- 12 –

Вот так всегда: выстроишь для себя будущее, убедишь в том, что только так и будет, а реальность опрокинет все ожидания. Капитан, появившийся спустя неделю, ошарашил своими предложениями, никак не вяжущимися с тем, на что надеялся Вилли. Да и не предложения это были, а скорее приказ, поскольку выбор был крайне ограничен: или барак, или… А «или» заключалось в том, что Вилли зачисляли в армейскую разведку США, направляли на кратковременное обучение в спецшколу (опять школа и опять «спец», одно это вызывало отвращение к предложению капитана), а потом ему предстояло связать оборванные лески агентуры: найти их в России и восстановить связь. Пока только с пятерыми, выбранными в ближней Белоруссии. Если бы Вилли знал, к чему сведётся его усердие в восстановлении картотеки, он много раз подумал бы, прежде чем предложить свои услуги. Всё равно, наверное, это лучше, чем гнить в лагере, да ещё с нависшей угрозой для жизни от убийц Шварценберга, а теперь и от американцев. Вряд ли они потерпят отказ и согласятся оставить его в покое, когда он узнал об их желании наладить агентурную разведку в тылу своих русских союзников.

В спецшколе Вилли не задержался. Всё, что ему втолковывали инструкторы, он знал и умел. Основное время ушло на освоение портативной рации с автоматической шифровкой текста передач, тайнописи и шифров, фотоаппаратуры и, особенно, автодела. Американцы позаботились и о совершенствовании его русского языка, усвоении упрощённого разговорного лексикона, для чего в одной комнате с ним поместили русского перебежчика. Уже были и такие. Этот удрал, как понял Вилли, боясь суда за махинации с трофейным барахлом. В начале июля обучение было завершено, и вот снова они вдвоём с капитаном, но не в комендатуре лагеря, а в одной из комнат школы в Бонне, и он не немец-пленный, а военнослужащий США.

Всё так же сухо и с тем же оттенком неприязни капитан давал последние наставления.

- Объясню, почему мы решили послать тебя. Ты видел их на фото, значит, сможешь опознать визуально без лишних расспросов, которые всегда настораживают. Знаешь русский язык и, следовательно, сможешь действовать, не привлекая внимания, как обычный русский житель тех мест, а для прикрытия получишь подлинные документы. Немаловажно и то, что ты немец, то есть, настоящий враг русских, наши ещё не дошли до этого, и, думаю, у тебя не возникнет желания предать даже ради больших денег. Я прав?

- Как вам угодно, - согласился Вилли.

- И последнее: ты подал идею, тебе её и осуществлять. Если она – блеф, то справедливо сам на ней и погоришь. Обещаю: если всё выдумал, назад не вернёшься. Вот твоя командирская книжка лейтенанта Владимира Ивановича Васильева. Захочешь – не запомнишь. Комиссован из-за контузии головы и речи. Последнее не помешает, на всякий случай, даже с твоим отличным произношением, вдруг по забывчивости что-нибудь там не так ляпнешь. Вот подлинная справка госпиталя. Наградные книжки. У тебя два ордена: Красного Знамени и Отечественной войны второй степени. Целых пять медалей. Гордись: ты хорошо лупил фрицев. Денег даю 50 тысяч. Больше – опасно. Лучше сразу устраивайся на работу и зарабатывай, там плохо относятся к неработающим, особенно соседи. Что ещё? Посмотришь сам, в бумажнике. Вот легенда. Выучи назубок, утром проверю и отберу. Вероятно, не раз будут спрашивать, а может, и проверять. Не опасайся, документы и легенда – подлинные. Этот парень у нас, и, главное, у него нет родственников, все погибли.

Капитан подвинул свёрток.

- Здесь твоя форма. Ношеная, но выстиранная и продезинфицированная. Переодевайся сейчас же, привыкай. Ничто не должно стеснять. Ни одежда, ни легенда.

Он повременил немного и добавил:

- Времени на ненужные размышления не даю, ни к чему. Завтра утром едем в Берлин. Оттуда выбираться будешь самостоятельно, как все. Не торопись, побудь в городе несколько дней, - разрешил он, - обвыкни в окружении русских, узнай исподволь, как лучше попасть на поезд. – Посоветовал: - Начинать всегда лучше не спеша. Даю адрес для остановки в Берлине. Вот он, - подал листок с адресами и именами. – Это тоже наши люди, и тоже – немцы. Никаких расспросов и лишних разговоров. Они тоже предупреждены. Запомнил? Давай сюда, - он отобрал и порвал листок.

Потом помолчал, вспоминая, всё ли сказал, что нужно.

- Через три месяца, в начале ноября, в Минске на главпочтамте получишь письмо до востребования. После обработки прочтёшь адрес встречи с резидентом или связником. Расскажешь ему всё, что узнаешь об агентах, получишь инструкции и указания для дальнейшей работы или способы возвращения обратно, по обстоятельствам и результатам работы. Вопросов нет? Да, не ходи на виллу. Мы уже проверили, она вся в развалинах, вряд ли её будут восстанавливать, легче построить новую.


- 13 –

В Берлин добирались в полузакрытом брезентовом виллисе. На русскую форму Вилли был наброшен американский армейский плащ, на голове была пилотка морского пехотинца. Только сапоги выдавали его, но ноги в них надёжно прятались между сиденьями и укрывались сверху вещмешком. Как он быстро убедился, маскировка была вовсе не лишней: несколько раз документы проверяли то свои (теперь американцы – «свои»), то русские уже на въезде в Берлин. Эти после формальной проверки пропускали беспрепятственно, улыбчиво и дружелюбно козыряя ещё не опостылевшим союзникам. Ещё не размежевал их холодный фронт, и железный занавес не ковался. В городе Вилли высадили в глухом переулке среди развалин разбомблённых домов, где виллис с трудом протиснулся между глыбами отваленных стен. Он быстро сбросил плащ и пилотку, надел приготовленную фуражку с красной звездой, поднял на плечо вещмешок, оказавшийся типичным русским приспособлением для хранения и ношения личного скарба, который в нём так перемешивался, что невозможно было сразу найти то, что нужно, да и подчас забывалось, что там есть, и нередко забытая находка радовала как божий дар.

А виллиса уже и след простыл, только истаивали последний дымок чем-то уже родных выхлопных газов и негромкое «гуд бай, парень!» И вот он среди развалин своего родного города, на развалинах своей жизни, один в целом мире, не поймёшь кто – немец или русский. Американский подданный с русскими документами, с чужими документами среди своих, и должен жить как чужой, думать и делать как русские, забыв, что он немец. А немец ли? А если Гевисман не соврал?

Выбравшись из переулка, Вилли понял, что находится совсем близко от своего дома. Что это? Неожиданное проявление человеческой слабости у железного капитана или случайность? Не раздумывая, Вилли пошёл, как тогда ночью, к своему дому. Он не мог не взглянуть ещё раз на него, не удостовериться ещё раз, что нет у него больше до боли теперь родной комнаты и теплоты Эммы. И убедился ещё раз, что – нет. Теперь – при свете дня. Дом жил только одной половиной, вторая была разрушена и мертва. Его квартира всё так же была обнажена, но теперь пуста. Кто-то вынес все вещи. Может быть, это сделала Эмма? Очень хотелось, чтобы это было так. Он не стал близко подходить к дому, заметив, что перед фасадом люди убирают каменный лом и расчищают улицу, может быть, приготовляя раненый дом к заживляющему ремонту. Вполне вероятно, что среди тех людей могут встретиться знакомые, и, естественно, что его появление в русской форме вызовет не только недоумение, но и подозрения и обязательные доносы властям, от которых немцы вряд ли отвыкли. Рисковать было нельзя, и он ушёл, чувствуя, что это последняя встреча с лучшим, что было у него в прошлом, да и со всей прошлой жизнью в этом городе. Задумавшись, он не сразу осознал, что его окликают:

- Лейтенант! Товарищ лейтенант!

Оглянувшись, увидел разъярённое лицо капитана в новой с иголочки форме (везёт ему на свирепых капитанов), которого он прошёл, не заметив, погружённый в свои мысли.

- Почему не приветствуете старшего по званию? Как вы стоите? Смирно! – ярился военный франт.

До Вилли всё ещё никак не доходила эта неожиданная и абсолютно новая для него ситуация, он никак не мог настроиться на её реальность, ещё больше распаляя щёголя, на мундире которого, отметил Вилли, не было никаких наград, кроме каких-то сверхблестящих значков и золотистых погон, радужно сияющих на солнце. Подумалось: «Этот тоже просидел войну где-то в тылу, вот и злится».

- Думаешь, если воевал, то дисциплина тебя не касается? – перешёл на грубое «ты» блюститель устава. – Война закончилась, и армии нет? Пока на тебе эта форма, изволь выполнять устав! Вернись и выполни приветствие, как требуется, - приказал он. – А потом доложишь, из какой части. Ну!

Но Вилли не успел утешить капитана. Около них, резко затормозив, остановился БМВ, открылась задняя дверь, и из неё высунулась и встала на тротуар нога в хорошо начищенном сапоге и в штанине с красным генеральским лампасом.

- В чём дело, капитан? – послышался басовитый негромкий голос из машины.

Потом и непокрытая голова с гладко зачёсанными назад седеющими волосами показалась наружу, освободившись из затенённости низкой крыши автомобиля. Гладкое выбритое лицо генерала с серыми глазами, полуприкрытыми густыми чёрными бровями, и выдающимся подбородком, разделённым ямочкой, строго смотрело снизу вверх на офицеров. Капитан, с удовольствием встав по стойке смирно, бодро ответил:

- Произвожу внушение лейтенанту за невыполнение им приветствия при встрече со старшим по званию.

Генерал посмотрел на него внимательно, ухмыльнулся еле-еле, одними губами, не меняя строгого выражения глаз, спросил:

- Кто такой?

И снова услышал бодрый и радостный ответ:

- Капитан Бодров из комиссии по репарациям.

- А ты, лейтенант? – обратился генерал к Вилли. – Документы.

Вилли шагнул к машине, подал воинскую книжку с вложенной в неё справкой из госпиталя. Генерал прочитал, посмотрел на лейтенанта Васильева, потом на капитана и приказал тому:

- Кру-гом!

Тот опешил:

- Не… понимаю?

И услышал уже свирепое:

- Крру-гооом!

Теперь уже не понять было невозможно, и исправный служака чётко выполнил поворот через левое плечо.

- Шагом… марш!

И капитан пошёл с левой, как учит устав, но не сделал и пяти шагов, как услышал вслед:

- Бегом!

Затрусил не спеша, но не тут-то было:

- Быстрее, быстрее, быстрее, ё…й в рот!

И поборник устава и дисциплины помчался, стремительно удаляясь, а генерал, отдав Вилли документы, виновато сказал:

- Прости, сынок, за дурака в форме. Где воевал-то?

Вилли ответил по легенде:

- Здесь заканчивал, у рейхстага, в полку Соколова.

- А теперь куда направляешься?

- Хотел снова посмотреть на рейхстаг.

Генерал задвинулся внутрь машины.

- Понятно. Садись, подвезу.

Вилли неловко, чтобы не стеснить грузного генерала, примостился рядом, захлопнул дверь. Сердце бешено колотилось. Надо было отказаться, но как-то так вышло, что он не смог этого сделать, не смог обидеть отказом этого необычного русского генерала, который заступился за младшего по чину, чего бы никогда не сделал немецкий генерал, даже если бы младший был прав. Внедрение в русскую жизнь началось необычно.

Дорогой больше молчали. Генерал, видя скованность лейтенанта, не досаждал ему лишними расспросами. Узнал только, что тот сирота и едет в Белоруссию, позавидовал скорому возвращению на родину и обещал быстрое налаживание мирной жизни, и даже лучше той, что была до войны. И всё равно Вилли с огромным облегчением неуклюже выкарабкался из низко сидящей машины, когда они подъехали к рейхстагу, поблагодарил сипло, взял под козырёк и потом долго провожал глазами удаляющуюся машину с запомнившимся русским генералом, впервые увиденным и услышанным.


- 14 –

Рейхстаг его поразил. Вилли никогда не любил его массивной давящей архитектуры, а тут сердце сжалось от вида многочисленных шрамов на стенах, колоннах, лестнице. На разбитом стеклянном куполе слегка колыхался в удушливом, почти безветренном, летнем воздухе красный флаг. Если в городе, как он заметил, шла интенсивная уборка разрушений, то здесь ничего не делалось. Серые стены и колонны с белыми оспинами выковырянных снарядами и пулями штукатурки и камня, пустые глазницы широких окон без стёкол, заваленные чем попало подходы к зданию, входы и лестница создавали гнетущее настроение. Здание как бы олицетворяло послевоенное состояние всей Германии, и он, гауптштурмфюрер Вальтер Кремер, тоже приложил к этому руку, и теперь, вместо того, чтобы покаянно восстанавливать, уезжает чёрт знает куда в обмен всего лишь на личную свободу. Стоит ли она хотя бы одного убранного с улицы камня? Оскорбляли многочисленные корявые надписи победителей. Им не было числа, не осталось ни одного свободного места, и везде одно и то же: «Был, были…» и даты со 2-го мая. Стоять и смотреть на всё это нестерпимо горько и стыдно.

- Что, лейтенант, обозреваешь гнездо фашизма?

Подошёл сержант-танкист, Вилли почувствовал резкий запах спиртного перегара. Расширившиеся глаза сержанта на покрасневшем пятнами потном лице с удовольствием глядели на рейхстаг.

- Я тоже расписался, - похвастал он. – Многие, говорят, и внутри наоставляли памяток о себе. Если пойдёшь, смотри не вляпайся.

Стало до того противно, что Вилли, не отвечая, резко повернулся и быстро пошёл прочь и от разбитого рейхстага, и от самодовольного победителя, и от той жизни, что уже не вернёшь.

По данному капитаном адресу его и впрямь встретили предельно неразговорчивые хозяева. Правда, и увидеть-то ему удалось только хозяйку, моложавую немку лет сорока со спокойным выражением лица и голубых глаз, не отражавших ни малейшего любопытства к временному постояльцу.

- Меня прислал к вам Вагнер по поводу угловой комнаты.

- Она вас ждёт.

Вот и все парольные слова, и вообще все слова, какими они обменялись за всё время пребывания Вилли на квартире. В небольшой комнате в углу второго этажа уцелевшего дома вблизи Андерлехтплатц его встретил горшок с красной геранью на подоконнике, сигнализирующий о безопасности жилья. Выходить больше никуда не хотелось. Вилли, раздевшись, завалился спать и, как ни странно, заснул сразу же и проснулся только тогда, когда вечерние тени покрыли сине-серыми полосами паркетный пол. Он даже не слышал, как кто-то принёс в комнату термос и тарелку, накрытую другой. Рядом на столе стояла чашка, лежали нож, вилка и даже салфетка. Оставалось только поужинать. Выйдя в коридор, он нашёл туалет и ванную, умылся и ушёл к себе. В накрытой тарелке обнаружился жареный картофель с тушёнкой, а в термосе – слегка подслащённый кофе с цикорием. Когда всё съел и выпил, снова улёгся на кровать, предварительно захватив книгу. Он выпросил её в спецшколе у русского напарника, который отозвался о ней пренебрежительно, но не хотел отдавать, поскольку она была у него единственной русской книгой. Это были «Преступление и наказание» Достоевского. Сначала Вилли плохо понимал, уставая от сложности характеров и мыслей героев, но потом, когда вчитался, книга его захватила. Он не заметил, как перевалило за полночь, и хотя глаза слипались, расставаться с Раскольниковым было жаль. Немного посопротивлявшись организму, он всё же отложил книгу и заснул во второй раз сегодня. Снова спал беспробудно, пока косые лучи раннего золотисто-жёлтого дымчатого солнца не добрались до подушки и не заставили открыть глаза навстречу наступающему дню. Было очень рано. Вилли, отвернувшись от солнца, попытался снова заснуть, но только задремал, перемежая неглубокий сон с воспоминаниями пережитого за день. Он даже слышал, как кто-то из хозяев заходил к нему и, судя по лёгкому фарфоровому позвякиванию посуды, забрал вчерашнюю, оставив новую с завтраком.

Утром Вилли, пересилив апатию, вышел в город и почувствовал себя в чужой форме чужим в родном городе, где всё было известно и дорого с юности, а теперь смотрелось как бы со стороны. Вроде бы ничто и не изменилось: всё те же развалины, всё те же очереди в магазины, всё те же толпы людей, убирающих развалины, и бледные немки в невыразительной одежде, и испуганные замкнутые дети, и спокойно-отрешённые старики, которых больше всего, как было и два года назад, - и всё же что-то не так. Мешали старому восприятию часто встречающиеся американские военные машины с русскими военными и полное отсутствие на улицах и домах многочисленной прежде, привычно-необходимой нацистской атрибутики. Теперь Вилли не забывал козырять встречным старшим офицерам, сам привычно принимал приветствия и вдруг даже почувствовал, что смотрит на немцев не как на своих сограждан, и испугался этому начинающемуся перерождению, пусть оно и было только мимолётным, непостоянным, но было! Почему? Какие подспудные корни его характера вдруг обнажила двойная чужая личина? Виновато ли обличие или он сам?

Неожиданно вышел на площадь перед оперой, испоганенную толпой продающих, покупающих и перепродающих. Спекулянтский шабаш чёрного рынка – примета любого погибшего или погибающего города. Он организуется и питается победителями, чтобы обобрать оставшихся в живых без жалости к недавним врагам, погибающим от голода и холода, отдающим за хлеб остатки ценного имущества, тело и душу. Последняя и самая жестокая стадия войны – экономическая, когда отбирается силой или обманом всё ценное, в том числе у рядовых граждан на чёрном рынке. Вилли никогда ещё не видел такого и, заинтересованно крутя головой, вклинился в толпу, которая хотя и была густой, находилась в постоянном движении и не мешала движению отдельных покупателей и продавцов. Здесь кормят ноги. Бросалось в глаза изобилие заморского товара и, как обычно в смутные времена, изобилие курева и спиртного. Сигареты предлагали оптом и в розницу, пачками и поштучно. Так же и виски, и шнапс – ящиками и бутылками. Могли налить и стаканчик, чтобы жаждущий мог опорожнить его тут же. Много попадалось военных и не только в русской форме. Никто не требовал никаких приветствий, а глаза встречных офицеров упорно смотрели мимо. Шныряли какие-то личности, приставая чаще всего к ним, и, расспросив, тут же исчезали, а офицер или солдат оставались стоять, глядя поверх голов или куда-нибудь в сторону, очевидно, в ожидании заказанного товара. Сервис был и здесь. Один из таких молодчиков, вынырнув из-за спин, обратился к Вилли на ломаном русском:

- Что хочет лейтенант?

Вилли оглядел его. На бледном невыразительном лице бизнесмена не хватало одного глаза, но второй смотрел очень внимательно, готовый ко всяким неожиданностям в трудной и, наверное, небезопасной деятельности. В углу тонкогубого рта прилепилась вымоченная слюной сигарета, и тонкий дымок от неё не тревожил затянутого шрамом глаза. Клетчатая кепка с матерчатой пуговкой покоилась на маленькой голове, надвинутая на узкий бледный лоб, пересечённый очень тонкими морщинами. Вилли ответил на немецком:

- Авторучку «Паркер» достанешь? Новую?

Глаз слегка расширился, а кончик сигареты критически опустился, и вся она застыла на грани падения. Тем и силён настоящий торговец, а особенно спекулянт, что готов к любым неожиданностям. Так и этот, слегка замешкавшись, сказал тоже по-немецки:

- Оставайтесь здесь, лейтенант, будет вам ручка. Какими деньгами хотите расплатиться? – поинтересовался он.

- Рублями, - ответил Вилли.

- А других нет? Долларов, фунтов? Ладно, ладно, - поспешно согласился коммерсант, - можно и рублями. Ждите.

И скрылся в толпе так же быстро, как и появился. Вилли не знал, почему ему вдруг понадобился «Паркер». Он совсем не собирался ничего покупать здесь, где не только покупать, но и находиться было противно. Какое-то подсознательное желание, зародившееся, очевидно, ещё во время работы в комендатуре, выплеснулось вдруг наружу, и он не успел его проконтролировать. Эмоция опередила разум. Он вспомнил, что так случалось с ним не раз и раньше, отличая от сверстников, знакомых, сослуживцев. Черта, в общем-то, не типичная для немцев. Пока так думалось, глаза непроизвольно и притяжённо встретились с другими, упорно и безотрывно глядящими на него, глазами. Вилли сразу узнал их владелицу, моложавую немку, осведомительницу гестапо, из соседней квартиры в доме Эммы, а она, конечно, давно узнала его и потому так заворожённо рассматривала, не имея разума понять, почему сосед, стопроцентный ариец, оказался здесь в русской форме уже после войны. Чтобы не спугнуть её недоумения, Вилли медленно отвёл глаза, независимо отвернул голову в сторону и, когда на мгновенье его заслонил проходящий мимо человек, завешенный различным тряпьём, быстро и не хуже одноглазого юркнул в толпу. Уже издали он увидел, как потерявшая его из вида немка, судорожно вертя корпусом и головой, пыталась высмотреть, где же он, чтобы ещё и ещё раз убедиться, что не обозналась, но разве можно это сделать среди бурлящей толпы и многих таких же, как он, в русской форме. А Вилли решил больше не рисковать и не испытывать судьбу, ушёл с улиц в своё временное пристанище, чтобы отдать весь оставшийся день и весь вечер Достоевскому.

Он окончательно расстался с Раскольниковым только в третьем часу ночи, до предела раздражённый и переполненный отвращением ко всем героям гаденькой истории с бессмысленным убийством старухи-ростовщицы. Он не понимал, как можно утверждать своё «я», проверять силу и способности своего характера через смерть другого человека. Он, Вилли, убил уже не одного, но на войне и не просто так, а вынужденно, даже, можно сказать, нечаянно, больше того – отстаивая свою жизнь. Это совсем другое. А здесь подготовлено, осуществлено и оправдано намеренное убийство невинного человека. Убийство ради убийства, как ординарное явление, чтобы доказать, что можешь убить, и ничего здесь такого особенного нет. От этого становилось страшно. Нет, он не понял Достоевского и не понимал этих людей, а ведь среди них ему придётся жить. В конце концов, всех стало просто жалко: и Раскольникова, и Сонечку, и Порфирия, и даже старуху. С тем и заснул.

Проснулся рано, ещё не было семи, и сразу же решил, что хватит экскурсий по городу, пора в путь. Быстро собрался, уходя, громко сказал:

- Я ушёл совсем. Спасибо.

Приятно идти прохладным ясным утром под лучами яркого, но пока не жаркого солнца, собиравшего росу с каменных стен домов, тротуаров и мостовых, влиться в общий рабочий ход немцев, спешащих на работу. Порой казалось, что и он идёт вместе со всеми на восстановление своей Германии, а шёл всего лишь на вокзал, чтобы уехать от этой работы. И знал, что другого ему не дано, потому что каждый его шаг контролировался, и хотя он не видел и не пытался увидеть филёров, но был убеждён, что они есть, да по-другому и быть не должно. Правила разведки у всех и во все времена одинаковы.



Глава 4


- 1 –

На вокзале было много военных. Сидели, где попало, или ходили, позёвывая и медленно доходя до кондиций дневного состояния, но были и такие, что ещё спали, занимая деревянные скамьи, сбитые, очевидно, сапёрами из кое-как оструганных и подогнанных досок, или располагались прямо на полу на шинелях и ватниках, этих демисезонных куртках русских солдат и офицеров. Офицеры попадались сравнительно редко, имея, вероятно, более комфортабельный ночлег в городе. Вилли некоторое время походил по залам вокзала вместе с разбуженной и ещё инертной массой бесцельно слоняющихся людей, прогоняющих дремоту, приглядываясь к русским и оценивая их отношение к своей персоне. Ничего необычного не отметил, это успокоило. Пора было приступать к более активной роли в длинном спектакле, сочинённом для него, в котором не было зрителей, а были только участники. Для первого своего диалога он выбрал немолодого уже майора с добрым на вид лицом, вместе с ним подошедшего к кассе. Из короткого разговора узнал, что поезд на восток ожидается сегодня около 12.00, и что для посадки необходима литера, которую выдаёт комендатура по предъявлению документа о демобилизации или направлении на лечение, и что предпочтение при этом имеют раненые. Осторожно узнал и примерное расположение комендатуры. В разговоре с майором он не испытывал никаких затруднений, правда, говорил больше майор, а Вилли подталкивал его к этому короткими вопросами, вслушиваясь в неторопливую речь русского, в которой практически не встречалось незнакомых слов, и он всё понял, почти совсем не переводя мысленно на немецкий.

В комендатуре, куда он сразу же отправился и которую легко обнаружил по флагу и потоку военных, пришлось выстоять в очереди почти час, получить по справке из госпиталя направление на поезд. Выдавший его сержант предупредил, что как тяжело контуженному, ему выделено спальное место, и что надо прийти на вокзал пораньше и занять его, так как мало кто соблюдает правила и можно оказаться вообще без места. Это заявление несказанно удивило Вилли, привыкшего к строгой дисциплине на общественном транспорте.

На вокзале он успел выстоять ещё одну очередь в буфет, где купил какие-то неаппетитные бутерброды с сыром и полбуханки хлеба, и почти сразу вокзальная толпа зашевелилась и начала выливаться в двери на перрон, очевидно, к поданному поезду. Так оно и оказалось. Выдавившись в числе первых вместе со всеми через человеческую пробку, которую образовали заклинившиеся в дверях люди, почему-то не желающие нормального, спокойного и поочерёдного прохождения через них, Вилли увидел состав из пассажирских и товарных вагонов, к которому спешила вся масса ожидавших и сумевших пробиться через дверную пробку. У Вилли в литере был обозначен 4-й пассажирский вагон и место 21. Проводника у вагона не оказалось, вагон был ещё полупустым, но когда Вилли нашёл своё место на верхней полке, там уже лежал на спине капитан, положив голову на маленький чемодан и подперев к стенке ещё два огромных.

- Это моё место, - обратился к нему Вилли.

Из-под опущенной на самый нос фуражки на него насмешливо посмотрел прищуренный глаз, а капитан, не меняя позы, лениво процедил:

- Тебя что, лейтенант, не учили обращению к старшим?

Мгновенно вспомнился тот первый русский капитан, та обида и эта схлестнулись вместе, лицо Вилли залила краска негодования и злости, и он, не отдавая себе отчёта, что делает, быстро встал ногами на нижние полки и рывком через капитана выбросил его чемоданы вниз. Тот опешил и медленно сел, свесив ноги в проход. Вилли спустился, правой рукой цепко ухватил нахала выше колена, сжал так, что капитан вскрикнул, резко дёрнул к себе и одновременно надавил, заставив того неуклюже спрыгнуть рядом. Не дав капитану опомниться, коротким проверенным тычком кулака под рёбра усадил на нижнее сиденье, и пока тот ловил ртом воздух, скрючившись и раскинув ноги и руки, добавил к двум первым третий чемодан. Разрядившись на этом, спокойно посоветовал:

- Перемени купе, капитан.

Подумал, что в общении с этими людьми начал терять привычную сдержанность и уважение к старшим. Уложил свой рюкзак, забрался на полку и лёг на бок, лицом к проходу. Через некоторое время, придя в себя, поднялся на ноги и капитан. Ещё не стерев с лица гримасы боли, поглядел с ненавистью на Вилли, спросил с обидой:

- Ты что, из СМЕРШа, НКВД? Сказал бы, а то суёшь кулаками куда попало.

Видно, он не мог себе представить, чтобы обычный младший офицер позволил себе кулачный разбор со старшим, а может по каким-то своим причинам решил не связываться, взял свои чемоданы и ушёл к соседям. Вилли постепенно остывал. Он никак не мог осознать, что можно преспокойненько занять чужое место и при этом не испытывать никаких угрызений совести, вины, как будто так и надо. Может быть, у русских на самом деле так принято?

- Здравия желаю! – оборвал его злые мысли звонкий голос.

Взамен гнусной рожи капитана между полками обозначилось прыщавое лицо младшего лейтенанта пацанячьего облика в новой форме с двумя медалями и с глазами, весело блестевшими на Вилли.

- Будем соседями, товарищ лейтенант, - определил он своё появление, забросил на верхнюю полку трость и неловко вскарабкался следом, плохо сгибая левую ногу. – Вот, задело, - объяснил он. – И надо же! Уже после войны. Какой-то юнец обстрелял наш патруль с чердака. Солдата – наповал, а мне вот по ноге досталось. Доктор сказал, зарастёт, ходить буду, только напоминать будет перед непогодой.

Улёгся, шумно устраиваясь, будто насовсем, постелив под себя шинель и положив под голову внушительный мешок, а на третью полку с трудом забросил тяжёлый чемодан с металлическими уголками. Повернулся к Вилли, чтобы завязать беседу, как это водится у впервые встретившихся пассажиров, но тот не хотел разговоров и лежал с закрытыми глазами, всё ещё ощущая неприятный душевный осадок от перенесённого оскорбления и собственного неожиданного срыва. Виной, конечно, были напряжённые нервы, непонятная обстановка и непонятные люди в ней, неясность как себя вести с ними. Было не до разговоров. Понял только, что ему будет трудно, если он не сумеет приноровиться к нахальству русских, не отличающихся, как видно, щепетильностью в отношениях между собой. Что его ждёт?

Вилли решил остановиться в Минске на первое время в гостинице. Походить по городу, осмотреться, познакомиться с фирмами и заводами, навести справки о работе и выбрать такую, чтобы давала возможность для поездок или хотя бы для кратковременных отпусков. Потом придётся подыскать какую-нибудь комнату и лучше бы с отдельным входом и ещё лучше – у какой-нибудь пожилой женщины, чтобы готовила пищу и убирала в комнате, или, в крайнем случае, у пожилой пары. И обязательно – без детей. Этих не проведёшь! Там он будет жить тише серой мыши. На акклиматизацию Вилли запланировал сентябрь. Хватит! Больше он не выдержит. Его место - в Германии, будь он хоть русский, хоть немец, хоть негр. И снова заныла червоточина, зарождённая Гевисманом. Кто же он всё-таки родом? Неужели так и будет его мучить этот вопрос всю жизнь?


- 2 –

Проснулся уже в темноте от громкого разговора внизу. Там спорили, и явственно слышался голос капитана, который требовал продолжать игру, что у него есть деньги, и он их сейчас покажет. С соседней полки, лёжа на животе и свесив голову, с интересом наблюдал за игрой улыбчивый младший лейтенант. Посмотрел и Вилли.

При свете свечи внизу вокруг поставленного на попа чемодана, накрытого сверху маленьким чемоданом, сидели трое в рубашках, а рядом на столике позвякивали бутылки и стаканы, лежал крупно нарезанный хлеб, стояли открытые консервы и валялись грязные ложки. Тот самый нахал-капитан сгрёб с верхнего чемодана карты, бросил их рядом на скамью, потом открыл чемодан ключом и, слегка приподняв крышку, немного покопался внутри, вытащил пачку денег и попеременно поднёс их к лицам играющих. Снова захлопнул крышку, запер чемодан и уложил его на прежнее место сверху, небрежно поменял местами деньги и карты, артистически перетасовал колоду и стал быстро метать карты. Сосед Вилли тихо перевернулся на спину и лежал с открытыми глазами, даже не обратив внимания, что Вилли тоже не спит и наблюдает за игрой. По его виду Вилли понял, что тот заметил что-то в чемодане капитана, и увиденное поразило его до такой степени, что заставило забыть обо всём, затаиться с мыслями о содержимом. Не особенно задумываясь о том, что так могло удивить младшего лейтенанта, Вилли снова задремал, но теперь спал урывками, часто ворочаясь на неудобном жёстком ложе с боку на бок и на спину, пока его вдруг что-то не толкнуло изнутри. Он, открыв глаза, увидел, как сосед сполз с полки и необутый ушёл куда-то. Игроков уже не было. Ровную полутьму вагона почти не рассеивала свеча коридорного фонаря, раскачивающая своё тусклое пламя от толчков вагона на стыках рельсов. Младший лейтенант, опираясь на свою трость, быстро ковылял к выходу в носках, держа в свободной руке маленький чемодан. Мелькнула мысль: «Уж не тот ли, что был у капитана?» И когда вслед за младшим лейтенантом так же бесшумно, крадучись, проскользнула тоже полуодетая, но в сапогах, фигура капитана, и послышался дальний стук входной двери, Вилли, не раздумывая, устремился за ними, благо был, в отличие от тех, и обут, и одет.

За дверью вагона в тамбуре его встретил оглушающий перестук колёс, такой сильный, что за ним не слышен был его приход, иначе капитан обернулся бы, и всё, вероятно, случилось бы по-другому. А так тот, не видя и не слыша появления третьего, спокойно чинил самосуд над вором. Отклонив корпус назад, и держась левой рукой за стенку, он поднял правую ногу в открытой двери, чтобы добить младшего лейтенанта, уцепившегося двумя руками за один поручень и висящего над быстро убегающей в темноту насыпью железнодорожного полотна. Ярко светила луна, видно было лучше, чем в вагоне, и особенно – глаза парня на бледном лице, округлённые и скорбные, с печалью и отрешённостью, смиренно ожидавшие последнего удара и падения в движущуюся бездну. И эти уже безжизненные глаза, которые увидел Вилли из-за плеча капитана, так поразили его, что он, не разбираясь, кто прав, кто виноват, с ещё не заглохшей антипатией к капитану, только усилившейся от увиденной жестокой расправы с юнцом, зацепил палача локтевым сгибом правой руки за шею и резко рванул. Тот не удержался на одной ноге и шмякнулся задом на пол, с хряпом вдвинувшись спиной в противоположную дверь, и там застыл на некоторое время, осваиваясь с неожиданно изменившейся ситуацией, с неизвестно как появившимся лейтенантом то ли из СМЕРШа, то ли из НКВД. Этого времени хватило, чтобы младший лейтенант взобрался в тамбур, встав за спиной Вилли, редко и тяжело дыша ему в шею.

- Уйди в вагон! – приказал Вилли.

Голос его как будто заставил очнуться капитана. Он медленно поднялся, не спуская с Вилли сузившихся глаз на окаменевшем лице с обострившимися тонкими морщинами, и сквозь стиснутые зубы процедил:

- Ну, падла! Будешь гореть буксами, и тогда заземлю. Хана тебе, фраер! Будь ты хоть кумом!

Вилли ничего не понял. Понятнее был нож, который капитан вытащил из кармана брюк. С лёгким щелчком высунулось из ручки тонкое жало и смотрело на Вилли выжидающе снизу вверх в напряжённо побелевших пальцах капитана. «Снова нож, и снова нечем защищаться», - подумал Вилли, вспомнив Блюмке. Теперь было даже хуже: не было пространства для манёвра. Вилли почувствовал, как начал потеть, лихорадочно соображая, что же делать. Сзади ближе задышал хромой, прошептал на ухо:

- Возьми.

В руку Вилли упёрлось что-то твёрдое, он ухватил и почувствовал гладкую ручку трости. Очевидно, она валялась на полу, брошенная младшим лейтенантом, и теперь вот пригодилась. Это было уже кое-что, можно и обороняться, да ещё как.

- Я ухожу.

Сзади хлопнула дверь, младший лейтенант ушёл в вагон. Это к лучшему, стало свободнее, всё равно от него никакой существенной помощи ждать не приходилось, а вот помешать в тесноте мог. Теперь можно и не изменять своей тактике, выработанной в многочисленных поединках на ринге и на ковре. Вперёд! И Вилли быстро и резко, нацелено, с небольшим выпадом правой ноги двинул концом трости в сторону живота капитана. Тот инстинктивно соединил руки, защищаясь, и тут же вскрикнул от боли, потому что Вилли не дал ему времени на осмысленную защиту, а, не останавливаясь в движении, мгновенно, уже левой ногой поддел кулак с ножом, и тот, сверкнув в лунном свете, звякнул о потолок тамбура, а потом упал к ногам Вилли. Не пытаясь его поднять и не глядя, Вилли отшвырнул нож ногой к закрытой двери перехода в соседний вагон, сам отступил туда же. И вовремя! Озверевший от боли, от ненависти к непонятному лейтенанту, который донимал его целый день, капитан прыжком бросился на него, вытянув руки, чтобы вцепиться, смять, повалить, растоптать. Но Вилли не только успел отбить протянутые к нему руки, но, перехватив их, ещё и помог своим рывком капитану по инерции пролететь мимо, к открытой двери вагона, и будто в замедленном кино смотрел, как поехала неудачно вставшая, соскользнувшая на пятке, левая нога капитана, поехала вниз по ступенькам подножки, а за ней и сам он, неловко приседая и безуспешно цепляясь за гладкую стену, не доставая до ручки открытой двери. И так он соскальзывал до тех пор, пока его левая нога совсем не сорвалась с подножки, встала там на убегающую землю, потянула за собой вторую ногу и туловище, и капитан, успев мимолётно повисеть на поручне, так и не сумев подтянуть убегающие ноги, закричал от боли и отчаяния и рухнул в темноту. Вилли, перегнувшись, выглянул вслед, но ничего не увидел. Стала пробирать дрожь от холода ночи и миновавшей опасности. Он отступил от двери, захлопнул её и споткнулся о маленький чемодан – причину распри, стоявший раньше за дверью. Наклонился, поднял, осмотрел, тот ничем не отличался от других таких же, хотел заглянуть внутрь, но чемодан был заперт. Непроизвольно глазами поискал, чем бы открыть, и увидел нож. Взял его, но открывать чемодан вдруг раздумал. Хотелось скорее уйти отсюда. Войдя в вагон, засунул чемодан на третью полку в первом же купе, рядом с какими-то вещами, и пошёл на своё место.

- Ты-ы-ы? – громким шёпотом на шумном выдохе встретил его спасённый сосед. – Как это? Ты? Вот здорово! Один? А где тот?

Вилли, стараясь не потревожить спящих внизу нетрезвых партнёров капитана по картам, поднялся на свою полку, улёгся всё так же, не раздеваясь, на спину, удобно устроив мешок под головой, вздохнул длинно, сердце билось часто и неровно, но тело уже было вялым, глухо ответил:

- Вышел.

- Как вышел? – удивился младший лейтенант.

Он сел на своей полке, вытянув больную ногу и поджав под себя здоровую, с лицом, повёрнутым в сторону Вилли. Недолгое недоумение сменилось пониманием, новой радостью, которая, казалось, светилась в темноте в его глазах, в быстро изменяющихся чертах лица, мгновенно отражающих всё его состояние. Всем существом он порывался ещё что-то узнать, потом раздумал, слегка откинулся в тень полки, но, не удержавшись, совсем тихо и не столько вопросительно, сколько в размышлении, спросил:

- А чемоданчик?

Вилли повернул голову, внимательно посмотрел на младшего лейтенанта, прежде чем ответить, ощущая скрытую насторожённость в вопросе и острое ожидание ответа. Решил на всякий случай соврать:

- Вместе с чемоданом.

Младший лейтенант молчал, переваривая услышанное и заново всё происшедшее. Вилли тоже молчал, хотя теперь очень захотелось узнать, что в чемодане, который явился причиной маленькой, но жестокой ночной трагедии с печальным и опять непредвиденным концом, и он пожалел, что не вскрыл его в тамбуре.

- Что в чемодане? – спросил, зная, что сосед видел содержимое.

Тот зашевелился, вернее, заёрзал на заду, то выпрямляя поджатую ногу, то вновь упрятывая под себя, да ещё усиленно помогая заталкивать руками, как будто это какой-то инородный предмет, а не собственная часть тела. Потом стал шмыгать носом, протёр его несколько раз и, наконец, решившись, повернулся набок, лицом к Вилли, вытянувшись всем телом и оперев голову на руку.

- Когда ты спал вечером, они здесь играли в карты, в очко: двое, что под нами, и капитан. Капитан продулся, открыл этот свой чемоданчик и достал оттуда пачку денег.

Младший лейтенант откинулся на спину, поднял здоровую ногу коленом вверх, помотал головой по мешку.

- Я сверху видел: в этом чемодане полно денег. Лежат пачками ровнёхонько, и сбоку перекатываются через них с переливом какие-то камушки и всякие блестящие золотые вещицы.

Он прокашлялся, поперхнувшись от перехватившего дыхания при воспоминании об увиденном богатстве, потом продолжал:

- Ты представляешь? Лежат пачки денег в ряд по всему чемодану! По-моему, там всё сторублёвки. Много! Никогда не забуду!

«Вот оно что» - подумал Вилли, - «хорошо, что в последний момент будто кто шепнул мне: не выкидывай, пригодится».

Снова послышался быстрый и тихий говор младшего лейтенанта, освобождающегося от стресса:

- Когда они кончили играть, и капитан отыгрался, я долго ещё не спал. Обида душила: почему и откуда у него такие деньги? Не заработал же он их? Явно – мародёр и ворюга. Я тоже с войны возвращаюсь, а у меня ничего нет.

Вилли непроизвольно бросил взгляд на внушительный чемодан, покоящийся над головой рассказчика.

- И чем дальше, тем больше я себя растравлял. В конце концов, думаю: ладно, у меня нет, и у тебя не будет. Встал, тихо спустился, пошёл к соседям, где он спал. А он спал - я видел! – спустив голову со своего сокровища, которое караулил и во сне, но не больно-то удобно на нём голове. Я осторожненько вытащил чемодан, капитан даже дыхания не прервал ни разу, ровно сопел, и потащил, чтобы выбросить с поезда. Вышел в тамбур, открыл дверь наружу, широко размахнулся, чтобы подальше забросить, а на замахе капитан и отобрал его у меня. Лучше бы я сбросил его без этого идиотского замаха. Я и не слышал, и не видел, как та сука вышла за мной. Уверен был, что не разбудил, оказалось, он надул меня, артист. До сих пор не могу понять, как он меня усёк и не подал виду? Может, услышал, как хлопнула дверь в тамбур и проснулся? – Помолчал, потом добавил: - Если бы не ты, валялся бы я сейчас под насыпью. – Помолчал ещё, коротко вздохнул, с сожалением произнёс: - А жалко всё же!

Вилли недовольно ответил:

- Чего его жалеть? Ты же сам говоришь, что он мародёр.

- Да не его, а чемодан. Денег жалко, - пояснил младший лейтенант.

Он вытянулся на спине и благодарно сказал:

- Я теперь твой должник до гроба.


- 3 –

Вилли не ответил. Всё, что произошло, объяснить он не мог. Всё было непонятно. И то, что он вдруг бросился за соседом, и то, что в безвыходный момент в руках оказалась палка, и то, что капитан почти без помощи, сам, выскользнул, буквально уехал за дверь, и то, что Вилли снова оказался в такой ситуации, которая закончилась новой жертвой, и в этом нет его вины. Теперь – русский. Правда, такого же пошиба, как и шарфюрер. Опять Бог сотворил расправу над неправедным его руками, так, что ли? От этого не легче. За что ему такая неблагодарная миссия? Пасмурные мысли перебил голос младшего:

- Слушай, мы даже не познакомились с тобой. Как тебя звать-то?

Выведенный из глубокого раздумья Вилли не сразу нашёлся с правильным ответом:

- Вил… Владимир.

Хорошо, что американец придумал имя, близкое к настоящему, как в воду глядел, будто знал, что у него будут оговорки.

- А меня – Марлен.

- Как? – невольно переспросил Вилли, поразившись нерусскому, немецкому, звучанию имени.

- Да это батя наградил меня таким именем: Маркс-Ленин, сокращённо Марлен, - объяснил младший лейтенант. – Я уже привык, что переспрашивают. Пацаном был, чуть не плакал, не раз просил мать, чтобы поменяла, а та – ни в какую: отец назвал, пусть так и будет. А отец мало того, что наказал меня на всю жизнь кличкой, а не именем, так ещё и смыкнул от нас, когда я ещё пешком под стол ходил. Я его и не помню совсем. Увидел бы теперь, морду набил. А к имени потом привык, даже гордиться научился такому необычному звучанию. Батя, назвав меня так, думал, наверное, что стану каким-нибудь выдающимся деятелем.

Младший лейтенант хохотнул в темноте.

- Деятелем-то я стал: в школе постоянно шкодил, будто кто штопор мне в задницу ввинчивал. Мать жалели, она у меня ударница в колхозе, доярка, а то бы вышибли давно. Трать свою дурацкую энергию на полезное дело, на учёбу, так нет, я больше мастак был, где что напортить, кому навредить. Не со зла, а так, какая-то потребность вечно сверлит во мне. Так и с капитаном. Дался мне этот чемодан с деньгами! Ладно, если б хотел забрать себе. Вот было б здорово! Зудело и зудело: почему не у меня, а у него, а в результате чуть не отправился к праотцам, хорошо, что ты подвернулся. Ты куда едешь?

Вилли был уже внутренне настороже и ответил кратко:

- В Минск.

Парень аж подскочил, насколько позволила ему больная нога и полка над головой, поморщился от резкого движения, уселся, опершись на стену и вытянув ногу между полками, радостно воскликнул:

- Так и я туда! Мы ж живём там, всего в восьми километрах от города: деревня есть такая – Смолевичи на реке Свислочи, там и дом мой, а в деревне-то – всего 24 двора. Мать у меня и сестра замужняя, старшая, а муж у неё – тоже в армии. Вот здорово!

Он успокоился, заговорил ровно:

- Мать рассказывала, мы там поселились перед самой войной. Отца направили сначала в Минск, а потом на подъём деревни. Он у меня был активным коммунистом, вот и попал в колхоз. А потом смылся папаня – сволочь! Мать знает, конечно, где он, да не говорит. Коммунисты так просто не теряются. Они развелись, как полагается, иначе бы ему несдобровать, я видел у матери бумагу. Нет, слушай, - снова обрадовался он, - это ж здорово, что ты – в Минск. Я тебя со своими познакомлю. Может, к нам жить пойдёшь? – предложил вдруг. – У нас хата большая, поместимся. Или тебя кто ждёт там?

Не торопясь, чётко выговаривая слова, Вилли ответил:

- Нет. Мои родственники все умерли в Ленинграде. Туда я пока не хочу возвращаться, тревожить память, потом приеду. А в Минске хочу остановиться временно, потому что это первый большой город по дороге на родину, а мне всё равно, где начинать мирную жизнь.

Марлен снова оживился:

- Ну и правильно, не пожалеешь. Это такой город! Красавец, не хуже Ленинграда. Правда, я не был в Ленинграде, но знаю, рассказывали. Вот и поживёшь у нас, - сказал как о решённом, - я тебе всё покажу. Далековато от города, да ничего, подумаешь, часа полтора ходу, да и попутки часто ходят. Мать, вон, пишет – каждое воскресенье на базар ходит как верблюд, обвешенная мешками, и ничего. Поживёшь у нас, зажиреешь, а тогда и мотай в город насовсем, если захочешь. И я с тобой, - пояснил, - в деревне я больше жить не буду, дудки, пускай пашут другие, мы в городе найдём себе непыльную работёнку. Я – малый пробивной, - похвалил себя, - и тебя, и себя устрою. Или у тебя есть другие планы?

Вилли, немного подумав, ответил:

- Да нет.

Пусть предложение Марлена, решил он, будет запасным вариантом.

- Вот и прекрасненько! – обрадовался тот. – Так и порешили: сначала к нам, а потом вместе в город. Скажи, здорово?!

Он улёгся весь в мыслях о близком светлом будущем, очевидно, в лёгкости характера своего начисто забыв, что случилось с ним совсем недавно, и было жалко возвращать его к этому, но надо:

- Марлен?

- Да?

- Там у капитана остались вещи, чемоданы. Пока не проснулись соседи, надо убрать их куда-нибудь, а то утром хватятся его, начнут искать по линии. Может, их тоже выбросить, чтобы подумали, что он ушёл в другой вагон или слез с поезда?

Младший лейтенант поднялся, восхищённо посмотрел на обретённого друга:

- Вот башка! А я и не подумал даже. Вот был бы утром тарарам.

Он сполз с полки вниз, Вилли мягко спрыгнул следом. Нижние соседи всё так же беспробудно спали, не подозревая о судьбе картёжного партнёра, вскрикивая, всхлипывая и причмокивая от не ушедшей ещё из снов войны. И весь вагон спал беспокойным сном, не освоясь ещё с мирным временем. Марлен предложил:

- У него два чемодана остались, я их сюда притащу.

- А потом?

- Не выбрасывать же добро! – запротестовал Марлен. – Поставим наверх, вряд ли их кто запомнил, а я их ещё своими загорожу и вон теми, рядом, не видно будет.

Вилли засомневался:

- Может, всё же выкинем?

Марлен возмутился:

- Ну да! Там же, точно, приличного барахла навалом! Хватит и того, что ты чемодан с деньгами выкинул.

Он уже забыл, что чуть не лишился жизни, и попрекал Вилли в неразумности поступка.

- Поделим, - решил окончательно и бесповоротно.

- Мне не надо, - отказался Вилли.

Марлен не возражал:

- Не хочешь, не надо! Только помоги мне.

Они, стараясь не шуметь, упрятали чемоданы капитана на верхней полке и снова улеглись. У Вилли стало нехорошо на душе, он предложил:

- Давай спать, скоро утро.

- Давай, - согласился инициатор присвоения чужих вещей.

Повернулись друг к другу спинами и замолчали, тщетно ожидая сна: Вилли, не шевелясь, перебирая в памяти всё, что произошло, стараясь не вспоминать про чемоданы, а младший лейтенант – ворочаясь с боку на бок, тоже, очевидно, одолеваемый какими-то тревожащими мыслями. В конце концов, сон пришёл к обоим.


- 4 –

Проснулся Вилли от духоты. Тухлый вагонный воздух, нагретый высоко поднявшимся солнцем и настоянный на крепком мужском поте и густых спиртных парах, казалось, если ещё чуть-чуть подогреет его солнце, взорвётся синим пламенем и разнесёт вагон к чертям вместе с его беззаботными молодыми обитателями. А они и вправду не замечали смрада, уже с утра торопясь заглушить водкой, спиртом и невиданными трофейными коньяком и вином живые саднящие воспоминания о войне и не очень весёлые, похоже, мысли о скорой мирной жизни в работе, в семье, где ждут не только как героя, но и как кормильца, восстановителя, надеясь, что с его возвращением жизнь, наконец-то, наладится, и тогда уж война, точно, кончится. Почти каждого, ушедшего на войну со школьной скамьи, ожидала абсолютно неизвестная и тем пугающая борьба в одиночку, а здесь, сейчас, - своё знакомое и родное фронтовое братство, каждый – друг, всё – общее, и ты – не один. Скоро всему этому конец. Потому больные и здоровые, каких, несмотря на молодость, совсем мало среди них, спешили снова и снова пожить этим братством, чтобы потом было не так тяжело, чтобы грела в трудное время память о нём, согревала и двигала, давала надежду, что всё-таки ты в мире не один, помнят о тебе, мысленно рядом, подпоркой друг другу.

- Вставай, лейтенант!

Вилли открыл глаза. На него, прищурив влажные глаза под чёрными густыми бровями, сросшимися на переносице, смотрело широкое мягкое лицо одного из нижних соседей.

- Хватит давить полку. Посмотри, она уже прогнулась, вот-вот рухнет, и я, который остался жив под бомбами, того и гляди погибну в вагонных руинах.

Он улыбался, и от близкого мягкого рта его пахло перегаром.

- Да и какой пример ты подаёшь младшему? Он уже закис у себя на полке.

Марлен тоже зашевелился, повернулся, потягиваясь и ответно улыбаясь говорящему.

- В общем, - завершил побудку нижний сосед, - я, старший лейтенант Марусин, даю 10 минут, и ни минутой больше, на подъём и приведение себя в порядок, и будьте любезны – в общий строй. Опоздавшие будут строго наказаны.

Он поднял руку, посмотрел на часы:

- Время пошло, товарищи офицеры.

Приходилось подчиняться.

Раньше контрольного времени они, умытые и расчёсанные, сидели попарно с двух сторон за столиком, дёргающимся и шатающимся от неровного движения поезда так, что стоящие на нём тесно сдвинутые кружки сердито бренчали, чуть не выплёскивая содержимое, а расположившиеся рядом две бутылки «Особой» подрагивали от боязни упасть и всё прислонялись к полбуханке хлеба да поддерживали друг друга с тонким звяканьем.

- Все в сборе? Будем знакомы.

Марусин встал, руки по швам:

- Марусин Вячеслав, можно – Слава, бывший старший лейтенант победоносной пехоты. Прошу любить и жаловать.

Он резко наклонил голову, коснувшись подбородком груди, подражая старым офицерам, потом шумно сел, прислонившись к стенке купе. Сидящий рядом с ним у окна белокуро-белёсый тоже старший лейтенант слегка улыбался тонкими змеистыми губами, глядя спокойными серыми глазами сквозь упавшую прядь волос одновременно на всех и ни на кого. Он был снисходителен к актёрству соседа. Про таких говорят: «себе на уме». Тихо отрекомендовался:

- Сергей.

Неловко, скособочившись из-за больной ноги, вскочил Марлен и весело проорал:

- Младший лейтенант Колбун! – Смутившись, добавил потише: - Марлен Захарович.

- Чувствуется гвардеец! – похвалил Марусин, распределяя кружки.

Младший лейтенант даже зарделся от нехитрой похвалы и ещё более неловко, чем встал, рухнул на сиденье, толкнув сидящего рядом Вилли. Тому предоставлялось назваться последним.

- Владимир, - и больше ничего не добавил, хотя офицеры какое-то мгновение ждали.

Присвоив функции тамады, Вячеслав скомандовал:

- Разбирай посуду!

И потом, когда они взяли кружки:

- Как и полагается, первый тост под полную – за нашу победу!

Вилли мгновенно пронзила мысль: «За чью – нашу? Пить за гибель Германии? Никогда!». Он глухо добавил:

- За мир.

Все восприняли это добавление спокойно, оно было естественным приложением к победе.

Выпили. Вячеслав – спокойно, Сергей – кривясь, Марлен – шумно заглатывая, а Вилли сосредоточенно, внутренне содрогаясь от величины содержимого в кружке. Там было не меньше стакана. За всю свою жизнь он не выпивал столько разом. «Ничего себе пьют!» - подумал о русских, стараясь всё же влить в себя всю водку, задерживая дыхание, боясь поперхнуться. Но всё обошлось. В голову ударила тёплая волна, потом пошла по всему телу, расслабляя мышцы и снимая напряжённость. Глаза сдавило, они вдруг повлажнели, зато смотреть на русских теперь можно было спокойно. Все трое стали вдруг более близкими, захотелось говорить и объясниться в симпатии к ним, и последними остатками незапьянённого сознания он почувствовал, что больше пить нельзя, можно сорваться и выдать себя. Как всегда после выпивки страшно захотелось есть.

Разнообразия в закуске не было: двухкилограммовая банка американской консервированной колбасы, буханка хлеба, половина которой была неровно накромсана, три большие очищенные луковицы, кусок нарезанного сала да распечатанная плитка шоколада, казавшаяся здесь некстати. Аппетитно гляделось только сало, тонко нарезанное, с розово-коричневыми строчками и пятнами мяса и тонкой прозрачной корочкой. На него Вилли и нажал, заедая хлебом и сочно брызгавшим под зубами луком. Вячеслав и Марлен тоже не отставали, и только Сергей отламывал продолговатые дольки шоколада и медленно жевал, хрустя этой необычной для водки закуской.

Сало быстро прикончили. Вячеслав постучал ножом по банке с колбасой, объяснил:

- Самое время открывать «второй фронт». Давай, братцы-славяне, дополним нашу русскую закусь ихним суррогатом.

- Счас мы приделаем ей рога, - радостно согласился Марлен, вытаскивая свой нож.

Даже сквозь алкогольный жар Вилли почувствовал, что лицо его стало теплеть от стыда за то, что они сидят с Марленом нахлебниками и совсем не подумали о своей доле в общий котёл: уж больно всё было быстро затеяно, да ещё со сна, да ещё после такой беспокойной ночи. Он встал, его резко повело, и он уцепился за свою полку.

- Ты куда? – забеспокоился о друге Марлен.

Не отвечая, Вилли подтянул к себе вещмешок, развязал и, пошарив внутри, стал выкладывать на стол то, что купил на вокзале и что попало под руки из взятого у американцев: килограммовую банку тушёнки, галеты, банку сардин и неведомо как оказавшийся - во всяком случае, он не помнил, видно, капитан позаботился - большой круг хорошо прокопчённой твёрдой колбасы в целлофане. Каждая выкладка сопровождалась громкими одобрительными «О!» и «Ого!», а после появления колбасы рядом с Вилли встал Марусин, мягко и решительно отклонил её, прикрыл мешок вместе с руками Вилли, сказал:

- Кончай. Вези домой, тоже нужно.

Сев, он разлил остатки водки, которой хватило, чтобы закрыть дно широких жестяных кружек, поднял свою:

- Ну, что? Помянем тех, кто не дожил?

Вилли тоже выпил, хотя и так всё плыло перед глазами. Но он не мог не помянуть Виктора, Германа, Эмму… Сидя среди русских, он не чувствовал в них врагов. Сражаясь по разные стороны фронта, они теперь одинаково скорбели о близких, отнятых войной, и одинаково были жертвами её. Потом молча, сопя и тщательно, медленно пережёвывая, каждый со своими потерями, ели всё, что ни попадало, только Марлен часто хлюпал носом, раздражая, так и хотелось зажать ему нос двумя пальцами и вытереть как ребёнку. Первым закончил Марусин, он был здесь во всём заводилой, и никто не возражал.

- Закурим?

Вынув из кармана галифе пачку «Беломора», он взял из неё папиросу, щелчком выбив из пачки, а пачку бросил на стол. Это тоже было ново для Вилли. Он не помнил, чтобы немцы расставались со своими сигаретами, и редко предлагали кому-либо по собственной инициативе. Широкие жесты русских, радушное гостеприимство, ненавязчивое застолье нравились Вилли, хотелось отвечать тем же. Может быть потому, что он безбожно пьян? Вряд ли. Хмель, он чувствовал, проходил, а симпатия к парням не исчезала. Нет, они не были ему врагами. Может быть потому, что он не воевал и не видел их из окопа? Трое задымили.

- Ты что, не куришь? – поинтересовался Марусин.

- Нет.

- Как это тебе удаётся?

Сам он глубоко затянулся, удовлетворённо прищурившись от выпущенного изо рта и из носа дыма, и с дружелюбием уставился на Вилли.

- Вижу, и пить не приучен? Чем же ты жил в окопах? Судя по наградам, воевал неплохо.

Нет, это не был допрос, не дознание на подозрении, просто вопрос для затравки разговора после хорошей выпивки, закуски и папиросы следом. Всё равно Вилли внутренне напрягся, не сразу нашёлся с ответом:

- Всё было. Но после контузии в голову слаб стал, воздерживаюсь.

Вячеслав сразу же и одобрил:

- Ну и правильно! Ничего хорошего в этой заразе нет. Это в окопах выкурить одну закрутку на двоих всё равно, что поговорить по душам. А теперь вроде и ни к чему, а привычка.

Он снова затянулся так, что кончик папиросы ярко вспыхнул, затрещал, рассыпая искры, потом аккуратным щелчком сбросил пепел на стол рядом с едой, и опять Вилли поразился: у нас так не делают.

- А я смолю с тех пор, как помню себя. От титьки отползал, чтобы перекурить, - опять зачастил Марлен. – Батя у меня курец знатный был. Сам себе табак выращивал не хуже «Капитанского». Запах – обалдеешь! В деревне все пацаны курят сызмала, - оправдывал он своё пристрастие. – У нас и заветное местечко было за амбаром, где мы смолили и обсуждали местные и мировые проблемы как отцы. И в школе покуривали на переменках. Молодая учителка, бывало, старалась не подходить близко: табаком от нас несло – духов её не слышно. Терпела. Слушай, братва, а может, добавим? – предложил он. – У меня есть.

Нетерпеливо и не ожидая согласия, полез через ноги Вилли, тот едва успел посторониться. С шумом придвинул к себе чемодан, громко щёлкнул замками и сразу же вытащил - видно, лежала сверху наготове – чёрную бутылку с непонятной золотисто-красной этикеткой и с металлическим колпачком на горлышке. Победно подержал её вверху на вытянутой руке и со стуком поставил на столик так, что всё на нём зашевелилось.

- Ну, младшой! Вот удивил! И чего ты не попал ко мне в роту? Под такую бутылку и поезд побежит быстрее.

Марусин наложил на горлышко свою большую ладонь, с усилием свинтил металлический колпачок с пробковой прокладкой внутри, понюхал:

- Пахнет клопами. Значит, коньяк. Теперь бы ещё лимон. Хотите лимон? Постой, Серёга, не дожирай шоколад. Тушёнкой, что ли, заедать этот нектар?

Он начал разливать коньяк по кружкам, сколько влезет. Вилли попросил:

- Мне немножко: голова побаливает.

Он узнал этот редкий коньяк из Франции, который пьют, смакуя, наливая в пузатые рюмки до половины и не более. А тут – в кружки, и почти доверху. Ему Вячеслав налил всё же меньше половины, и всё равно это было впятеро больше, чем принято пить у немцев. Бутылка опустела. Снова разобрали жестяные бокалы.

- За наше фронтовое братство! – тост снова предложил Марусин. – Чтобы у каждого было всё как надо. Приеду – проверю. Будем!

Сдвинули над столом кружки, Вилли с непривычки с некоторым опозданием, выпили, зажевали нехотя остатками шоколада. Снова закурили.

- Сколько уж дней прошло, а всё не верится, что войне конец, - раздумчиво произнёс Марусин. – До сих пор просыпаюсь как будто в роте, и пора вставать, начинать свой ротный раздолбон. А потом опомнюсь, и даже жалко вдруг становится, что это не так.

Вячеслав задумался. Остальные молча курили и слушали. Пришло время высвобождения памяти, и нет подлости хуже, как прервать или оборвать зыбкую нить воспоминаний, свёрнутую до времени в заветном уголке мозга. Воспоминания вслух – это и доверие к спутникам, и необходимость снять душевную боль. Ребята понимали это и не мешали Славе.


- 5 –

- Я со Сталинграда топал, не только топал, а и полз. На брюхе лез к Гитлеру.

Он нервно затянулся, шумно выдохнул дым.

- Думаю, что в общей сложности не меньше ста километров прополз до Берлина. Всего было навалом, но больше всего помнятся свои не похороненные солдатики, оставленные где попало из-за спешки, из-за фрицев, из-за лени. И немало таких. Многих можно было бы положить в землю, как полагается, да как-то так получалось, что не удавалось. То ли к смерти притерпелись, то ли молодые, безалаберные были, ожесточились и на врагов, и на своих. Люди на войне часто менялись, она как мясорубка работала. Многих не успевали и узнать толком, а им уж конец, может быть, отсюда и равнодушие.

Вячеслав вздохнул, сгорбился над столиком, сосредоточенно глядя в столешницу.

- Я, когда попал в Сталинград, в роте застал всего двух старичков-сержантов, по 27 лет каждому, топавших задом с первого дня от самого Бреста. Только им, двоим, довелось дожить до обратной дороги. Они резко отличались от нас, новеньких, пацанов, только-только вступавших в войну. Какая-то внутренняя сосредоточенность и отрешённость от мелких забот жизни была в них. Казалось, они уже перестали жить, а только присутствуют в жизни. Надёжные были вояки! И этих я всё же похоронил, обоих разом, уже в Берлине.

Несколько раз затянулся, не задерживая дым, продолжал:

- Там спала с них вся накопленная долгим опытом осторожность и предусмотрительность. Озлобленность, нетерпеливость, желание успеть, встрять везде и всюду завладели ими. Они загоняли и себя, и солдат. Вперёд и вперёд! И не было у них пленных. Я, командир, и то стал остерегаться, срываясь, ругал по матушке и батюшке – очень хотелось дожить до победы, а их рисковость не давала уверенности в этом, мешала манкировать, уклоняться от прямых атак, спихивать трудную работу на соседей, да мало ли как ловчить, чтобы наверняка выжить. Уже и в роте на них все обозлились. Когда всё вроде бы и кончилось, настигла их костлявая, да так неладно, что до сих пор вспоминать тошно.

Марусин выпрямился, взял кружку, заглянул внутрь, с сожалением отставил.

- До капитуляции-то оставались считанные дни. Пережидали мы как-то ночью в какой-то лавке. Кто спал, кто курил, кто байки травил, а я пытался сочинить письмо. Оба сержанта сидели у приотворённых дверей, тоже курили. Они в последние дни всегда были вдвоём, как повязанные. Вдруг, я сразу и не понял ничего, оба рывком распахнули дверь и выскочили наружу. За ними ещё кто-то. Послышались крики, звяканье оружия, истошный крик немца, а потом взрыв гранаты, и спустя немного – длинные стоны. Тогда и я выскочил. Темно, ничего не видно. Засветил фонарь, в свете его ярко алела дымящаяся кровь, а рядом…

Сердце у Вилли сжалось, он давно уже мысленно молил Марусина: «Ну, давай, давай же дальше!». И уже знал, что тот скажет, но всё равно молил: «Скажи скорее!».

- …немец-капитан и два моих сержанта. Все трое – наповал, животы разорваны, кишки – наружу. Рядом корчился ещё один мой солдат, а у дверей столбами стояли ещё двое, не успевших. У немца оторвана была и кисть. Куда-то пробирался, паскуда, сержанты услышали, хотели взять его, а он - надо же, никогда бы не подумал, что немец способен на такое, - взорвал и себя, и их.

Тяжело вздохнул.

- Помянуть бы, да уж и нечем. Ладно, пусть будет им пухом германская земля. Ещё не раз доведётся помянуть.

«И мне – тоже», - подумал Вилли.

Вячеслав снова выбил из пачки папиросу, жадно закурил от огня зажигалки, поднесённой Марленом, опять углубился в тяжёлые гнетущие воспоминания.

- А ещё не могу забыть вида наших порушенных городов и деревень. Придёшь после фрицев – в деревне одни трубы торчат, а в городе – одни стены. Народ невесть откуда выползает, всё старый да малый, всё бабы. И женщинами-то их не назовёшь. Всё время вижу их глаза, много глаз, у всех, у детей и у взрослых, одинаковые – большие, круглые, без прищурки, какие-то нездешние, будто видели что-то и забыть не могут, тёмные, неподвижные. В лицах, в словах радость, что мы пришли, а глаза там ещё, не хотят верить, не могут радоваться, всё ещё боятся. Тело уже свободно, а душа всё ещё в плену, - Вячеслав снова сбросил пепел на стол, где было его уже предостаточно среди остатков еды, и Вилли смирился с застольной нечистоплотностью русских офицеров.

- Возьмёшь на руки какую-нибудь малявку, замотанную наглухо в платок, тормошишь, тискаешь, стараешься, чтобы улыбнулась, порадовалась тебе по-детски, сахар обмахоренный сунешь в руку, а она отстраняется от тебя, берёт, а всё глядит недоверчиво, и в лице ни радостинки, ни смешинки, только затаённость какая-то, и в глазах – пустота. Так и хочется с досады и боли отшлёпать, чтобы хоть что-нибудь отразилось в её уже недетских на всю жизнь глазах. Отдашь назад матери и бежишь прочь, не глядя, знаешь, что в том и твоя вина. А в памяти – эти неподвижные, тускло светящиеся, точки глаз. Вся душа в дырках от них. Сколько же фашист убил, сколько душ загубил ещё в живых, сколько порушил жилья нашего, кто посчитает?

- Ну, разрушали своё и наши, не жалея, - это подал вдруг голос Сергей. – Сначала взрывали, отступая, чтобы не досталось немцам, а заодно и своим, чтобы не оставались под немцем, уходили. Потом снарядами и бомбами, когда немцы заняли оставленные города и деревни, потом понемножку добавляли партизаны по приказу армии и по собственной дурости – большинство-то командиров были не местными, не жалко было. А уж совсем не жалели, когда погнали немца, выбивать-то его приходилось с боем из каждого дома, из каждой деревни, сам знаешь, не до жалости к мёртвым домам было, самому бы сохраниться. Всяко, конечно, случалось, но не думаю, чтобы большинство командиров пеклось о сохранении жилищ за счёт жизни своих солдат и выполнения приказа. От такой жалости и до штрафбата недалеко. Нет, наши, может быть, больше вложили сил и средств в разрушение собственного очага. Я и сам из своей «Катюши» всю войну размётывал эти бедные деревеньки. А что сделаешь? Попробуй, выкури немца по-другому.

Пошевелился, устраиваясь поудобнее, как бы извиняясь за резкую правду, продолжал:

- А ты заметил, что немецкие городки почти не разрушены, хотя и через них прокатилась война, и мы их так же не жалели? А почему? – Объяснил по-своему: - Они построены из камня, на века. Наши, деревянно-саманно-соломенные, от одного свиста снаряда падают. Теперь бы вот, после войны, самое время строить заново и навечно, а ведь не будем. Опять надо скорее, жить-то негде, опять – времянки, а они у нас и есть самое вечное. Что-то не верится, что жить мы будем лучше даже после такой войны.

Марусин криво усмехнулся:

- Не слышит тебя «особняк», в два счёта загремел бы на вечные стройки Колымы.

И Сергей в ответ улыбнулся, но весело, с некоторым задором:

- Не выйдет: отец у меня – хозяин в Твери.

- Где-где?

- Ну, в Калинине, господи, истории не знаешь, - разъяснил он. – Первым в обкоме, никакая сволочь не укусит.

Неловко замолчали, куря и глядя в окно. Из вдруг возникшей неловкости вывел голос невесть откуда взявшегося проводника под изрядной «мухой»:

- Варшава! Приготовься, кому вылазить. Варшава! Собирай чемоданы, господа-паны, не оставляй своего барахла, давай на выход. Варшава!

Почти разом облегчённо вздохнули, разрывая возникшую пелену отчуждённости между Марусиным и Сергеем, распространившуюся на всех. Марусин и Вилли поднялись первыми.

- Проветримся? – предложил первый.

- Давай, - согласился второй.

И они пошли на выход, вклиниваясь между другими обитателями вагона и не обращая внимания на засуетившегося вслед Марлена, кричавшего:

- И я, и я с вами!

Слава обернулся к нему:

- Тогда возьми под полкой флягу и принеси кипятку. Сможешь?

- Я помогу ему, - предложил Сергей.

- Вот и чудненько, - согласился Марусин.

Поезд уже встал, громко лязгнув буферами и задёргавшись от тормозных усилий. За окнами замелькали фигуры полураздетых расхристанных военных, спешащих кто куда, как обычно бывает на станциях. Куда спешили, и сами не знали, подзуживаемые дорожными рефлексами что-нибудь добыть и побыстрее.


- 6 –

На разбитом перроне их встретили пустые глазницы больших окон вокзала в серо-белых стенах, расковырянных выбоинами от пуль и снарядов. За хвостом поезда виднелась обрушенная водонапорная башня, налезшие друг на друга тёмно-зелёно-ржавые вагоны и лежащий на боку, как убитый, паровоз. Идти было некуда, и они, не спеша, прохаживались вдоль состава туда и обратно, не удаляясь от своего вагона. Марусин, не смирившийся ещё с холодным душем, вылитым на его скромную патетику Сергеем, произнёс:

- Как тут посчитаешь, от кого здесь больше дырок?

Он показал на здание вокзала и убеждённо сказал:

- Но кто бы их ни сделал, всё равно вина только немцев.

Вилли осторожным полусогласием попытался возразить:

- Конечно, ты прав, но, может, лучше сказать: Гитлера с его гестапо и генеральским окружением, может, не стоит мешать всех в одну кучу? Чем же виноваты простые немцы?

Марусин, не задумываясь, жёстко определил:

- Тем, что выкормили Гитлера, пришли к нам незваные.

И снова Вилли решился мягко саммортизировать вину своего народа. Ему становилось обидно и за себя, и за всех немцев, за упрощённое навязывание вины неплохим, в общем-то, парнем.

- Я не думаю, - пояснил он, - что у них кто-нибудь спрашивал согласия, что был какой-то выбор. Как бы ты сумел препятствовать Гитлеру? Или, предположим, Сталину? Что бы ты смог?

Замявшись, Вячеслав всё же ответил:

- Ну, способов много. Как наши революционеры, например.

- И попал бы в концлагерь.

- Всех не пересадишь.

- Но страха нагнать можно, - убеждал Вилли и его, и себя в несостоятельности сопротивления тоталитарному режиму, - чтобы задавить не только желание бороться с режимом, но и думать, и говорить против.

Быстро добавил, чтобы стушевать собственную горячность:

- Так оно, наверно, и было. Как думаешь?

Марусин не ответил. В очередной раз они подошли к своему вагону и собирались поворачивать назад, когда из соседнего вагона, соскользнув ногой с подножки и цепляясь за поручни, грузно свалился какой-то майор и, слабо утвердившись на подгибающихся ногах, стал справлять малую нужду между вагонами, качаясь взад-вперёд, подёргивая ляжками и беспрестанно сплёвывая. Он был пьян, как говорят у русских, «в стельку», «до положения риз». Марусин не выдержал:

- Эй, майор, неприлично гадить у порога…

Вилли тут же вспомнил лагерь и немцев, перенявших у русских этот опыт, увиденный им воочию здесь.

- Не дома, постыдился бы людей!

Тот продолжал своё дело, не реагируя, и им ничего не оставалось, как повернуться и снова отправиться вышагивать вдоль вагона, убивая время. Мимо проходили и пробегали, торопясь, солдаты и офицеры с какими-то кульками и с завёрнутыми полами гимнастёрок – значит, где-то кто-то чем-то торговал – и с дымящимися чайниками, котелками и кастрюлями на вытянутых руках – кипяток тоже был. Станция жила. Задумавшись, оба только в последний момент услышали тяжёлые неровные шаги сзади, и тут же, развёрнутый сильной рукой, рывком, Марусин оказался нос к носу с пьяным майором. Лицо Славы быстро теряло краски, становясь расплывчатым, размягчённым и невыразительным, глаза расширились и застыли, с лица же майора быстро сползала маска злобы на обидчика, и он всё шире растягивал тонкие губы в насмешливой улыбке.

- Так это ты, поэт? Я-то считал, что ты давно уже отдал грешную душу в штрафной за наше общее дело. Как же ты вывернулся, гадёныш?

Марусин молчал и только всё больше бледнел, хотя и так в его лице уже не было ни кровинки, только уши розовели, да сбоку на шее вдруг резко выступила и сильно пульсировала сизо-голубая вена.

- Век не прощу себе этой недоработки.

Майор покачнулся, удерживаясь, ухватился за плечо Вячеслава, тот инстинктивно резко отдёрнулся, но не тут-то было, хватка у плотно сбитого майора была цепкой.

- Ну-ну, не ёрзай, не трону, - пообещал он. – Не забыл? Встретимся ещё, договорим. Ты же ленинградец? И я оттуда. Не только на твоём пороге, я на морду тебе ссать буду, а ты оближешься и благодарить будешь как за божью росу, контра! Живи пока!

Он резко оттолкнул Марусина, пьяно шатнувшись, развернулся и, качаясь туловищем, но твёрдо ставя сапоги, плотно натянутые на мощные голени и икры и обрызганные внизу мочой, пошёл к своему вагону. А они молча смотрели, как он тяжело влез по ступеням и скрылся в дверях, ни разу не оглянувшись на них.

- Кто это? – спросил Вилли. – Почему ты… - он замялся, подыскивая русское слово, - …стерпел?

Марусин, к которому медленно возвращалось самообладание, криво усмехнулся:

- Особист, ты что, не видишь? По-нашему – полковник, вот и терпел.


- 7 –

Он явно не договаривал. Помолчал, медленно возвращаясь в нормальное состояние. Необходимо было объяснить своё трусливое поведение. Всё его лицо поплыло пятнами, закурил, с трудом попадая папиросой в пламя зажигалки.

- Ты коммунист?

Вилли от неожиданности опешил, потом вспомнил:

- Комсомолец.

- А я был коммунистом, да с подачи этого вот майора перестал им быть, выперли.

Очевидно, соображая, что можно сказать, что нельзя, продолжил урывками, с частыми остановками между короткими фразами:

- В партию меня приняли почти сразу, как попал в комвзвода.

Помолчал, собираясь с мыслями.

- Помнишь, ведь, как было?

Вилли, конечно, не только не помнил, но попросту не знал.

- Перед атакой ходят политотдельцы по землянкам, агитируют: партия – передовой отряд, все лучшие люди – в партии, наши вожди – в партии. Короче, если хотите быть в одних рядах с нами, самое время теперь, перед атакой. Пишите заявления, есть у вас возможность жить или умереть среди лучших. И так все не в себе, а тут ещё напоминают, что ты можешь быть убит. Каждый гонит эту мысль, и чтобы отвязались, не тревожили внутреннюю собранность, отрешённость перед возможной смертью, соглашались, подписывали заготовленные заявления или писали под диктовку.

Замолчал ненадолго, объяснил, как думал:

- Народ-то воевал всё простой, больше малограмотный, ну, и многим было лестно, хотелось, конечно, быть в одной партии с товарищем Сталиным. Мало кто задумывался перед атакой, зачем ему это надо и что даст.

Прервался на минуту, чтобы заключить с горечью:

- Скоро поняли, понятливее стали, соображать в войне научились.

Не удержался, высказал душившую его обиду:

- Чуть что: коммунисты – вперёд! А кому охота на смерть первым лезть? А кто – вперёд? Какие коммунисты? Они – солдатики, да их младшие командиры, которые только что подали заявления, то есть, мы. Главные-то коммунисты – всегда сзади, оттуда командуют, прячась в бардаке с сестричками да всякой штабной сволочью.

Опять прервался ненадолго.

- Да и я орал, когда атака захлёбывалась, и никто не хотел подниматься. Научили.

Чувствовалось, что вспоминал он тяжело, с болью.

- В окопы-то большие комиссары не лезли, да и малые редко бывали. Мы за них ходили, собирали заявления. Чем больше наберёшь, тем лучше будешь у начальства. Глядишь – и повышение, а с ним и место подальше от смерти или хотя бы орденок добудешь. Вот и старались. Кто медлил с заявлениями, мог и врагом стать, вот и подписывали, вот и собирали. Солдаты знали: чем настойчивее сборы заявлений, тем тяжелее будет атака. Заявления эти были как посмертные завещания, хотелось умереть лучшими.

Зло сознался:

- И я написал. Не раздумывая. Как только предложили. Да ещё благодарил за доверие, как полагается.

Усмехнулся с горечью:

- За доверие умереть раньше всех.

Поморщил лоб, вспоминая те времена.

- Тогда во взводе моём осталось всего 13 человек, чёртова дюжина. В лоб лезли на проклятую деревеньку Ивантеевку. И всё затем, чтобы где-то справа могли прорваться наши разведчики. Сверху давили на комбата, а он старался за счёт нас.

Замолчал снова, переключился на другое:

- Я стишками баловался тогда.

Тяжело сглотнул, глухо произнёс:

- После того – завязал.

Продолжал:

- Ну и запечатлел на бумаге, не для печати, естественно, как гибли мы зазря под Ивантеевкой, как одни коммунисты – вперёд, а другие – назад в атаке. Да сдуру, бахвалясь, прочёл в землянке перед своими и прибывшими в пополнение, думал, всё между нами, братьями по смерти, останется. – Вздохнул: - Не вышло. Утром вызвал командир батальона, от него – в особый отдел к этому вот майору, тогда он был ещё старшим лейтенантом.

Замолчал, припоминая или обдумывая, что сказать.

- Вместе мои стихи читали, которые вытащили у меня из кармана, построчно разбирали, что мне причиталось за каждую строку, - хмыкнул-вздохнул, - выходило на все 25 строгого режима.

Бросил выкуренную до мундштука папиросу, остановился, отвернувшись.

- Били, гады. И он – тоже.

Усмехнулся невесело:

- Умеют бить: долго не мог отключиться.

Снова закурил, уже спокойнее продолжал, видно, неудобные, самые неприятные воспоминания кончились.

- Трибунал разжаловал в рядовые и отправил в штрафники.

Пауз в рассказе стало меньше.

- Жить не хотелось. Думал, скорее бы конец. Лез на смерть, а она не брала. В штрафниках как? Каждый хочет малой кровью отделаться, а мне всё равно было. Уж как я ни испытывал судьбу, а всё жив оставался, хотя рядом косило напропалую. Народ в штрафниках злой, неприятный, каждый сам по себе, на страхе держится, страхом подгоняется. А тут, глядя, как я не берегу себя, а всё цел, липнут, думают, заговорённый, и им обломится счастья рядом. Заметило и начальство: стал я снова взводным, только штрафным. Давай, мол, если ты такой отчаянный и везучий, используй фарт на общее дело.

Марусин задумался, заново переживая те тяжёлые времена.

- А как стал взводным, так фортуна повернулась ко мне задом. В первой же атаке, как только вылез на бруствер окопа да заорал: «Вперёд, враги народа!», тут меня и шлёпнуло в левое предплечье навылет. Счастье, а не рана, каждый хотел такую. Как хочешь суди: фарт или не фарт. И выставляться-то не надо было, и так знали – не пойдёшь, не подымешься, свои пристрелят. Сзади чекисты с ручниками караулили наше рвение сражаться за Родину.

Вилли вспомнил, что ему говорил Виктор про заградотряды русских.

- Может быть, если бы не фасонил, не испытывал судьбу, рванул бы сразу со всеми, ничего бы и не было.

Они остановились в хвосте поезда, где было поменьше снующих добытчиков и можно было сосредоточиться одному на рассказе, другому на восприятии его.

- В общем, попёрли на смерть мои штрафники без командира. Да им это было не впервой, редко взводные доходили до немцев: или немцы, или свои старались угробить.


- 8 –

Марусин бросил окурок под ноги, старательно перетёр его носком сапога. Вилли и это было внове. Немец обязательно, если бы не нашёл урны, выбросил бы куда-нибудь подальше, но не под ноги.

- Не ушёл я тогда из роты, хотя и получил на то право: кровь смывала мои грехи. Стыдно было перед солдатами. Только-только звёздочки навесил, их-то я не оправдал ещё. Да и рана не очень беспокоила, хотя рука и двигалась плохо, да левая же. Плечо мне забинтовали потуже, руку подвесили, и остался я во взводе, благо затихло временно на фронте, и не надо было елозить по земле. Комбат, тоже штрафник, из генералов, только обрадовался, людей не хватало. В штрафники гнали по всякому поводу, таких много надо было, чтобы не жалеть и гробить безбоязненно, когда не хватало ума или техники, никто не скажет и слова в упрёк. «Побудешь ещё немного, сделаешь пяток хороших атак» - обнадёживал комбат - «и буду тебя рекомендовать в ротные. И вообще, здесь, у нас, скорее добываются звёздочки». Или кресты, подумал я. Плевал я на все его посулы, просто стыдно было уходить, и обида ещё не спала на тех, кто засадил меня в эти окопы, на судьбу, на всех. Отчаянье мною правило тогда. Знаешь, как это бывает?

Слово было незнакомо Вилли, и он решил на всякий случай ответить отрицательно, чтобы избежать объяснений и понудить Марусина к ещё большей откровенности.

- Нет.

- Тебе повезло. А ко мне тогда, видно, и в самом деле задницей фортуна повернулась, чем-то я её, в конце концов, прогневил. Кончилась белая полоса, пошла чёрная в моей матросской жизни, - пошутил невесело и рассказал дальше: - Дожди нас залили, идут и хлещут день и ночь, холодно, сыро. Радуются солдатики: живём. Затихло и у нас, и у фрицев, вроде как замиренье назначил Бог, если он был на фронте, в чём я сильно сомневаюсь, скорее, где-нибудь в райском обозе отирался, как любой политрук. Пока все радовались, я сник: рана, сколько я ни берёг, загноилась, да так, что всего кинуло в жар, мутилось в голове. Стал я терять сознание и ползал по окопу как зимняя муха, не чувствуя непогоды и ничего не соображая. Комбат выдал мне сразу после ранения бутылку спирта, чтобы я чистил рану, да мы её тогда же и прикончили. Плечо мокло, менять повязку лень было, да и больно, думал, и так зарастёт, да не тут-то было.

Снова пошли к своему вагону.

- В общем, попал я всё же в госпиталь. Очнулся как-то от пенья птиц вперемежку со стонами. Пахло прелью, гнилью и кровью, а ещё где-то рядом смеялись, да так заразительно, я уж и забыл, что так можно. Открыл глаза: над головой полотнище палатки, сам я лежу в ряду с такими же немощными на тюфяке, набитом травой, на давно смятой, пожухлой и вытоптанной траве. Только вокруг матрацев этих и осталась зелёненькая травка, а между ними тропинки набиты уже до земли. Давно, видно, стоит палатка. Пить хочется, да и не мне одному. Ещё кто-то сипит: «Пи-и-и-ть». За палаткой женский и мужской голоса переговариваются, и всё со смехом, им-то, видно, хорошо там, не до нас. Наконец, впорхнула сестрица, отбиваясь от мелькнувших рук, вся растрёпанная, зачерпнула кружкой воды в ведре, стала поить, а у самой глаза затуманенные, нездешние, щёки раскраснелись, и грудь под халатом в расстёгнутом вороте гимнастёрки так и ходит, так и ходит, колышет её туда-сюда. Крепкая грудь, а никак не успокоится, видно, хорошо помассировал её тот, что ждёт за палаткой. Заглянул и он, невтерпёж ему, сержант с голубыми петлицами и с автоматом: «Скоро ты?». Ясно стало, что стережёт нас, да время зря не теряет. Меня тоже напоила сестра тёплой застоявшейся водой, помню, как обдало всего терпким женским запахом, когда наклонилась.

Улыбнулся приятному воспоминанию, продолжал:

- И сразу же я или заснул, или опять провалился в беспамятство, только очнулся, открыл глаза, а надо мной, как в сказке, уже не красная девица, а злой кащей сидит на чурбаке и на коленях держит планшетку с бумагами. И запах другой – ремённый и одеколонный. Сразу понял: особист, они потом не пахнут. Так оно и было. Младший лейтенант, мальчишка ещё совсем, а уже строгий, важный, дельный.

Слава закурил снова уж в который раз, про особистов вспоминать ему было неприятно.

- Спрашивает: «Марусин?»

- Так точно.

- «Как самочувствие?»

- Нормальное.

- «Я из особого отдела дивизии, младший лейтенант Осипов» - представился важно. – «Есть к вам вопросы».

- Слушаю, - отвечаю покорно.

- «Когда были ранены?»

- Вспомнил, назвал дату. Заодно поинтересовался, какое сегодня число. Оказывается, всего-то я в палатке провалялся три дня.

-«Почему сразу не ушли в медсанбат?» - допрашивает дальше. Объяснил, как тебе сейчас. Он выслушал, долго молчал, видно, соображая, вру или нет. Может, и поверил, потому что сам был молодым. А я понял, что не зря он кругами ходит, что-то есть на меня новое. Затаился внутренне, жду. «Есть показания» - наконец, сообщает то, зачем пришёл, - «что вы сами запустили свою рану, чтобы всё же попасть в медсанбат после того, как сгоряча отказались уйти сразу». «Чьи показания?» - спрашиваю. Он не ответил, а опять спросил: «Почему вы не воспользовались спиртом, который вам выдал комбат?». Отвечаю как на духу: «Холодно было, дождь лил, окопы заливало, ноги постоянно мокрые, в роте было много больных, вот и поделился с ними. Всё равно спирт у меня увели бы урки, и он не достался бы ни мне, ни больным. Зря это комбат придумал, но не отказываться же было от выпивки?». Сам думаю: «Никак, комбат и наклепал, чтобы себя обезопасить, если окочурюсь здесь бессловесным».

Вячеслав тяжело вздохнул, опять закурил новую папиросу, бросая недокуренную и погасшую. В пламени спички, спрятанной в рефлекторе ладоней, отчётливо обозначились резкие тонкие морщины, заработанные, возможно, тогда, когда судьбу его, жизнь на фронте определяли, как это ни странно, не военные опасности, а полицейские.

Они снова пошли вдоль поезда.

- Больше он ничего не спросил, дал расписаться под моими показаниями, напоил нас, кто хотел, водой напоследок и ушёл, а на меня потом часто заглядывал, засунув голову внутрь палатки, тот, что охранял в перерывах между лапаньями сестрички.

Рассказывая, Марусин не поднимал головы, как будто боялся потерять натоптанный вдоль вагонов след.

- Надо было что-то делать. До слёз расхотелось возвращаться в штрафбат. А дело шло к этому, раз снова зацепились. Потом уж, много позже, узнал я, что таких, с такими обвинениями, органы не прощают, только смерть служила оправданием. Внутренне я это как-то почувствовал и заметался мыслями: «Что делать?».

Они остановились у стены вокзала напротив своего вагона, чтобы не мешать снующим по-прежнему военным пассажирам и чтобы не мешали им.

- И надумал я написать всё честно своему бывшему командиру полка. Хороший дядька он, справедливый, жалел нас, за что, наверное, и по службе плохо продвигался. Сверстники его ретивые за счёт наших душ уже давно в лампасах ходили, а он всё подполковник да подполковник. Не очень-то я, конечно, верил, что он мне поможет - всего-то и разговаривали дважды: когда он мне ордена вручал - да больше ничего придумать не сумел. И письмо моё больше походило на завещание или на исповедь перед неминучей смертью, на оправдание за свою нескладную солдатскую судьбу. Родным или девушке такого не напишешь.

Шумно выдохнул папиросный дым, затушил окурок всё тем же отработанным и уже рефлексивным движением сапога, продолжал:

- Недели через две стал я уже выползать из палатки и посиживать невдалеке от охранника. Далеко отходить он не разрешал, а рядом – сиди, даже закурить давал, когда я не мешал его шашням с сестричкой. Гляжу как-то, идёт к нам адъютант комполка, которому я писал, а у меня и сердце забилось с перебоями, жду, что будет, и уже верю, что спасён. Он-то меня не помнит, подходит, спрашивает: «Где Марусин?». Я встал, отвечаю, как положено: вот, мол, я. А сам не могу сдержать радости, улыбаюсь, слёзы на глаза навёртываются. Ясно же, если не за мной, чего бы он тогда пришёл?

Марусин улыбнулся приятным воспоминаниям.

- В общем, забрал он меня по приказу командира дивизии. Я и рукой двигал больной, доказывая доктору, что здоров. Так двигал, что вторая заболела, и пот прошиб. Видели они, что слаб я ещё, но пожалели, понимая моё состояние и ненадёжное положение, оформили выписку, и стал я снова вольным солдатом. Комполка видел по-прежнему редко, повода он к встречам не давал и на выражения благодарности не напрашивался, думаю, вообще хотел, чтобы меня было не видно и не слышно. Адъютант тогда дорогой говорил мне, что подполковник сам ездил к генералу и к начальнику СМЕРШа, долго у них был и вышел как после приличной накачки, но меня спас. Век его не забуду. А генералом он всё же стал, правда, уже в самом конце войны, дай ему бог дослужиться до маршала.

Вилли непроизвольно вспомнил единственного встреченного им русского генерала, который защитил его от ретивого интенданта в Берлине, спросил:

- Как он выглядел? Высокий, с чёрными волосами и седыми висками, брови широкие, подбородок раздвоенный, глаза серые, крупные морщины?

Марусин отрицательно покачал головой.

- Нет, мой генерал – русый, и брови кустистые.

- Жаль, - искренне пожалел Вилли.

- Чего тебе жаль? Пусть будет больше человечных генералов, разве это плохо? Такие и победили немца, а не ура-вояки с лужёной глоткой и глазами навыкате.

Он слегка хлопнул Вилли по предплечью, посмотрел на него смущённо, очевидно, немного стыдясь своей неожиданной откровенности, вызванной постыдной стычкой с майором, сказал:

- Заговорил я тебя, пойду, посмотрю, что там наши задерживаются.

И, одёрнув гимнастёрку, быстро ушёл, затерялся в привагонной толпе.


- 9 –

«Русское гестапо не менее жестоко и изощрённо, чем наше» - подумал Вилли, - «и так же опасно, а для меня – вдвойне и втройне. Если уж я попаду в их лапы, то точно не вырвусь. Надо быть предельно осмотрительным не только в действиях, но даже в разговорах, с крючка здесь не спускают, ни при каких обстоятельствах. Моим правилом должно стать: больше слушать, меньше говорить». Ему стало жалко Марусина.

Пока вагон был почти пуст, и соседи отсутствовали, Вилли решил посмотреть содержимое чемоданчика и избавиться от улики. Он поднялся в вагон. Чемоданчик был на том же месте. Он снёс его в своё купе, торопясь, ножом взломал замки, открыл крышку. Перемешанные в кучу, заполняя внутренность на треть, лежали деньги, часы на браслетах, какие-то цепочки, кольца и мелкие драгоценные камушки, выцарапанные из каких-то украшений. Не разглядывая, Вилли достал из своего мешка запасную нижнюю рубаху, высыпал в неё содержимое чемоданчика, завязал кое-как и засунул свёрток опять в мешок. Выглянул в проход вагона, он был пуст, резко переломил чемоданчик так, что треснули петли, и он распался на две половины, бросил их на пол, встал ногами и с хрустом раздавил. Взял сплющенные и разлохмаченные части и, уже не боясь никого, вышел из вагона, подошёл к стене вокзала и закинул останки чемоданчика в разбитое окно здания. Отряхнул руки, облегчённо вздохнул, собираясь вернуться, и тут же увидел, как все его попутчики влезают в вагон: Марусин с флягой, Сергей – с поднятым и завёрнутым подолом гимнастёрки, что-то удерживая в ней, и следом, ковыляя, - Марлен. Вилли подумал, что ему здорово повезло с соседями. Хорошо и то, что почему-то никого не оказалось на боковых полках купе. И всё равно надо быть предельно внимательным и осмотрительным, а он всё никак не может удержаться от защиты немцев. Вилли слегка задержался на перроне, осмысливая своё дальнейшее поведение.

- А вот и Владимир! – встретил его Марлен, суетясь у стола, за которым уже сидели Сергей со Славой. В одной из кружек чернел заваренный чай, вокруг были навалены галеты, сахар кусками, яблоки, около Сергея – опять надломанная плитка шоколада, стояли всё те же жестяные кружки, а из открытой фляги поднимался еле видимый парок.

- Попьём чайку и по русскому обычаю – на боковую.

Марусин поднял флягу и стал разливать кипяток по кружкам.

- Кто как хочет, - разрешил он, - кто вприкуску, кто внакладку, кто вприглядку, навались!

Кружка обжигала руки, и Вилли, взяв её, тут же поставил.

- Что, тяжёлая? – рассмеялся Слава.

Остальные, перебирая руками, уже тянули, хлюпая, густо заправленный заваркой кипяток: Марлен – внакладку, Слава – вприкуску, Сергей – с шоколадом. Для Вилли чай не был привычным напитком, тем более такой горячий да ещё в железной кружке. Не желая, чтобы это увидели, он снова самоотверженно ухватил кружку и, обжигаясь, со слезами на глазах, пытался отхлёбывать, забыв о сахаре.

- Бери сахар, Володя, - позаботился Марусин.

Вилли с облегчением поставил кружку на столик, взял кусок сахара, бросил в чай и стал медленно размешивать ножом, давая остыть кружке. Пить потом стало гораздо легче и приятнее. «За дорогу стану совсем русским» - подумалось ему. Соседи уже приканчивали свои чаи, отдуваясь и вытирая обильный пот. Чай вышиб остатки хмеля, голова прояснилась.

Паровоз, потолкавшись туда-сюда, с натугой сдвинул поезд и покатил, медленно ускоряясь и оставляя разбитую, а некогда цветущую, Варшаву, устремляясь теперь в Россию. Ещё на его разгоне дверь вагона с треском растворилась, хлопнув о стенку, и по коридору затопали, приближаясь, гулкие шаги клацающих подковками сапог. Вот они приблизились к их купе, остановились. В проходе, опираясь руками на верхние полки, склонился над чаёвничающими тот самый майор из СМЕРШа, внимательно вглядываясь в их лица. Сзади него маячил верзила с погонами старшего лейтенанта, очевидно, сопровождающий. Разглядев всех и ничего не сказав даже узнанному Марусину, майор резко оттолкнулся от полок и ушёл дальше по вагону, оставив после себя тошнотворный запах сивухи. Все четверо сидели молча, озадаченные непонятным вторжением. Слышно было, как, пройдя весь вагон, майор возвращался, уже что-то спрашивая. Скоро и они услышали, как в соседнем купе он интересовался, все ли его обитатели едут от начала, и не было ли вместе с ними капитана, чернявого, брюнета, среднего роста, худощавого и весёлого. Кто-то там ответил, что да, был капитан, вон на второй полке его место. Вчера вечером в соседнем купе он долго играл в карты, очевидно, с друзьями. Кто-то слышал, как он вернулся и шумно укладывался наверху, передвигая свои чемоданы и стуча сапогами по полке. А утром его не стало. Не было и вещей. Ни с кем в купе не знакомился, и все равнодушно вполразговора решили, что он рано утром перебрался куда-либо на другое место или в другой вагон к друзьям. Посоветовали спросить у тех, с кем он играл в карты, может, они что знают.

И вот майор снова навис над головами дорожных друзей.

- Кто вчера играл с капитаном в карты?

Ответил, конечно, Марусин:

- Мы, я и вот старший лейтенант Барков. А что случилось?

Не удостоив ответом, майор продолжал свой допрос:

- Когда кончили, и куда ушёл капитан?

Не выдержал, тихим голосом сквозь зубы ответил Сергей:

- Кончили, когда ободрали его как липку. Я слышал, что он исчез. Думаю, с расстройства сиганул с поезда.

В своём сарказме он был близок к истине.

- Ты мне не шути! – взорвался майор. – Отвечай, пока спрашиваю по-хорошему. Кукрыникс нашёлся!

Сергей пожал плечами, потемнел лицом, наклонился к фляге, аккуратно налил себе чаю и стал не торопясь пить, закусывая дольками шоколада. СМЕРШник больше его не интересовал.

Снова пришлось отвечать самому нестойкому – Марусину.

- Играть кончили где-то около 24-х. Много пили, сильно окосели и быстро потом уснули. Вроде бы капитан ушёл на своё место. Кажется, слышал, как он там устраивается, матерясь и передвигая вещи. Куда исчез потом, не знаю. Мы забыли о нём сразу же после игры, неприятный тип. Утром о себе не напоминал. Всё.

- Где-то, около, кажется, не знаю, - передразнил майор, зло глядя на Марусина. Потом обратился к Марлену и Вилли, сразу к обоим:

- А вы?

Первым быстро выпалил Марлен:

- Я спал, ничего не слышал.

Вилли спокойно присоединился:

- Я – тоже.

- Так куда же он делся ночью? – снова взорвался майор, злясь, что ничего не узнает от этих парней, и чувствуя, что они всё-таки что-то знают.

Все молчали.

Майор постоял ещё немного, переводя глаза с одного на другого и периодически обдавая их тошнотворным запахом водочного перегара, лука и подозрения, потом выругался длинным матом, окончательно завершая тем самым свой мини-допрос и неприглядный портрет, и ушёл из вагона, сопровождаемый молчаливым старшим лейтенантом.

- Испортил день, сволочуга! – с досадой, слегка прерывающимся голосом посетовал Марусин. Пальцы его слегка подрагивали, когда он, обламывая спички, закуривал. Сергей допил чай, спокойно предложил:

- Тогда давай всхрапнём, заспим этот инцидент.

Все согласно и молча стали укладываться. Улёгся и Вилли, но сна не было.

То, что ночной капитан оказался в сфере интереса контрразведки, а может быть, и агентом её, меняло всю ситуацию. Ясно, что теперь майор не отцепится от Марусина и Баркова, пока не выяснит, куда и как исчез его подопечный. А значит, и они с Марленом тоже на крючке, том самом, с которого не дают сорваться до конца жизни: даже единожды проштрафившийся или даже только попавший под подозрение – клеймён на всю жизнь: враг или потенциальный враг до конца её. Так было в Германии, Вилли был уверен, что и здесь так. А если капитан выжил? И теперь, вот в этот самый момент, налаживает связь с поездом, с майором, и на какой-то ближайшей станции их с Марленом уже ждут? А в мешке у Вилли – деньги и ценности капитана. Избавиться и выбросить пока не поздно? Жалко. Что делать? Надо уходить. Но как? Уход без причины, тайком – уже не улика, а достоверный факт причастности к исчезновению капитана. Следовательно, для ухода должна быть веская, дважды и трижды защищённая, причина. Но её нет. Сергей уже похрапывал. Марусин лежал тихо. Марлен привычно ворочался, борясь со сном как маленький. Пожалуй, всё же хорошо, что ему подвернулся этот парень. Но и опасно теперь. Если возьмут, он не выдержит допросов. Но через него гораздо легче, безопаснее и естественнее внедриться в русскую жизнь. Марлен для него – как рекомендатель в ней. К тому же легко решается самая трудная проблема внедрения – жильё. На первых порах его искать не придётся, а значит, исключается опасный контакт с большим количеством незнакомых людей в незнакомой обстановке с незнакомыми нравами. Его предупреждали, что русские подозрительны, и каждый считает своим гражданским долгом сообщать о подозрениях властям. Нет, от Марлена уходить нельзя. Мысли Вилли постепенно убегали от поездной опасности, и, так ничего не придумав, он всё же задремал.


- 10 –

Разбудил проводник. Заходящее солнце резкими длинными тенями, как под юпитерами, хорошо обозначило за окном редкими декорациями искривлённые деревья и далёкие тёмные рощи на фоне стылой грязно-зелёной заовраженной земли, движущиеся сцены убогой природы, не вызывающей оптимизма.

- Мужики, вставайте, граница! Граница Союза Советских Социалистических Республик! Подъём!

Язык его заплетался, с трудом справляясь со сложными сочетаниями труднопроизносимых слов инородного названия многострадальной Родины, и не чувствовалось пафоса и радости в осиплом спьяна голосе, а только привычный факт. Но он знал, что факт этот для ребят, лишённых детства и юности, дороже победы, не в первый раз возвращает таких родителям и невестам, и редко жёнам и детям.

Вагон дружно зашевелился, насел на окна. Вилли тоже вместе со всеми стал всматриваться через пыльное окно с узорчатыми потёками и пятнами на давно не мытых стёклах, стараясь не пропустить, где она и как начинается, эта загадочная и пугающая Россия. Длинными гудками затрубил паровоз, с резким торможением замедляя ход и тоже давая знать о чрезвычайном событии, встряхивая спящих и отвлекая остальных от мыслей, трёпа и пьянки, медленно пошёл, редко и сильно отдуваясь, осторожно перебираясь по небольшому деревянному мосту через узкую заболоченную речку, ничем не примечательную для въезда в другой мир. И тут перед глазами Вилли медленно поплыл стоящий на берегу деревянный полосато раскрашенный пограничный столб с гербом и крупными буквами СССР, а в отдалении – барак, и рядом со столбом – улыбающийся пограничник с рукой под козырёк, салютующий возвращающимся домой. И стало ясно теперь, что въезд в другой мир свершился. В вагоне стояла тишина. Только изредка хлюпали у кого-то сопли, текущие у мужиков, как правило, в радостно-минорные минуты погружения в себя, и более обильно, чем слёзы. Вилли же ощущал только холод в груди да щемящее чувство нарастающей тоски и угнетённости. Теперь он один на один с этим враждебным миром. Почему же, если он русский, его душа никак не откликается на встречу с прародиной? Почему не находит у неё теплоты для себя? Может, она знает, что пробрался он сюда не сеять хлеб, а взращивать плевела, да ещё самые гнусные – человеческие. Нет, земля не прощает издевательств над собой. Следы их отчётливо видны за окном: исколесованные поля, изрытые воронками и окопами холмы, порубленные деревья и целые рощи, железный хлам, разбросанный в изобилии где попало. Долго ещё придётся зарастать этим шрамам, и быть земле в обиде на таких как он, пришедших незвано со злобой и ненавистью. Нет, не любви от неё надо ждать, а отмщения. Он хотел восстанавливать Германию, придётся – Россию. Может быть, это зачтётся ему от этой земли за Виктора, Германа, Гевисмана, да и за себя. Вальтер Кремер остался там, а здесь с этой минуты он даже в мыслях, даже сам с собой, всегда и всюду – Владимир Иванович Васильев, в обиходе – Владимир, Володя. Вилли забыт. И он русский. Чтобы сделать дело и выжить, вернуться в Германию и снова стать немцем.

- Год ничего не буду делать! Когда всё попробую от мирной жизни, забуду все мерзости войны, тогда женюсь, найду спокойную работу и заживу как все – тихо и серо.

Впервые Барков произнёс так много слов, да ещё и выплеснул своё внутреннее состояние: даже его задела за живое граница.

- Войны ты не забудешь ни на день, и ночами постоянно будет сниться, - возразил Марусин, - а бездарно терять целый год – бессмысленно. Сейчас нашему брату льготы во всём, через год – чёрта с два, доказывать придётся, что не горбатый. Сразу надо устраивать свою жизнь.

Слышно было, как он закурил.

- Я на фронт ушёл в 42-м, сразу после десятилетки. Повезло с родителями: заставили учиться и условия создали, хотя у самих и было всё по-церковному. Оба погибли в блокаду.

Тяжело вздохнул, задавил недокуренную папиросу.

- До войны была мечта – стать геологом, походить в экспедициях по стране, посмотреть на мир своими глазами. Вместе с Катей, есть у меня такая девушка. А у неё отец – известный в стране геолог, он и зажёг у нас любовь к этому делу. Теперь Катя уже на 4-й курс перешла, мне догонять надо. Так что со мной всё ясно: поступаю на геологический факультет Горного института, и за каждый год должен по два курса кончать, не до отдыха.

- Износишься, Катя бросит, - вставил шпильку уязвлённый, вероятно, Сергей.

- Нет, она не такая.

Зашевелился Марлен, гремя своей палкой.

- Придётся нам с тобой, Володька, за четверых вкалывать, - вклинился и он в разговор, - а может и за больше, пока одни отдыхают, а другие учатся. Много таких будет, с правами. А кушать-то все хотят. Да ещё как! – подковырнул он Сергея с Вячеславом.

Повернулся на бок, подмигнул Владимиру.

- Ничего. Перемогём. Теперь всё сможем, - заулыбался, ёрзая в предвкушении. – Перво-наперво, гульнём дня три или с недельку, с девками поваландаемся как бог даст и здоровье позволит. А потом пойдём мы с тобой ярмо искать, быстро найдём, оно нас уже ждёт не дождётся. В городе найдём, чёрта с два меня теперь заманишь в колхоз, дудки, вырвался. Хоть и паскудное это дело – война, но спасибочки ей – избавила от каторги. В городе устроимся, женимся на образованной, в деревню только покуролесить да покрасоваться приезжать буду. Знай наших!

Он удовлетворённо гоготнул, опережая мыслями дело и время.

- Туго придётся, помогать некому, - продолжал своё Марусин, как будто не слыша приземлённого оппонента сверху, - но всё равно геологом я стану, а Катя будет помощником. Не получу диплома – упущу её, как пить дать. Так что мне надо учиться, друзья, надо, без промедления. Вся жизнь от этого зависит.

- Если любит, смирится, - снова возразил Сергей.

- Да я-то не буду чувствовать себя ровней с ней. Ущербным всю жизнь рядом пройти не хочу, - объяснил своё желание Марусин. – Надо мне учиться, потом будем работать как карлы. Ты уж повкалывай и за меня, Марлен. Ладно?

Тот быстро согласился:

- Да сколько надо. Учись, старшой. Может, когда-нибудь встретимся, разочтёмся за бутыльком.

- Где жить-то думаешь?

- В Минск мы с Володей нацелились.

- Тогда вряд ли. Я после учёбы на Дальний Восток двину. Там простор для нашего дела, в тайге и в горах. А здесь только по огородам через плетни лазать, тоска. Получу работу, обязательно за тебя повкалываю. Ты вспомни об этом, младшой, и расслабься немного годика этак через три-четыре, хорошо?

- Лады! – согласился Марлен.

- А если вдруг кому придётся быть в Ленинграде, - продолжал Марусин, - то прошу прямо ко мне на Греческий проспект, 47-12, без церемоний, буду рад. После родителей осталась мне комната. И вообще, может, рванём все сразу в наш институт? Вместе и в экспедиции ходить будем? Катя пишет, сейчас нашего брата-фронтовика без экзаменов берут, даже с восьми-девятилеткой. Стране быстро нужны грамотные кадры и, в первую очередь, - мужики. А где их взять? Только из нас. Едем?

Марлен поёжился, виновато улыбаясь.

- Да нет, охота деревню повидать, своих.

- Повидаешь и приезжай, ну? – уговаривал Вячеслав.

- Да у меня всего 7 классов и то с натугой, - отнекивался Марлен. – Мне учёба во вред: худею, плохо сплю, и девок в упор не чувствую.

Он захохотал, ловко отвертевшись от неприятной для себя перспективы:

- Нет, я – домой.

- А ты, Сергей? – всё ещё настаивал Марусин.

- Только в свою Тверь, и год, как сказал, палец о палец не ударю.

- А жить-то на что будешь?

Сергей лениво усмехнулся:

- Отец прокормит, мать оденет. С этим забот не будет, уверен.

- Вот подфартило, - с завистью вздохнул Марлен, - век не прощу бате, что он сбежал от нас. Может быть, тоже где-нибудь жирует в партийных начальниках без меня. Найду, ох и взыщу, не расплатится!

Владимир молчал, ему нужно было только в Минск. Его уже ждала работа, навязанная и выбранная одновременно и тем, казалось бы, удовлетворявшая по всем параметрам. Но было это не так, совсем не так.

Слушая переговоры попутчиков, он подсознательно отметил частые патрули НКВД по вагону. Уже третья или четвёртая пара их в ладно пригнанных новеньких формах с яркими голубыми петлицами проходила через вагон, внимательно всматриваясь в обстановку и лица пассажиров, как будто стараясь запомнить навсегда. Заметили это и внизу.

- Что это они зачастили вдруг? – поинтересовался вслух Марусин. – Всё ещё капитана ищут, что ли?

- То ли его ищут, то ли нас караулят, - откликнулся Барков. – Поинтересуйся, если хочешь.

- Ну, уж нет!

- Товарищи командиры! – раздался вдруг хорошо поставленный баритон из середины вагона. – Вы возвращаетесь из поверженной капитулировавшей Германии. Но война ещё не закончена. Над дальневосточными рубежами нашей Родины нависли полчища японских самураев. Им мало того, что мы били их на Хасане и Халхин-Голе, им мало этих уроков, они опять хотят испытать наши миролюбие и силу и, пока не испытают, не угомонятся. Дадим же им последний и решительный урок, и тогда уже спокойно вернёмся по домам к мирной жизни в полной уверенности, что никто её нам не помешает строить. Я призываю вас добровольно повременить с демобилизацией и обратиться с рапортами о зачислении в ДВО. Родина и товарищ Сталин ждут от вас этого правильного решения. Оставляю бумагу, завтра приду за рапортами. Всё.

Мимо их купе прошёл на выход пожилой комиссар 3-го ранга без фуражки, в накинутой шинели, с полевой сумкой в руке.

Наступило молчание во всём вагоне и у них в купе тоже. Предложение комиссара снова вернуться к войне для людей, уже построивших планы мирной жизни, было как гром среди ясного неба.

Первым в купе нарушил молчание Барков:

- Подозреваю, что с этим предложением мы вместо Москвы попадём в Хабаровск или Читу. И без рапортов.

Никто не ответил. Понятно стало частое дефилирование внутренников по вагону. И как бы откликаясь на это, новая пара патруля по-хозяйски пошла по вагону, ещё более внимательно и враждебно всматриваясь в ошарашенные лица демобилизованных парней, лишённых вдруг мирной жизни. Тяжёлая тишина нарушалась только короткими тихими разговорами и оглушительным убыстряющимся перестуком вагонных колёс на стыках рельсов.

Владимир не сомневался, что большинство пассажиров окажется на Дальнем Востоке. Прожив военную жизнь, он знал, что просьба начальника – хуже приказа, она заставляет делать против совести и как бы от неё, не оставляя лазеек и увёрток в бессилии что-либо изменить. Это худшая, иезуитская форма насилия над личностью подчинённого часто практиковалась у них в отделе Гевисманом и другими фюрерами. Отказ от выполнения всегда был чреват отместками и по службе, и в частной жизни. А тут ещё ссылка на Родину и Сталина. Никаких отговорок. Всеобщее уныние, пропитавшее ещё недавно гремевший от смеха вагон, подтверждало его догадки. Всем было тоже всё ясно. И привычно, иначе бы не молчали. Может, написать рапорт и покончить счёты с янки? И с Германией? Нет, такой вариант его не устраивал. Из их компании начисто освобождён от Японии только Марлен. Барков рапорта не напишет, это ясно. Марусин – возможно. И всё же больше всего завтрашнее утро беспокоило в связи с историей с капитаном-уголовником. Япония отходила на второй план. Контузия по документам у него серьёзная, и можно, наверное, отговориться. От капитана, если он жив, не отговоришься.


- 11 –

И снова проснулся не сам. В тусклом свете фонаря-коптилки в проходе его тряс за плечо и громко шептал на ухо его приобретённый друг:

- Вставай! Выходить будем, слышишь? Вставай! На выход надо. Только тихо!

От неожиданности, ещё не совсем проснувшись, Владимир глухим задавленным голосом с тревогой спросил:

- Was ist das?

И тут же от испуга за эту оговорку окончательно проснулся и поспешил исправиться:

- Фу ты! Напугал. Война снится. Что случилось?

- Выходить будем, вставай!

- Сейчас? Зачем? Уже Минск? – удивился Владимир.

- Тише ты! Кончай вопросы. Нет, не Минск. Здесь выйдем, к тётке моей заскочим.

Владимир сразу понял недосказанную мысль Марлена и подумал, что может быть это и есть единственный выход из их подвешенного состояния в истории с выкинутым капитаном.

Собрались быстро. Владимир перетащил поочерёдно чемоданы Марлена и капитана в тамбур, стараясь надолго не оставлять открытой входную дверь в него, откуда доносились такие громкие и резкие лязг и стук железа о железо, что, казалось, вот-вот проснётся весь вагон. Но никто не проснулся, во всяком случае, не встал и не помешал, не проснулись ни проводник, ни Марусин с Барковым. Закалённая шумами молодёжь беспробудно спала, начисто позабыв все неприятности ушедшего дня и предстоящие нелёгкие решения наступающего.

- Ну, кажется, всё. Пошли, - оглядывая полки и столик, сказал Марлен, - двинули.

Поезд заметно замедлял ход.

- Надо попрощаться, - решил Владимир. – Неудобно.

- Да подумаешь! Встретились – расстались, - возразил Марлен. – Больше и не увидимся, чего прощаться-то? Пусть спят.

Владимир думал не только об этом.

- Надо, чтобы они знали, зачем и где мы сошли, их, возможно, спрашивать будут. Не нужно, чтобы думали, будто мы сбежали.

Марлен быстро глянул на Владимира, согласился:

- Ладно, буди, попрощаемся.

С трудом растолкали разоспавшихся попутчиков, наскоро и кое-как объяснили им, что выходят, что решили навестить родственников Марлена.

- Сестру, - подсказал тот.

Поезд уже останавливался. Полусонный Марусин только и спросил, что за станция.

- Барановичи, - ответил Марлен, и они с Владимиром, пожав мягкие и тёплые руки так до конца и не проснувшимся Славе и Сергею, заспешили к выходу.

Загрузка...