы макаем маниок в мясной навар, где перцу столько, что у меня лоб покрывается испариной. Я, конечно, объедаюсь, и меня неодолимо клонит ко сну. С великим трудом поддерживаю разговор, мечтая о том, чтобы меня отнесли в кровать. По моей просьбе Нзиколи обращается к стоящим в дверях женщинам и хвалит еду. Они явно довольны.
Вдруг вижу на стене перед собой медленно ползу-тую тысяченожку, рыжую, из ядовитых. С криком показываю на нее. Все оборачиваются, Нзиколи хватает свой кед и хлопает им по стене. Но то ли он промахнулся, то ли кед тот, который остался без подметки, — во всяком случае, тысяченожка остается цела и бежит по стене вниз. Шум, гомон, женщины кричат, вбегают в комнату с поленьями в руках, стол отодвигают, стулья опрокидывают.
Многоногая тварь бежит но полу зигзагами. Кто-то роняет калебасу, она разбивается, вино течет, тысяченожка застревает в нем, и здесь ее настигает смерть. Все возбуждены охотой, женщины подняли свои подолы выше колен, Кинтагги стоит на столе — он спас от гибели керосиновую лампу.
Конец охоты застает всех в самых причудливых позах, и звучит оглушительный хохот. Постепенно возбуждение проходит, и снова кругом глухие тени да тихая речь. Говорю хозяевам «спокойной ночи». Все идут на улицу, где горит костер. Я могу продолжать смотреть сны в Мбуту…