Однажды мы с Нзиколи получили послание. Прибежал запыхавшийся мальчуган и вручил нам смятую бумажку. Вождь Ванн Нгомо из Обилли, селения на караванной магистрали Запаса Браззавиль, приглашал нас принять участие в большом празднике. Письмо было написано на французском языке, крупными изящными буквами, по всем правилам эпистолярного искусства, коим следуют деревенские писари: «имею честь вас пригласить», «с уважением» и все такое прочее.
Нзиколи объяснил мне, что к началу засушливого периода приурочено много праздников с танцами. Мы решили принять приглашение. Ндото снабдила нас провизией — две копченые обезьяны и большая коврига майяки.
Мы выехали рано утром сонные, продрогшие. Зелень была седая от росы, медленно таяла ночная мгла. Нашу машину слышали и узнавали издалека. Ребятишки дружно выскакивали на дорогу и кричали: «Мботс тата Нзиколи!» — «Здравствуй, отец Нзиколи!» Они подразумевали меня.
В Ингумине, где нам предстояло свернуть на караванную магистраль, я попросил Нзиколи подождать меня, а сам заехал на миссионерскую станцию. Во-первых, я случайно раздобыл шесть десятков яиц — слишком много для нас двоих. Во-вторых, не мешало на всякий случай предупредить, куда я направляюсь.
— Только не задерживайся! — волновался Нзиколи.
Раскисшая от дождя дорога была вся в рытвинах. Километр за километром она извивалась через густой девственный лес: кроны могучих деревьев смыкались над нами, пропуская только сине-зеленый сумрак. На одном повороте Нзиколи показал на просвет в листве.
— Здесь обитает злой дух. Дьявол. Много людей тут пропало.
И впрямь недоброе место — будто зловещий черный зев…
Внезапно лес кончился, и нас ослепило степное солнце. Мы обгоняли людей, которые шли в Обилли на праздник, целые семьи, отец семейства впереди — важный, с длинным охотничьим копьем вместо трости, одет в поношенный европейский пиджак или длинное, застегнутое на все пуговицы пальто, половина лица закрыта пожелтевшим тропическим шлемом. В нескольких шагах за ним, сгибаясь под тяжестью корзин и узлов, бредут, словно рабочий скот, жена и дети.
Уже вечерело, когда мы приехали. Отлогие косогоры вокруг деревни лениво дремали в лучах солнца. Зной шел на убыль, белое пламя сжалось в желтый круг, проявились краски.
Народу что муравьев. Вокруг костров кучками сидят мужчины, и непрерывно прибывают новые гости. Женщины, прямые, как колонны, степенно вступают на площадь, неся на макушке большие калебасы с вином. Приветствуют знакомых, не поворачивая головы. Мужья переходят от кучки к кучке, здороваются, смеются, пьют пальмовое вино — здесь стакан, там стакан. Дворняжки, точно заводные, бегают взад-вперед, уткнув нос в землю в поисках чего-нибудь съедобного. Задрав верхнюю губу, куда-то трусит баран, соскучившийся по овечке. Голубой вуалью окутал деревню дым, смешанный с запахом вареного мяса, жареного арахиса и кислого маниока.
Нас устраивают жить у Беньямина, лучшего охотника Обилли. Он отводит нам большую комнату с белеными степами, чистую, аккуратную. Глиняный пол украшен у юром из гильз. Посередине комнаты стол, четыре стула. Ставлю у стены свою раскладушку. В соседнюю комнату то и дело проходят люди — родные и близкие Беньямина.
— Неужели все они будут там спать?
— Спать? — переспрашивает Нзиколи. — Они не будут спать! Танцы продлятся всю ночь. А там лежат только их одежда и узелки с едой.
У Беньямина была всего одна жена — Тереза. Эта чета во многом напоминала Кинтагги и Ндото и так же заботливо и чутко, как они, относилась ко мне.
Быстро стемнело, и мы зажгли керосиновую лампу.
— Кокорро ко, — послышался голос за дверью.
Конголезцы не стучатся, только голосом подражают стуку.
