Поезд уже стоял. Проводника не было. Марлен сам открыл дверь вагона, неловко и быстро спустился-скатился по ступеньке на землю и заторопил Владимира:
- Давай скорей.
Тот быстро передал ему чемоданы и мешки и спустился сам, захлопнув дверь вагона. Паровоз будто этого и ждал, коротко свистнул, поезд тронулся и пошёл мимо, поблёскивая тёмными неживыми стёклами окон в тусклом свете скрытой облаками луны.
Когда поезд ушёл, стало видно, что высадились они в чистом поле, на забытом богом полустанке без всяких намёков на станцию. Причём, высадились почему-то не на лицевой, а на другой стороне железнодорожного полотна, вдали от пассажирского вагона без колёс с какой-то вывеской сверху, служащего, очевидно, здесь вокзалом. Они видели, как встречавший поезд железнодорожник с флажками ушёл в вагон, и стало совершенно пусто. Клочья тумана, медленно перемещаясь над землёй, то открывали, то закрывали вагон, отгораживая их от него и от близкого леса и реки внизу под коротким пологим склоном со склонившимися над водой лохматыми ивами, и тем самым усиливался эффект нереальности и одиночества в ночи. Взблёскивающие вдруг разом под изредка вырывающейся из облаков луной рельсы уходили далеко в туман и терялись по обе стороны в никуда.
- Ты испугался? – спросил Владимир, зная наверняка, что это так, и потому они здесь, неизвестно где.
- А ты хотел бы попасть на Дальний Восток? И как тебе лучше: в «столыпине» или в воинском? – закричал в ответ Марлен и тут же смолк, спрятав глаза. Ему нечего было сказать в оправдание. Помолчав, сознался:
- Конечно, испугался. Только не Японии, а майора. Мне с палочкой Япония не светит, а майор с капитаном запросто устроят любую командировку на долгие годы в края сибирские. Сам же думаешь: может, капитан и жив остался? Тогда нам хана. Вот я и сорвался.
- Ты хотя бы знаешь, где мы высадились? – спросил Владимир.
Нехотя Марлен процедил:
- Сразу где-то за Барановичами.
- Значит, и Сергею со Славой соврал? Зачем?
- А ты хотел, чтобы они сообщили майору, где мы сошли, и нас сразу бы сцапали? – снова вспылил Марлен, чувствуя свою неправоту и тупиковую ситуацию, в которую загнал обоих. – Ну что ты ко мне привязался? Я же объяснил: испугался я.
Вообще-то положение для Вилли не было безнадёжным и очень уж сложным. Он мог перестать быть Владимиром Васильевым, для этого у него были другие документы, только потребуется осторожность на случай возможного случайного опознания дорожными попутчиками и пострадавшими НКВД-шниками. Может быть, следует отказаться от остановки в засвеченном в разговорах Минске? В общем, с ним лично не было больших проблем. Но ему почему-то жалко было этого покалеченного войной простого по натуре парня, навязанного судьбой всего сутки назад, и он почему-то не хотел избавиться от этой жалости. Не потому, что Марлен хорошо запомнил его лицо, знал, как исчез капитан, и сознается во всём, в этом не было сомнений, если попадёт всё же в лапы контрразведки. Просто Вилли-Владимиром овладела вдруг и нестерпимо жгла не испытанная ранее никогда жалость к слабому безвольному и незащищённому человеку, не защищённому ни от людей, ни от судьбы. Почему-то он не мог оставить его на произвол судьбы таким вот беспомощным и запутавшимся в собственных потугах спасения. Вправду сказать, не хотелось и терять для себя даже этой ненадёжной опоры в новой жизни, для которой уже были скроены первые планы, да и привык он уже к Марлену.
- Я посижу здесь, а ты иди, посмотри, как называется станция. Не показывайся только на всякий случай никому, - предложил Владимир.
Марлен ушёл, изредка застилаемый туманом.
Вернулся быстро, и по тому, как торопился, часто соскальзывая и стукаясь палкой о шпалы и рельсы, Владимир догадался, что с ним опять что-то случилось. Видно, богом он выбран в качестве оселка для испытаний несчастьями. А вместе с ним и новорождённый русский Владимир. Что-то притягивало его к этому парню. Может быть, неутолённое желание иметь друга, хотя бы такого, безалаберного, но открытого, совершенно не похожего на него, каких не было у Вальтера в той замкнутой жизни в далёкой теперь Германии. Может быть, бог выбрал их противовесами друг другу, свёл вместе и теперь наслаждается, наблюдая и оценивая, кто из них больше приспособлен к жизни. Так или иначе, теперь они повязаны судьбой, и приходится смиряться с ней, подстраиваться. Почему-то верилось, что не должен Владимир проиграть, зацепившись за этого парня. Он, хотя и узкая, и перекосившаяся, но – дверь в незнакомый мир с незнакомыми правилами, и, главное, по характеру и уму своему он не будет допытываться, почему Владимир не такой как все, не так себя ведёт, не очень хорошо говорит по-русски, вообще чем-то отличается от всех. У Марлена не хватит внутренней насторожённости, чтобы понять это. Для адаптации в русской жизни парень – находка. Не должен Вилли проиграть в затеянной им игре, уж очень высоки ставки: его жизнь, свобода и свободная жизнь в свободной Германии.
Но на этот раз Владимир ошибся. Когда Марлен выдрался из тумана и тьмы и, учащённо и неровно дыша и часто утирая с лица свободной рукой пот вперемешку с конденсатом тумана, приблизился, его глаза, губы, брови, всё подвижное мальчишеское лицо с наметившимися, однако, тонкими морщинками, выражало торжество, радость, удаль, самодовольство.
- Ты что? – спросил Владимир.
- А ничего! – ответил Марлен и, не дождавшись желаемых расспросов, продолжал: - Ты возмущался, что мы здесь выпрыгнули? – Помолчал, наслаждаясь тем, как сразит сейчас напарника. – А затем, что мы сейчас идём к моей старшей сестрёнке, - скорчил рожу, ожидая растерянности на лице приятеля, и, не дождавшись, добавил, ёрничая и лицом, и голосом: - Я её хочу видеть! – и даже утробно хохотнул, чуть не взвизгнув на последнем слове. Потом, поняв, что все усилия расшевелить, удивить, поразить Владимира напрасны, быстро успокоился и более-менее связно объяснил, что, притопав к станции-вагону и увидев название «Сосняки», вспомнил, что уже был здесь, правда, давно и с матерью, когда приезжали к старшей сестрёнке на свадьбу.
- Люба вышла замуж за здешнего куркуля, познакомившись с ним в Минске на слёте каких-то передовиков. Его потом почему-то выбрали председателем колхоза, хотя, на мой взгляд, он больше годился в кладовщики. И вообще таких гнали в Сибирь, больно умных. Чего сестра в нём нашла? А вот живёт уже сколько лет, дома перестала появляться и к себе не зовёт. Мы вот теперь заявимся, посмотрим, как там заботится о ней незваный зять, наведём порядок в семье. Деревня их недалеко от станции, сколько помню, пешком с час по полям. Люба учительницей работает. Письма редко пишет, совсем оторвалась от семьи, видно, председатель давит, да и жизни у нас теперь разные. Они – начальство колхозное, в президиумах сидят, где же ездить к родичам. В деревнях это - сплошь и рядом: в соседних живут, а в гости не ходят. Всё забота да работа, маета сплошная, а отсюда до Минска – вон как далеко. Теперь побываем в гостях у сестрёнки, раскулачим зятька на самогончик, а может, и водочки поставит, ведь председатель же!
Он ещё что-то говорил, полузахлёбываясь торопливыми мыслями и словами, опережавшими их и вносящими сумбур в изобилие речи, но Владимир уже не слушал, внутренне успокаиваясь, удивляясь, что вдруг оказалась здесь, на этой случайно выбранной станции, старшая сестра Марлена, будто подставленная кем-то. И может быть, то, что они убрались из вагона, где наследили и куда ещё придут смершевцы, даже к лучшему, даже несомненно, к лучшему: они ушли из поля зрения, ещё не вызвав острого подозрения, и причина ухода теперь есть, основательная и настоящая. За себя Владимир не боялся, а вот Марлен мог не выдержать психологического давления усиленных расспросов и проболтаться, не прямо, но намёками, и тогда за них бы зацепились и – конец. Значит, снова он ушёл от опасности и снова не сам, а кем-то ведомый. Сколько же так будет продолжаться и какова конечная цена такого спасения? С ума можно сойти! А пока…
- Ну, что ж, пойдём в гости к сестре, - решил он, встал, потянулся, окончательно будя тело, поднял чемодан Марлена, прихватил на плечо свой вещмешок и, не оборачиваясь, не ожидая спутника, пошёл к станции. Отставший Марлен подхватил оставшийся чемодан злополучного капитана и заспешил следом, постукивая мешающей палкой, пыхтя и спотыкаясь на каждом шагу. В конце концов, не выдержал и взмолился:
- Володька, притормози немного, не беги так, - а когда догнал приятеля, добавил, - и вообще ты не туда идёшь: нам нечего делать на станции. Давай я впереди покандыбаю.
Владимир молча подчинился, пропуская спутника вперёд, и пошёл следом за вихляющимся на каждом шагу Марленом, ломающимся то на правый, то на левый бок в зависимости от того, в какой руке нёс чемодан, и одновременно припадающим на больную ногу. Обе руки его были заняты, он часто останавливался и, чертыхаясь, поправлял палку, попутно смахивая со лба уже повлажневшие от пота волосы. Владимиру подумалось, что товарищ его мало того, что духом не устойчив, слаб, так ещё и физически совсем не развит. Хорошо, что не надо идти на станцию, никто не будет знать, что они сошли здесь, следы обрублены в поезде. И торопиться, пожалуй, тоже не надо. Внедряться в дело нужно медленно, учил Гевисман, а делать его надо быстро, а ещё быстрее – уходить. Так что, - как это выразился Марлен? – покандыбаем пока.
Пройдя так ещё метров 100, уже недалеко от вагона-станции свернули с полотна железной дороги, по тропинке пересекли какие-то тёмные кусты и вышли на дорогу, идущую параллельно железнодорожному полотну.
- Во! Сколько лет прошло, а вспомнил, что здесь дорога. Теперь по ней потопаем прямо до сестрёнки.
Марлен остановился передохнуть и переменить руки. Стояли, вслушиваясь в предрассветную темноту.
Глава 5
- 1 –
Был тот час, когда всё затихает, готовится к встрече света, жизни, нового дня. Густеющий книзу туман ослабевал в движении, цеплялся за ветви кустов и небольших деревьев. Вымокшие листья их истекали оседавшей влагой, хорошо слышна была частая и неровная капель под каждым деревом и кустом. Рассвет наступал, но чёрный, ещё ночной, лес полностью скрывал жаркую полоску зарождающегося дня, и только видно было, как постепенно серело-светлело небо в неподвижных вершинах деревьев. Кое-где их оживляли редкие птичьи голоса, встревожено окликающие сородичей, не уверенные в том, что есть ещё кто-то живой, кроме них.
Как-то судорожно вздохнув и передёрнувшись всем телом от утренней свежести, Марлен снова подхватил свои вещи обеими руками, необычно молча, и двинулся первым, смирившись, очевидно, с необходимостью и неотвратимостью дороги.
И опять они шли недолго.
За первым же небольшим поворотом почти поперёк дороги, уткнувшись радиатором в кусты, стоял ЗИС, блестевший, как и кусты, от влаги. За кабиной высились бочками газогенераторы, по стёклам пересекающимися струйками стекала вода, жирно блестели налипшие на колёса комья и полосы грязи. Машина стояла, будто брошенная кем-то.
- Стой здесь, я посмотрю, - тихо сказал Марлен, оставил свои вещи и осторожно пошёл к машине, припадая на больную ногу, как будто специально пригибаясь, притаиваясь к земле. Медленно подойдя к кабине, он заглянул в окно, ничего, наверное, не увидел, слегка протёр его ладонью, снова заглянул, потом взялся за ручку дверцы и резко рванул на себя.
- Хенде хох, фрау-матка! – заорал он дурным голосом и одновременно посунулся к открытой дверце, но тут же отлетел от неё, шлёпнувшись задом в мокрую траву обочины дороги под куст-душ, а из дверцы осталась торчать, как сработавшая пружина, толстая нога в коротком пыльном сапоге. Потом к ней присоединилась вторая, обе сползли на землю, а следом и весь хозяин, одетый в синий комбинезон и серый выцветший ватник. Голова была повязана белым платком с какими-то синими узорами так, что узел находился сзади, и из-под платка торчали светлые волосы. «Женщина!» Запоздало стал понятен пугающий крик пострадавшего, который уже поднимался, отряхиваясь.
- Ты чего?! – закричал он обиженно.
- А ты чё? – получил в ответ то же.
- Дура деревенская! – обозвал, не найдя, что ещё сказать.
Ему было обидно за нелепый исход затеянной шутки и вдвойне – за мокрый зад.
- Шуток не понимаешь, кобыла стоеросовая? – кипятился Марлен. – Да я тебя сейчас…
Но что будет «сейчас», он уже не представлял, да и не мог ничего. Но, видно, женщину, всё же, напугал, потому что она стала оправдываться:
- Так вы ж по-немецки кричали. Почём я знала со сна, что вы – наш офицер. Разве б я пихнула! Сами виноваты! – не удержалась в женской логике оставлять за собой последнее слово. Потом увидела Владимира.
- Ой, вас двое! Чё вы здесь делаете? А вещей-то сколько! Куда вы?
Была она, что называется, в теле, но особенно поражали груди, никак не умещавшиеся в телогрейке. Вся её фигура расширялась кверху, увеличенная ещё больше нелепой неженской одеждой. Привлекали внимание гладкость кожи лица, большие серые, очень красивые, глаза, не подходящие лунообразной форме простецкой физиономии, и, особенно, симпатичный, вызывающий улыбку, чуть вздёрнутый нос, вышелушенный солнцем до красноты. Под платком угадывались, по выбившимся прядям, короткие русые волосы. Да, подумалось Владимиру, это тело рождено, чтобы производить, русская мадонна впечатляет формами. Вряд ли им соответствует интеллект. Некрасивая самка, однако, симпатичная. Вероятно, грубая. Не хотелось бы ночью склоняться над этим лицом.
Как обычно, обида Марлена быстро прошла, и он уже приставал:
- Слушай, где ты такие достала? Возьми меня адъютантом, я их носить буду, а?
- Смеётесь, товарищ младший лейтенант, - с угловатым жеманством отвечала дорожная наяда, - а хватит силёнок-то? Разве что на одну?
- Так нас двое, - нашёлся Марлен.
Рот его плотоядно растянулся до ушей, глаза масляно заблестели, и даже на заду не чувствовалось мокроты. Женщина тоже смеялась, радуясь, очевидно, исчерпанному неприятному инциденту, да и потому, что такой язык был ей понятен и такие подыгрыши привычны.
- А он захочет? – стрельнула взглядом во Владимира.
- Володя, ты как думаешь, вдвоём подымем? – пригласил в игру друга Марлен. – Давай, попробуем. Ты под какую станешь?
Вдвоём с обидчицей громко и дружно засмеялись.
Владимир подошёл ближе, спросил:
- Это ваш грузовик?
- Мой. - Женщина притихла, не привычная, очевидно, к серьёзному обращению на «вы» и опасавшаяся вообще «выкающих» людей не её мира и понимания.
- А что ты-то здесь делаешь? – втесался в разговор Марлен.
- Агронома привезла на поезд, в Минск он поехал. – Жалобно добавила: - За день ухайдакалась в поле, вот и прикемарила немного. А вы разбудили.
- И откуда ты? – продолжал допрос Марлен.
- Из Сосняков, в колхозе работаю.
Марлен от радости даже присел, хлопнув себя по коленям.
- Ну, ты даёшь, девка! Нам туда и надо. Давай, заводи, поехали! – заторопил он женщину.
Вблизи Владимир разглядел, что женщина ещё совсем молода, лет 25-ти, хотя одежда её и не сошедшая с лица тревога, вызванная неожиданной встречей, старили, да и лицо уже было посечено ранними тонкими морщинками у глаз и на лбу, отметками нелёгкой, видимо, жизни.
- А зачем к нам? – Ей совсем не хотелось привозить в деревню непознанных людей, да ещё в форме, может, на горе кому-нибудь, может, и всей деревне. Так не раз уже было от наездов разных начальников, усиленно проверяющих, как они жили под немцем, да настырно поучающих, как должны жить теперь, что сеять и выхаживать, и заранее отрезающих по крупному ломтю каждый от ещё не выращенного и не испечённого хлеба. Да и женское любопытство не давало покоя, больше, конечно, оно. Как это, привезла военных в деревню и не может рассказать подружкам кто они и зачем явились-нарисовались в офицерской форме. Ещё раз внимательно, по-женски тщательно, оглядела приятелей, задержавшись взглядом на вещах.
- Может, в гости к кому?
- Угадала, подруга, - ответил не отдававший инициативы разговора Марлен. – Да ты не боись! Не начальники мы, - догадался о её тревоге, - к сестре еду. К Любови Александровне, учительшей она у вас, за председателем вашим живёт. Знаешь?
Лицо женщины разом просветлело, глаза ещё расширились, подняв кустики бровей. Она радостно переспросила:
- Так ты – её брательник?
- Ну да! – ответил, радуясь родству не меньше, Марлен.
Тревога и насторожённость, сдерживавшие их, рассеялись.
- Вот будет радость-то! – ещё раз воскликнула женщина.
- Так давай, торопись довезти её! Шевелись, Венера! – стал по-хозяйски подгонять Марлен.
- Чем материться, лучше помоги, - не обижаясь, ответила та.
Она полезла в кузов через заднее колесо и борт, тяжело задирая свою толстую, как обрубленную, ногу и наваливаясь на борт всем телом.
Марлен заорал вслед:
- Эй-ей! Не помни! – Спросил: - Что делать-то?
Женщина сбросила топор.
- Нате, нарубите сушняка покороче, а я пока вздую самовары да заведу свою «Варвару».
- Ты чего это мужика бабьим именем окрестила? – тут же поинтересовался Марлен.
- Это машина-то мужик? – ответила та и добавила убеждённо: - Она у меня работница, значит, баба.
- 2 –
Как ни торопились, прошло не менее получаса, пока чудо русской автотехники стало готово к движению. Мотор у ЗИСа работал ровно, с редкими лишними выхлопами, да и весь он выглядел аккуратным, даже недавно был выкрашен, с целыми дощатыми бортами и кабиной, даже с целыми стёклами и только с сильно изношенными шинами.
- Хорошо живёте в своём колхозе, даже машина есть. Чо не отобрали на фронт или ещё куда? – поинтересовался Марлен, первым усаживаясь в тесную кабину посередине, рядом с водителем так, что рычаг переключения скоростей оказался у него между ног. Угадывалось, что ему не часто приходилось ездить в машине, а уж в кабине – наверняка.
- Смотри, прищемлю, - засмеялась шофериха, и Марлен убрал больную ногу, переставив её с помощью обеих рук за рычаг. – Председатель наш, дядька-хозяин, всем бы такого, подобрал «Варвару» в поле, - удовлетворила любопытство младшего офицера, - видать, кто-то по целине пытался на ней удрать, да в грязи зарюхался. Вытащили мы её всем бабским тяглом с помощью коров, бычка да трёх коней-доходяг, что приблудились после наших солдат, вымыли, вычистили не хуже, как своих бурёнок, когда были, а там уж председатель один старался. За самогон да картошку наменял, что надо, у военных, что долго ещё шли мимо, сам лежал и под ней и на ней вместе с солдатиками, заманенными опять-таки за самогон, - сделали машину. Когда она завелась и поехала, председатель аж заплакал, тоже напился с пригульными ремонтниками и спал сутки, - неторопливо рассказывала она, прогревая мотор. – Документов-то нет! Так, верно, и армейские, что в тылу, и районные начальники всякие, завидя, пытались отобрать, да, видно, откупался от них наш Иван Иванович. Живет пока с нами «Варвара», ой, как помогает! Долго ли? Тоже не верится, что не отберут. Пока работаем, - она протёрла чистой тряпкой окна, навалившись на Марлена так, что тот сопел и елозил задавленно. – Я и испугалась-то со сна не за себя, а за неё. Она ж у меня самая дорогая подруга, с ней – по-хорошему, и она хорошо бегает. Подумалось, что и вы на неё нацелились. – Уселась поудобнее. – Председатель мне строго-настрого запретил оставаться на станции, а я вот заснула, сморилась, дура.
Владимир кое-как умостился рядом с Марленом в тесной кабине, с трудом захлопнул деревянную дверцу.
- Поехали? – спросила женщина. – По дороге придётся останавливаться на подкормку лошадки моей, - привычно и мягко передвинула рычаг скоростей, плавно отпустила сцепление, и машина сначала выкатилась задом на дорогу, а потом медленно пошла вперёд по дороге, оставляя слева поворот на станцию, покатилась, неторопливо переваливаясь на ямах и ухабах, сплошь усеявших дорогу.
Развиднелось. Туман растаял, ушёл ввысь, в почти чистое небо, где ещё бледнела забытая луна. Вершины дальнего леса из тёмных стали изумрудно-зелёными с оранжевой короной, а ближние деревья заблистали мириадами хрусталинок на листьях. Солнце стремительно поднималось вверх по небосводу, оживляя всё вокруг, но на дороге, закрытой высоким кустарником, берёзами, клёнами и низкорослыми елями, его ещё не было видно. Птичье разноголосье прорывалось сквозь шум работающего мотора и закрытые окна. Заметно сушило и нагревало. Чувствовалось, что день будет жарким.
- Откроем окно? – предложила женщина и, не ожидая согласия, остановила машину, отодвинула задвижки переднего стекла, а потом и само стекло, впуская разом и свежий прохладный воздух, и гомон птиц, и шум деревьев ещё не под ветром, а от лёгкого волнообразного движения воздуха без отчётливого направления, просто движения от пробуждения всего вокруг. Стало легко дышать, проходила сонливость.
- Хорошо-то как! – выразила общее настроение женщина.
Включила мотор, и снова они покатили к неведомой сестре по незнакомой земле в чужом мире с неясной целью. «Зачем-то кому-то это всё надо», - подумалось Владимиру, пока ещё плохо воспринимающему красоты нарождающегося дня.
- Как там сестра-то? – начал обязательный дорожный разговор Марлен.
- Ничего, живут, - философски ответила женщина и широко, не скрываясь, всласть зевнула.
- Сколько пацанов-то у них? – не унимался Марлен.
- Во, брат! Не ведает, сколь у него племяшей, - она повернулась лицом к Марлену, посмотрела заинтересованно. – Сколь себя помню, ты у нас не бывал. Откуда теперь взялся-то? – допытывалась. – А то привезу шпиёна председателю. Говори, как зовут, а то дальше не поеду.
- А тебя как? Да ты на дорогу-то смотри, а то врежешь в дерево, и вправду дальше не поедешь, - забеспокоился новоявленный шпион.
- Меня Варей зовут, - просто ответила шофериха.
- Вот это да! Варвара на «Варваре»! – возрадовался Марлен. – По-другому, что ли, нельзя было назвать для различия?
Женщина засмеялась, объяснила:
- Бабы обозвали. Удобнее так. Как спрашивают «Варвару», так, значит, меня с ней, отдельно и не зовут. А у сестры твоей и Ивана Ивановича девчонка и малец, знай, дядя.
- Да я ж всего раз у них был, на свадьбе, - оправдывался Марлен, - а в войну какие письма? – Тоже присмотрелся к соседке. – Тебя тоже не помню, небось, тоньше была. Марлен я, а он – Володя, - назвался сам и назвал друга.
Она удивлённо посмотрела на него, засмеялась.
- Ну, и имечко тебе придумали, не сразу и запомнишь. По-простому Марля, что ли? – засмеялась снова.
Марлен заёрзал, прикрикнул обиженно:
- Хватит ржать-то. Деревня! Что б ты понимала! Не смыслишь, что назвали так в честь вождей мирового пролетариата – Маркса и Ленина, а туда же, ржёт, - возмутился он, - Вар-р-ва-а-а-ра! Молчала бы уж, трёхтонка.
Помолчали, переваривая неудачное начало разговора. Машина шла медленно, часто проваливаясь в колдобины разбитой донельзя полевой дороги, натужно выкарабкиваясь из ям и соскальзывая юзом в глубокую мокрую колею. Мотало и подбрасывало так, что внутри переворашивало всю желчь и выплёскивало наружу спрессованное раздражение. Сидеть и терпеть молча тоже не хотелось, да и неудобно было перед Варварой.
- Кто ж вас научил шоферскому делу, - спросил Владимир, не умея легко и быстро перейти на «ты» с незнакомой женщиной, - тоже председатель?
- Не-е, - оживилась Варя, тоже тяготясь возникшей вдруг из ничего размолвкой, - шофёр один из военных.
- А чё тебя-то? – вклинился нетерпеливый виновник размолвки. – Мужиков, что ли, нет?
- Тогда не было, - подтвердила Варя, - с войны остались одни старики да инвалиды. Это сейчас стали возвращаться, да и то им не до работы, всё празднуют победу, а больше – то, что остались живы, - она вздохнула, переживая, видно, за тех и за других, оправдывая и жалея. – А из баб я самая молодая и грамотная оказалась, - сглотнула слюну, сухо и отрывисто дополнила: - И девок не осталось в деревне: немец угнал ещё во вторую военную зиму.
- А тебя за что оставили? – никак не хотел угомониться уязвлённый носитель сборного революционного имени, задетый за жабры неуважением не к ним, а к себе.
- 3 –
Она не ответила, будто не расслышала, рассказала о другом:
- Сразу после победы приехало их двое, тоже на ЗИСу, к нам за картошкой да ещё за чем, что пожрать сгодится для своих. Только-только мы «Варвару» на ноги поставили, чихала она смрадным дымом и глохла. Председатель их к себе зазвал, а утром одного на лошади на станцию отправил, а второй, шофёр, покопался внутрях своей машины, что-то снял там, и остался с ней. В тот же день Иван Иваныч ко мне пришёл, говорит нам с матерью – вдвоём мы живём, - вот, товарищ у вас будет жить, а тебя, Варвара, учить шоферскому делу. И чтоб через неделю, больше у него нет времени, ты у меня ездила и знала, как обращаться с машиной. Время будет, я завсегда буду рядом. Ты уж постарайся, Варя.
«Варвара»-машина выбежала из рощи на широкое поле и наддала резвее по сравнительно ровной дороге, оставляя сзади лёгкий шлейф из ещё не полностью просушенной пыли. По обочинам отклонялись от встречного, гонимого ею, воздуха васильково-ромашковые заборы в пыльной траве, отгораживающие жёлто-зелёную бескрайность переливающихся волнами под лёгким ветром колосьев и стеблей невысокой поспевающей ржи. Несмотря на рань, солнце уже вовсю палило, сжигая последние капли на листьях цветов и трав, загоняя птиц ввысь, в прохладу утренних потоков воздуха. Всё чаще в кабину затягивало оводов, мух, разнокалиберных комаров, всякую другую летающую, жужжащую, жалящую мелкоту, заставляющую Марлена заполошённо и безуспешно отбиваться, отмахиваясь руками, хотя они его и не трогали, всячески стараясь выбраться на волю через стёкла. Осоловев и часто клюя носом, Владимир слушал рассказ Варвары, для которой он, по-видимому, был нужнее, чтобы тоже ненароком не заснуть за рулём.
- Учителя моего тоже Иваном звали. Маялся он со мной целыми днями от зари до зари…
- И ночами, - вставил Марлен.
- Не без этого, - простодушно согласилась Варвара, - как же откажешь, когда он за день так изматывался от моей дури, что чуть не плакал вместе со мной. И заметь, не пил вовсе, - она легко вздохнула, улыбаясь приятным всё же воспоминаниям. – Да нравился он мне, хотя и старше был аж на 15 лет. Добрый такой, заботливый, мы с мамкой отдохнули с таким мужиком за эту неделю. Как вспомню, сколько я кровушки перепортила ему своей тупостью, а ни разу даже не только не ударил, даже не выматерился по-настоящему. Я б за такого замуж пошла без оглядки, ноги б ему мыла и воду ту пила.
- Что ж не пошла? – снова не удержался Марлен.
- Женатый он был и жену свою любил с ребятишками, двое их тогда у него было, - снова вздохнула уже с лёгкой печалью. – Теперь уже, наверно, больше, раз любят друг друга. – Повернулась к Марлену. – Так что невеста я ещё, имей в виду, младший лейтенант, - засмеялась громко, расслабленно, не отводя глаз от соседа. Тот насупился чему-то, видно, не нашёлся сразу, что ответить на откровенное предложение да ещё после откровенного рассказа.
- Ладно, не навязываюсь, не боись.
Варвара снова повернулась к дороге, вспоминая прошлое.
- Словом, выучил он меня крутить баранку да обиходить «Варвару! А потом уже доводкой, как они говорили, другой Иван занимался.
- И ночью? – снова ехидно спросил Марлен.
- Дурак, одначе, ты, а не я, - незлобиво, как бы между прочим, не сбиваясь с мысли, ответила Варвара и предложила, сразу же, вероятно, забыв об услышанной гадости. – А мой Иван-учитель уехал через неделю или чуток более. Приехали за ним на полуторке тот, что наперво был, лыбится, да ещё один с ним. Привезли к ихнему ЗИСу карбюратор вместо того, что тогда сняли и отдали нам, как будто пробитый, а на самом деле, чтобы остаться по уговору с председателем. Поставил он его, завёл двигатель, да и был таков, - вздохнула. – Хороший мужик Иван. Дай, боженька, ему счастья! Иван Иванович не оставил их в накладе: навалили они чуть не полкузова картохи и всякого овоща, да порося дал и ещё бутыль старую более ведра с самогоном, тряпками обмотанную, поставили они её середь картошки. Укатили… - Варвара снова, уже тяжело, с надрывом, вздохнула. Сразу резко нарисовались тонкими тенями ранние морщинки у глаз и в уголках губ, нижняя губа слегка обвисла, обнажив молодые крепкие зубы с лёгкой желтизной, что-то сверкнуло под солнцем в обращённом к пассажирам глазу, слабом ещё, девичьем, не женском, и «Варвара»-машина, резко взвыв, рванула вдруг, отбросив офицеров на спинку сиденья. – Вот так я и стала шоферюгой. Ни днём, ни ночью теперича нет спокою. Не девка, а мужик. Завсегда в копоти да в масле, в штанах да в кирзачах. Ни в какой бане не могу смыть всей грязи, так въелась на всю жизнь.
- Я тебе помогу, - хохотнул Марлен, уже переваривший неожиданную обиду от женщины, которую, как и остальных баб, никак не считал себе ровней, но легко прощающий всех и себя в первую очередь.
- 4 –
Дорога выбежала из ржаного моря, пошла, огибая его, по травяному пляжу, отгороженная от матёрого леса частоколом молодых стройных берёз в таком ярко-зелёном промытом уборе, что при движении рябило в глазах, а стволы деревьев превращались в сплошную размытую белую полосу. Потом среди них всё чаще и чаще стали попадаться ели и ёлочки, редкие тонкие рябинки с гроздьями пока жёлтых ягод, осины и тополя с трепыхающимися от нагоняемого машиной ветра нежными листочками. И вдруг лесная рябь за окном разом кончилась, оборвалась на травянистом широком взгорке, усыпанном такой неразберихой цветов, что от радуги их цветения глазам стало ещё больнее.
Варвара затормозила.
- Стоп, машина, пора заправиться.
- И то, - тут же согласился Марлен и стал нетерпеливо подталкивать Владимира в бок, торопясь выбраться из кабины.
Тот не заставил себя ждать. Уставшее, оцепеневшее от заревой сырости и долгого сидения тело, ещё не проснувшееся без привычной за много лет гимнастической встряски, сразу как бы растворилось в парном утреннем воздухе, пропитанном терпким запахом цветочного букета, трав, хвои. Солнце пронизывало насквозь, от головы до пят. Высоко-высоко в чистом небе купались жаворонки, журча бесконечной песней. Владимир снял фуражку, сразу запотевшую по околышу, расстегнул ворот гимнастёрки, подставляя под живительные лучи голову, лицо, шею, глубоко вдохнул, ловя всей грудью пьянящий не жаркий ещё ветерок, легко шелестящий в траве и уже расшатывающий вершины дальних деревьев. Захотелось подурачиться, сделать что-нибудь несусветное, заорать навстречу дальнему эху, запеть, наконец. Он с трудом задавил в себе этот животный восторг, возникший в экстазе проснувшейся дикой природы, разумом вернулся к реалиям своего бытия здесь, на чужой земле в чужом обличье, где и природа, провоцируя, испытывает. Об этом никогда нельзя забывать, если хочешь вернуться к привычным аккуратным ухоженным и спокойным, покорённым лесам, садам и цветникам, никогда не вызывающим спонтанных эмоций, радующих не душу и сердце, а мозг своими чёткими линиями и рациональными сочетаниями. Там и солнце, и воздух, и ветер, и дождь, - всё другое, красочное, но не возбуждающее, не вызывающее психических аномалий, а рождающее гармонию в душе и в сердце, не мешающее мозгу работать.
Чтобы дать хоть какую-то зарядку телу, Владимир легко и с удовольствием, зацепившись за борт руками, рывком перекинул себя в кузов машины, спружинив сначала на земле, а потом и там. Опустился на корточки перед одной, а потом и перед другой печками-малютками газогенераторов, быстрыми и ловкими движениями набросал толстых смолистых чурочек в затухающее пламя, уже подёрнутое серым пеплом, плотно закрыл дверцы. Внизу уже торопил Марлен, сидя на траве и перебирая в своём мешке двумя руками, чуть не засунув туда же и голову, но так ничего и не достав до сих пор.
- Слезай, давай порубаем что-нито, - звал он.
В который уже раз, поняв только по смыслу, что ему предлагают, Владимир снова одним рывком вернулся на землю. Есть хотелось и даже очень.
- Да тут ехать-то осталось всего-ничего, через полчаса будем, - вмешалась Варвара. – Накормят вас, чего тут-то будете.
- Ну да, накормят, - быстро возразил Марлен, так и не решив, что ему нужно в собственном мешке. – Знаю я. Начнутся всякие встречи, сборы-разговоры, так и до обеда проканителятся, а то и до вечера. И вообще, я хочу есть, и всё! – он вытащил, наконец-то, какой-то свёрток, понюхал и, не разворачивая, положил рядом с мешком, снова погрузившись в него до плеч.
- Ладно, завтракайте, - согласилась Варя, - а я пока дровишек пособираю, - и стала доставать топор из кузова.
Владимир понял, что у неё ничего нет, а их припасы есть она не хочет и не станет, это угадывалось и по лицу с прищуренными глазами, отвердевшими скулами и плотно сжатыми губами и по решительному намерению уйти подальше. У этой женщины, пережившей, очевидно, много больше и сложнее того, что она рассказала, что скрывается за её обманчивой несуразной внешностью, была своя гордость, внутренняя граница податливости и компромисса, за которую никому не разрешалось переступить. Ещё по прежней жизни Владимир знал, как порой трудно, а чаще всего безрезультатно было навязывать какую-нибудь еду недоедавшим знакомым и как просто те же знакомые брали её у совершенно чужих людей. И чем голоднее жил человек, тем более щепетильным он был в приёме подачек, пока голод не сламывал окончательно, низводя до животного состояния. Он понимал, что чужая пища, даже предложенная с уважением и дружбой - это всегда унижение и зависимость. Чувство унижения остаётся и у дающего, и у принимающего.
- Я не хочу есть, - отказался Владимир. – Если недалеко, то поедем, не будем терять времени, потерпи.
- Вот ненормальные, - Марлен с остервенением забросил в мешок вынутый свёрток, с силой затянул его горловину бечёвкой, поднялся на ноги. – Чёрт с вами, дохните с голода. – Закричал на Варвару: - Давай заводи свою телегу, чего стоишь?! – и тут же снова опустился на корточки, нервно дёргая за завязку, развязал всё же свой мешок. – Ну, нет, я терпеть не стану. Не хотите, как хотите! Пусть мне будет хуже, - он гоготнул коротко со злым лицом, в этот раз быстро нащупал что-то внутри, резко надломил и вытащил кусок свиной копчёной колбасы, пальцы его враз заблестели от жира, сунул кусок в рот и обеими руками быстро привёл сидор в обратном порядке в дорожное состояние. Потом залез на своё место в кабине, опять рядом с Варварой. Когда кабину закрыли, запах колбасы, острый и терпкий, заглушил все запахи природы. «Этот продукт меня как будто преследует», - подумалось Владимиру, краем глаза заметившему судорожные медленные глотки внимательно смотревшей вперёд Варвары. «Уж она вряд ли избалована им. Можно не сомневаться, что её мутит не от отвращения, как меня, а от спазм выпрашивающего желудка, раздражённого флюидами копчёностей в загустевшей слюне». Было очень жалко Варвару.
- 5 –
Хорошо, что Марлен недолго мучил их запахами. Он быстро с чавканьем, плохо прожёвывая, торопясь, заглотал свою колбасу, потом смачно отрыгнул, утёрся ладонью и затих, переваривая и уставившись бездумно на дорогу. Варвара опять вздохнула, переменила напряжённую позу, облизала пересохшие губы. Для неё Марлен стал теперь чужд и неприятен как муж после развода.
- Как вообще-то живёте, Варя? – спросил Владимир, отвлекая работу мозга от желудка.
- Хуже некуда, - незамедлительно, будто ждала этого вопроса, ответила Варвара тусклым голосом.
- При фашистах, что ль, лучше было? – тут же всунулся со своим экстремистским вопросом подзаправившийся и вновь боевой Марлен, из которого эти вопросы и подобные же ответы вылетали бездумно, заготовленные в избытке в тайниках засорённого советской жизнью мозга.
- Всяко было, - снова вяло ответила Варвара, не ввязываясь в тягостные распри, задавленная мыслями уже не о том, что было, а о сегодняшнем трудном дне, о своей поганой доле бабы-мужика, которой судьба подарила вдруг приятную встречу с молодыми офицерами, а один из них, плюгавый, взял да и испортил настроение, и вообще он ничем не отличается от деревенских прохиндеев. Если снять с него форму, то будет такой же спесивый замухрышка-лодырь с гонором, как и их мужики. Парней-то и нет, через войну они все стали мужиками, и никто не хочет крестьянствовать. Подорожная сказка для неё кончилась.
- Ты что плетёшь, девка! – уже заорал Марлен, распаляясь больше оттого, что с колбасой он как-то не так поступил, он чувствовал это по их отчуждённому поведению, виду, а почему не так, ему было непонятно, и брала злоба. – Ты хоть раз смотрела на себя в зеркало? Ни в какое не влезешь! А всё плохо! Война же была! Отсиделась в хате, а туда же, сравниваешь! Плохо? Может, кому и плохо пока, да немцев нет. Лучше плохо да без страха середь своих, чем хорошо да за чужими.
«Это он правильно сказал, ай да Марлен» - одобрил мысленно Владимир. «Не так всё же прост, как кажется».
А тот уже успокоился и не мог не поддеть напоследок:
- Может, тем девчатам, что угнали в неметчину, тоже не хуже жилось при немцах? – Жёстко и въедливо спросил: - А ты так и не сказала, почему тебя-то фрицы дома оставили. За титьки, что ль? Боялись перегрузки? Чего молчишь-то? Всё равно узнаем в деревне.
Варвара подобрала губы, потемнела лицом. Видно было, что ей ой как не хочется тревожить этой стороны своего прожитого и пережитого бабьего горя, отдающегося до сих пор неуёмной болью, тревогой и страхом от расспросов и допыток людей, и особенно, незнакомых.
- Беременная я была, как раз – на сносях, когда их забирали, - глухо ответила она, решившись, очевидно, сказать самой этим молодым офицерам всё как было, чем ждать, когда о ней расскажут, приплетя ворох неправды, односельчане. Одному хромому она не стала бы отвечать, этот свой и точно добирается к их Любови Александровне, а вот крепкого вежливого молчуна она и стеснялась, и опасалась. Как-то не верилось, что он в друзьях у вертуна Марлена, разные они, несвязанные, бабьим нутром своим чуяла затаённость и насторожённость крепыша. Больно похож повадками и внешне на серого офицера, что не так давно расспрашивал её и других баб о жизни при немцах, всячески сворачивая на Ивана Ивановича. Даже не улыбнулся ни разу, как и этот, а глаза были пустые какие-то, далёкие. У этого, однако, нет. А руки белые и чистые, нерабочие руки, когда такими касаются, наверно, противно, изморозно, не то, что у неё. Иван Иванович как-то предупреждал, что будут и будут пытать о прожитом, и лучше говорить правду, как было. Но, как было, она не могла и не хотела говорить, таилась в главном, отдавала только факты, да и то только те, что на поверхности, что все знали. Марлену она не стала бы отвечать, несмотря на угрозу в его голосе, но чувствовала, что ответов больше ждёт второй, непонятный и тем опасный. Приткнулся к Марлену под видом дружка, а сам себе на уме. Может, и сговорились.
Услышав, что она сказала, Марлен весь передёрнулся, переспросил:
- Ты? Какой же тебе дед-инвалид заделал с налёту? Других мужиков-то не было, говоришь. А может, герой-партизан?
Даже отодвинулся от неё, развернувшись всем своим щуплым фасадом, чтобы лучше видеть и меньше прикасаться, притиснув Владимира к дверце.
Варвара вздохнула.
«Эта женщина приспособлена вздыхать как мехи по всякому поводу и каждый раз по-разному в зависимости от переживаний» - заметил про себя Владимир.
- Никакой он не партизан. Наши партизаны из лесу вылезали, чтоб добыть пожрать да до баб, всё впопыхах, так и просидели всю войну в болоте. Немец он, - она сказала это без остановки, спокойно, и было непонятно, о чём это она, при чём здесь немец? Когда же дошло, Марлен, запинаясь, уточнил:
- Ссильничал, что ль?
Ответила не сразу. Ждала ругани, издёвки, а тут – неожиданная подсказка. Не воспользоваться ли, всё стало бы так просто. Не захотела, помешала память и то затаённое, хранимое глубоко в тайниках сердца, то, чего ждёшь всю жизнь, и что приходит нежданно, а порой и так, как у неё.
- Зачем ссильничал? Так.
- Как так? – прошипел Марлен, у которого от такого признания даже голос сел и глаза полезли из орбит. – Сама под фашиста подстелилась, сучка?
«Наконец-то. Как всё знакомо» - подумалось Варваре. Большие немигающие глаза её быстро и ритмично наполнялись слезами, которые крупными каплями падали ей на колени, и там, где падали, уже образовались мокрые пятна, расползающиеся всё шире и шире. Она не делала никаких попыток остановить слёзную капель, как-нибудь сморгнуть их, утереться, шмыгнуть носом. Представлялось, что нескончаемые капли сочатся из родников.
- И вовсе не фашист он был. Раз немец, так фашист, что ли? Тогда мы все – коммунисты.
- Это он тебя так распропагандировал, сволочь? – заругался поборник отечественной женской чести.
- Неправда, что ль? – упрямо спросила Варвара.
- Останови машину. Останови, кому говорят! – задёргался Марлен, беспорядочно хватаясь за рычаг скоростей, за руль, за сиденье и за Владимира. – Давай, давай, не медли!
Резко затормозив, Варвара-машина остановилась, забросив зад юзом на обочину, и заглохла. Радиатор слегка шипел, выпуская через пробку лёгкую струйку перегретого пара. Марлен тут же затыкался в бок Владимиру обеими руками.
- Володька, пусти меня к окну, не могу я с ей рядом, касаться противно, будь другом, давай поменяемся. Или в кузов вылезем, а? Ну?
Владимир, ещё не до конца переварив скупые и ёмкие признания Варвары, молча вылез, выпустил дорожного прокурора и решительно сел рядом с женщиной. Марлен, мгновение потоптавшись, сбил фуражку на затылок, уцепился за борт руками, передумал, уселся у окна, захлопнув дверцу. Отвернулся от них, как будто оба они стали виноваты, затих.
Варвара молча стронула машину. Слёзный поток у неё уже иссяк, глаза покраснели, губы набухли, щёки, лоб, нос, шея покрылись красными пятнами. Ей, конечно, нелегко давались такие откровения, и всё же каждый раз она думала, что теперь-то будет легче пережить то сокровенное и услышать о нём брань, но не получалось. Ей даже немножко приятно сознаваться в грехе, как и любой женщине, которую настигла неожиданная и тем дорогая страсть. И пусть он был немец, но то, что было, было не с немцем, а с хорошим человеком, которому она не была безразлична, а была дорогой, единственной, хотя и на короткое время. Приятно было, и жалко себя, что всё так кончилось, и нет ничего, кроме воспоминаний.
- 6 –
В отличие от Марлена Владимир отнёсся к падению Варвары спокойно. Не потому, что виновником был свой, немецкий, офицер, а просто за немногие трудно прожитые годы он понял, что жизнь многообразна и непредсказуема, изменчива и коварна, и не всегда приходится делать то, что хочется. Эльза вот была любовницей, почти женой, одного из фюреров СС, а припекло – и всё забыто, уже не прочь стать наложницей русского, правда, метила на генерала, но это уж как повезло бы. И до чёртиков ей был фатерлянд, рухнувший не по её вине, а от непосильной химеры стать всемирной расовой империей нибелунгов, которые в её жизни были сплошь скотами. Совсем нет уверенности и в том, что если бы была жива Эмма, то она не поторопилась бы найти себе русского постояльца взамен пропавшего Вилли. Жизнь требует жизни. Как-то Владимиру удалось, правда, урывками, прочитать очень старый, довоенный ещё, сборник рассказов Э.Золя, но эта русская Пышка, что сидит за рулём, разительно отличается и от Эльзы, и от Эммы, и от той французской Пышки искренностью и, в то же время, стыдливой затаённостью, отсутствием всякой наигранной фальшивой завесы на том прошлом, что было болью и радостью одновременно, а не вынужденной принудительной проституцией. Нет, в её случае не чувствовалось, несмотря на немногословный рассказ, а может быть, именно поэтому, обыденной продажи или отдачи тела. Интуитивно угадывалась возникшая вдруг, как искра, как пламя, духовная связь между русской, сжавшейся в ожидании оккупационной жизни, и немцем, насытившемся уже смрадом войны и уставшим от испуганных и ненавидящих глаз мирных жителей. Почему бы и нет? Что из того, что они по разные стороны фронта? А вдруг! Вдруг что-то случилось в их душах в ту встречу, что не понять, не объяснить и не рассказать. Расслабленность какая-то, неожиданная симпатия от какого-то поступка одного из них и адекватного ответа другого, да мало ли отчего. Ведь они не только немец и русская, но ещё и люди. Вдруг оказались одни в мире на ту краткую встречу, вдали от войны, от ненужной им злобы друг на друга, народ на народ. Может быть, им очень повезло, что удалось в такое время хоть ненадолго забыться друг в друге, забыть о войне между ними. Возможно, в Варе остался более глубокий след, а уж что ей теперь больнее, так это точно. Владимир понимал и уважал эту боль в отличие от Марлена, похоже, не испытавшего большой боли и не знавшего снисхождения к чужим проступкам.
- Давно это было, Варя? – спросил Владимир, пытаясь узнать больше.
И опять она ответила неожиданно и просто:
- Сынку моему уже три с половиной годика.
Марлен в своём самоотчуждении что-то невнятно бормотнул, заёрзал на сидении, демонстративно сдвигаясь ещё больше к двери уже и от Владимира, но ничего не сказал.
Варвара добавила глухо:
- Немцем в деревне кличут. Отзывается, ещё не понимает.
«Нет, французским адюльтером здесь и не пахнет», - снова подумалось Владимиру, даже сердце немного защемило от жалости к ней, к её сыну, к предстоящей им жизни, никогда не прощёнными своими. Осторожно спросил, чтобы ещё немного смягчить её боль:
- Хороший человек был тот немец?
Она не ответила. Простенький и вроде бы сочувственный вопрос был для неё давно уже ударом под дых, и давно уже она на подобные расспросы не отвечала, наложив душевное табу на то, что никого не касалось, что хранила, не делясь ни с кем, разве только с сыном по ночам, когда он капризничал от болезни или голода, что только в памяти и осталось от девичьей сказки, да ещё вот беленький сынишка, ради которого можно всё вытерпеть. Память и сын – вся её жизнь теперь. Глаза Вари вновь покраснели, она тихо захлюпала носом, и Владимир резко переменил тему так и не состоявшегося разговора:
- Скоро приедем?
Варя жалобно и длинно со спазматическими перерывами вздохнула, освобождая сердце от новой щемящей нагрузки, благодарно взглянула на Владимира.
- А уже, считай, и приехали. Во-о-он наша деревня-то.
- 7 –
С пригорка, с которого начал скатываться ЗИС, открылась лубочная панорама широкой долины реки в резко разграниченных зелёных и жёлтых пятнах. Река, почти переполнявшая берега, серебристой лентой с мириадами блёсток на тихой чуть рябящей воде растворялась за крутой излучиной в далёких кустах и камышах, сливаясь на горизонте с белёсой полосой воздуха над испаряющей землёй. Там же виднелась ярко-зелёная чаша мелкого пруда без воды с разорванной плотиной и разбитой мельницей. Вдоль ближнего чуть более высокого берега, обнажённого к реке видимыми даже издали буграми красно-жёлтого песчаника и почти сплошь завешанного кудрями наклонившихся над водой серебристо-зелёных ив, протянулась неровная улица старых и новых домов, кое-где прерванных в рядах пожарищами и развалами. Редкие новые дома контрастно выделялись в зелени сохранившихся деревьев бело-коричневыми стенами и ещё не выжженными солнцем крышами из тёса и жёлтой соломы. Где-то в середине улица давала место площади, окружённой высокими тополями и ивами, у многих из которых были обломаны вершины и из крон торчали вверх высохшие побелевшие и омертвевшие толстые сучья. На краю площади среди особенно высоких деревьев виднелось массивное обшарпанное здание костёла с разбитой крышей и зияющим широким входом без дверей. Чуть вдали на небольшом пригорке стояла также небольшая церковка, тоже запущенная снаружи, с поваленной маленькой звонницей и пробитым снарядами центральным куполом без креста с сохранившимися остатками былой ярко-голубой окраски. В речку упирались огороды одного ряда домов, к лесу устремлялись более удлинённые огороды второго ряда. До леса было не более километра широкого пологого склона, покрытого редким кустарником и низкорослым ельником и обезображенного извивами осыпавшихся грязно-бурых окопов и ямами-основаниями бывших блиндажей с прибранными уже на строительство брёвнами. Многие деревья вблизи были поломаны или обрезаны взрывами и снарядами, безвинно приняв на себя злобу людей, но всё равно зеленели остатками веток, восстанавливая своё здоровье. За рекой и вдоль неё далеко простиралась жёлтая полоса поспевающих злаков со многими оспинами воронок от бомб и снарядов, буйно заросшими высокими зелёно-бурыми сорняками и цветами на длинных стеблях. Слева желтизна сменялась зелёно-бурым полем неузнаваемых издали овощей, вероятно, картошки. На отшибе от деревни размещались огороженные жердевым забором какие-то низкие постройки, утопающие в тускло блестевшей чёрно-бурой грязи. Оба берега соединялись единственным деревянным мостом, новым, судя по жёлто-бурому цвету брёвен и досок. Недалеко от него из желтизны хлебов торчали остов сгоревшего лёгкого танка с опущенным коротким стволом пушки, железное колесо с ободранной шиной и ребро щитка опрокинутой набок пушки. Почти у моста из реки торчал тёмно-зелёный хвост самолёта с обломанным опереньем и оставшейся на нём нижней частью красной звезды, будто не рассчитавшего при нырянии глубины реки, а может, чем чёрт не шутит, специально нырнувшего на радость пацанам, приспособившим его как вышку для ныряния. Большего Владимиру разглядеть не удалось – они уже въехали в деревню. Варвара озорно и радостно сообщала об этом и о том, что приехала не одна, частыми сигналами. Однако, несмотря на шумный въезд, встречали их редкие бабы, вглядываясь из-под руки и соображая, кто же ещё из деревенских вернулся с войны, кому везёт Варвара радость на этот раз.
- Все уже в поле давно, - объяснила Варя скромную встречу сельчанами.
Владимира поразили убогость и неухоженность жилищ, грязь улицы и дворов, будто бы деревня только-только народилась или была временным жильём равнодушного вымирающего племени. Сплошь – деревянные стены домов вместо привычных и добротных кирпичных; дощатые, толевые, соломенные, редко – проржавевшие железные крыши вместо вечных и радующих глаз черепичных; низкие и маленькие окна с какими-то резными деревянными накладками вместо широких и высоких хорошо выкрашенных рам с зеркальным блеском стёкол; пьяные заборы из разнокалиберных жердей, прутьев, досок, редко – штакетника, с проломленными дырами, подпёртые изнутри кольями, вместо железных решёток с опорой на кирпичные столбы. Издержки войны? Вряд ли. Одинаково неприглядный вид и у старых построек, и у новых. Как будто спешили, как будто не важно, где и как жить. Он вспомнил, как все сослуживцы жаловались на неаккуратность русских, переданных им в прислугу из числа насильно привезённых из оккупированных местностей, но тогда это замечание не воспринималось, казалось обычным среди них фанфаронским подчёркиванием низкого уровня развития славян, оправдывавшим внедряющееся в рейхе рабство. Теперь же думалось, что это – психология существования, отвергающая красоту и прочность бытия, не признающая будущего. Здесь жить не хотелось. От домов и от всей, как они говорят, деревни несёт безысходностью. И уж совсем Владимир был ошарашен невиданным до сих пор транспортом: навстречу им с натугой двигался, поскрипывая и опасно переваливаясь с боку на бок высокий воз сена с коровой в упряжи. Да-а-а, живут…
На площади напротив костёла как-то странно выглядел старый бревенчатый дом с широким дощатым крыльцом, но под ржавой крышей, к коньку которой был прибит короткий шест с большим красным полотнищем и нарисованными на нём белой краской звездой и серпом с молотом.
- Наш сельсовет с правлением колхоза, - пояснила Варя, объявив обитателям правительственного дворца о своём прибытии серией длинных гудков.
Не останавливаясь, они пересекли земляную площадь всю в колдобинах, неровно заросшую травой, распугав по пути редких кур, купающихся в пыли и небольшую стаю гусей вперемешку с утками, обосновавшихся у грязной лужи и провожающих нарушителей спокойствия вытянутыми над землёй белыми шеями и грозным шипением.
- Я вас прямиком к дому доставлю, - пообещала Варвара, торопясь сделать это в предвкушении неожиданной радости учительши, сама заражаясь отсветами чужого счастья, лишённая своего.
- 8 –
Вскоре они лихо подкатили и с визгом тормозов остановились у брусчатого дома, широкого по фасаду, с торчащей из щелей сухой травой, что оставили, не вытащили ещё птицы на гнездовья. Дом смотрел на улицу тремя тесно посаженными окнами с широкими дощатыми наличниками без украшений, только с угольчатыми срезами. Большая светлая веранда закрывала почти всю северную теневую стену и спускалась во двор высоким прочным крыльцом с перилами, возвышаясь над полуподвальным бетонным основанием с полуоконцами над землёй, основательно запылёнными и завешанными паутиной. Дверь на веранду была открыта настежь, ярко светились чисто вымытые ступени крыльца, а внутри высвечивал золотом косой треугольник на выкрашенном в жёлтый цвет полу. За окнами среди раздёрнутых занавесок изнывали от жары подвядшие красные и белые цветы в горшках.
Варвара открыла свою дверцу, встала на подножку и закричала через кабину радостно и нетерпеливо:
- Любовь Александровна! Принимай сродственника, а не то увезу к себе.
Не успела она ещё докричать свою угрозу, как на порог выбежала, хватаясь за дверные проёмы обеими руками, босая женщина, да такая красавица, что изморозь прошла по разгорячённой потной спине, и оба приезжих замерли, вглядываясь в неуместное здесь совершенство человеческой плоти. На ней было простенькое тесноватое белое сатиновое платьице с почти выцветшими от солнца, воздуха и стирки мелкими цветами, с короткими рукавами и не застёгивающимся уже воротом, позволявшим видеть, что на ней нет бюстгальтера, да он ей и ни к чему. Как не нужны и длинные подолы, скрывшие бы её стройные загорелые почти до черноты ноги с полноватыми икрами. Пышные, слегка вьющиеся у плеч неухоженные чёрные волосы обрамляли продолговатое тёмное лицо с приподнятыми скулами и необыкновенно яркими лучистыми сине-голубыми или сине-зелёными или зелёно-голубыми переменчивыми глазами под чёрными длинными и широкими дугами бровей. С ожиданием и нетерпением она вглядывалась в офицеров, перебегая взглядом с лица на лицо. И вот безошибочно остановилась на Марлене, притянутая родственными флюидами. А тот, не помнивший сестры, не подготовленный к её виду и теперь заробевший от её красоты, сидел, онемев, и только смотрел на неё расширенными глазами, забыв, что надо выбираться из кабины. Заискрившиеся узнаванием глаза красавицы ещё больше украсились улыбкой полных, резко очерченных, губ. Она легко сбежала, как спрыгнула, с крыльца, подбежала к машине, задёргала ручку дверцы, торопясь открыть, у неё не получалось, и она слегка зарделась от негодования и досады, став ещё краше. Тогда только Марлен очнулся и осторожно, боясь её задеть, открыл дверцу, а она уже хватала его за рукав и вытаскивала, торопясь увидеть и узнать всего.
- Ну, что ты, - недовольно охлаждал её пыл Марлен.
И только он неуклюже выбрался, уронив свою палку, она уже схватила его за голову, за уши, теребила их, жадно вглядываясь, радуясь привалившему вдруг неожиданному счастью.
- Марлик, неужели это ты? Ущипни меня, Марлик! Как же ты надумал? Как же я люблю тебя! Ну, молодец! Вот радость-то! И уже офицер! Дай я тебя расцелую.
Она жадно целовала его в щёки, в глаза, в губы, крепко обняла и на мгновенье застыла с опущенной на его плечо головой, запушив волосами. Теперь было видно, что она небольшого роста, и даже Марлен выше. А тот не знал, что делать, совсем растерялся, не успевал ни ответить, ни сделать встречного движения и стоял, не шелохнувшись, опустив руки и ощущая всем телом не сестру, а женщину.
- Ну, пойдём же, пойдём в дом, я тебя накормлю. Ты откуда? Как дома-то? Что мама? Ой, какой же ты большой уже, совсем мужчина! Женить пора, - она радостно засмеялась, и Владимиру захотелось сделать то же.
- Красавица наша, - сказала вернувшаяся в кабину Варвара, и неожиданно зло добавила: - Шалава!
Владимир удивлённо взглянул на неё, обиженный на неожиданное осквернение человеческой красоты.
Варвара объяснила:
- На передок слаба, чернушка.
Ничего не поняв, он видел вражду и ожесточённость в её сузившихся глазах и поджатых губах. Варя не принимала эту красоту, осуждала её за что-то.
- Горе Ивану Иванычу.
Подумалось: «Женская зависть? Или ревность? Или что-то другое, неизвестное, развёдшее души этих женщин?»
Уже у крыльца уводимый Марлен вспомнил, закричал:
- Володя, вылазь! Давай в дом.
Люба, её вполне можно было так назвать, было ей, наверное, чуть за тридцать, тут же вернулась к машине, всплеснула руками, наклонив голову и приподняв брови домиком:
- Что ж это я? Совсем обалдела от счастья!
Засветилась притягательной улыбкой, обнажив ровные белые зубы, чуть глуховатым голосом с придыханием, глядя ему прямо в глаза, попросила:
- Выходите же, Володя. Можно мне вас так называть? Вы ведь друг Марлену? Значит, и мой, - заключила уверенно.
Варвара проворчала в спину:
- Пропадёшь, лейтенант!
По ступеням они поднялись на веранду, и через открытую дверь, завешенную длинными атласными портьерами, Владимир вошёл в русское жилище. На улице коротко прощально просигналила Варвара, прокричала:
- Вещи не забудьте!
Мотор взвыл и затих, удаляясь.
Глава 6
- 1 –
Иван Иванович появился только в конце дня, когда солнце позолотило остроконечные верхушки елей, нехотя оседая и укрываясь слоистым одеялом тёмных облаков с высвеченной ярко-оранжево-красной оторочкой по низу. Жара спала, но духота ещё осталась, и голова у Владимира после обильного деревенского обеда, основным компонентом которого была жареная на сале картошка, и сморившего после обеда сна была тяжёлой. Марлен всё ещё спал на широкой хозяйской кровати, разметавшись чуть не поперёк её. Владимиру понравилась квартира, скудно уставленная мебелью, но зато с многочисленными самодельными полками и стеллажами с книгами. Стены были хорошо выбелены, а полы выкрашены в приятный жёлтый цвет, как и веранда.
Захотелось пить. Он натянул гимнастёрку и сапоги и пошёл на кухню. Там была преисподняя. Большая плита печи, впервые, наверное, затопленная летом да к тому же днём, плотными ощутимыми волнами гнала от себя потоки тепла и пищевого смрада от сковород, кастрюль и чугунков разного калибра, стоящих на ней так тесно, что впору было бы их располагать в два этажа. В горячем кухонном чаду у двух столов работали ножами и ложками четыре пожилых женщины в наглухо застёгнутых платьях с густо потемневшими на боках и груди пятнами от пота. С ними была и хозяйка в лёгком сарафане с блестящими руками, плечами, шеей, часто смахивающая крупные капли со лба. У всех на головах белели косынки, и потемневшие от усталости и теперь почти фиолетовые глаза Любы так контрастировали с белым, что невозможно было опять не восхититься её необычной красотой.
- О, помощник проснулся, - весело сказала одна их женщин, и все дружно рассмеялись, скорее не шутке, а от приподнятого, лёгкого и радостного состояния подвалившего вдруг праздника.
- Что вам, Володя? – спросила, подходя, Люба, и он утонул в её глазах, не сразу вспомнив, зачем пришёл.
- Мне бы воды, - прохрипел он вдруг изменившим ему голосом то ли от сухости воздуха, то ли от обволакивающего запаха её разгорячённого прекрасного тела, стоящего так близко.
- Идите во двор к колодцу. Здесь душно, вода тёплая.
Он с трудом оторвался от её глаз - «наваждение какое-то» - повернулся на ватных ногах под смешки женщин и пошёл через комнаты и веранду на воздух, вдыхая его всей грудью и сбрасывая оцепенение от чар синеглазой кухарки.
У колодца, удивившего простотой конструкции и антигигиеной, он долго пил и не мог напиться удивительно чистой, холодной и вкусной, никогда не пробованной ранее водой. Потом разделся до пояса и так же долго плескал ею из стоявшей рядом широкой бадьи, наполнив её до краёв, на разгорячённое тело и лицо, покряхтывая от удовольствия и лёгкости во всём теле.
Здесь его и застал хозяин, подошедший лёгким неслышным шагом. Лицо его было покрыто густым слоем пыли, губы запеклись, белки глаз неестественно сверкали из-под косматых выцветших бровей. Большое тело Ивана Ивановича, свитое почти нацело из одних мускулов, с квадратными широкими плечами и такой же грудью, осунулось от усталости. В крупных чертах лица, резко очерченном подбородке с канавкой угадывался жёсткий характер и железная воля, теперь смягчённые всё той же усталостью и вынужденным гостеприимством. Широко расставленные серые глаза внимательно всматривались в гостя, понравившегося ему такой же мужской статью. Владимиру подумалось: «Кумирами для хозяина являются сила и воля».
- Ну что, будем знакомы? – небольшим баском предложил Иван Иванович. – Ты, догадываюсь, Владимир. Уж больно не похож на Любу.
Он протянул Владимиру ладонь-лопату, сплошь в твёрдых мозолях, с заскорузлыми пальцами с квадратными чёрными ногтями и так сжал ладонь гостя, что тот чуть не вскрикнул от неожиданности, коротко судорожно вздохнув и приоткрыв рот, но сразу пересилил себя и ответил тем же. Так они тискали слипшиеся руки, испытывая друг друга и всё больше симпатизируя друг другу, пока Иван Иванович на правах хозяина не уступил.
- Хорош солдат! – похвалил. – Чувствуется русская закваска.
У Владимира неприятно засаднило в душе от неожиданного отождествления, но обиды не было.
- Давай, слей мне, - попросил хозяин. – Уморился до чёртиков.
Иван Иванович рывком снял полотняную рубаху, бывшую когда-то светлой, и обнажил совершенно белое и атласно гладкое мускулистое тело, от которого резко отделялась коричневая морщинистая шея и такие же загорелые по локоть руки. Он наклонился, подставляя спину, похожую на трамплин.
- Лей, не жалей.
Владимир с осторожностью к младенчески белой спине плеснул из ведра, спина выгнулась, вода побежала по желобку на шею и голову, стекая грязными ручейками на землю.
- Чёрт! Лей больше, жжёшь!
Он долго, удовлетворённо кряхтя, смывал с себя пот и грязь, вымочив пояс штанов, кирзовые сапоги, неопределённого цвета от пыли и грязи, и колени. А когда поднял голову с мокрыми слипшимися волосами, Владимир удивился отмытой молодости его лица с разгладившимися морщинами, оставшимися незагорелыми редкими и узкими бороздками на бронзовом, сожжённом солнцем, лбу и около носа. Нос, чуть приплюснутый, особенно пострадал от солнца, принимая на себя основные ожоги. Почти плоские щёки подпирались литыми широкими скулами, и прямые тонкие губы слегка морщили их в довольной улыбке.
- Ну, спасибо! Как заново родился.
Он встряхнулся всем телом как собака, не стал вытираться, а присел на широкую скамью, вкопанную в землю, знаком руки предложив Владимиру место рядом.
Тот сел, спросил участливо:
- Устали?
Иван Иванович вытянул ногу, достал из кармана мешочек, книжечку, сложенную из газеты, и тряпочку, в которой оказались трут, кусок напильника и плотный камень. Ответил нехотя:
- Не то, чтобы устал телом и руками, а больше – от отчаянья.
Из листика газеты и табака, который оказался в мешочке, он свернул сигаретку, послюнявил, скрепляя край, защемил один конец, вторым взял в рот. Распушил и прижал трут к камню, резко ударил несколько раз напильником по ним, раздул затлевший трут и прикурил от него. С удовольствием затянулся, задержал дым в себе и медленно выпустил, окончательно обретая равновесие после тяжкого дня.
С интересом понаблюдав за незнакомыми манипуляциями его рук и подивившись изобретательности русских, вспомнивших и заново освоивших технику добычи огня каменного века, Владимир чуть не упустил нити начавшегося разговора, а ответом своим Иван Иванович явно напрашивался на новый вопрос.
- От отчаянья, что не успеете всё сделать, так? – уточнил Владимир, чтобы поддержать разговор. – Убрать урожай?
Председатель усмехнулся, крепко затянулся самокруткой, быстро выдохнул на этот раз, окутав обоих клубами едкого дыма, и только тогда ответил:
- Это-то не беспокоит. Управимся с бабами и коровами. Варвара – большая помощь. Народ изголодался, ничего в поле не оставит, ночами уберём и вывезем.
- Тогда что? – подтолкнул к продолжению разговора промежуточным вопросом Владимир.
Иван Иванович мельком взглянул на него, как бы оценивая меру возможной доверчивости, спросил:
- Ты не сельский?
- Нет.
- А-а, - протянул разочарованно, - тогда тебе наших бед не понять.
Помолчав, всё же объяснил чем-то понравившемуся парню в офицерской
форме, которую тому предстоит совсем скоро снять и строить свою мирную жизнь. Хотелось бы, чтобы делал он это праведными способами, на сочувствии и уважении к людям, честно и открыто.
- Убрать – не забота, - снова повторил он. – Вот как сохранить людям? – И, видя, что молодой собеседник так ничего и не понимает, наконец, разъяснил причины своей главной усталости.
- Отберут! Сколько бы ни собрал, всё отберут. На восстановление народного хозяйства. Понятно?
- Нет. Кто отберёт? – попросил разъяснения Владимир. -
- А власти. Причём, законным путём, - коротко ответил Иван Иванович и пояснил: - Дадут сначала один план, а потом, если прознают, что есть прибытки, добавят. Могут и просто так, на всякий случай, добавить. Вот и останешься с кукишем.
Ожесточённо затянулся так, что искры брызгами слетели с конца закрутки. Лицо снова стало напряжённым и старым.
- Я вот гляжу и не вижу, как бабы растаскивают с поля по домам, что можно, да прячут. Может, и проживём эту зиму. Останавливаю только, если забываются да волокут, не прячась. Узнают, заставят отдать. Сами со страху понесут да на меня же и сошлются. Вот тебе и председателева усталость.
Даже после объяснения заботы и переживания, угнетавшие Ивана Ивановича, остались непонятными для Владимира. На всякий случай, чтобы не быть невежливым к хозяину, слегка возмущаясь, не слишком выказывая своё равнодушие к малопонятным взаимоотношениям председателя, сельских работников и каких-то властей, он посочувствовал:
- Я так понимаю: сначала быстро надо восстановить вас, чтобы вы могли накормить такую большую страну. Это же так просто! Не отнимать надо у вас, а помочь техникой и людьми. Я не прав?
- Прав, ещё как прав, - одобрил председатель. – Если бы так понимали наши начальники!
Владимир добавил, высказав вслух вдруг мелькнувшую мысль:
- Пока вы восстанавливаетесь год-два, пускай помогает побеждённая Европа. Должны же они платить по долгам проигранной войны, за разрушения и убытки, за содействие немцам.
Он даже удивился, что встал вдруг на сторону русских, импульсивно симпатизируя притягивающему его чем-то великану из чужого народа, которого надо тоже опасаться, как и всех остальных из теперешнего окружения, и любая симпатия может оказаться не только помехой, но и смертельной опасностью.
Иван Иванович усмехнулся:
- Вишь ты, какой стратег! Тебя бы в Совет Министров. – Посерьёзнел: - А так, мы пока кормим Европу. – Разъяснил снова непонятно: - В порядке братской помощи народам, пострадавшим от фашистского ига, и как милосердные и щедрые победители. Себе ничего не оставляем, а им шлём. И заметь, добровольно! Ну, где ты видел, чтобы подыхали добровольно, отдавая распоследнюю корку незнакомым родственникам, которые к тому же незадолго до этого равнодушно глядели из своих тёплых сытых углов, как нас колошматили почём зря, жгли и грабили, а они даже помогали в этом, наживаясь втихомолку на нашем горе, нисколечко не заботясь о братстве. Только русский всех жалеет, готов отдать последний кусок, снять последнюю рубаху, особенно заграничному горемыке, а нас никто не жалеет, наоборот, уж сколько раз пытаются убить, задавить, запереть в границах. Сколько уж воюем! Учим, учим Европу уважительному отношению к себе, да пока всё не впрок. Прощаем всякий раз, вот и наглеют. Больше того: сами выкармливаем себе врагов. Уж я-то знаю: чем больше стараешься вытащить человека из беды, тем хуже он потом к тебе относится. У голодного нет чувства достоинства, а у выкормленного оно опять появляется, сразу же вспоминает унижения, которые испытал, беря из твоих рук.
Сокрушённо, со вздохом, посетовал:
- Что-то я злой стал после войны. Перестал понимать нашу жизнь. Думалось, победим – заживём, а вышло: победили – и подыхаем.
Встал, бросил окурок, уже совсем спрятавшийся и вспыхивающий редкими искорками между пожелтевшими пальцами, в ящик с мусором, потянулся всем телом, улыбнулся, отодвигая груз забот, который невольно надвинул и на гостя, как это всегда бывает при встрече близких по духу людей, сказал коротко:
- Посиди маленько.
И ушёл в дом.
- 2 –
Владимиру от разговора стало немного не по себе. Он не мог и не хотел иметь никаких осложнений с властями, не имел права даже на маленький конфликт с ними, чтобы не оставить следа, и потому контакт с такими, как Иван Иванович, ему не нужен, опасен. Надо думать, что такая деревня не единичная, и Иваны Ивановичи там тоже есть. Рано или поздно о них узнают, как знало всё через своих осведомителей об инакомыслящих гестапо, потому опасно находиться с такими рядом, не говоря уж о близком знакомстве, долгих встречах и разговорах. Шестым чувством, не раз предостерегавшим его в рейхе, он ощущал опасность, исходящую от хозяина дома, и тут же решил, что надо срочно уходить отсюда, уезжать немедля. Решив так, он сразу понял, что ему не хочется расставаться с Иваном Ивановичем, гасить промелькнувшую между ними слабую ещё искру понимания и узнавания, несмотря даже на то, что один – русский, а второй… Кто же всё-таки второй?
Иван Иванович вернулся быстро и с перегруженными руками. В одной он держал в обхват два на треть незаполненные массивные гранёные стакана, а во второй, на изгибе локтя и в раскрытой ладони – большую разрезанную луковицу, два ярко-красных помидора, два кусочка сала с розовыми прожилками мяса и небольшой кусок чёрного хлеба, посыпанный крупной серой солью.
- Заждался? Помоги, - попросил он.
Они разложили и расставили принесённое на середине скамьи, и сами уселись по обе стороны. Было уютно и радостно от необычной сервировки, от необычной закуски и от общения вдвоём. Всё проходило в молчании, было и так ясно: хозяину захотелось закрепить взаимное притяжение по-мужски, чего опасался Владимир. Противиться было нельзя, да и, честно говоря, не хотелось. Он решил пока забыть об опасности и тут же сообразил, что до сих пор жил и действовал почти всегда осмотрительно и осознанно, просчитывая шаги свои во времени и по обстоятельствам, а вот здесь, с этим человеком, отступил от святого для себя правила и, что хуже всего, не жалеет, глушит в себе осторожность во имя продолжения встречи и, наверное, беседы. Успокаивал себя тем, что разговор даст информацию о здешней жизни, подскажет границы поведения.
- Ты как относишься к выпивке? – спросил Иван Иванович, подвигая один стакан Владимиру и беря себе второй.
Владимир немного задумался, подыскивая сначала по-немецки, а потом по-русски ёмкое слово, правильно определявшее его отношение к спиртному.
- Спокойно, - и тут же поосторожничал: - Для моей контузии она вредна. Немного можно.
- Ну, тогда за знакомство! – предложил простой тост председатель. – Сколько можно, столько и пей, не насилуй себя. Поехали.
Они громко чокнулись и дружно выпили по половине налитого, потом, молча, принялись за небогатую снедь, стараясь взять меньше половины того, что было.
Потом Иван Иванович снова закурил, проделав всё те же манипуляции с добыванием огня и верчением сигареты. Закурив, спросил:
- Чем думаешь заняться?
- Не знаю, - честно ответил Владимир. – Пока еду в Минск. В поезде познакомился с Марленом, он пригласил к себе, а мне одинаково куда ехать: родственников за войну не стало, остановиться на жилище негде, - выдал он часть легенды.
Заскорузлое объяснение Владимира не вызвало удивления у Ивана Ивановича, видно, он привык и не к такой засорённости речи.
- Не пропадёшь, - успокоил. – После войны мужики везде надобны. А если есть хорошая специальность, то и с жильём устроится.
- Есть водительские права, знаю слесарное дело, - поведал о своих возможностях Владимир.
Председатель крякнул, хлопнул ладонью по скамейке в досаде, внимательно посмотрел на Владимира.
- Что ж ты смолчал Варваре? – объяснил досаду. – Может, у нас останешься? Машина есть, не бабье дело шоферить. Как?
И тут же, перебивая ответ Владимира, сам себе возразил:
- Нет. В колхоз я тебя не возьму, - и убеждённо добавил: - и ты никогда и нигде не ходи, если не хочешь стать на всю жизнь беспаспортным, а значит, бесправным рабом. И дети будут такими же по дурости родителей. Может быть, вместе с нами, дурнями, и колхозы отомрут, может быть придумают что-нибудь человечнее. Есть же предел терпению даже русского мужика!
- Я точно не доживу до такого времени. Или сам помру, или… - и не досказал, что «или».
- Правильно решил жить в большом городе, - одобрил Владимира, - там хоть какая-никакая, а воля есть, лишь бы на мозоли не наступал чиновникам. В войну их не уменьшилось, теперь будут злее – делить-то почти нечего. Машину получишь не чета нашему самовару, мастерские там тёплые, запчасти есть, платят каждый месяц, не то, что у нас, я уж стал забывать, как деньги-то выглядят. Женишься скоро, не дадут девки погулять, не дадут, злые они теперь на любовь. Почти всех женихов повыбивал немец, коль не захомутать нашего брата пока он тоже после окопов бурлит, останутся в бобылках. У нас в деревне и девок-то нет.
Не удержавшись, Владимир спросил:
- А Варя?
- Варя – особая статья. Хотя и не девка, но жена будет кому-то справная, любому не отдам. Всё при ней, а кое-что, ты заметил, наверное, и в приятном избытке.
Улыбнулся, глубоко затянулся почти потухшей самокруткой, заметил глухо:
- Не дадут ей здесь, одначе, жить спокойно из-за немца.
Ему не хотелось уточнять, и Владимир помог:
- Знаю, рассказала по дороге.
- Вот, вот. Ничего, дурёха, не таит, сама напрашивается на неприятности. Говорит, чем больше правды, тем меньше разговоров. Кто её, правду, любит-то? Нарочно не верят, чтобы посудачить да на себя примерить. Раз нет, так и у другого не может быть, чем я хуже? Заклюют девку бульбянники.
Пояснил:
- Она-то русская. До войны здесь неподалече авточасть стояла, там отец её был старшиной, - вишь, как повернулось, вроде бы отцовское дело переняла. Уехал он в первый же день на фронт да и сгинул. Может ещё и объявится. Хорошо бы. Забрал бы её отсюда, унялась бы и история с немцем. А теперь куда ей? Мать больная, больше лежит, чем ходит. Сродственников, как и у тебя, нету, а может где и есть, да не знает, молодые не считают их. Да и кто сейчас примет?
Переменил тему, затронув и своё больное.
- Я тоже нездешний, тоже русский, так и не обучился как следует ихней мове. Ничего, понимаем друг друга как надо. По дурости, по молодости, глаза на лоб от энтузиазма, попал сюда по комсомольской путёвке на подмогу, да и застрял. Засосало в разваленном хозяйстве и в беспросветной нужде кормильцев наших, которыми помыкают все, кому не лень, особенно братья по классу. Деревня-я-я! Будто сами не из неё убежали. Поначалу ещё дёргался, но партийцы не дали ходу. Замри, сказали в райкоме, а то пойдёшь осваивать сибирские леса. За это и в партию не взяли, так и остался кандидатом с отсрочками чуть не через год. Стыдили за дезертирство, это-то и убедило больше всякой Сибири. Остался, женился вскорости на Марленовой сестре, невзначай встретив в Минске на съезде, дети появились, ещё больше увяз в земле. Давно уже никуда не рыпаюсь, до гроба теперь с бабами-горемыками будем пахать да сеять, убирать да отдавать, обливаясь слезами. Война нас так повязала, как никакой устав. Мы здесь как одна семья, сбитая общим горем, и Варьку они простят, заставлю. Да что я разболтался, совсем утомил. Давай, как водится, за победу!
Они опять ополовинили свои стаканы, оставив самогона чуть на дне. Иван Иванович занюхал луковицей, предоставив остатки закуски молодому собутыльнику.
Тот махом заглотил всё более неприятную, дурно пахнущую маслянистую жидкость. В голове уже шумело, душу всё больше заполняла жалость и к Ивану Ивановичу, и к Варе, и ко всей этой земле, на которой он был чужим. Решил, что больше пить нельзя. Заел салом с частью хлеба, попробовал понюхать лук как Иван Иванович, полегчало, стало свободнее.
Иван Иванович спросил:
- Ты из каких будешь?
Отвечать на этот вопрос не хотелось. От него внутренне весь напрягся, мгновенная горечь обожгла сердце. Из каких он? Во что бы то ни стало надо найти свои корни, чтобы унять боль, инъецированную Гевисманом, без этого не жить. Ответил враждебно, вопросом на вопрос:
- Не всё ли равно?
Хозяин не заставил себя ждать с ответом, убеждённый в своей правоте:
- Да нет, не всё равно. – Объяснил своё русофильство: - Русский, он и есть русский. Посмотри, какое государство русские сделали – дух захватывает. Татарина, шведа, турка, поляка, француза, немца, - всех одолели. А кто Гитлера побил насмерть и, считай, в одиночку? Конечно, в армии были и другие, но сколько их? Наперечёт! Полководцы – почти все русские, наши мужики. Самые большие республики, Украина и Белоруссия, под немцем пухли, какая от них помощь в самое трудное время под Москвой? Партизанили? Да знаю я этих вояк!
Иван Иванович горячился, высказывая затаённые мысли, вытесненные хмелем.
- Я уж насмотрелся на здешних, уяснил крепко – без нас им не выжить. Толком ничего не умеют сделать, всё надо поправлять, заставлять, только пьянствуют. Им бы не в колхозах жить, а по хуторам, в грязи и пьяни, мордуя баб. Нет, без русских ни наши, ни хохлы, ни другие до коммунизма не дойдут. Им и не надо вроде, не понимают, что это такое, за уши приходится тянуть, силком – к хорошей жизни. Вот серость!
Живо, как неопровержимый довод, последний острый клин в постройке своей концепции исключительности русских, бросил:
- Сталин – грузин, а тоже считает себя русским. Так и говорит: «Мы – русские»… Лучше нас понимает, кто стержень и голова государства. Как с этим не согласиться? Я тебе по опыту скажу: где во главе дела русский, там всегда порядок и планы выполняются, какими бы они ни были. Где местный – развал. А ты говоришь: всё равно! – укорил он Владимира. – Нет, брат, русские – охранители нашего рабоче-крестьянского социалистического государства. Не нравится мне, когда говорят – многонациональное. Построже нам надо быть, а то того и гляди всякие чужаки, что прилепились к нашему поезду, пустят его под откос по расхлябанности. Паровоз – мы, русские! И пять шестых поезда – тоже. Вон, деревенские с фронта пришли, молодые ещё совсем, а уже без тормозов, больше месяца не просыхают, знай топают свою «бульбу», какой с них толк для страны?
Успокоился.
- Ты, вижу, не такой, - похвалил молодого собутыльника. – Да и по лицу понятно – наш, русский.
Владимира покоробило и вообще стало неуютно от неожиданного нацистского славословия хозяина. А ещё оттого, что и здесь, в этой стране, как и в рейхе, его уверенно поставили в один ряд с ненавистными славянами. Накапливалась досада на собеседника.
- Гитлер тоже считал, что немцы – высшая раса в мире, - сказал он.
- Сравнил! – воскликнул Иван Иванович. – Обидно даже! Гитлер уничтожал другие народы, а мы строим для всех народов самый разумный и счастливый коммунистический мир. Лишь бы не мешали, помогали как надо, - досадливо поморщился, - конечно, многие не понимают. - Сурово бросил: - Ничего. Заставим работать на коммунизм. Потом поймут, благодарить будут.
- Как вы в колхозах? – уязвил его Владимир. – Бесправные рабы, как вы назвались, без различия – русские и другие? Мне показалось, что вам не нравится и жить так, и работать.
Председатель внимательно посмотрел, медленно собираясь с ответом, на ершистого мальчишку-офицера, не воспринимающего, как видно, элементарных истин, выстраданных Иваном Ивановичем в одиночестве среди чужого народа, говорящего на смешном почти детском языке, с въевшимися накрепко патриархальными местечково-хуторскими обычаями, совсем неизвестными и презираемыми в городе, где, даже в этом краю, русских – большинство. Их большинство – на заводах и в коморганизациях, которые выбирали, пестовали, а потом внедряли в местную жизнь, чтобы разрушить её гнилые устои, пресекая сильную ещё тягу аборигенов к старой жизни, и заложить основы новой. И они, молодые русские парни, жертвовали собой, сознательно отказываясь от нормальной жизни, героически преодолевали неустроенный быт и полнейшее непонимание селян, гордились своей героичностью, поскольку больше нечем было, и всё больше обособлялись от народа при кажущейся приспособленности к их жизни. Отторженность рождала в них героев строительства новой жизни. И все они были русскими. Многое пронеслось в голове Ивана Ивановича в этот краткий миг поиска разящего ответа молодому оппоненту, но как рассказать коротко обо всём этому парню, не опробовавшему ещё обыденной жизни, где и побеждают медленно, и умирают незаметно. Усмехнулся горько, сказал примирительно:
- Уел, однако. Ладно, давай замнём эту тему. Я сам в ней не разобрался, да ещё и тебя по молодости, не дай бог, впутаю. Одно всё же скажу твёрдо: горжусь, что я русский, и не знаю, как бы жил, родись татарином или жидом или ещё кем. Давай за русских? – предложил сельский нацист из русских.
Владимир тоже не стал обострять разномыслия, тем более, что за русских в принципе можно было и выпить, не конкретизируя, за что в них. Они дружно допили самогон, заев поровну остатками хлеба и лука.
- 3 –
Как ни странно, хмель уходил из головы, оставляя тягостную опустошённость и лёгкую расслабляющую скорбность от разлада с понравившимся человеком. И всё же какая-то часть близости осталась. Невысказанная, она ощущалась не в словах, а в не угаснувшей тяге друг к другу. Её не выразишь вслух, но веришь больше, чем словам, потому оба чувствовали себя неловко, дав волю ненужным плевелам чувств, может быть, и не догадываясь, что нет и двух человек в мире с одинаковыми мыслями, но это не мешает рождаться дружбе.
- Пойдём в дом, - предложил Иван Иванович.
- Посидим ещё, - попросил Владимир, обрадовав хозяина. Тому совсем не хотелось погружаться в ненужную гостевую суету своего жилья, расставаться с молодым лейтенантом, имеющим не по годам сильный характер и редкое для таких лет устойчивое непоколебимое самостоятельное мнение, от которого он, как зрелый мужчина, не отступил ни на йоту, но, уважая хозяина, и не отстаивал, затаив в себе. – Хорошо у вас здесь: тихо, зелено и спокойно. Пахнет приятно. Только запущенно немного. Не хватает времени на благоустройство?
- И что ты колючий такой? – незлобиво, добродушно возмутился хозяин. – Наши вояки тоже – прошагали по Европе, насмотрелись – нос воротили поначалу от родного дома: то не так, да это не эдак. Считай, выросли мальцы на войне: своё – забыли, чужое – въелось. Подай сортир тёплый да непременно в доме, сделай дорожки, тротуары, подравняй забор, убери грязь-навоз, покрась крышу да наличники с дверьми, а ещё – выровняй улицу и площадь, дай электричество и радио. Всё сделай да дай, учить горазды стали. Ну, ничего, поболтали-поболтали, слушали мы их, не возражали, снова европейцы быстро приучились в огород ходить и через заборы ломиться, не вспоминают, как там хорошо было, лишь бы самогонка была да ничего б не делать.
- А самим вам не хочется украсить свою усадьбу? – поинтересовался Владимир. – Разве неприятно жить в чистоте и красоте? Кроме того, это и практично, и гигиенично, и всё сохраняется лучше. Это же ваша собственная усадьба, вы же для себя сделаете. И дети будут благодарны, сами добавят красоты, потом внуки. На вас глядя, соседи то же сделают, тем более что вы – председатель, с вас пример должны брать.
Иван Иванович улыбнулся по-доброму, но и снисходительно, слушая примитивные на его взгляд рассуждения лейтенанта.
- Ты прямо как проповедник, - укорил он его. – Был у нас до войны в костёле, пока не выселили за ненадобностью и вред, а из рассадника заразы сделали добротный амбар. – Пояснил увиденное им сходство: - Тоже учил жить чисто и праведно, но всё зря. Ходили его слушать одни немощные старухи, а кто к ним в семье прислушивается? Все остальные в поле вкалывали или на ферме от зари до зари, некогда было заботиться об уюте и так называемой душе. Сам знаешь: когда строят – много мусора вокруг. – На своей родине Владимир этого не видел, но промолчал. – А наша страна вся как большая стройка. Погоди, построим коммунизм, будет время и для наведения шика. А пока нельзя замедляться, тем более что война нас крепко назад отбросила. Жрать нечего, а не то, что венки плести, - оправдывал он себя.
И опять Владимир возразил, так и не понимая психологии неустроенной жизни, упорно отстаиваемой этим неглупым человеком:
- Я не говорю о красоте вообще, всего лишь о малых удобствах, которые вам же облегчат жизнь и на которые не надо много затрат.
- Да что ты привязался со своими заморскими удобствами, - возмутился уже не на шутку Иван Иванович. – Что ты всё тычешь нас в наше дерьмо? Правильно! Сидим! По уши погрузились. А почему?
- Почему? – тут же не преминул переспросить Владимир, подталкивая к искреннему объяснению того, что больше всего поразило его ещё при въезде в деревню: убожества и запущенности.
А Иван Иванович замолчал, собираясь, очевидно, с мыслями, а может быть и сам впервые задумался по-настоящему над этим «почему». Наконец, начал неуверенно, всё более и более горячась:
- Вы в своих городах совсем не знаете нашей жизни, живёте и думаете уже не так, как мы, и узнать нас не хотите. Вся наша смычка заключена в том, что мы вас кормим. Где уж вам нас понять! – высказал он обиду, а не объяснение убожества.
Владимиру нечего было возразить. Он не знал ни что такое смычка, ни как живут русские в городах.
- Вот ты говоришь: оставь детям красоту, - снова заговорил Иван Иванович о наболевшем. – Да зачем она им? Они сызмала глядят голодными глазами на город, туда все их помыслы направлены. Были б паспорта – как ветром бы сдуло. И так деревни без молодняка остались. После армии редко кто из парней возвращается, а девки по найму разбегаются, от неутолимого зуда на бобылей, стариков, вешаются и замуж готовы за любого косорожего из города выскочить, лишь бы сбежать из родовья. На черта детям моя усадьба? Они же новыми глазами видят наше рабство, их не разагитируешь, только напугать можно. Кино до войны показывали в воинской части рядом, так потом они целыми днями как пришибленные по деревне слонялись, родителей ненавидеть стали, сопляки, - с горечью отозвался он о молодых. – Нужны им наши хоромы, как же! Вон, из армии вернулись герои, тоже бежать задумали, подались за паспортами, а им – кукиш! Да ещё по комсомольской и партийной линиям втык дали. Теперь вроде как бастуют, не работают, куражатся, пьют. Жалко их. Ничего, пропьются скоро, голод не тётка, пригонит на поле, будут жить как отцы.
Усмехнулся виновато, покаявшись и в своей слабости:
- Признаться, я и сам не хочу, чтобы мои пацаны в деревне этой задохлись. Всё сделаю, чтобы их отсюда вызволить. Пускай хотя бы они поживут нормальной городской жизнью как люди, а я за них с лихвой отбатрачил.
Улыбаясь, как исповедавшись, открыто посмотрел на Владимира.
- Так что ребятишкам наши хоромы не нужны, они их украшать не будут.
И тут же, убрав улыбку, не стыдясь своей слабости, ещё раз сказал:
- Я уже говорил, что и сам бы мотанул даже в самый задрипанный городишко, теплится язвенная мыслишка, что вдруг удастся.
Как бы раздумывая, попробовал объяснить убогую жизнь деревни по-другому:
- Я, когда городским был, думал: приеду, всколыхну это болото, налажу напрямую дорогу к светлому будущему здешних лапотников, заживут они красивой осмысленной жизнью, как в кино, не могут не жить так. