- Ты – богиня! Я в восторге от тебя! – прерывающимся от недостатка воздуха голосом похвалил он её.

- Надеюсь, - засмеялась она довольно, - я заслужила хотя бы глоток джина? У меня во рту всё пересохло.

Вилли вскочил, наполнил бокалы, подал ей, и они выпили, он – стоя, она – сидя, глядя с любовью друг на друга. Потом он отнёс бутылку и бокалы на стол и вернулся. Её грудь всё ещё часто и высоко поднималась, руки были раскинуты по спинке дивана, губы приоткрыты и влажны от джина, и в нём вдруг возникло неистовое желание. Он повалил и овладел ею, торопясь, будто в первый раз. Она не сопротивлялась, но и не отвечала взаимностью, а когда он неуклюже и стыдливо сполз, потрепала по голове и сказала:

- Не надо больше. Я устала. Хорошо?

Вилли понял, что был свиньёй, незаслуженно обидел её, и не знал, как загладить вину.

- Прости. Я не знаю, как это случилось, не мог удержаться, прости.

- Не казнись, я тоже виновата, - простила она. – Хорошо бы чего-либо поесть. Ты не находишь?

Гауптштурмфюрер с готовностью сорвался с места, побежал на кухню, суетливо разбрасывая банки в шкафу, поискал что-нибудь вкусненькое, но ничего такого не обнаружил, вскрыл тогда шпроты и снова ветчину, захватил галеты, сок и побежал, перепрыгивая через ступеньки, наверх к ней, в гостиную. Эльза лежала под одеялом и молча ждала, когда он разложит еду рядом с ней на диване, сам усядется, обнаружит, что нечем есть, снова сбегает на кухню за вилками, вернётся, спросит чуть дрогнувшим голосом:

- Налить.

- Угу.

Она приподнялась на локте, стараясь, чтобы одеяло не спадало с груди. Молча выпили, сосредоточенно поели, потом Эльза опять улеглась, накрывшись одеялом, и закрыла глаза. Вилли убрал с дивана остатки еды, смахнул крошки, поправил на ней одеяло, укутав ноги и подоткнув с боков, поцеловал в щеку, посидел рядом, положив руку на её плечо.

- Ты – всё равно хороший, - успокоила она его. – Ты всегда мне нравился. Я часто подсматривала за тобой, когда ты возился с чем-либо в доме или в саду, всегда с нетерпением ждала, когда ты поднимешься из бункера, где Гевисман держал тебя часами, а мне так хотелось посидеть с тобой и поговорить. Да, слушай, Гевисман приделал там к вашему сейфу какую-то проволоку и выключатель на стене рядом. Он мне показал и велел, если не вернётся, нажать кнопку, тогда всё внутри сейфа сгорит и не достанется русским. Сделай, а то я забыла и опять забуду.

Она зевнула, пошевелилась, устраиваясь поудобнее, вздохнула и затихла под рукой Вилли. Он посидел ещё немного рядом, голова кружилась. За день выпито было всё же немало, и теперь, когда стресс уходил, нервное напряжение спало, хмель овладевал мозгом без усилий. За окном отчётливо слышались периодические шумы автомобильных моторов и лязг гусениц. Вероятно, они были уже давно, но только теперь дошли до его сознания, вытесняя всё остальное. Гауптштурмфюрер подошёл к окну и выглянул из-за шторы наружу. По улице с неравными интервалами двигались студебеккеры с солдатами и прицепленными пушками и редкие танки со звёздами на башнях, выбрасывая чёрные клубы выхлопных газов. Потом он увидел группу солдат в ватниках и шапках, с автоматами за плечами, шедших вдоль забора и о чём-то переговаривавшихся. Подойдя к их калитке, они подёргали, но вручную одолеть её и замок им было не под силу, а торчащие поверх забора пики не вызывали у них особого желания перебраться через забор в пустой, как они, вероятно, подумали, дом, если не учитывать вышедшего им навстречу Рекса. Пса поднял рефлекс. Он не мог допустить чужих за охраняемую им ограду и точно выполнял свой долг, хотя был слаб, страшен и жалок в своей худобе. Расставив лапы, пёс стоял, оскалив зубы, и, очевидно, рычал на солдат. А они дразнили его, дёргая калитку, что-то кричали и смеялись над его драным видом, а потом пошли дальше, и последний из них снял автомат, просунул между прутьями и короткой очередью сбил Рекса. Тот, отброшенный назад, упал, посучил лапами, елозя кровенящей пастью по асфальту, и затих.

«Пора уходить. Меня-то русский генерал даже в садовниках не оставит. Он никогда не поверит, что я не стрелял в его солдат». Быстрым шагом, сосредоточившись, гауптштурмфюрер прошёл в кабинет Гевисмана, дверь в который выходила из гостиной, открыл платяной шкаф, стал выбирать одежду. В ящиках он обнаружил и надел трусы и нижнюю рубаху, потом, подумав, натянул и кальсоны, нашёл тонкий свитер, перебрал все брюки, пиджаки и куртки, но всё было чересчур новым, элегантным, бросающимся в глаза своей дороговизной и хорошим покроем. Вспомнил, что есть рабочая одежда в кладовой. Гевисман любил изредка повозиться в саду, да и для Вилли там хранилась рабочая одежда, и он часто пользовался ею, когда получал задания по благоустройству усадьбы и дома. Он спустился в кладовую через кухню. Здесь он без труда выбрал грубые плотные штаны на лямках и свободную садовую куртку на байковой подкладке. Нашлись и подходящие разношенные массивные ботинки на толстой подошве, гармонирующие с одеждой. За носками пришлось подняться наверх. Эльза спала, приоткрыв рот и чуть слышно дыша. Вилли мимоходом подошёл к ней, тихо прикоснулся губами к волосам, она даже не пошевелилась. «Прощай, Эльза! Дай бог тебе добрых постояльцев и этот дом». Взяв носки, снова спустился в кухню, оделся, прихватил с вешалки кепку и плащ, а в кухне – круг слегка, точками и пятнышками, побелевшей колбасы и, осмотревшись в последний раз, направился по коридору к двери, выходившей с обратной стороны дома в сад. На выходе, слева, открылся спуск в подвальный бункер. Стоп! Он тоже чуть не забыл о нём и о том, что говорила Эльза.


-16-

В этом мини-бункере Вилли провёл не один день, не одну ночь, то в одиночестве, то, чаще, с Гевисманом. В последнее лето войны, когда Гиммлер стал присваивать звания СС наиболее способным работникам Абвера, чтобы заручиться их поддержкой, Гевисман стал штурмбанфюрером. Тогда же он начал создавать личную тайную картотеку-двойник на наиболее способных агентов, которых подготавливал сам, с которыми работал и которых вёл в тылу русских. Сюда же вносились сведения и об агентах из других отделов, досье на которых попадали в руки Гевисмана. Нарушая строгие инструкции, запреты и проверки, он умудрялся совершенно секретные документы привозить на виллу, и здесь вместе с Вилли копировал их для своей картотеки. Впоследствии, в связи с потерями, перемещениями или новыми легендами и заданиями, картотеку приходилось регулярно подновлять, и многие шпионы, особенно успешно, то есть, подолгу, действующие за линией фронта, и их данные примелькались и закрепились в памяти Вилли. Обладая хорошей координационной зрительной памятью, он нередко в одиночку успешно справлялся со всё возрастающим объёмом информации, и Гевисман был очень доволен своим помощником.

То, что они делали, было незаконным, попросту – преступлением, и при раскрытии грозило смертью. Поэтому к картотеке мог допускаться минимум исполнителей и знающих о ней. Одному Гевисману по лени, занятости, да и по объёму информации, естественно, было не справиться, и он вынужден был кого-то привлечь к своей тайной работе. Выбор пал на Вилли. Доверие к нему обуславливалось несколькими причинами. Как это ни странно, одной из главных явилась та, что молодой офицер стал преемником Гевисмана у Эммы, а та отзывалась о постояльце всегда положительно. К тому же Вилли не имел родственников и близких знакомых. Как дешифровщик высокого класса, он был хорошо законспирирован, неоднократно проверен и, главное, подчинён непосредственно Гевисману, то есть, практически был его рабом, зависящим от шефа и в жизни, и в смерти своей. За годы войны Гевисман успел хорошо приглядеться к своему подопечному, оценил его молчаливость, замкнутость, исполнительность, отсутствие дурных привычек и привязанностей и считал полностью открытым для себя, не ожидая от Вилли никакого подвоха. Но всё же полностью не доверял, как и всем, регулярно перепроверяя и высвечивая частные детали его жизни через Эмму и других. Особенно ценил Гевисман в своём помощнике то, что тот никогда не интересовался, зачем они делают эту картотеку, и почему она на дому у Гевисмана, и тем самым становился молчаливым и верным соучастником дела.

Сначала утомительная возня с картотекой Вилли не нравилась, и он с большим удовольствием пропадал в саду или в гараже, помогая прислуге. Но само посещение ухоженной виллы начальника, участие, хоть и небольшое, в личной жизни шефа, - всё это, вместе взятое, было значительной отдушиной в однообразном существовании, когда работой занято почти всё время. Ну а к Эмме он уже привык, там не было ничего неожиданного и нового, а потому Вилли очень дорожил доверием Гевисмана и старался своей прилежностью и трудолюбием закрепить его. Да и Эльза, с её броской красотой и фамильярным обращением с молодым симпатичным офицером, давала понять, что он ей не безразличен, и она всегда рада ему. Сразу же между ними установились взаимоотношения молодой слегка деспотичной хозяйки и послушного, всегда готового к исполнению её желаний и капризов, слуги. При этом легко просматривались грубоватые намёки и лёгкие приставания первой и необидные уклонения второго. Их пикировки за столом и в саду, где Эльза любила загорать, когда Вилли работал там, очень нравились Гевисману, он смеялся и подначивал их, как бы поощряя.

Но Вилли был очень осторожен. Он понимал, что Гевисман никогда не простит ему ни измены Эльзы, ни собственного нахальства. Тот прекрасно видел взаимные симпатии молодых, почти откровенные призывы Эльзы и сдержанность Вилли и наслаждался контролируемой им ситуацией, своей властью и беспомощностью пары. То, что возникло между ними, больше было нужно ему, чем им, возбуждало его.

А Эльза хоть и изредка, но срывалась, становилась вдруг мегерой, разряжая накипевшее раздражение и сдержанность на своём безропотном госте и слугах. И тогда Вилли уходил в бункер, куда доступ Эльзе был строго запрещён. Она ещё пыталась доразрядиться на Гевисмане, тот сначала подтрунивал над её настроением, подсмеивался, а потом следовал резкий выговор-нотация, и Эльза в слезах убегала в спальню. Раздавался один из бравурных нацистских маршей в перевранном исполнении скрипучим голосом Гевисмана, тот спускался к Вилли, и они работали, изредка обмениваясь репликами.

Со временем занятия с картотекой стали для Вилли не работой, а логической и очень занимательной игрой, где игровым полем был русский тыл, а фишками – гевисмановские агенты. Изучив характеры и способности агентов, он непроизвольно старался предугадать их ходы и последствия ходов, сам выбирал наиболее оптимальные по его мысли продолжения, то есть, пытался уже жить жизнью агентов. И очень радовался, когда своим анализом точно определял исход операций, и ещё лучше закреплял в памяти наиболее способных агентов и их агентурные данные. Таких было мало, не более десятка, и ими-то очень дорожил Гевисман, всячески оберегая от наиболее рискованных дел. Остальные часто менялись, не задерживаясь в картотеке, не оставляя о себе памяти, растворяясь в тылу русских. В конце концов, Вилли досконально изучил легенды своих питомцев, никогда им не виденных, легко вёл их дела, радовался успехам и искренне переживал за временные неудачи. Он знал их клички, коды и пароли, настоящие фамилии и биографии, адреса, звания, счета в банках. Все они были сдавшимися в плен в первые годы войны и работавшими не за совесть, а за страх и корысть. О плате Вилли как-то не думал, она его не затрагивала в этой игре. Ни разу не видав агентов в лицо, он не чувствовал их реальными людьми, не знал их реальной жизни. Поэтому, когда своим анализом мог предотвратить некоторые провалы и подсказать Гевисману правильные направления операций, он не делал этого, предоставляя тому проклинать тупых славян, метаться по бункеру, а потом напиваться у себя в кабинете под звуки любимого танго.

Теперь, спустившись в бункер, он снова увидел знакомую обстановку и на стене две дверцы встроенных сейфов, большого и поменьше. Вилли работал только с большим, к малому Гевисман его не допускал, очень редко открывал сам и сам вносил в небольшую картотеку какие-то поправки, а чаще всего вставлял принесённые целые карточки. Интуитивно Вилли понимал, что это картотека на своих, и есть там досье на него и на Эмму. Очень хотелось посмотреть, но возможности такой Гевисман ему не дал. Теперь оба сейфа одинаково беззащитны перед ним. Гауптштурмфюрер подошёл к малому, отодвинул крышку замка, набрал неоднократно подсмотренный код, замок стал мерно отщёлкивать цифры. Взгляд остановился на кнопке выключателя между сейфами, соединённой проводами, уходящими под сейфы. «Нет, открывать нельзя. Гевисман это, конечно, предусмотрел. А жаль! Так хочется узнать, что о тебе известно. Что делать?» Он поднёс руку к кнопке и остановился, вспомнив вдруг о тикающей мине в боеприпасах. Что-то расхотелось верить Гевисману. «Проверим, а не поверим». Гауптштурмфюрер бегом поднялся наверх, нашёл в кладовой большой моток осветительного провода, меньше не было, вернулся с ним в подвал. Забыл отвёртку, пришлось действовать своим ножом. Вскрыл выключатель, «быстрее-быстрее», осторожно отсоединил от него провода и подсоединил свой моток. Разматывая его с руки, выбрался из бункера, вышел в сад, оглянулся по сторонам. За забором со стороны фасада всё так же шумела проходящая техника, а здесь, за садом, не было видно никого. Продолжая разматывать провод, двинулся к калитке, насколько хватило провода. Чуть-чуть не дотянул до забора, но и так от дома было уже метров сто. Остановился рядом с цементированной ванной пустого бассейна, зубами оголил оба провода и, не раздумывая, соединил их вместе.


-17-

Он не сразу понял и осознал, что произошло. Увидел только, как зашатался дом, и почувствовал, как под ногами куда-то поехала земля, да так, что он упал на колени, а когда снова поднял глаза, то дом уже разваливался на части. Огненно-чёрно-серый столб разорвал крышу, и в воздухе плавали её обломки. Потом разом осветились все окна, со звоном вылетели все стёкла и из оконных проёмов выпыхнуло тем же огненно-чёрно-серым смрадом, стены стали заваливаться, как у карточного домика, и тут же взрывная волна повалила гауптштурмфюрера на спину, покатила, сбросила в бассейн и прошла дальше поверху. Уши до боли заполнились грохотом взрыва, треском разваливающегося дома, беспрерывными ударами падающих сверху черепиц и кирпичей. Гауптштурмфюрер поднялся, вжался телом в ближний к дому угол бассейна, закрыв голову руками и защищая её от каменной бомбёжки. Сверху сыпалась сметаемая в бассейн земля, слышался гул и треск пожара, сопровождаемый шумами последних разрушений. Когда перестало сыпать и падать, он вышел из угла. Кое-как отряхнувшись от густо запорошившей лицо и одежду земли, он в несколько приёмов, срываясь с гладких стен, выкарабкался из бассейна. Ему помогли четыре коротких штыря, зачем-то торчащие из стены бассейна. Дома не стало. На его месте густо дымились обломки в окружении расщеплённых и обгорелых деревьев, далеко разбросанных кусков стен и крыши. И уже не слышно было шума машин. «Ай, да Гевисман! Всё предусмотрел. Вот так сгорели сейфы! Прости, Эльза! Не будет у тебя дома. Прости!»



Глава 2


-1-

Тяжело поднявшись, он ещё раз и более тщательно отряхнул одежду и волосы. Руки дрожали, слёзы заволакивали глаза, жить не хотелось. Горькая обида давила грудь, туманила мозг, отнимала силы. «Мой Бог! Где же предел твоим испытаниям? За что наказываешь? За что делаешь убийцей и разрушаешь веру в людей? Как младенца, не умеющего плавать, бросаешь сразу в омут? Ну, гевисманы! Вы мне враги на всю жизнь! Прости, боже, но сердце просит отмщения, оно не выдержит. Ты, наверное, всё же не на того поставил». Бессвязные мысли пробегали в голове, пока он, шатаясь, выходил из сада через калитку. От слабости снова пришлось присесть прямо на бордюр у дороги, опустив голову и сжав её руками.

- Что с вами? Вам плохо? Вы из этого дома? Вам помочь?

Он поднял голову. Перед ним стояла женщина, держа за ручку тележку на резиновых шинах с какими-то вещами внавал, а рядом – мальчик, со спокойным любопытством рассматривающий его.

- Ой, простите! Я думала… у вас виски седые… простите.

Кремер поднял руки и непроизвольно потрогал свои виски. Ещё раз, уже осмысленнее, посмотрел на женщину и решительно сказал:

- Это я вам помогу.

Поднялся, отстранил её от тележки и, толкая, пошёл по улице широким шагом так, что женщина и ребёнок засеменили, чтобы не отстать, слегка задыхаясь от ускорения.

- Вы куда? – спросил он, не интересуясь ответом.

- Домой, - ответила, запыхавшись, женщина. – Пока здесь стреляли и бомбили, жили в пригороде, в подвале у свекрови. Есть там нечего. А в городе, говорят, русские кормят, хоть ребёнок будет сыт.

- Ничего, война кончилась, теперь будет легче, - успокоил он её, ничуть не сомневаясь в обратном.

- Для нас не кончилась, - возразила женщина. – И неизвестно, когда кончится. Мой муж два года назад пропал под Сталинградом. Много раз из гестапо приходили и проверяли, спрашивали о нём, а что мы знаем? Хоть бы он попал в плен. Тогда вернётся, и для нас война кончится.

- Несомненно, он в плену, - заверил Вилли, возвращаясь к действительности, - иначе бы гестапо не проверяло. Вот увидите: он придёт, и снова заживёте.

- Только бы не так, как раньше, - пожаловалась женщина. – Не надо больше войны. Не хочу чужого, пусть мне оставят моё, пусть оставят в покое. Ненавижу Гитлера!

«Поздно», - хотел ответить ей Кремер, но не успел. Вдали, на перекрёстке, у трёхэтажного здания с целыми окнами стояла машина, а у дверей дома виднелся часовой. Приближаясь к ним, замолчали. Это был студебеккер, заехавший на тротуар, с кузовом, крытым тентом, а у дверей прохаживался русский солдат с автоматом на груди. Вскоре можно стало разглядеть американский флажок на радиаторе и торчащие из окна кабины ноги в громадных ботинках. Стала слышна и несвязная весёлая мелодия, выдуваемая из губной гармошки. Очевидно, шофёр коротал с ней время и развлекал часового, который с интересом посматривал на кабину, но в разговоры не вступал.

- Теперь вы пойдёте одни, а мне нужно туда, в комендатуру, - объяснил Вилли.

Он передал женщине тележку, погладил мальчика по волосам, подождал, пока они уйдут и сблизятся с грузовиком, отвлекая на себя внимание, а потом и сам пошёл следом, придерживаясь противоположной стороны улицы так, чтобы большую часть времени часовой был скрыт студебеккером. Шёл неспешно и тихо, а когда часовой совсем перестал быть виден, резко свернул к грузовику и уже совсем неслышно подошёл к кузову. Остановившись у задних колёс, он ждал, когда русский уйдёт от машины в своём маятниковом передвижении. Дождавшись, постарался ужом проскользнуть через задний борт в кузов под брезент, и это ему удалось.

Ничего вокруг не изменилось. По-прежнему слышались шаги часового и пиликанье шофёра, изредка прерываемое залихватскими припевами хриплым басом. Когда глаза привыкли к внутреннему мраку, Вилли разглядел в кузове накиданные палатки, какие-то бидоны и ящики и, осторожно передвигаясь, забрался под опущенную скамью у кабины, за брезентовую кучу, и там затих. Сердце так бешено колотилось, соревнуясь с прерывистым дыханием, что он даже испугался, как бы шофёр не услышал.

То, что он сделал, было мгновенным, но осознанным решением, пусть не подготовленным и рассчитанным на удачу, но всё же осознанным. Не стёрлись в памяти встреча и ночные разговоры с Кранцем, который так хотел вместе с Вилли добраться до американцев. «Нам надо уходить к американцам», - говорил Виктор той ночью, - «они не заклятые враги нам, особенно теперь, когда война кончилась. Для них враги – наци, крупные наци, а не мы. А когда у них с русскими не станет общего врага, врагами будут и русские. Потому что они разные, а мы с ними – одинаковые. Для русских же ещё долго врагом будет каждый немец, если он воевал, и здесь нам будет очень трудно не только жить, но и выжить. Нас, офицеров, а тебя, эсэсовца – тем более, будут вылавливать и русские, и свои, стараясь выслужиться и заработать на предательстве. Пройдёт совсем немного времени, и американцам понадобятся профессионалы, прошедшие восточный фронт. А мы – вот они! И снова – нормальная жизнь солдата. Потому уходить будем только к американцам и обязательно сейчас. Потом, когда они с русскими обособятся, проведут границы, сделать это будет труднее и опаснее. Запомни: они такие, как и мы. Русские – совсем другие». Вилли хорошо запомнил доводы своего единственного друга, поверил им и не мог не следовать им после трагической гибели Кранца. Потому и оказался в американском грузовике и очень надеялся быстро попасть к американцам, как этого хотел друг.

Кремер не заметил, как неожиданно задремал, и очнулся от разговора у заднего борта:

- О, кей! Будут чулки, зажигалка, паркер, что ещё?

- Вези губную помаду, часы, сигареты.

- Олл райт! Всё будет. На замену даёшь икра, крабы, рыба красный, балык, так? Можно водка, спирт.

- Как договорились. Жду. У меня всё есть. Вези, не пожалеешь.

- Гуд бай!

- Давай!

Вилли почувствовал, как слегка качнуло машину от посадки американца, слышал невнятный разговор его с шофёром, мотор заработал, и они поехали.


-2-

Но что это была за езда! Машину бросало и мотало из стороны в сторону, как будто рулевое колесо по временам вырывалось из рук шофёра, она прыгала, то проваливаясь, то вылетая с креном из колдобин, и всё это на скорости – шофёр явно игнорировал тормоза. Пришлось выбраться из-под скамейки, чтобы остаться живым, и взобраться на палатки, крепко держась за борт. И всё равно Кремера несколько раз сволакивало с кучи на пол, сталкивая с ящиками и бидонами, которые в безудержной пляске набрасывались на него. Проклиная ухарство шофёра, он даже забыл о цели и больше всего хотел, чтобы машина, наконец, остановилась.

И она остановилась на развороте, потом резко сдала назад так, что Вилли завалился на своё старое место у кабины за брезент. Хлопнули дверцы, заговорили по-английски. В кузове стало светлее: откинув брезент и, с лязгом, задний борт, кто-то, поднявшись в машину, выбросил на землю ящики и бидоны и снова захлопнул борт и брезент, и снова поехали, но теперь уже медленнее и с частыми поворотами. Наконец, встали. Слышались чужой разговор, смех. Забросив заднюю штору наверх и ярко высветив всё внутри, в кузов забрались два американских солдата в хаки с закатанными рукавами и пилотками под погонами и взялись за палатки.

- О-о-о! Фриц!

Крупные белки глаз негра-солдата стали совсем большими от неожиданности. Он с интересом смотрел на Вилли, не придвигаясь к нему, очевидно, из осторожности, и не зная, что предпринять. Подошёл и второй, белый. Этот смотрел на Вилли насторожённо и недобро. Они о чём-то переговаривались между собой, обсуждая ситуацию, засмеялись, позвали шофёра, чтобы тот посмотрел, что возит у себя в кузове. Пришёл шофёр с губной гармошкой в кармане рубашки, тоже негр, и тоже уставился с любопытством на немца, неведомо как очутившегося в его машине. Все трое, переговариваясь, снова засмеялись. Очевидно, первые двое подначивали шофёра, потом белый что-то резко сказал Кремеру. Видя, что тот не понимает, поманил пальцем к себе. Ну, что ж, пора выбираться. Вот и приехали. Белый солдат ему явно не нравился, а чёрных он не воспринимал за нормальных людей, поэтому было тревожно и неуютно. Медленно, не спуская с них насторожённых глаз, поднялся, держась за борт. Никогда не было так гадко от собственной полной беззащитности, от чужой беспредельной власти над его жизнью. Приходилось примеривать к себе шкуру пленного, бесправного. Неловко перебираясь через палатки, вышел к американцам, встал перед ними, опустив руки. Около машины уже столпились другие солдаты, с интересом рассматривая неожиданного зайца. Тоже смеялись. Они здесь были хозяевами.

Белый солдат взял Вилли за плечо, подвёл к краю кузова и резко толкнул вниз. От неожиданности Вилли чуть не упал, неловко спрыгнув и, теряя равновесие, споткнувшись, коснулся руками земли впереди себя, на мгновение встав на карачки. Вокруг заржали и загомонили ещё веселее. Он привёз им неожиданное развлечение. Что ещё может быть желаннее для молодых, изнывающих от скуки, солдат? Следом спрыгнул толкнувший его белый и снова взял Вилли за плечо. Тот непроизвольно дёрнулся корпусом, сбрасывая руку. Обступившие ещё больше загалдели, что-то советуя. Тогда американец сжал кулак и коротко ударил Вилли в корпус, в поддых. И снова Кремер инстинктивно, даже не сообразив, почему всё это – помогли навыки многолетнего жестокого бокса с нередкими намеренными нарушениями правил – втянул живот, смягчая движением тела удар, а потом уже отступил на шаг и замер, не предпринимая ничего против обидчика. Здесь он был живой игрушкой, и при желании они могли её сломать или, поиграв, забросить. Все: и чёрные, и белые, - очень обрадовались, когда удар не получился и теперь уже откровенно подзуживали злого, нисколько не заботясь о Вилли и его самочувствии. Им хотелось крови, победы своего, но победы джентльменской, а они в ней были уверены, хотелось острого развлечения. Очевидно, об этом и шли споры между ними, в результате которых неудачник со зло прищуренными глазами опять подошёл к Вилли и, толкнув в грудь, произнёс отрывисто:

- Бокс!

Потом отошёл и стал в стойку, подняв перед лицом достаточно внушительные кулаки. Какой-то доброхот тут же расчистил круг от любопытных и тоже скомандовал:

- Бокс!

И тут же последовал выпад и серия ударов американца, хотя Кремер и не думал защищаться и превращать себя ни с того, ни с сего в бойцового петуха на потеху этой чужой ораве вояк. И всё же он среагировал на удары – опять сказалась многолетняя выучка и практика турниров. Быстрыми уклонениями головы и корпуса ушёл от ударов, заставив противника молотить воздух под гогот своих болельщиков. Так было несколько раз, пока американец не ошалел от злости и не полез на Вилли просто в драку, не думая о собственной защите, которая, как он понял, вовсе и не нужна, а просто хотел уничтожить фрица любым способом, только чтобы не выглядеть среди своих посмешищем, заткнуть насмешникам глотку. Теперь, понял Вилли, ему конец, правила кончились, началась расправа, и отступать было некуда: за спиной, спереди и с боков смыкался круг осклабившихся и ревущих чёрных и белых рож. Он стал уходить по кругу, но это было недолго, его толкали, ставили подножки, орали, требуя драки с обязательным поражением. Игра превращалась в серьёзную расправу и без всякой причины, просто от скуки, от бесправия жертвы и пьянящей безграничной власти победителей.

И вдруг послышалась резкая команда, ещё и ещё, и в круг вошёл офицер. Но не тут-то было. Разъярённый янки не хотел отпускать свою жертву просто так и снова кинулся на Кремера. Тот обхватил его, и они оба повалились, покатились по земле, причём Вилли только держал солдата, а тот рычал, визжал и старался безуспешно вырваться. Офицер что-то снова приказал уже сердито, их разняли, сдерживая тяжело дышавшего американца и отпустив Вилли. Подошёл шофёр, видимо, объяснил офицеру, как очутился здесь немец и почему драка. Офицер что-то брезгливо бросил сквозь зубы своему незадачливому солдату, повернулся к Вилли, сказал по-немецки:

- За мной.

И пошёл к отдельно стоящему небольшому двухэтажному дому с американским флагом на фронтоне, Вилли за ним. Солдаты сзади затихли, стали расходиться.


-3-

Немецкий язык офицера был плох, но разобрать, что он хотел, было можно, и сразу стало легче на душе, свободнее и спокойнее, появилась возможность общения и возможность быть правильно понятым.

- Кто такой?

- Гауптштурмфюрер Вальтер Кремер, старший шифровальщик спецкоманды Восточного отдела разведки Абвера.

- Не спеши, а то я не успеваю понять.

Вилли повторил медленно. Офицер что-то записал.

- Так, здесь тебе делать нечего, поедем дальше.

Вышел из-за стола, показал жестом на дверь, оба вышли: сначала Вилли, потом – он. На улице никого не было. «Слава Всевышнему!» Поодаль стоял джип, в котором лежал солдат. «И здесь лежит! Что за дисциплина? Все шофера обязательно валяются в кабинах как на дачах в гамаке». Подошли к джипу, офицер что-то сказал водителю, тот нехотя поднялся, подтянулся, осклабив свою чёрную рожу, - «тоже негр!» - сел за руль, не выходя из машины и перевалившись, перекинув ноги, с заднего сиденья, где лежал, на своё.

- Садись.

Это была команда уже для Вилли. Они с офицером сели сзади. В джипе ехать было нормально, не то, что в грузовике, да и ехали сравнительно недолго. Скоро машина упёрлась в ворота, затянутые, как и свежепостроенный забор, сверху колючей проволокой. За ними стояли длинные плоскокрышие одноэтажные дома, вероятно, казармы, и несколько сборных щитовых домиков, выкрашенных в яркий зелёный цвет, рядом с которыми дымились сразу три полевые кухни и ощущались раздражающие запахи мяса. Захотелось есть. Прошло уже порядочно с тех пор, как он ужинал-завтракал у Эльзы, а колбасу у него вытряхнули и забрали солдаты ещё до поединка. Офицер, не вылезая из машины, о чём-то переговорил с сержантом, вышедшим из караульного помещения в виде щитового домика, потом толкнул Вилли в бок:

- Давай, иди туда.

Кремер неторопливо вылез и, не оглядываясь и не прощаясь, пошёл к сержанту и к новым испытаниям, внутренне собравшись и до сих пор не определив, как себя вести с этими людьми, встретившими его кулаками и презрением. «Правильно ли сделал, что послушал Виктора?» Пока ему было не по себе, не было уверенности, что всё кончится благополучно. В караулке он увидел стол и два стула, окно в зону и такое же – на ворота, а напротив – деревянный барьер по пояс, увенчанный металлической сеткой до потолка, отделяющий часть помещения. Сержант открыл дверь у этого барьера и приказал:

- Заходи.

Затем закрыл её и запер на задвижку, сел за стол, взял бумагу, развинтил авторучку с блеснувшим жёлтым пером, спросил:

- Кто такой?

- Гауптштурмфюрер Вальтер Кремер, старший шифровальщик спецкоманды Восточного отдела разведки Абвера.

- Кто начальник группы?

- Штурмбанфюрер Гевисман.

- Гевисман?

- Да.

Сержант внимательно посмотрел на него, потом, отложив авторучку, покрутил ручку полевого телефона, переговорил с кем-то и снова занялся бумагами, не обращая внимания на пленного. Скоро вошёл офицер, майор, как мог определить Вилли. Сержант встал, что-то сказал вошедшему и вышел. Место его занял майор, и снова:

- Кто такой?

У этого был нормальный немецкий язык, приятно было слышать наконец-то внятную человеческую речь, и почему-то стало совсем спокойно, и отвечал гауптштурмфюрер теперь уже без внутреннего напряжения, как в обычной беседе командира с подчинённым. Только проволочный забор мешал.

- Документы есть?

- Есть.

Кремер протянул сквозь крупную ячейку сетки свою офицерскую книжку, в которую всё же успели внести и его новый чин и орден. Американец взял, полистал, положил на стол.

- Как попал сюда?

- Не хотел попасть к русским, - откровенно ответил Вилли. – Уходил из Берлина, скрываясь днём и передвигаясь ночью, нечаянно наткнулся на ваш грузовик, забрался в него скрытно, так и оказался здесь.

- Почему боишься русских?

И снова Кремер вспомнил убеждающий голос Виктора: «Надо уходить к американцам. Там мы им понадобимся. Там избежим бессмысленной расправы». Разве об этом расскажешь майору? Не поймёт.

- Боялся и боюсь бессмысленной расправы, - ответил полуправдой. – Расправы за то, что я немец в форме, за то, что выполнял приказы, потому что это моя работа, профессия.

Майор смотрел на него внимательно, о чём-то думая, что-то сопоставляя.

- А у нас что, надеешься на прощение?

- На разумное снисхождение, - помедлив, ответил Вилли.

- И русские, по-твоему, на это не способны? – ядовито спросил майор.

- Возможно, способны, - пошёл на компромисс Вилли. – Но они слишком много потеряли на этой войне благодаря нам.

- У нас вам не будет легче, - обнадёжил майор. – К фашистам у нас с русскими одинаковые отношения. Каждый получит по заслугам, каждый!

Вилли смолчал, чтобы не раздражать майора. Тот вышел из-за стола, прошёл к окну, постоял у него, загораживая широкой спиной, потом снова вернулся за стол, продолжил допрос.

- Где видели в последний раз Гевисмана?

- Он лично доставил меня в качестве бойца-одиночки с оружием и боеприпасами в один из домов в восточной части Берлина, на Кайзерслаутернплатц, и с тех пор я его не видел.

- Что можете сказать о нём? Основные качества? Привычки? Слабости?

Не ожидая такого расспроса, Вилли задумался. Сам он как-то никогда не оценивал Гевисмана. Он есть, и всё тут. Какой бы он ни был, он – начальник, и надо, не обсуждая, выполнять его приказы. Такая жизнь давно стала естественной для Кремера. Сколько он себя помнит, всегда были начальники, которые приказывали, а он только исполнял приказы, и почти никогда не возникало необходимости думать об их содержании. Даже Эмму ему навязал Гевисман. Каков же всё-таки он?

- Ну, наверное, умный, хотя, может быть, и не очень. Вряд ли без ума можно стать начальником одной из секретнейших спецкоманд. Правда, говорили, что он снабжал некоторых высокопоставленных руководителей СС и Абвера любовницами, проверенными, молчаливыми и здоровыми.

Эмма тоже, наверное, ублажала партийных геноссе, даже тогда, когда они стали жить вместе, времени у неё хватало, да и не мог Гевисман не использовать своего верного агента для таких щепетильных заданий. Теперь Вилли был уверен в этом. Как мало он задумывался о жизни, о тех, кто его окружает.

- Самолюбив. Трудолюбив, но немножко с ленью, - продолжал он медленно. – Компенсировал требовательностью к подчинённым.

- И к вам?

- И ко мне. Его боялись. Можно было запросто по его рекомендации попасть на фронт. Мне, однако, это не грозило.

- Почему?

- Я сам подал несколько рапортов с просьбой об отправке в действующие войска, но дальше гауптвахты за эти просьбы не попал. Вероятно, нужен был как дешифровщик.

Подумалось: «А главное, как личный помощник Гевисмана».

- Если вы не были на фронте, то откуда Железный Крест? – продолжал допрос майор.

Вилли уже в который раз рассказал, как получил и крест, и звание капитана СС. Американец с интересом слушал, не удержавшись, спросил:

- Как Гитлер-то? Как он выглядел? Какой из себя?

Вилли снова вспомнил о мокрой ладони фюрера, о его слезящихся, жалких в безысходной собачьей тоске глазах под слипшейся прядью чёрно-седых волос, срывающийся голос наполовину умершего вождя.

- Мне было его жалко и жалко до сих пор. Он знал, что всё кончено, но не знал, а может, и не хотел знать, как ему самому, лично, кончать. Вероятно, он был очень растерян оттого, что власть его ушла, и он вдруг стал ничем. И так быстро. А вокруг пустота, и никакой поддержки. Это его больше всего и сломило. Наверное, любому трудно осознать такой катастрофический переход от владения всем к потере всего, даже жизни. У меня нет к нему зла. Да я и не встречался с ним никогда раньше.

Майор усмехнулся.

- Мне чаще приходилось слышать здесь: «Гитлер капут! Только он виноват! Мы выполняли его приказ!»

- Я – тоже, - согласился со всеми Вилли. – Моя вина, что я не задумывался, что это за приказы. Я просто работал. У меня как-то не было причин и желания для размышлений на эту тему. Вероятно, по характеру кабинетной, замкнутой работы. Война непосредственно меня мало затрагивала.

Он вспомнил Кранца. Только с этой встречи война стала и для него, хотя и поздно, но горькой реальностью. Об этом говорить не хотелось.

- Расскажите о характере вашей работы, - потребовал майор.

- Я работал индивидуально, без контактов с кем-либо, с особо сложными шифрограммами или тогда, когда требовалась быстрая расшифровка. Иногда поступали радиоперехваты разведки противника в нашем тылу, чаще из окрестностей Берлина.

- Что это были за шифровки?

- Фронтовые и армейские сводки, приказы, распоряжения, разведданные о наших войсках. Все – с Восточного фронта.

- Почему?

- Я знаю русский язык. Выучил ещё в интернате, стажировался в университете на спецкурсе, практиковался с иммигрантами из России по заданию руководства и тайно.

- Скажите что-нибудь по-русски.

Кремер без затруднений перешёл на русский язык. При произношении слышалась лёгкая и смягчённая картавинка, в целом фразы и речь были построены правильно и несколько по-книжному коротко, без разговорных упрощений.

- Всё, что хотите. Например, - и он перешёл на русский язык. – Сегодня прекрасная погода, солнце светит ярко. Война закончилась. И это самое лучшее.

- Хорошо. Достаточно.

Майор снова вышел из-за стола, походил по комнате, руки – за спину, подошёл к Вилли.

- Как-то странно у вас получается: вы будто и не знаете, что была жестокая война, что немцы, вы, вероломно захватили чужие земли, убили миллионы людей, построили концентрационные лагери, где уничтожали в газовых камерах и крематориях пленных и мирных жителей, женщин и детей, стариков. А вы в это время, как говорите скромно, работали. Только работали, - с сарказмом повторил майор. – Грязная война далеко, а вы мирно работали и ничего такого не знали, конечно. Здесь много было ваших, многое пришлось слышать, но ещё ни один не додумался до такой самозащиты. Не-е-е-т! Вы такой же убийца! И даже больше, чем солдат на фронте. Потому что своей, как вы говорите, работой, убивали сразу тысячами. Вам это никогда не приходило в голову?

- Нет, - искренне ответил Вилли.

Ему и вправду не приходило в голову, что своей расшифровкой он убивает людей. Это была просто интереснейшая работа для ума, для его интеллекта, и ничего более. Если бы он встретил Кранца раньше!

- Ладно. На этом пока закончим, - решил майор.

Кремер внутренне напрягся, с тревогой всматриваясь в американца и ожидая своей судьбы. Тот собрал записи в папку, медленно завязал её, вложил в портфель, потом поднял глаза на Вилли.

- Сзади вас дверь. Выходите и идите налево к крайнему бараку. Там найдёте старшего, Ганса Визермана, он вас определит. Всё. Марш!

Отлегло от сердца. На самом деле – всё! Теперь он – пленный в американском лагере, как хотел Кранц, ничего страшного пока не произошло, и война, в самом деле, закончилась. Может, и в другом Кранц окажется прав?


- 4 –

Вилли толкнул не замеченную им ранее дверь, вышел и плотно закрыл её за собой.

Он в другом мире. Солнце и вправду светило ярко, а перед ним на ровном земляном поле выстроились бараки, и начиналась новая жизнь. Она не пугала его, потому что он привык и приучен был с детства к подневольной жизни, к регламентации своих желаний и поступков, к подчинению воле начальников и к подавлению своей воли. Ему, наверное, труднее жить на свободе, самому. Глубоко вздохнув, он пошёл к указанному бараку вдоль проволочного ограждения, нимало не интересуясь внешней жизнью и с любопытством посматривая на лагерных жителей, слоняющихся или сидящих группами и в одиночку у раскрытых настежь двустворчатых дверей бараков. Все были в форме, во всяком случае, штатских он не видел, большинство – в чёрной.

У барака, к которому он подошёл, тоже сидела группа, все – офицеры, армейские и из СС, о чём-то разговаривали и сразу же умолкли при его приближении, спокойно рассматривая и выжидая. Как-то неуютно было идти под этими посторонними взглядами: они были здесь уже старожилами, хозяевами, а он – новичок, в их воле встретить его по-всякому, а он мог только принять их правила и условия.

- Гутен таг! – поздоровался он по-штатскому. – Где мне найти Ганса Визермана? Я направлен к нему.

Из группы сидящих поднялся армейский полковник-танкист с непокрытой головой и с гладко зачёсанными назад густыми, но сильно поседевшими, почти белыми, волосами, привычно одёрнул китель, вышел к прибывшему.

- Кто такой?

- Гауптштурмфюрер Вальтер Кремер. Направлен к вам для устройства.

- Гауптштурмфюрер? Не вижу! Почему не в форме? Где служили?

«Господи! Они, кажется, не кончили воевать даже сидя в лагере для военнопленных. Ну, какое теперь имеет значение, где я служил и кем? Всё это позади и безвозвратно».

Однако послушно ответил:

- Служил в спецгруппе разведки Абвера у штурмбанфюрера Гевисмана. Выбирался из Берлина самостоятельно, один, через русских. Мундир сменил только вчера: возникла опасность попасть к русским. Сюда пришёл добровольно. Звание офицера подтверждают документы, сданные в комендатуру. Имею Железный Крест с дубовыми листьями, вручённый лично Гитлером.

Последнее, экспромтом сделанное, добавление, он видел по лицам, сделало своё дело. Все они уже со вниманием и даже, возможно, с некоторым уважением больше не к нему, а к награде, да ещё такой сравнительно редкой, смотрели на него смягчившимися взглядами, мысленно почти соглашаясь принять в свой круг даже без формы, в презренном штатском хламье, которого сами никогда не носили. Подошёл штурмбанфюрер. Тоже уже седой. Вилли вдруг заметил, что и все они здесь в годах, и все – старшие офицеры.

- Здравствуй, камрад! – протянул руку штурмбанфюрер.

Вилли от удивления не сразу пожал её и ощутил силу. Эти старички были ещё крепкими ребятами, да и старичками выглядели только в его молодой оценке. Им, вероятнее всего, только-только за сорок, во всяком случае, не за пятьдесят. Все внешне выглядели здоровыми и, что странно, уверенными и спокойными, будто собрались в одном из довоенных спортивных лагерей, чтобы порезвиться своей компанией вдали от досужих глаз обывателей, а заодно и обсудить очередные иерархические и партийные проблемы, закрепить национал-социалистские да и семейные связи, хотя последние в большинстве случаев не удавались. Вилли видел их точно такими же и в начале войны с Россией, когда вермахт с грохотом и победным рёвом накатывал на Москву и Волгу, и тогда, когда они получили крепкий подзадник под Сталинградом и Курском, и в конце войны, когда все засуетились, выискивая затаённые щели и упрятывая себя и добытое разбоем. Эти люди не менялись. Это был специфический наднациональный биоорганизм, крепко заквашенный на фашистской идеологии. Вилли ясно видел, чувствовал, - не было перед ним здесь, в лагере для военнопленных, растерянных и сдавшихся, все были спокойны. Значит, не боялись будущего, были уверены, убеждены в собственной неуязвимости. И все – в форме. Только наград ни у кого не видно, поснимали всё же.

- Так вы говорите, что служили у Гевисмана? – мягко спросил штурмбанфюрер. – А где он теперь, знаете?

- Нет.

- А как давно вы его видели?

- Три дня назад, - уже в который раз рассказывал Кремер. – Я напросился в фаустпатронники, и он сам меня доставил в один из домов на Альбрехтштрассе, а потом уехал с командой. С тех пор мы не виделись.

Вилли замолчал. Ему не хотелось рассказывать, что было дальше, хотя он и видел, что штурмбанфюрер ждал продолжения. Не дождавшись, слегка улыбнулся:

- Не сочтите навязчивым, но судьба Гевисмана мне интересна потому, что мы были приятелями, работали рядом, часто виделись и даже были дружны не только по работе, но и домами, нередко бывая друг у друга, - «Чёрта с два!» - подумал Вилли, - и потому мне совсем не безразлична его судьба. Ну, да ладно.

Помолчав ещё, назвался:

- Моя фамилия Шварценберг. Курт Шварценберг. Надеюсь, что мы ещё продолжим нашу беседу, тем более что обстоятельства благоприятствуют этому, - он снова улыбнулся одними губами, - и растопим лёд недоверия.

«Ох, и улыбчивый» - определил Вилли.

- Держитесь меня, мой молодой друг, - посоветовал штурмбанфюрер, - я тоже причастен к ведомству Шелленберга и, поверьте, могу быть полезен вам здесь. Мы все должны сплотиться, доверять и помогать друг другу в это трудное время.

Он отвёл Вилли на несколько шагов в сторону, придерживая за локоть, скосил глаза на оставшихся у барака и, наклонив голову, негромко и внушительно произнёс:

- Однако всё же не доверяйтесь пока полностью никому. Здесь собрались разные люди. Многие ещё неправильно, спонтанно, понимают причины нашей неудачи, сдались физически и морально, предали арийскую идею, во всём винят национальное движение и его ветеранов. Наша задача – выявить этих людей и переубедить их. Я понимаю, что так им легче пережить поражение и войти в доверие к победителям. Они уже приспосабливаются и представляют угрозу для нас, потерпевших поражение, но не сдавшихся. Вы меня понимаете? – На всякий случай пояснил: - Причина поражения проста – неспособность Гитлера к военному руководству. Вы ведь слышали, что мы пытались отстранить его от руководства страной, чтобы спасти нацию, наши завоевания, наш дух. Не удалось: нас предали. Он задушил нас, стакнувшись с генералами-аристократами и банкирами, забыл своих товарищей, не сумел использовать власть, которую мы ему дали. Кстати, как вы оказались в этом лагере, кто вас направил? – штурмбанфюрер жёстко смотрел в глаза Вилли.

- Никто. Я попал сюда совершенно случайно, - и добавил, подыгрывая собеседнику, - и рад этому. – Потом улыбнулся и решил закончить ответ на неприятный вопрос шуткой:

- А что, сюда попадают по протекции?

Штурмбанфюрер засмеялся, оценив самообладание и юмор молодого коллеги.

- Да нет. Просто я неточно выразился. Не обращайте внимания. И всё же – мой совет: держитесь меня. Тем более что мы из одного ведомства, и я старше вас по званию.

- Слушаюсь! – привычно ответил Вилли.

«Куда я попал? И здесь наци в силе. Надо быть осторожным».

- Гауптштурмфюрер! – теперь его звал Визерман. – Идёмте, я вас устрою. Отпустите его, Курт.

- Да, да. Идите, гауптштурмфюрер. Ещё раз надеюсь, что мы будем друзьями. Идите, устраивайтесь.

Он приподнял руку, намереваясь закончить разговор привычным нацистским приветствием, но вовремя спохватился и снова, теперь уже неуклюже выворачивая ладонь, протянул её Вилли, и снова посмотрел в глаза неподвижным жёстким взглядом серых глаз.



Они вошли с Визерманом в барак и длинным коридором проследовали в конец его, оставляя по обе стороны открытые двери, за которыми в полумраке виднелись большие комнаты с тесно стоящими стеллажами двухъярусных коек. Коридор освещался тусклыми потолочными лампочками, было душно и влажно и, к тому же, стоял отвратительный портяночно-потный запах.

Полковник отпер дверь кладовой, включил свет и предложил:

- Берите матрац, подушку, одеяло, миску, ложку, кружку. Наволочки и простыни не предвидится. Умывальня и туалет в задней части лагеря, найдёте сами, когда припрёт. Распорядок здесь прост: завтрак – в 8.00, обед – в 14.00, ужин – в 20.00. Всё остальное – когда угодно. Идите в комнату 5 и ищите себе свободное место. По всем вопросам связи с оккупационными властями обращайтесь ко мне. Вопросы есть?

- Пока нет.

- Идите, - и добавил: - Советую ладить со штурмбанфюрером. Не пропускайте наших собраний.

«Ого! Даже так!» - удивился Вилли.

Устроив под мышкой тонкий и влажный ватный матрац и такую же подушку засаленным блином, Вилли в свободную руку взял старое потёртое шерстяное одеяло и завёрнутую в него железную посуду, вышел в коридор и пошёл назад, отыскивая глазами комнату 5. Она оказалась в центре коридора. Прежде, чем войти в её открытую дверь, он прислонился к косяку, привыкая к полумраку комнаты и пытаясь определить, куда двинуться дальше. Зарешёченные колючей проволокой грязные окна почти не пропускали света с теневой стороны барака, и, кроме сплошного ряда кроватей, он ничего не видел.

- Эй, сигареты есть? – кто-то обратился к нему.

- Не курю.

- А храпишь? – не отставал этот кто-то.

- Не слышал.

- Ха-ха, - засмеялся спрашивающий. – Тогда иди сюда. Есть свободное местечко.

В направлении голоса неподалёку от входа Вилли разглядел, наконец, просунутую между прутьями койки второго этажа белобрысую взлохмаченную шевелюру, из-под которой блестели светлые глаза на худощавом лице с оттопыренными ушами в обрамлении грязных рук, ухватившихся за прутья кровати.

- Иду, - согласился Вилли.

С трудом протиснувшись в узкий проход между соседними спальными стеллажами, он пробрался к предлагаемому месту, вглядываясь через койку в лежащего уже на боку, подперев голову рукой, неожиданного гостеприимца.

- Привет! Ты что, штатский? А здесь-то как очутился? Зачем здесь? Где твои вещи?

Вилли не спешил с ответом. Сначала он расстелил матрац, уложил подушку и накрыл постель одеялом. Потом, подумав, отогнул её в ногах, поставил туда посуду, подтянулся на руках и легко вспрыгнул на кровать. Оставалось только лечь, и он сделал это с большим удовольствием, которого не испытывал, кажется, за всю жизнь.

- Привет, - наконец, ответил он дружелюбно и насмешливо. – Я так спешил к тебе сюда, что забыл впопыхах свой мундир и вещи в отеле.

- Я так и думал, - не удивившись его ответу, сказал сосед. – Я знал, что ты спешишь, потому и придержал для тебя место.

Они посмотрели друг на друга и захохотали разом, опрокинувшись на спины и изредка посматривая друг на друга, чтобы добавить заряд симпатии и смеха. В углу комнаты, внизу, кто-то заворочался, послышалась ругань и раздражённый голос: «Скоты! Ни стыда, ни совести! Нашли время веселиться! Заткнитесь, молокососы! Просрали Германию и радуются. Мерзавцы!»

Смеяться сразу расхотелось. Остались только слёзы на глазах да чувство неловкости, вины.

- Не обращай внимания, - успокоил белобрысый сосед. – Старый нацист всем и всеми недоволен. Его песенка спета, вот он и ноет.

Белобрысый снова повернулся к Вилли, протянул руку:

- Давай знакомиться: Герман Зайтц, бывший ас Рихтгофена, капитан Люфтваффе и рыцарь многих Крестов, 44 победы, воевал всюду, кроме Африки, и то потому, что не люблю жару.

- Что ж ты тогда не генерал? – уязвил Вилли.

- Ловко поддел! – восхитился бывший ас. – В генералы мне дорога заказана: рылом не вышел. Папа и мама мои – лавочники, и я – их сын. Не сыпь соль на рану! Сам-то ты тоже не из аристократов?

Вилли не мог и подумать, что генетические изъяны в биографии могут восприниматься болезненно. Самому-то ему и впрямь совсем нечем похвастать в родословной, и даже вообще нечего было сказать. Ему просто всегда хотелось хоть что-нибудь знать о своих родных, особенно о родителях. И совсем неважно, кем они были. Он уже давно не испытывал боли оттого, что этого не знал и, очевидно, никогда не узнает. Всё зарубцевалось, зашито крепкими нитями горьких мыслей бессонными детскими и юношескими ночами в сменявших друг друга казармах, и нечего об этом думать.

- Да, я тоже в генералы не гожусь, - сознался он. – И военным-то стал не по своей воле.

Они замолчали, обдумывая каждый своё, своё больное, что не передашь даже другу, что всегда будет с тобой, до самой смерти.

- А я тебя сразу узнал, ещё у дверей, - вдруг сказал Герман. Он повернулся к Вилли лицом и всем туловищем. – А ты?

Вилли вгляделся в него, мысленно перебирая всех своих немногочисленных знакомых и сослуживцев, и не вспомнил:

- Нет, не помню. Ты не ошибся?

Герман фыркнул, скривил губы.

- Где уж тут ошибиться! Ты свихнул мне челюсть и нарисовал фингал под правым глазом, - он ткнул себе в лицо пальцем и подвигал челюсть рукой. – Неужели не помнишь? В 41-м, весной, ты свалил меня на ринге в клубе ветеранов в полуфинале на кубок Геринга, вспомнил? В первом же раунде. До сих пор обидно. В ушах как метроном: семь, восемь, девять… а встать не могу. Где уж тебе помнить! Победители никогда не помнят павших противников. А мы, битые, хорошо вас помним и ждём случая отыграться.

Зайтц перевернулся на спину, заложил руки за голову.

- После этого я бросил бокс. Но тебя запомнил на всю жизнь. Ох, и долго злость не отпускала: уж больно быстро и небрежно ты вышиб из меня дух. Я и не думал, что я, ас из элитной стаи Геринга, так проиграю. Вышел побеждать, а оказался слабаком. И все это видели. И Геринг – тоже. Если б ты знал, как паршиво чувствовать себя побитым на глазах друзей, среди которых ещё недавно пыжился, да ещё так небрежно и жестоко. Не помнишь?

Нет, Вилли так и не мог вспомнить ни его, ни того боя. Их было так много у него. В одном Герман был прав: в какое-то время, борясь за собственную душевную устойчивость, задавливая в себе мысли об одиночестве, безродности, ущербности, завоёвывая, в полном смысле слова, авторитет силой, он действовал на ринге жёстко, хладнокровно и без жалости. Но недолго. Не один Герман пострадал тогда от его выверенных долгими тренировками ударов, а он редко вспоминал потом лица своих визави. Все они были ему безразличны и порой без причины, вдруг, ненавистны, а таких, которые падали уже в первом раунде и исчезали, он и вовсе не помнил. Обычно же проигравшие появлялись вновь с жаждой реванша, замешанной на опыте побитой собаки, но это не помогало, и они снова и снова висли на Вилли в третьем раунде, не воспринимая ударов, с отрешённостью ожидая спасительного гонга. Только некоторых из них, особенно ожесточившихся и всё равно слабых, Вилли помнил и всё больше и больше замыкался в себе, отторженный от них завистью к его силе и ловкости и, порой, обидным покровительством начальников и острым желанием знакомых и незнакомых увидеть и его битым.

- Нет, я не помню тебя. Думаю всё же, что не со зла свалил, иначе бы помнил. Просто ты сам, наверное, зеванул пару-тройку ударов, заглядевшись на девочек, а? – подсластил он давнюю горькую пилюлю.

Герман сглотнул тяжело и медленно, рывком вздохнул, выкрикнул вдруг с ненавистью:

- Гад ты! Да ладно, - тут же успокоился. – Вот удивительно! Думал, война перемолола память начисто, ан - нет. Сколько было всего пострашнее! А ты вот попался на глаза, и опять заныло давнее унижение. Не окажись ты здесь, я бы и не вспомнил, как рухнул тогда на виду у всех словно мешок с дерьмом. Выходит, так и не зарубцевалась старая обида, чёрт бы её побрал! Неужели все они так же будут ныть вечно? Я же загнусь тогда скоро, задохнусь от жёлчи. Ладно, считай, что я уже всё забыл, а то лежать рядом будет неуютно, - миролюбиво заключил он неприятные воспоминания. – Да и не виноват ты. Согласен, будем считать, что не ты победил, а я проиграл.

Заспешили, а потом равномерно забухали звонкие удары по рельсу. Герман поднялся:

- Пошли, обедать зовут. Всё – разнообразие.


-6-

Они вышли из тёмного барака, прижмуриваясь на неяркое солнце, и вместе с такими же, как они, но уже значительно помятыми от долгого лежания и хмурыми от долгого беспричинного сна и безделья, сгорбившимися от безысходности и замкнувшимися в себе бывшими двинулись к воротам, куда стекалась уже чёрно-мышиными ручейками вся лагерная масса, и где на небольшой заасфальтированной площадке стояли и дымились две армейские полевые кухни с возвышавшимися на них широко улыбающимися американскими солдатами в белых полотняных куртках и таких же колпаках.

- Шнель, шнель, фрицы, дерьмо собачье! – весело встречали они пленных.

Несмотря на исковерканное произношение, понять смысл их приветствий было можно.

Две очереди, извиваясь, затягивали в свои петли обе кухни, когда Вальтер с Германом подошли и нарастили хвост одной из них, выбрав себе раздатчиком необычного пока ещё своей чёрной физиономией негра с выблеснувшими им навстречу бело-розовыми белками глаз и жёлто-белыми зубами. Встали молча. Да и никто в очереди не разговаривал, медленно продвигаясь к глухому оловянному стуку поварёшки о миски. Только подошвы шаркали об асфальт да редкие кашель и сморканье нарушали тишину. В затуманенном воздухе хорошо были слышны беспорядочная капель и надрывное чириканье воробьёв, ещё не поделивших тёплые места под крышами бараков. Шарканье, чириканье, звяканье, кашель да сморканье – вот и все звуки в двух длиннющих очередях, да ещё подбадривающие реплики иноземных кормильцев на смеси англо-немецких слов и жаргона, потешавшихся над кем-либо в очереди, но они воспринимались как что-то инородное и не обидное стоящим. Ближайшие с недоумением смотрели на Вилли в штатской одежде, но молчали. Вся масса состояла из одиночек, замкнувшихся на собственной судьбе. Только победы празднуют сообща, поражения всегда переживают поодиночке.

Так и двигались минут десять, пока вдруг кто-то резким ударом сзади не выбил из опущенной левой руки Вилли миску, и та, несколько задержанная инстинктивно сжавшимися пальцами, взлетела вверх на полметра, упала на асфальт, ударившись ребром и, покружившись по неровной спирали, улеглась на донышко, покачавшись краями, недалеко от очереди. Ещё не соображая, что произошло, уже заторможенный общей пассивностью массы, Вилли шагнул в сторону и наклонился, чтобы поднять убежавшую посудину. В тот же миг крепкий удар в зад толкнул его вперёд, и он, падая, всё же успел ухватить злополучную миску и, перевернувшись, упасть на правое заплечье, перекатиться на спину и, сгруппировавшись, подобрать к груди ноги, выставив их для отражения последующего нападения. Всё это тело автоматически проделало само, уши услышали весёлые крики американцев, а глаза увидели улыбающихся очерёдников, и улыбки их становились всё шире по мере приближения верзилы в чёрной форме штурмфюрера, стоявшего позади Германа и чуть в стороне от очереди. Он стоял, широко расставив ноги в хорошо начищенных сапогах, засунув руки в карманы галифе, и Вилли показалось или это было на самом деле, что он успел увидеть, как эсэсовец только-только поставил-подобрал под себя ногу, поднятую после удара. Ударил, без сомнения, он. Сочувствующих Вальтеру вокруг не было. Да он и привык к этому и знал, что надо делать, чтобы не растоптали. Толпа обозлённых и униженных людей любит убивать слабых. Надо бороться за себя, давать сдачи хотя бы на уровне собственных сил. Тогда дадут жить спокойно.

И потому, не раздумывая, по-борцовски резко выбросив вперёд ноги, вскочил и быстро подошёл к верзиле. Близко увидел сжатые и растянутые в улыбке толстые губы, спокойные водянистые глаза, посаженные рядом в глубоких глазницах, и узкий морщинистый лоб, нацело закрытый тульей фуражки, и носком левого сапога пнул по его миске, которую тот держал в правой руке. От удара миска выскочила куда-то за спину верзилы, ударилась о кого-то в очереди и гулко шлёпнулась плашмя вверх дном. В тот же миг штурмфюрер ухватил Вилли левой рукой за отворот куртки, и тот услышал и ощутил пролетевший рядом с левой щекой кулак-молот, успев в последний момент скорее инстинктивно, чем осознанно, отклонить голову вправо. Такой реакции и подвижности от толстяка Вилли не ожидал. Было ясно, что промах только разъярил верзилу, и следовало что-то предпринять в ответ и в опережение. Но что? Вилли чувствовал, что второй удар эсэсовца обязательно придётся в цель: уж слишком цепко он держит Вилли за куртку и не даст больше уклониться. Приходилось использовать запрещённый приём, чего раньше Кремер не делал никогда, даже в драках. Теперь надо. Ставкой было нормальное существование в лагерной толпе, а не просто разбитый нос или глаз. Глядя, как уже не улыбающийся и с совершенно посветлевшими глазами противник отводит правую руку для нового удара, Вилли как можно быстрее сблизился с ним и резко ударил коленом в пах, явственно ощутив и яйца, и член. Удар оказался точен и силён. Верзила согнулся, и рука его, ухватившая Вилли за куртку, уже не держала, а повисла на отвороте. Этого только и нужно было. Схватив её своей левой, Вилли резко дёрнул вниз и влево, заставив эсэсовца ещё больше согнуться и одновременно повернуться спиной, и, сам того не ожидая, саданул его подъёмом правой ноги под зад с таким ощущением, что пинок пришёлся по мешку с мукой. Мучной пыли, правда, не было, но нога заныла, словно соприкоснулась не с человеческой мягкой задницей. После этого удара верзила разом выпрямился и, держась за яйца, повернулся к Вилли, тяжело дыша и покраснев всем лицом, вот-вот хватит кондрашка. Фуражка у него упала, чёрные короткие волосы, казалось, встали дыбом. Особенно Вилли поразили ярко пламенеющие, несоразмерно маленькие и прижатые к голове уши. Губы штурмфюрера исказила гримаса боли, и злобы, и ненависти. Глаза совсем пропали под бровями наклонённой по-бычьи головы.

Он не полез больше в ближний бой. Его правая рука скользнула вдоль туловища за голенище сапога и вытянула оттуда нож с тонким длинным лезвием, тускло блеснувшим даже в пасмурную погоду. Этого Вилли не ожидал и совсем не хотел. Штурмфюрер явно был из уголовников, да, вероятно, и не порывал никогда с прошлым, заимев надёжную крышу своей службой, скорее всего, в гестапо, где немало было и развелось бандитских групп, особенно жестоко терроризировавших беззащитных немцев в последний год войны. Нужно было защищаться всерьёз. Шутки кончились, и теперь ставкой мисочного конфликта становилась жизнь Вилли, только его. Даже с ножом уголовник был своим в толпе, а Вилли в штатском – чужаком, и потому – обречённым. Но он не хотел мириться с этим. Жизнь одиночки с детства научила его бороться за себя в экстремальных условиях; даже тогда, когда, казалось, выхода нет, он находил его.

Фашист умел обращаться с ножом. Это было видно по тому, как он держал его, вытянув руку вперёд и лезвием вверх. Против ножа и грубой физической силы у Вилли были только ловкость и владение приёмами дзюдо. На тренировках он всегда выходил победителем против деревянного ножа. Теперь настала очередь попробовать себя против настоящего. Страха он не чувствовал. Пришла ненависть. Теперь оба противника в одинаковой степени ненавидели друг друга, и примирения между ними не могло быть.

Имея явное преимущество, штурмфюрер не стал медлить и несколькими быстрыми шагами с выпадом на последнем напал на Вилли, целясь ножом в нижнюю часть живота. «Ха», - выдохнул он на ударе, но Вилли ждал и успел ногой отбить и даже выбить нож, но тот упал недалеко. Эсэсовец быстро поднял его и снова принял прежнюю позу, готовясь повторить нападение. Судя по всему, он решил не баловать Вилли разнообразием приёмов нападения, или его интеллект не позволял этого, и верзила больше надеялся на силу. А ещё больше – на нож. Вилли должен был перехватить инициативу. Он знал из своего богатого опыта, что пассивная оборона – верное поражение. Нужна неожиданная психологическая атака, нелогичная от безоружного, и тем самым дающая ему хотя бы временный перевес, которым надо будет воспользоваться сполна. Вилли должен переиграть тупую силу, другого не дано. Он сам сделал короткий и стремительный выпад с вытянутыми руками в сторону ножа и так же стремительно отступил, выманивая нож на себя. И гестаповец непроизвольно поддался этой уловке и снова, но уже неподготовленно, сунулся ножом вперёд и совсем не понял, что произошло, почему нож выпал из его вывернутой кисти руки под ноги на асфальт и тут же был запнут ботинком Вилли далеко за пределы драки. Пока обезоруженный фашист собирался с мыслями, кулак Вилли, удесятерённый ненавистью к этому громиле с ножом и к тому американцу, что пытался сделать из Вилли боксёрскую грушу на потеху друзьям, всей скопившейся горечью утрат и неудач последних дней войны, врезался в скулу верзилы. Тот, выпучив глаза и обмякнув лицом и телом, стал медленно заваливаться на спину. Чтобы ускорить падение и окончательно разрядиться от депрессивного стресса, Вилли тут же, вдогонку, добавил падающему телу левой по второй скуле, и на этом всё кончилось. Тело штурмфюрера сначала осело на зад, потом рухнуло на спину, а голова со стуком бильярдного шара о лузу со всего маху треснулась о низкий бордюр, ограждавший асфальтированную площадку, потом съехала с бордюра к плечу и так замерла с открытыми глазами. Вилли выиграл свою жизнь и теперь, стоя рядом со скрюченным поверженным и ещё недавно страшным противником, не знал, что делать. Костяшки обеих рук саднило, и он поочерёдно облизал их, почувствовав вкус крови. Верзила не шевелился. «Крепко же я ему врезал!» Охватившие их полукругом лагерники стали молча и медленно возвращаться в очередь, оставляя Вилли и эсэсовца вдвоём. Становилось как-то не по себе. Опустошённость и полная расслабленность, вызванные резким спадом эмоционального напряжения в отчаянной борьбе за жизнь, сменились тревогой за последствия, особенно когда его сознательно выключили из общей массы. Ещё недавно он был явной жертвой, и всех это удовлетворяло, и это же давало Вилли моральное преимущество, а теперь он стоит над другой, не желанной ни для кого, жертвой и потому стал вдвое чужим. Он оглянулся, увидел извивающуюся всё так же, как совсем ещё недавно, как будто ничего и не было, очередь, лица, упорно смотрящие в затылок друг другу, вниз и по сторонам, но только не в сторону Вилли, и в разрыве очереди – одиноко стоящего побледневшего Германа, единственного, встретившего взгляд Вилли. Постепенно возвращались привычные звуки шаркающих об асфальт подошв, чириканья воробьёв, капели и… громкий голос белого американца-раздатчика:

- Эй, бой, фриц, гоу ту ми, кам хир!

Вилли посмотрел в сторону голоса. Американец показывал на него пальцем и призывно махал, подзывая к себе. Голос его был жёсткий и приказывающий, жесты нетерпеливы. «Всё! Отдаст охране!» Делать нечего, и Вальтер пошёл к американцу прямо через расступающуюся очередь. Шёл медленно и чем ближе, тем медленнее, ноги не хотели идти. Но и эта дорога кончилась. Он поднял глаза на американца. Нет, лицо того не было злым, а глаза внимательно оглядели Вилли, встретились с его взглядом и ушли в сторону; в них не чувствовалось вражды, а Вилли за свою короткую, но трудную жизнь успел научиться читать по выражениям лиц. Американец наклонился к стоящему рядом с кухней майору-немцу, взял из его рук миску, что-то повыбирал поварёшкой в котле и выложил в миску так, что она горкой наполнилась густым варевом, и подал Вилли. Тот машинально взял и от неожиданности чуть не выронил, вопросительно посмотрел на американца. Глаза того теперь глядели с симпатией, и он вроде даже чуть подмигнул Вальтеру, потом махнул поварёшкой в сторону бараков:

- Иди. Шнель, шнель.


- 7 –

И Вилли пошёл. Сначала медленно и осторожно, потом быстрее, с миской в вытянутых руках, чувствуя всей спиной взгляды из обеих очередей. Он уходил от их поверженного фаворита, да ещё с полной чужой миской, благодаря симпатии всего лишь одного рядового чужого солдата-победителя, и вся толпа, состоящая почти сплошь из высшего офицерья, ещё недавно распоряжавшегося не одной, а сотнями и тысячами жизней, ничего не могла сделать, молчала, накапливая тихую и яростную неприязнь к пленному в штатской одежде, ускользнувшему от уготованной ему смерти и лишившему их развлечения. Все молчали, дисциплинированно и быстро смирившись с новым своим положением, тем более что всё произошедшее каждого в отдельности не касалось близко. Сосредоточенно глядя под ноги и изредка на миску, очень стараясь не выплеснуть содержимого, как будто от этого зависело многое, и никого не встретив по дороге, Вилли дошёл до своего барака и до ставшей уже своей койки. Поставил миску на край, взобрался на свой второй этаж, сел, поставил миску на колени, вытащил из кармана упрятанную туда ложку и стал есть. В миске оказалось гороховое пюре. Ложка зачерпнула большой кусок свиной тушёнки. Стало понятно, что искал американец в котле. Жевалось и глоталось плохо. Есть расхотелось. Он устроил миску в изголовье у края подушки и лёг на спину, вытянув ноги и свесив грязные ботинки на сторону. Закрыл глаза. Снова увидел искажённое злобой лицо верзилы штурмфюрера, его маленькие свинячьи глазки, узкое лезвие ножа. «Наверное, уже очухался, гад!». Американец меня понял и даже стал на мою сторону. А свои – все против. Почему так? Откуда такое безразличие к судьбе более слабого и беззащитного. Садистское равнодушие. Он чувствовал тогда, что все желали и ждали его смерти. Что стало с нами? Неужели это война так изменила добропорядочных немцев, для которых совесть и защита ближнего стали пустым звуком. Может быть, ему не дано понять этого потому, что не воевал, не хлебнул психологии войны? А Виктор, а Герман, наконец? Они воевали и неплохо. А лавочник-колбасник – тоже не воевал. Нет, не война сделала немцев равнодушными и жестокими к себе и к людям, не только война, скорее, не столько война. Вся наша жизнь. Вся её система и идеология. Он не помнил, к примеру, когда мог расслабиться на работе и даже дома с Эммой, не говоря уже про виллу Гевисмана. Он не доверял своим сослуживцам, а они ему, и это стало нормой. Так и жили. Приспособились лгать, потакать сильному и не жалеть слабого, чтобы выжить за его счёт. Вилли чувствовал, как какая-то мусорная верхоглядная философия мутила мозги и всячески отодвигала мысли о том, что теперь с ним будет. Подспудно подкорковым сознанием он всё ждал и ждал, постоянно как натянутая струна, что вот-вот за ним придут, и для него кончится не только война, а и сама жизнь. Но входили только немцы и поодиночке рассасывались по своим койкам, и кое-где уже раздавался сытый пердёж вперемежку с редкими тихими переговорами.

Вскоре пришёл и Герман. Рывком поднялся на свою койку, встал на четвереньки, склонившись над Вилли, и с шумным выдохом громко прошептал, округлив глаза и свесив прядь волос на лоб:

- Штурмфюреру каюк! Пошёл к праотцам! Его душа уже на пути в ад!

Вилли содрогнулся: «Этого ещё не хватало!»

- Что ты мелешь?! Кому каюк? Что ты тут расшипелся!

Герман быстро стащил сапоги, затолкал их под матрац в ногах, сел по-турецки, откинул волосы и, несколько отдышавшись, продолжал:

- Ты его нокаутировал, и, думаю, он падал уже выключенным. Шея была как тряпка, башка не затормозилась и треснулась о бордюр как камень в праще. Ты что? Не понял сразу?

Вот теперь по-настоящему стало страшно и одновременно свободно, ясно от прояснившейся обстановки и от невозможности что-нибудь сделать, как-нибудь изменить её для себя. Тупик. Остаётся ждать.

- Ты чего не ешь? – спросил Герман. – Ого, сколько он навалил тебе тушёнки!

- Отстань. Не хочу, - вяло ответил Вилли.

В дальнем углу громко заговорили, потом засмеялись. За окном громко чирикал воробей, безостановочно и с равными промежутками выкрикивая свои чирки и мешая сосредоточиться. Но на чём?

- Если ты не хочешь, то я съем, а? – услышал он тихий голос Германа.

«Неужели он не понимает, что случилось? Или ему тоже наплевать на меня?»

- Понимаешь, в последнее время не могу спокойно смотреть на что-нибудь недоеденное, - виновато объяснил сосед. – А тут у тебя тушёнка. А мне достались только запахи. И ведь видела чёрная морда, что я рядом был с тобой, мог бы и меня подкормить за компанию. Сам сожрёт потом. Видел, как он блестит от жира?

Герман достал свою ложку, решительно взял миску Вальтера и, не поднимая глаз, в мгновение ока уплёл её содержимое, да ещё и облизал миску. Посмотрел с сожалением на дно, вздохнул, сунул миску в ноги.

- Потом вымою. – Взглянул виновато на Вилли: - Извини, камрад. Как говорят русские: «голод – не тётушка!»

Потом вытянулся на спине, подложив под голову правую руку, поёрзал, устраиваясь поудобнее, успокоился.

- После того, как ты ушёл, я всё ждал, что мордоворот вот-вот встанет, очухается, а он всё лежит да лежит. В очереди тоже многие поглядывали, но никто не подходил. А были ж там его дружки! Боялись засветиться.

Помолчал, припоминая. Всё, что он говорил, доходило до слуха Вилли как-то поверхностно, не затрагивая. Даже подумалось: «Что он там болтает? Лучше бы молчал!» Главное было уже ясно. Всё остальное – мишура. Весь организм уже погрузился в тяжёлое ожидание неминуемой развязки и сопротивлялся любому отвлечению от этого состояния.

- Вскоре и янки заволновались. Стали кричать охрану. Пришёл капитан с двумя солдатами. О чём-то переговорили с раздатчиками. Особенно энергично что-то объяснял белый, даже руками махал, показывая как было дело. Немцы наши потихоньку-потихоньку отошли от них, даже не глядели, будто и не было никого тогда здесь. Что за сволочи здесь собрались?

Мельком взглянул на окаменевшее лицо Вальтера. Тихо сознался:

- Я тоже отошёл. – Потом досказал:

- Всё уяснив с раздатчиками, капитан на немецком языке стал вызывать среди нас врача. И, представь себе, такой нашёлся! А сам, сволочуга, и не подошёл к штурмфюреру, хотя и видел, что тот валяется дольше, чем ему полагается. Ладно. Пошли они к штурмфюреру, эскулап ощупал его, послушал ухом на открытой груди, потрогал веки. Я угадал по губам, как он сказал: «Капут».

По лицу Германа видно было, что он снова переживал случившееся и больше, чем Вилли.

- Вот тогда я сильно испугался за тебя, растерялся и не знал, что делать. И сейчас не знаю. Не знаю, как тебе выкрутиться. Хотел бы помочь, но как?

Не приходилось сомневаться, что он говорит искренне. «Всё же судьба опять не совсем отвернулась от меня и подарила мне неплохого товарища», - подумалось Вальтеру.

- Но ты прав, что проучил эту жирную свинью, - похвалил Герман, - хотя так и не скажешь теперь, потому что наука ему уже не нужна. Пусть будет урок его дружкам.

Герман повернулся к Вилли, говорил горячо, сбивчиво. Стало тепло от его горячности и участия, не так сжимало голову, возвращалось желание бороться за себя.

- Ты не переживай. Этого гада никто не любил здесь, - оправдывал друга Герман.

«А мне показалось – наоборот», - подумал Вилли в ответ.

- С несколькими такими же громилами он терроризировал здесь каждого, кто пытался, хотел жить по-своему, не по указке Шварценберга, кто думал, что отвоевал и может послать к чертям всех и всё, - объяснял новый друг нелюбовь к убитому. – Не тут-то было. Таких просто грабили и избивали где-нибудь в тёмном углу. И это продолжается, так что своевольных почти не осталось. Он был ближайшим подручным Шварценберга, и все об этом знают. Потому и шарахались от тебя сегодня, боясь, чтобы их не заподозрили в сочувствии к тебе, и очень желая, чтобы ты проучил мерзавца.

Вилли перебил:

- А что же такое Шварценберг? Он ведёт себя здесь как старший. Почему?

Герман задумался. Его тоже, видно, занимала эта проблема.

- Трудно сказать. Похоже, что у него есть какие-то рычаги власти. И самые главные из них – тесные контакты с американцами: неугодные ему, пытавшиеся оспаривать вводимые порядки вроде прежних, исчезали. На твоей койке раньше спал приличный человек, майор из артиллерии. Он крыл Шварценберга с его свитой как хотел. Ему надоела, говорил он, жизнь полузадавленной мухи в паутине гестапо и, попав сюда, он считал, что вырвался. Подумай только: человек в плену считает себя свободнее, чем на воле. А здесь Шварценберг всё с теми же порядками. Майор и озверел от такой безысходности. Стал метаться. Они схватывались с Шварценбергом всюду, где встречались, и заводилой всегда был артиллерист. Идеалы и идеи национального движения – вот камень преткновения между ними. Майор хотел, чтобы ему дали пожить без них, а Шварценберг как дух Геббельса, вдалбливает всем, что только национал-социалистское движение и теперь является основой благоденствия нации, всех немцев. В результате споров выжил, как видишь, Шварценберг, а майора однажды силой уволокли янки. Причём достаточно грубо. И всё, он больше не вернулся.

Герман замолчал, опять перевернулся на спину, заложил руки за голову.

- Тут не всё ясно. Вернее, даже совсем не ясно, можно только догадываться. Зачем, к примеру, Шварценберг выявляет убеждённых нацистов? У них даже бывают какие-то собрания, причём собираются, в основном, старшие чины СС. Почему они вьются вокруг него, что у него за приманка?

- Ты видел, как они собираются?

- Неоднократно. Да они и не прячутся, только не подпускают никого чужого. Даже слышал как-то, как они мусолили там всё тот же бред о величии германской расы, о сплочении и что-то о национальном ядре. Только «Хайль Гитлер!» не кричали. Его они уже списали за ненадобностью.

Герман зевнул, очевидно, переваривая обильный обед, и продолжил, вспоминая:

- Шварценберг здесь не один, у него куча помощников. Я думаю, они лучше американцев знают, кто здесь сидит и чем дышит. Может быть, и досье свои заводят. Колеблющихся и сомневающихся убеждают теми же приёмами, что и раньше в свободном нашем отечестве: словом, то есть, угрозой, и, конечно, плетью. Для этого штурмфюрер был незаменим, дай ему дьявол чан погорячей! Совсем неугодных они безжалостно выдёргивают как гнилой зуб с помощью американцев. Мне тоже достаётся в последнее время, - пожаловался он.

- А тебе за что? – удивился Вилли.

То, что рассказывал Герман, было настолько необычно и неправдоподобно, что Вальтер даже забыл о своей судьбе.

- Да всё за язык, - объяснил Герман. – Не могу терпеть этих чёрных палачей, вот и огрызаюсь. – Замолчал ненадолго, потом продолжил: - Не знаю, надолго ли хватит моего или ихнего терпения. Правда, к моей грубости они относятся снисходительно, стараются не связываться. Я, наверное, для них не фигура, а почему?

Он снова повернулся к Вилли, почесал ногу об ногу, подтянул колени к животу.

- Кого-то они давят и додавливают до конца, а меня – нет. Даже порой обидно за себя, я даже иногда начинаю наглеть с ними.

- А ты пожалуйся Шварценбергу, - ехидно посоветовал Вилли.

Герман хохотнул.

- Пока повременю, - отказался он. – Пусть они будут сами по себе, и я сам по себе, меня это устраивает. Кто я? Всего лишь рядовой пилот, а у них – все партайгеноссе. Может, в этом собака зарыта? Как думаешь?

- Никак, - сумрачно отозвался Вилли. – Я-то уж теперь у них поперёк горла стал. Да и американцы тоже не простят мне смерти штурмфюрера.

Замолчали. Каждый задумался о своём. Впереди не светило ни Герману, ни Вилли, а у последнего, к тому же, светлая часть дороги была значительно короче. Первым нарушил молчание нетерпеливый Герман:

- Мне кажется, и для тебя многое будет зависеть всё от того же Шварценберга.

- Кто тут меня вспоминает? Хорошо или плохо?

Они и не заметили, как он подошёл и стоял в проходе на стороне Вилли. Повинуясь выработанной за долгие годы военной жизни и службы привычке чинопочитания, Вальтер соскочил с кровати и вытянулся, вздёрнув подбородок, перед штурмбанфюрером. Тот посмотрел с одобрением, повернулся к Герману, вдавившемуся спиной в койку так, что его почти не было видно, и укоризненным тоном выговорил ему:

- Учитесь, обер-лейтенант Зайтц хотя бы уважению к старшему по возрасту и званию. Распустили вас у Рихтгофена!

- Не трожьте Рихтгофена! – почти закричал не выдержавший Герман. – Он не чета вам! – Он даже сел от негодования, упёрся взглядом в Шварценберга и сразу успокоился. – И вообще, я – пленный. Между прочим, такой же, как и вы, нахожусь в лагере для военнопленных, а не в армии, и война, к вашему сведению, уже закончилась.

- Это вы напрасно так думаете, - опроверг его штурмбанфюрер.

Они ещё немного посостязались взглядами, потом Герман снова упал на спину.

Шварценберг повернулся к Вальтеру:

- Уже наслышан о вашей драке, печально закончившейся для нашего товарища, штурмфюрера Блюмке. Нельзя сказать, что вы достойно начали жизнь в лагере, где у вас могло бы быть много друзей.

Слова Шварценберга о «товарище Блюмке» высветили в обострённом мозгу Вилли возможную линию защиты, давали не только небольшой шанс на оправдание, но и возможность маленького натиска. Здесь Вилли был верен себе как на ринге.

- Вы называете его товарищем? А мне он показался типичным уголовником с финкой за голенищем. Он не мог быть вашим товарищем, вы шутите, - сказал он с уверенностью.

Шварценберг выслушал, внимательно глядя прямо в глаза Вилли. Ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя он, очевидно, не ожидал оправдания, а тем более, отпора.

- Кроме того, - продолжал Вилли натиск, - штурмфюрер ввязался в драку первым. Он прилюдно оскорбил честь офицера СС. И какой же надо было ждать реакции от меня? – нахально спрашивал он Шварценберга. – Смириться и стать посмешищем для всего лагеря? И тем самым посадить пятно бесчестия на весь офицерский корпус? Вряд ли вы оправдали бы такое моё поведение. – Вилли нагло звал штурмбанфюрера в союзники. – Я, по крайней мере, в армии с детства и не могу себе позволить этого.

Он перевёл дыхание, успокоился, чувствуя, что выбрал правильный тон и верную защиту. Лишь бы не переборщить. Не следовало идти на конфликт: сила была на стороне Шварценберга, как только что его убеждал Герман, хотя сам бездумно игнорировал эту силу. Вилли за долгую службу в тылу пригляделся к старичкам-нацистам, успел оценить их возможности и не одобрял поведения Германа. Он привык быть осторожным. Жизнь научила.

- К тому же, он вытащил нож, - продолжал он защиту. – Против безоружного и своего по организации! На виду у всех, позоря мундир! Это уровень интеллекта всего лишь озлобленного уголовника, а не фольксгеноссе.

Вальтер замолчал. Молчал и Шварценберг, видимо, переваривая и заново переоценивая драку и сложившиеся у него раньше выводы по ней. Вилли решил попытаться ещё больше смягчить свою роль, покаявшись в некотором роде:

- Я сожалею, что всё так кончилось, и совсем не хотел смерти штурмфюрера. Уж так получилось, что он ударился о злосчастный бордюр. Если бы не это, он, конечно, был бы жив и уже здоров. Разве можно такого здорового мужчину убить двумя ударами кулака? Просто нам обоим не повезло, ему – больше. Я сожалею. Здесь не было злого умысла.

Шварценберг всё молчал, а глаза всё так же глядели в глаза Вальтера, но взгляд был не там. Его домашняя заготовка расправы не срабатывала, и требовалось новое решение по истории с дракой.

- Вы что, знакомы с боксом и самообороной? – задал он отвлечённый вопрос.

- Он был бессменным чемпионом военных учебных заведений. И мне от него досталось! – это подал голос нетерпеливый Герман.

- Вероятно, мало! – оценил Шварценберг его характеристику друга.

Что-то придумав, уже держась свободнее и сняв Вилли с прицела своих немигающих пристальных глаз, Шварценберг продолжал:

- Хорошо, что вы всё это мне сказали. Я люблю людей открытых и честных. Думаю, что в очереди не найдётся офицеров, которые свидетельствовали бы против вас. Вас защищает также и американский солдат. Ещё будет расследование, возможно, и допросы в комендатуре, но думаю, что с нашей помощью вы будете оправданы. Кажется, я уже уверился, что это был несчастный случай.

Шварценберг, видимо, окончательно пришёл к этой мысли. Ему понравилась самозащита гауптштурмфюрера и всё его поведение – тоже. И хотя он не привык действовать на основе эмоций, интуиции, чувств, а доверял только фактам, в данном случае в его решении основную роль сыграла симпатия к молодому офицеру, который действительно был награждён Крестом в последние дни войны и, вполне вероятно, самим Гитлером.

- Благодарю вас, господин штурмбанфюрер! – громко и искренне поблагодарил Вилли.

- Не стоит, - снисходительно ответил тот. – Вы действовали верно, хотя мне всё же жаль штурмфюрера.

Шварценберг повернулся, чтобы уйти, но задержался.

- Может быть, этого и не произошло бы, будь вы не в этой одежде.

«Пусть будет так», - быстро подумал Вилли.

- Мне удалось посмотреть ваши документы в комендатуре. Помнится, что вы упоминали о знакомстве с Гевисманом? В комендатуре вы об этом говорили? – жёстко спросил он.

- Нет, - быстро ответил Вилли и подумал: «Вот, оказывается, чем я интересен Шварценбергу».

- Хорошо, - поверил тот и добавил: - Мой совет – поменяйте одежду.

Вальтер, не задумываясь, согласился:

- Я бы сделал это с радостью. Мне самому неприятен этот балахон. В своей жизни я редко носил штатскую одежду и чувствую себя в ней неуютно. Но где взять мундир? – Он вопросительно посмотрел на Шварценберга, уже не сомневаясь, что тот может здесь всё, сможет, если захочет, и одеть Вилли в мундир.

- Я постараюсь помочь вам, - сказал тот. – До свидания.

- До свиданья, господин штурмбанфюрер!


- 8 –

Когда он ушёл, Вилли пантерой вспрыгнул на кровать, облегчённо вздохнул, быстро сбросил ботинки, подобно Герману спрятав их под матрац, и вдруг увидел напряжённое лицо и злые глаза того, ещё так недавно полные сочувствия и сопереживания.

- Противно было смотреть, как ты извивался перед Шварценбергом, - проговорил тот сдавленно. – Чуть ли не зад лизал! Чего ты оправдывался? Перед кем? В чём? Кто он тебе? Не надоело? Ох, и хитёр же ты! Я всё ждал, что ты заплачешь и начнёшь руки целовать этому типу, - восхитился он поведению Вилли. – Он-то – настоящий убийца. Слушай, а он тебя заприметил, у тебя есть шанс стать его помощником вместо штурмфюрера, - заметил зло. – Пойдёшь?

Вальтеру стало неприятно. Он понимал Германа и знал, что вёл себя не совсем честно, стараясь выпутаться из убийства с наименьшими потерями, да и растерялся основательно, узнав о смерти верзилы. Может быть, он вёл себя и не совсем достойно, может быть, но опять избежал смерти. Почему-то ему казалось, что американцы не станут разбираться, кто прав, кто виноват, а просто кокнут второго участника драки для общего спокойствия. Он попросту испугался.

- Да ладно тебе! – произнёс он с досадой. – Главное, я выкрутился из этой нечестной драки. Тебе, что, хотелось, чтобы меня шлёпнули как героя?

- Нет, - согласился Герман. – Но смотреть на тебя было противно, - он скривился. – Всё же не ты выиграл тогда у меня, а я проиграл.

- Так оно и было, успокойся, - согласился Вилли.

Герман отвернулся, прикрыл глаза. Вальтер, подавив раздражение и успокоившись за свою судьбу, выталкивая из памяти не очень приятную беседу со Шварценбергом, принялся выговаривать Герману, как это бывает, когда хочется скорее забыть, затушевать своё неудачное поведение:

- А вот ты ведёшь себя неразумно! Зачем ты нарываешься на скандал со Шварценбергом? От тебя же не убудет, если притворишься. И старику доставишь удовольствие, и сам будешь жить спокойно.

Герман даже подскочил на кровати, сел:

- Как ты не поймёшь: надоело притворяться! Надоело! Я каждый день играл со смертью, и так пять лет, а такие как он копили барахло в тылу, а появляясь у нас, читали мне нотации, как себя вести. Меня тошнило от их сентенций, самодовольства. И теперь – опять? Надоело! Притворяться, чтобы жить? Гнусно! Я больше не хочу!

Он снова упал на кровать, отвернулся от Вилли. «Досталось ему на фронте, нервы совсем истрепал, а ведь совсем ещё молодой», - подумалось Вальтеру.- «Война и после завершения не отпускает свои жертвы». Германа было просто жалко, обиды на него не было, тем более, что по большому счёту он прав. Нужно как-то умерить его агрессивность, в общем-то, безобидную для других, но очень опасную для него самого. Иначе ему придётся туго в лагере от своих. Да и Вилли – тоже, рикошетом.

- Герман, ты где начал воевать? – спросил он, отвлекая соседа от неприятной темы.

Тот некоторое время лежал, по-прежнему отвернувшись, и не отвечал, не настроенный на компромиссы. Однако его открытая натура всё же взяла верх, и он, повернувшись на спину, полежал так, глядя на потолок и соображая, очевидно, как принять вопрос соседа и его стремление к мировой, стоит ли тот откровенности. Ему этого хотелось, он не умел долго дуться, а ещё больше – долго молчать.

- В Польше, в 39-м, - нехотя ответил Герман. – Это была не война, а работа, каторжная работа. Поляки быстро смирились, самолётов у них не было, воевать нам было не с кем, а нас гоняли и днём, и ночью, и в снег, и в туман и чёрт знает в какую погоду. Вечно хотелось спать, и даже в редкие забеги в кафе мы старались побыстрее избавиться от девиц, чтобы завалиться спать.

Герман вздохнул, он уже отошёл от лагерных неприятностей, вороша в памяти начало войны.

- От тех дней у меня остались мерзкие воспоминания. Я жаждал схваток в воздухе, лихих налётов на противника на земле, а меня заставляли летать и летать вхолостую, как будто лётная учёба продолжалась, а война не начиналась. Теперь-то я думаю, что нас просто усиленно тренировали к большой и молниеносной, как обещал фюрер, войне с Россией. Тогда же я не понимал, злился на всех, проклинал судьбу и спал, где и когда мог. На фюзеляже моего хейнкеля был нарисован орёл со змеёй в клюве и когтях. Но пока ему не попадалось и воробья.

То, о чём сказал Герман, для Вилли было неожиданностью, он тоже не представлял себе войну такой.

- Сопровождали транспортников, летавших в Норвегию и Финляндию, - продолжал Герман, - разыскивая их в воздухе уже вылетевшими из Германии. Реже охраняли бомбардировщиков в начале и в конце их лёта в Англию. Иногда караулили какие-то спецрейсы, а больше гоняли парами, тройками, четвёрками, барражируя над Польшей и Балтикой. И постоянно, через два-три дня, получали задания на облёты приграничных районов России. С воздуха я выучил там каждую дорогу, каждую речку, поселения и городки, казалось – каждый кустик, а нас всё гнали и гнали в новые полёты по знакомым маршрутам, и я, зевая, порой забывал, что летаю-то над территорией чужого государства. Приятным разнообразием были фотосъёмки, если тебе подвешивали аппаратуру, но это бывало редко. Обычно съёмками занимались специалисты.

Вилли хмыкнул недоверчиво:

- Хм! А русские-то что? Их, что, там не было? Как это они вам разрешали летать спокойно?

Герман, вспоминая заново те дни, задумался, ответил неуверенно:

- Вот этого я не могу понять до сих пор. Нет, они были и почти всегда появлялись, сопровождая на своих смешных тупорылых бипланах, сделанных из фанеры, но решительных боевых действий не предпринимали, стараясь вытеснить нас, смело идя на сближение. Многие наши не выдерживали, уходили, получая взбучку от командования. А я всегда пёр по прямой. А уж если какой рус начинал сильно досаждать, прибавлял скорости и уходил. Меня хвалили. Я летал нахально. Совершенно не испытывал опасения за жизнь, оно пришло потом, на настоящей войне, когда русские принялись за нас всерьёз, и я увидел, как горят наши самолёты. А тогда я ничего не боялся. Иногда мы сближались так, что хорошо видели друг друга, орали, не слыша, и грозили кулаками.

Герман усмехнулся курьёзным воспоминаниям, потом продолжал:

- Были, конечно, и серьёзные столкновения. Одного из наших таранил русский, я сам это видел. Оба самолёта развалились в воздухе, парашютов не было. После этого нам запретили близкие схождения, разрешили уходить от русских, маневрируя скоростью и высотой, объясняя, что это-то и пригодится в будущей войне больше всего, а не мальчишеская удаль. И даже этот случай не испугал меня, - задорно сказал Герман, - я продолжал дразнить русских лётчиков, а вскоре нашёл новую забаву: стал пикировать или пролетать на бреющем полёте над их военными городками и небольшими гражданскими поселениями, а то и распугивал так какие-то рабочие и гуляющие сборища и толпы. Редко, но обстреливали из винтовок, реже – из автоматов. Единичные дырки в плоскостях и фюзеляже наполняли меня дурацкой гордостью и самодовольством. Как ни странно, но меня не ругали. И я даже заработал тогда свой первый Крест и первый отпуск.

Видимо, безмятежные картины прошлой жизни приятно будоражили память, он тихо рассмеялся, продолжал:

- Теперь без смеха не могу вспомнить, как я пыжился в новеньком мундире Люфтваффе с новеньким Крестом и был недоступен всем сверстникам и женщинам в Берлине, чванливо выбирая лучшую и достойную себя. Так и не успел выбрать: отпуск быстро кончился, и я, не успев протрезветь, опять оказался в Польше, опять сидел в своём мессершмите, клюя носом от постоянного недосыпания.

Снова вздохнул, лёг на бок, опершись головой на руку, уже дружелюбно посмотрел на своего нового товарища.

- Рассказывать дальше?

- Давай, - с готовностью ответил Вилли.

Он привык к замкнутости своих знакомых и сослуживцев, даже Эмма редко открывала ему свою душу, а Герман словно и не немец, весь нараспашку, раскрыт до донышка, хотя они и знакомы всего ничего. Не хотелось спугнуть эту удивительную простоту и дружелюбность, хотелось доставить Герману удовольствие тем, что слушает. Может быть, ему очень надо выговориться, освободиться от багажа тяжёлой памяти о войне.

- Давай, продолжай, Герман. Всё, что ты расскажешь, мне интересно: я же не был на фронте. И вообще, ты – мастер рассказывать.

- Не подлизывайся. Я ещё помню.

А сам улыбнулся размягчённо, глядя прямо в глаза и показывая, что готов забыть грешное поведение Вилли.


- 9 –

- Я и войну с Россией встретил во сне.

Явственно представив те далёкие дни, Герман даже зевнул.

- Знаешь, у некоторых со временем вырабатывается рефлексивная профессиональная реакция на определённый сигнал в определённых ситуациях, даже если сигнал слабый. К примеру, любая мама мгновенно просыпается даже от слабого писка своего дитяти.

- Тебе-то уж это хорошо известно, - добродушно съязвил Вилли.

- Ладно, пусть пример не из собственной практики. Но так бывает. И я мгновенно проснулся, лишь слабо хлопнула на взлёте сигнальная ракета, а палец уже сам собой нажимал кнопку стартёра. Было очень рано, ещё не рассвело, наверное, около 3-х часов утра или ночи, как хочется, так и считай, я тогда со сна даже и на часы не посмотрел. Спросонья вырулили на дорожку и после второй ракеты взлетели своим дежурным звеном, проклиная эти чёртовы тренировочные полёты. Не успели набрать даже минимальной высоты, как в наушниках послышался голос командира полка. Редкий случай, когда он бывал с нами в воздухе, и я, естественно, насторожился, почему он с нами и что скажет. «Внимание, внимание», - прозвучал его голос торжественно и чётко, с расстановками, - «сегодня наш фюрер начал священную войну против варварской России. Весь наш полк в воздухе. Наша задача – прикрыть с воздуха бомбардировщики от русских истребителей». Потом он распределил задачи по эскадрильям, и нам достался самый верхний этаж сопровождения и прикрытия. Я как-то не очень даже и воспринимал его слова о начале войны, энтузиазма не было точно, тонус, во всяком случае, не повысился, всё равно больше всего хотелось спать.

Герман перевёл дыхание. Воспоминания увлекли его и живо отражались на лице. Несомненно, они ему были приятны, на них ещё не было налёта жестокости и страданий войны и, потом, это было время ожидания рыцарских и романтических приключений и побед, время ещё ничем не омрачённой юности, которая кончилась для него очень быстро, уже с первыми сгоревшими самолётами.

- Набрали высоту порядка трёх километров и кружили на малой скорости, ожидая бомбовозы. Когда они появились, причём очень скоро, – начало войны было очень чётким, не то, что её конец, - я чуть не ахнул: никогда раньше не видел столько самолётов в небе, даже на параде. Они шли в три этажа, ровно и на всём пространстве. Это были сотни самолётов, потом говорили, что порядка 800 машин. Ровный мощный гул с их приближением заполнил всю кабину, так что я почти перестал слышать команды в наушниках.

Он снова перевернулся, подтянулся, вспоминая мощь первого авиационного нападения на русских.

- И мы пошли над ними, а другие – с флангов, и всей гудящей массой моторов скоро и беспрепятственно пересекли границу, и я увидел, как самый нижний эшелон бомбардировщиков пошёл в пике на приграничные заставы русских, а мы двинули дальше. Потом средний эшелон приступил к бомбардировке более дальних объектов – аэродромов и военных городков. Постепенно сокращалась наша армада, и, в конце концов, наш верхний эшелон, да и то уже неполный, добрался до окраин Минска.

Герман немного помолчал, припоминая детали, потом продолжал:

- Здесь я впервые увидел смертельную карусель пикировщиков и её страшные результаты. Внизу, куда они клевали, всё было в чёрном дыму и огне, ничего нельзя было увидеть, а они всё добавляли и добавляли туда, и я удивлялся: зачем? – ведь там давно уже нет ничего целого и живого. Потом-то я уже привык, что, сколько бы ни бомбили, из этого дымно-огневого хаоса всё равно неслись навстречу, хотя и редкие, огненные струи и снаряды перед каждым следующим заходом бомбардировщиков на цель, и редкие бомбардировки заканчивались замолкшей могильной пеленой дыма и копоти. А в этот первый раз я был в полной уверенности, что колошматят они по нескольку раз в одно и то же место зря, и на земле давно уже всё мертво.

По его лицу было видно, что всё это сейчас снова стоит перед его глазами.

- Пока я восхищался и ужасался кошмару на земле, разинув рот и не замечая ничего вокруг, мимо моей кабины прошла, удаляясь, трассирующая очередь крупнокалиберных пуль, потом вторая, оглянулся – сзади над хвостом завис русский тупоносый истребитель-моноплан. Прозевал я, когда они появились, и прослушал предупреждения, а мог и жизнь прозевать. Бог хранил. Пришлось вывёртываться на вираже вверх, и, когда меня вдавило в сиденье, а веки полезли на глаза, я успел засечь перед собой брюхо другого русского и нажать на гашетку, да так удачно, что видел, как он задымил и загорелся, а мой самолёт ушёл от преследователя, и можно стало осмотреться, что происходит. Русских было мало, и рвались они к юнкерсам, а наши их отгоняли. И я принялся за то же дело, и опять мне повезло: сбил второго русского, так и не увидевшего меня сзади. Как он загорелся и горящей кометой с чёрно-дымным хвостом пошёл к земле, врезался и там взорвался, я видел хорошо. Вскоре мы рассеяли русских, их было мало, и всё-таки, как говорили потом на разборе, они успели сбить пять бомбардировщиков. Так что и у нас не обошлось без потерь. Сбили и моего напарника, которого я потерял из виду в начале боя, а он, оказывается, уже лежал на земле и потому не предупредил о первом неожиданном нападении, - Герман громко вздохнул. – Погиб, счастливец, в самый первый день войны. А я терпел все пять лет, чтобы, в конце концов, оказаться здесь. Не знаю, что лучше.

Замолчал, переживая уже теперешние злоключения и неясное будущее. Потом, отгоняя здешние неприятности, продолжал:

- Отбомбившись, юнкерсы пошли назад, и мы следом. Горючего оставалось только-только на обратный путь, и потому летели на той же высоте, с которой соскальзывали в пике бомбардировщики, порядка 500-600метров, и по прямой к дому. Казалось бы, дело сделано, тяни спокойненько и экономно до аэродрома. Да не тут-то было! Тогда же я усёк, что для лётчика бой не кончается до самой посадки.

Он всё чаще стал прерывать свой рассказ, очевидно, припоминая подробности, почти стёршиеся от времени.

- Только мы стали приближаться и пролетать над разбомблёнными укреплениями русских, как оттуда полетели навстречу нам и снаряды, и пули. Да так густо, будто и не пострадал никто. И, что удивительно, к Минску летели – огонь был редким и малоинтенсивным, а возвращаемся – нате вам, бьют крепко, будто тактика у русских такая. А нам и подняться нельзя – баки с горючим уже полупустые. Короче, потеряли мы при возвращении ещё несколько бомбардировщиков, а сами ничем ответить не могли.

Чувствовалось, что тот первый боевой вылет, начатый безмятежно и спросонья, оставил глубокую борозду в памяти Германа.

- До конца дня слетали ещё несколько раз, изредка встречали русские истребители, которые почти все были уничтожены на ближних аэродромах, а к вечеру всем полком перебазировались на новый аэродром в 150-200-х километрах уже за границей. Нас встретили десантники, захватившие аэродром, пока немногочисленные русские спали - большинство уехало в недалёкий город к семьям и просто повеселиться в воскресенье - и были уничтожены. Потом, правда, десантникам пришлось туго и от подоспевших русских, и от наших бомбардировщиков, молотивших по своим в неведении, что аэродром уже наш. С нашим прилётом их беды кончились, а нам досталось всё почти целеньким, включая самолёты, большинство из которых почему-то оказались разобранными или в ремонте, оборудование, жильё и хозяйственные постройки и всё в них, включая личные вещи русских. Стали обживаться, на этом и закончился мой первый день войны с Россией. Ты ещё не заснул?

Герман приподнялся, заглянул в лицо Вилли. Тот, конечно, не спал. Через Германа он почти осязаемо соприкасался с войной, которая уже кончилась, которой он так и не узнал по-настоящему, и в которой когда-то очень хотел участвовать, представляя себе всё иначе, более героическим. Вот уже второй активный участник рассказывает о ней как о тяжёлом времени, тяжёлой работе без всякой романтики и патетики, с какой-то горечью и усталостью, без всякого пафоса, как о потерянных годах жизни. Кончившейся там жизни. Хотя они и остались живы, но остались тенями себя прежних, довоенных.

Вальтера давно занимал вопрос: что же это за люди – русские, что, казалось, были уже на коленях, но поднялись, нашли в себе силы и разгромили самые мощные силы мира.

- Герман! А как тебе показались русские? – спросил он заинтересованно. – Геббельса я слышал и неоднократно, а что на самом деле? Можешь поделиться? Или только сверху их видел?

Тот рассмеялся:

- Смешной ты! Я же воевал пять лет! Как же не встречаться?

Потом задумался, пригладил волосы, снова улёгся, подложив ладони под голову, нерешительно сказал:

- И всё же, признаться, как-то не задумывался об этом. Летал да летал. – Подумал, что ответить. – Встречался, конечно, но не обращал внимания, как будто и не видел. – Усмехнулся неожиданной мысли: - Ты, пожалуй, впервые заставляешь меня подумать, с кем я воевал. – Ещё раз усмехнулся абсурдности такого положения, сам себя спросил: - С кем же я всё-таки воевал? – Ответил с горчинкой: - Такое впечатление, что мне было всё равно, с кем. – Подтвердил горячо: - Я не шучу, так было.

Он тяжело вздохнул, снова быстрыми движениями пригладил волосы, поднял колени, опять опустил, повернулся на бок, не находя удобной позы, рассеянно взглянул на соседа.

- Встречался, а всё же мало что могу рассказать. И не потому, что почти не сталкивался с ними - я не пехотинец, а лётчик - а просто никогда не воспринимал как живых людей. И даже как врагов. У меня не было к ним ненависти, а было простое равнодушие. – Пошевелился, удивляясь своим словам: - Удивительно, но ты на самом деле впервые разбудил во мне интерес к русским. Я считал, что и побеждали, и проигрывали в войне только мы. А сейчас вот думаю, что, возможно, в этом замешаны и они. Ты-то как считаешь? – обратился он за помощью к соседу.

А тот удивился примитивности восприятия Германом врага, отсутствию ненависти и злобы к нему, необходимых в такой большой драке как война. Чем же подпитывалось желание победить и убить? Только юношеской романтикой? Натаскиваниями нацистов? Этого мало. Необходима личная вражда. Он ответил на вопрос Германа примером:

- Исход схватки на ринге всегда зависит от обоих бойцов, даже если они и разные по силам.

- Значит, всё же ты у меня выиграл тогда? Так? – не желая углубляться в философскую сущность своего грязного дела, констатировал Герман.

Вилли поправил:

- Но ты мне тоже помог в этом.

Оба замолчали на некоторое время. Первым начал менее выдержанный и более эмоциональный Герман. Видно, его и впрямь крепко задело новое для него осмысление поражения немцев и мысль о том, что виноваты в этом не только Гитлер и нацисты, но и какие-то не совсем ясные ещё особенности этих русских, засадивших, в конце концов, его, одного из лучших асов Рихтгофена в этот лагерь. Что-то в них, очевидно, есть такое, что позволило им устоять, собраться с силами и вышвырнуть немцев со своей земли, и чего нет у немцев, не сумевших даже остановить русский вал в таких условиях. Что? Возможно, ему, немцу, на этот вопрос и не ответить.

- Наверное, я ничего тебе не смогу толкового рассказать про русских. Всё ж я лётчик, лоб в лоб встречался только в воздухе, да и то почти не видя друг друга, - но тут же добавил, - хотя какие-то ощущения сохранились, попытаюсь поделиться.


- 10 –

- Когда мы начинали, - рассказывал Герман, - лётчиками русские были никудышными. Конечно, им в этом здорово способствовали дерьмовые фанерные самолёты, но и сами они подготовлены были плохо, это обнаружилось сразу же в первых боях. Помню, тогда одолевала их вдруг безрассудная ярость, заставлявшая бросаться в атаку на несколько наших самолётов и, зарвавшись, идти на таран, и тогда, как правило, без выгоды погибали оба самолёта. Зачем? У нас таких не было. Вот тебе первая черта: безрассудность и ярость от отчаяния. Мне кажется, - продолжал он трудно размышлять, - что они не умеют вообще спокойно терпеть неудачи, соглашаться с судьбой в бою, в схватке, и это неприятие возбуждает в них в какой-то момент нечеловеческие усилия и выталкивает, побуждая к яростному сопротивлению, к быстрой гибели или, наоборот, к неожиданной для себя победе. Так бы я сказал.

Вилли даже удивился, услышав от своего, казалось, бесхарактерного и простоватого собеседника такой философский перл. Нет, Герман не так просто заработал свои многочисленные награды, мысль у него работала верно и основательно, когда хотела. Только требовалось её слегка подталкивать, побуждать к работе.

- И правильно сказал, - похвалил он. – Мне понравилось. Трудно твёрдо судить, но что-то характерное в русских ты, похоже, подметил верно.

Довольный Герман заулыбался, глаза засветились, похвала его явно воодушевила.

- Под Москвой и самолёты у них стали появляться совсем другие, и сами они, очевидно, с опытом стали более профессиональными, терпеливыми, и мы уже несколько скисли. В нашей эскадрилье из тех, кто начинал, остались в живых двое – я и командир эскадрильи. Остальные не умерли на земле и не заболели, а были сбиты, сбиты русскими, теми, что летали вначале козлами, а потом дали нам жару. На замену приходили уже не те лётчики, не с такой подготовкой, их не гоняли предварительно в любую погоду по многу часов, а сразу засылали на фронт, и русским стало легче. Способности стали выравниваться, а исход воздушных дуэлей стал всё больше зависеть от случая, везения, а не от умения.

- Вот, например. Было это в самом начале войны то ли в Минске, то ли раньше, не помню уже. Нашим жеребцам понадобились случки, а то они утром уже и штаны не были в состоянии надеть. Ха-ха! – обрадовался он своему солдатскому юмору. – Короче, устроили для офицеров бордель с русскими девками. В первый день было столпотворение, сам я там не был, а ребята наши рассказывали. И продолжалось это только сутки. Под утро какая-то девица у себя в комнате, в постели, прирезала нашего спящего лётчика из второй эскадрильи, а потом и себя. Причём такими точными ударами, что о каком-то сопротивлении парня нельзя было и подумать. Двойное убийство было замышлено и хладнокровно исполнено. До сих пор не пойму, зачем она это сделала после того, как отдалась добровольно, и зачем убила себя. А?

Вилли подумал, предположил неуверенно:

- Может, он её истязал по пьянке?

- Да нет, - возразил Герман, - никаких следов. Переспал он с ней всласть, это точно, потому что и смерть встретил спокойно, уставшим и в сладком сне. Так и предстал, наверное, перед Всевышним: спросонья и без кальсон, не соображая, как это бордель превратился вдруг в райские кущи.

Ухмыльнулся своей шутке, продолжал:

- Я его знал. – Охарактеризовал убеждённо: - Нет, парень не садист, не из тех, которые на бреющем поливали свинцом толпы беженцев. Тут что-то другое встало между ними, непонятное.

- Может быть, жизнь загнала её в угол, как тех русских лётчиков, что встречали вас в бессильной ярости в первые дни войны? Как и они, она тоже пошла на таран, - поразмыслив, высказал Вальтер вслух свою версию поступка русской. – Наверное, в крови у русских заложено: погибая, тащить в могилу за собой и врага. А потом, что ты судишь о нации по одной какой-то девке, к чему твой пример?

Герман отреагировал быстро и решительно:

- Но у нас-то не было ни одной такой девки! Ты слышал хотя бы об одной? Вот видишь! – сказал он победно. – А у них были и другие подобные случаи и не раз. После того мы отказались от русских баб, хотя они и были все как на подбор аппетитными, и запросили своих из Германии. Со своими – без проблем.


- 11 –

Он переменил позу, выставив колени и положив на них голову. Им было хорошо в отсутствие соседей рядом и внизу, никто не мешал болтать и слушать, откровенно, не задумываясь, выплёскивая всё, о чём думалось. Сидели теперь, коленями и опущенными головами друг к другу как нахохлившиеся птицы, переговариваясь не только тихими голосами, но и взглядами.

- А вот другой случай, - продолжал Герман. – В начале войны… Опять я вспоминаю начало, заметь, оно мне больше по душе, в конце войны я уже ничего не соображал, только ждал конца 3-го раунда. В начале у нас не было проблем ни с самолётами, ни с горючим, а после Сталинграда не только самолётов – запчастей не стало, а хуже всего, что не стало бензина в достатке. Так вот, в начале войны мы летали в любую погоду, рвались на небо, не благословляли, как позже, дождь и снег, нами ещё не завладела апатия, и, чтобы обеспечить темпы, в аэродромные мастерские стали брать русских инженеров и техников. К тому же, им можно было мало платить, и брали с удовольствием. Приходило их немало, так что выбор был, а они дорожили своим местом, старались, многие из них были настоящими мастерами и сделали многое, чтобы наши самолёты не простаивали на поле. Голод – не тётка, объясняли они свой приход на работу к нам. Такой мастер с золотыми руками появился однажды и у нас под Смоленском, а потом сопровождал нас до Москвы, став постоянным работником. Обычно же на каждом аэродроме набирали новых.

Герман приподнял голову, в который уже раз пригладил волосы, упрямо спадавшие на лоб, продолжил:

- Своим импозантным видом он привлекал всеобщее внимание. Да и независимым поведением – тоже. Для русских работников это было необычно. Он старался держаться с нами на равных, и у него это выходило, правда, как я уже говорил, мастер он был отменный, и за это многие уважали его, а другие – терпели. И работал быстро.

- Он тоже сам пришёл к вам? – уточнил Вилли.

- Сам, - подтвердил Герман, - и даже пытался оспаривать предложенные условия, но быстро согласился на общие и правильно сделал: когда поняли, что он из себя представляет, его условия приняли безоговорочно.

Герман улыбнулся, вспоминая.

- Одет он был всегда в чёрное – и летом, и зимой: чёрный костюм, чёрная шёлковая жилетка, зимой – чёрное пальто и обязательные чёрная шляпа, тёмный галстук, только рубашка белая, и гладкая блестящая палка, как клюшка, с загнутой ручкой, которую из-за толщины трудно назвать тростью. Если учесть, что всё это носилось с большим достоинством и элегантностью, то, естественно, он должен был привлекать внимание, и многие принимали его за немца, приехавшего по делам какой-нибудь фирмы, а русские вообще боялись. Их осторожность усиливалась ещё тем, что он знал немецкий язык. Не то, чтобы в совершенстве, но достаточно для обычных разговоров, для того, чтобы быть понятым.

- И вот такой человек, бюргер по внешности, господин по манерам, классный мастер по способностям, имел один большой недостаток: он пил. Пил много и даже на работе. Другому бы это не спустили, а ему, большому мастеру, прощали, вернее, относились к этому недостатку снисходительно, старались не замечать, пока он делал своё дело лучше всех, лучше немецких рабочих. К концу рабочего дня он обычно был на большом взводе и часто задерживался, заканчивая заказ и стараясь уйти незаметно. Ему хорошо платили, и потому у него всегда можно было перекупить водку, шнапс, коньяк, а то и просто самогон. Мы этим пользовались, когда не хотелось идти в кафе далеко от аэродрома, а выпить хотелось, особенно в нелётную погоду.

Загрузка...