Вошел местный вождь, очень высокий старый мужчина, чьи волосы напоминали серо-желтую бархатную ермолку. Сугубо серьезное лицо его избороздили длинные глубокие морщины, глаза прятались в щелочках. На нем была черная шинель с эмблемой власти и трехцветным флажком. Под мышкой он зажал метелочку из буйволова хвоста.
Вождь приветствовал нас и вытянул руку, в которой держал за ноги большого белого петуха. Петух повернул голову и поглядел на нас налитым кровью глазом. Подарок лег на стол, к нему присоединилась десятилитровая бутыль пальмового вина. Мы сели, но не успела Тереза достать и наполнить стопки, как за дверью снова послышался чей-то тихий голос.
Голос принадлежал коротышу, который упорно отказывался войти в комнату и жался к двери. Гость сделал движение, словно хотел отставить в сторону свое копье, но тут же передумал. Только на миг сверкнули чернущие глаза, потом они уставились в пол и уже не отрывались от него.
Это был вождь из Утуну, деревушки бабонго, которая лежала на холме в каких-нибудь четырехстах метрах от Обилли, совершенно скрытая банановыми плантациями. Туда вела узкая тропка, протоптанная в высокой слоновой траве.
Я впервые видел так близко пигмея. А впрочем, что я, собственно, видел? Только наклоненную голову, руку с копьем и пальцы ног. Он был завернут в большой кусок травяной материи. В Утуну тоже намечался праздник, но там танцы должны были начаться через день. Вождь бабонго пригласил нас. Мы поблагодарили, и Нзиколи поднес ему вина. Ом живо опорожнил стопку и отворил дверь.
— Сала мботе! Привет вам, остающимся! — И вождь исчез в ночи. Но в комнате еще долго ощущалось дыхание диких дебрей.
Меня одолевала усталость, слегка лихорадило, и я прилег. Не иначе, комары Долизи дают себя знать… С низкой кровати я видел все, так оказать, под углом зрения лягушки. Тусклый свет керосиновой лампы размазывал контуры силуэтов, и сидевшие за столом казались великанами. Жестикулирующие руки, взрывы смеха, потоки слов, по стенам призраками мечутся тени… Беньямин явно рассказывал что-то про охоту, то и дело слышалось: «Бам! Бам!»
Мало-помалу разговор увял, а там и вовсе прекратился. Остался только приглушенный шум деревни, как бы многоцветный ковер, сотканный из звуков. Высокие голоса женщин, низкие — мужчин, кудахтанье испуганной курицы, чье-то пение, детский плач. Женщина и ребенок переговаривались на улице, и голоса их звучали так отчетливо, словно они находились здесь же в комнате.
Поминутно отворялась и затворялась дверь. Она задевала глиняный пол, и ее надо было приподнимать. Беззвучно скользили мимо женщины в юбках, гремела посуда. Булькало наливаемое из калебас вино.
То один, то другой гость зайдет, но ненадолго, и опять в комнате пусто. Желтое пламя лампы. Темно-фиолетовая калебаса. Грязные стаканы.
Нзиколи уснул, одной рукой подпер голову, другая висит на спинке стула. Сознание в последний раз регистрирует безмолвные силуэты, потом все пропадает…
Вдруг просыпаюсь. Сонливость как рукой сняло. В уши врывается чеканная барабанная дробь. Ни нестройного шума, ни движущихся силуэтов, только кромешный мрак и барабаны. Встаю, ощупью нахожу стол и зажигаю лампу. Компаса пуста, Нзиколи нет. Я и залитая вином белесая крышка стола. И мимолетное чувство, будто меня бросили, предали.
Но винить некого, я крепко уснул — должно быть, несколько часов проспал, и Нзиколи, наверно, заметил, что мне нездоровится. Холодно и сыро, лучше надеть куртку. Справившись с упрямой дверью, проваливаюсь в темень. Несколько головешек в прогоревшем костре — вот и все, но постепенно глаз привыкает и начинает различать контуры кругом, землю под ногами. Только в манговых деревьях за домами прочно засела черная, словно копоть, ночь. В абстрактном полусвете маячат какие-то фигуры.
У площадки для танцев стоят стеной сотни людей. Втискиваюсь в толпу и пытаюсь протолкнуться к круглому просвету посередине. Глядя между головами, различаю барабан и большой костер Тесно, никто не хочет подвинуться. И танцы никак не могут начаться, неистовую барабанную дробь прерывают споры и раздоры. Что-то не ладится. Вождь, отделившись от толпы, произносит речь, но я ни слова не понимаю, а потому ухожу обратно в дом.
Появляется Нзиколи, спрашивает, как самочувствие. Мы кипятим чай, я принимаю хинин, аспирин и снова забираюсь в спальный мешок.
Когда я среди ночи просыпаюсь опять, танцевальные барабаны рокочут уже ровнее. Будто могучий пульс или паровая машина с огромным маховиком, который не остановить. Зарываюсь головой в подушку, но похоже, что земля проводит звук и он через кровать вторгается прямо в ухо.
Теперь все равно не уснешь. Вяло одеваюсь и выхожу. Вся деревня в ритмическом трансе. Слитная толпа мерно колышется, словно дышит могучий организм. В центре медленно вращается плотное кольцо из женщин, которые присели друг за другом, живот к спине; красные от костра руки ходят, как поршни Полузакрытые глаза, отсутствующий взгляд. Небо черное, топа парижской синей. Барабанщики, склонившись над своими барабанами, наяривают по ним короткими палочками; но темным спинам струйками течет пот. Женщины ноют на несколько голосов, повторяя одну и ту же короткую тему. Здесь повелевает ритм, могучий, властный и динамичный.
От толпы отделяется женщина в красной юбке. Кажется, это язык пламени вырвался из костра и начинает танцевать вокруг него, все быстрее, быстрее… Она делает резкие выпады в сторону, чаще и чаще звучат отрывистые вопли. И вот наступает кульминация: женщина выбрасывает руки навстречу мраку и кричит. Кто-то подбегает, хватает ее, и она погасшим огоньком исчезает в пульсирующей живой стене. Продолжает звучать неизменная, безучастная барабанная дробь. Снова и снова рамки коллективного танца взрываются импровизациями солисток. Время перестало существовать, никто не замечает, как подкралось утро, растворяя тьму в жидком сером рассвете.
Никто, кроме меня. Трезвый, спокойный дневной свет помогает мне отчетливо осознать суть танца, его самостоятельную функцию. Сумерки и ночь — поначалу туго, будто капризничающий стартер, — развязали силы, которых уже не обуздать.
Танец продолжался почти без перерыва весь день. Может быть, в полдень, когда солнце стояло в зените и воздух раскалился добела, его интенсивность поумерилась и кое-кто, обессилев, валился на землю в тени бананов или на пол в своем доме, но общий ритм от этого не нарушался.
Нзиколи ходил бодрый и возбужденный, хотя он за всю ночь не сомкнул глаз. На обед мы съели ковригу майяки и одну из обезьян, которыми нас снабдила Ндото. И все время слышалась барабанная дробь, ставшая привычным звуком, о котором не вспоминаешь, пока он не прекратится. Во время сиесты — моей сиесты — Нзиколи пришел за мной.
— Мосье, — сказал он, — иди теперь на танцы. Колдун будет танцевать.
Танец лесимбу кончился, кольцо женщин распалось, но барабаны продолжали перемалывать тишину. Толпа вокруг барабанщиков машинально раскачивалась. Все явно чего-то ждали.
Вдруг за одним из домов грянул ружейный выстрел. Это прогоняли бесов. Барабаны смолкли — все, кроме одного. Он задавал ритм и темп, точно метроном.
Кто-то запел. Голос изучал то протяжно и тихо, то громко и возбужденно. Слова произносились то медленнее, то быстрее Это были заклинания, обращенные к Нзобби. Внезапно под громкие крики на деревенскую площадь выскочила фантастическая, выкрашенная с ног до головы белым мелом фигура. Желтый передничек из травяной материи колыхался, рука размахивала над головой длинным ножом. Все расступились, освобождая проход к танцевальной площадке.
Несмотря на причудливую маскировку, я сразу узнал колдуна. Накануне он возлежал на шезлонге около костра, женщины стряпали ему еду, потом он побрел в свой дом. Тогда он выглядел старым и тщедушным.
Сейчас его никто не назвал бы немощным. В несколько прыжков он очутился у костра. Там, где танцевали женщины, теперь сидели кучкой старейшие. Колдун воткнул нож в груду углей. Глухо приговаривая что-то, отбежал на несколько метров. Смолк, топнул ногой по земле, прислушался. Казалось, он ищет наугад какое-то незримое существо.
Но вот он остановился, поднял голову и воздел к небу руки с растопыренными пальцами, ладонями вверх. И внезапно затрясся всем телом. Можно было подумать, что он с кем-то или с чем-то установил контакт. Один из старейших заговорил. Колдун внимательно его выслушал, потом громко повторил каждое слово. Несколько секунд напряженной тишины, лишь монотонно звучит барабан… Старик затрясся еще сильнее, вот-вот упадет.
И все время лился поток слов. Нзиколи объяснял мне шепотом:
— Колдун говорит с Нзобби. Мужчины задают вопросы, он передает их Нзобби, тот отвечает. Вопросы всякие — личные и касающиеся деревни в целом. Про одного больного — поправится он или умрет? Определяют виновника одной кражи… Что надо сделать, чтобы уродился арахис? Me заколдована ли в деревне питьевая вода?
Так продолжается, пока не исчерпаны все вопросы. Чувствуется какая-то напряженность, на лицах участников ритуала написана глубокая серьезность. А мне не по себе, я не привык вот так запросто общаться с духами средь бела дня.
Как только Нзобби ответил на последний вопрос, начинают рокотать все барабаны. Колдуй по-прежнему где-то витает, но его ноги машинально двигаются в неторопливом танце. Сухая и твердая земля разбита ногами танцоров, и его ступни обволакивает пыль.
Колдун семенит вокруг костра, сперва медленно, потом все быстрее. Громкими криками он подстегивает темп. Это непостижимо, но его негнущиеся суставы сбросили груз лет. Клубится облако пыли, и колдун похож на обезумевшего пловца — белый торс, лихорадочно машущие белые руки и мелькающий, как будто многократно повторенный, белый овал лица. Быстрые шаги сменяются экстатическими прыжками невероятной упругости, гиканье переходит в долгие завывания.
Вдруг он останавливается. Барабаны смолкают. Глаза колдуна остекленели, тело словно сковано судорогой. На несколько секунд все застывает, я вижу как бы стоп-кадр из фильма-концерта. В следующий миг колдун подбегает к костру, нагибается и хватает свой широкий нож. Металл раскалился добела. Все смотрят, затаив дыхание, а он медленно проводит им по языку. Наконец нож отделяется от языка. У толпы вырывается дружный вопль, барабаны издают частую дробь.
Дальше крикам аккомпанирует появившийся только что большой, двухметровый басовый барабан. Колдун уже снова мечется вокруг костра, взвинчивает темп, распаляет себя и опять лижет раскаленный нож.
Затем наступает разрядка, экстаз выходит из колдуна, как воздух из лопнувшего шара, и его волокут в дом.
Весь этот день я видел пигмеев, направляющихся из дальних деревень бабонго на праздник в Утуну. Они, крадучись, пересекали окраины Обилли, не останавливаясь, чтобы посмотреть на танец бакуту, лишь пугливо озирались черными глазами. Бесшумная, кошачья походка… Только что никого не было, глядишь — уже появился человек.
Настало время подумать о предстоящей ночи; я не забыл личного приглашения вождя бабонго. В этом краю неистового, всеохватывающего танца мной тоже начало овладевать экзальтированное возбуждение. Глухой рокот барабанов бакуту звучал непрерывно уже целые сутки, он вошел в существование, как приправа, которая всем контурам придавала особую четкость, все наполняла живым в веским содержанием. И в то же время танец и музыка рождали смутную тревогу. Что-то зловещее появилось в топорщащихся черных силуэтах пальм, что-то угрожающее было в плотных кронах манговых деревьев.
Спустилась ночь. Она была не такая темная, как предыдущая. Сквозь легкую мглу пробивался лунный свет. Мы с Нзиколи сидели перед домом и беседовали. Танец в честь Нзобби должен был продолжаться до утра, и Нзиколи уговаривал меня остаться. Я же настаивал на том, чтобы пойти к бабонго. Во-первых, мы обещали вождю, во-вторых, от Обилли до Утуну рукой подать. Представится ли мне другая возможность увидеть танцы пугливых лесных людей? А бакуту я каждый день вижу. Нзиколи ворчал, и я чувствовал, что он ночью улизнет обратно в Обилли.
Меня очень интересовало, как выглядит язык колдуна после испытания раскаленным ножом. Нзиколи уверял, что колдун никогда не обжигается. Сколько раз Нзиколи видел, как он исполнял этот самый трюк, — и хоть бы что.
— Раньше он проделывал совсем невероятные вещи. Отпилит себе ногу, потом опять срастит. Теперь стар стал, сил уже не хватает.
Сил не хватает? Я подумал о том, что старик продемонстрировал в этот день, — для этого требовались недюжинные силы!
Около полуночи мы отправились в путь. Праздник Нзобби только-только развертывался, когда мы покидали Обилли. В последнюю минуту к нам присоединилась Апангве. Тропа шла вверх по длинному косогору через высокую слоновую траву. Нас хлестали по лицу влажные от росы холодные метелки.
На гребне впереди прилепилась деревня пигмеев Позади нас рокотали танцевальные барабаны бакуту, но в их ритм вкралось нечто новое, поначалу почти незаметно, потом все более явственно. Вдруг я понял, в чем дело. Мы вошли в сферу танца бабонго, жителей Утуну. Частота барабанной дроби здесь была совсем другая, чем у бакуту, яростные очереди выбивались с сумасшедшей быстротой.
Едва мы вышли из высокой травы, которая играла роль защитного барьера, как мне заложило уши. В тусклом свете луны между серых, напоминающих грибы маленьких лачуг, в размытом кольце черных банановых растений мелькали тела и руки. Мы медленно протиснулись к центру. Я чувствовал себя несуразно огромным и совсем посторонним.
На столбе висела танцевальная маска со множеством причудливо торчащих перьев. Вокруг маски, лицом к пей, плечом к плечу стояли мужчины. Наклонившись вперед, они ритмично трясли сухие стручки и калебасы с камешками. Их спины блестели от пота. Танец не был сосредоточен в одном, месте, танцевали по всей деревне.
Малюсенькие женщины с качающимися на спине кукольными младенцами, туманная пелена пыли — все придавало сцене оттенок нереальности. Апангве и Нзиколи держались особняком в ритмично колышащейся плотной массе, странно недвижимые, как бы выключенные из игры.
Вдруг Апангве сделала мне знак. Я подошел к ней, и она подвела меня к одной из лачуг. Из двери лилась волна теплого света. Апангве, опять-таки знаком, дала мне понять, чтобы я не входил, а смотрел, стоя снаружи. Внутри танцевала инкита, на фоне желтого пламени порхал черный силуэт. Я подошел ближе. Инкита танцевала, будто заколдованная, в огненном аду. Она была закутана в большие куски травяной материи и с головы до ног натерта кирпично-красным порошком. На руках и ногах массивные латунные браслеты, на шее множество бус: бисер, красные и синие стекляшки, белые ракушки. На щеках и на лбу нарисованы белые пятна с синими точками.
У самой двери, словно переплетенные, сгрудились маленькие съежившиеся фигурки, они творили властный, повелительный ритм. Их руки яростно обрабатывали струнные инструменты с лязгающими жестянками, неистово трясли стручки и погремушки. Один музыкант полулежал на большой черной калебасе и прерывисто дул в нее: бу-у-у… бу-у-у… бу-у-у…
Инкита. Лицо расписано белыми полосами с красными и синими точками
Кругом стояли живой, пульсирующей стеной мужчины и женщины, и от колыхания этой стены вея лачуга трещала по швам. Никита одна танцевала перед огнем — медленно, как бы выжидая чего-то. Поблизости стояла ее помощница.
Вдруг ноги инкиты затрепетали птичьими крылышками в серо-красной пыли. Она танцевала вприсядку. Нижняя часть тела бешено работала, а руки тянулись к огню, как к магниту. «Иа-иа-иа!» Громкими криками она взвинчивала скорость. Потом опять сбавила темп, включила, так сказать, свободный ход, перед тем как взять новый разгон. Вспышки следовали одна за другой все чаще и чаще — и все ближе к очагу. И вот уже танец идет без промежутков, инкита — олицетворенное красное безумие, язык пламени.
Музыка гулко отдавалась в тенях под потолком. Огонь всосал в себя ноги женщины, угли и головешки полетели в разные стороны, в лачуге рассыпался сноп искр. Внезапно инкита вся поникла, ноги ее остановились, она медленно покачалась с закрытыми глазами и упала навзничь. Подбежала помощница, схватила ее и вытащила из огня. Никита лежала, как окаменелая, руки согнуты в локтях, пальцы сжаты в кулак. Помощница выпрямила палец за пальцем, разогнула ей ноги, руки. Потом набрала в рот пальмового вина и обрызгала лицо.
Судороги прошли, только изредка по телу инкиты пробегала дрожь. Ей втиснули между зубами деревянную палочку, потом отнесли к стене и положили на пол: она была без сознания. А музыка не переставала звучать, и пока следующая инкита, вступив в танец, доводила себя до экстаза, первая постепенно пробуждалась.
Пробуждение было отмечено долгими рыдающими воплями, которые перекрыли адский шум. Напрягаясь, она села. Глаза приоткрылись, но зрачки были мутные, взгляд неосмысленный. Время от времени она вздрагивала всем телом, и снова, будто стон из другого мира, звучал ее жуткий, исполненный ужаса крик. Постепенно зрачки инкиты прояснились, руки и ноги зашевелились, нащупывая ритм. И вот она встала, и ноги начали пританцовывать. Впечатление такое, словно музыка приводя шла ее в чувство. А вторая инкита уже лежала на полу, скованная судорогой.
Они чередовались так всю ночь. Под конец я настолько пресытился возбуждающим ритмом, что голова готова была лопнуть и хотелось только бежать куда-то, спрятаться. Я повернулся, по вся деревня колыхалась в мерцающем белесом море танца, от него просто не было спасения.
Тогда я пошел обратно в Обилли, внушив себе, что там я запрусь в комнате, залезу в спальный мешок и вздохну спокойно. Не тут-то было. В деревне бакуту со всех сторон и ниоткуда звучала барабанная дробь, все колыхалось, воздух в комнате ходил ходуном, кровать будто парила… Здесь безраздельно властвовали танец и ритм.
Я попробовал заткнуть уши, ничего этим не добился, встал и снова пошел в деревню бабонго смотреть танец инкит. Под утро я рухнул на свою кровать и погрузился в тяжелый сои.
До чего легко здешние люди впадают в экзальтацию, воспринимая жизнь как танец! Где проходит граница? В разгар повседневных будничных дел вдруг, будто ураган, в деревне разражается танец. И вот уже все им захвачены, и не остановишь его, все танцуют, танцуют, пока не иссякнут силы, и люди лежат, как рыба на песке, жадно глотая воздух Обессилевшие от танца отдохнут, отлежатся несколько часов — и снова в строй! В целом же танец, как таковой, танец как состояние не прерывается.
Нельзя оставаться безучастным чурбаном, когда двести человек вокруг тебя охвачены экстазом танца. Пер вое время мне было не по себе, я боялся опростоволоситься, чувствовал себя вроде бы обнаженным. Еще я боялся, что эмоциональный дурман может вылиться во что-нибудь неожиданное и опасное. Пока у меня не установился близкий контакт с местными жителями, я все опасался, что может вспыхнуть давняя неприязнь к белым. По мои опасения не оправдались.
И мое внутреннее сопротивление общему порыву было сломлено очень быстро, оно выглядело просто смешным, когда поднималась волна страстей. Миг — и ты уже сам захвачен танцем, стал частью механизма коллективного движения, подчинившего себе все тела и души.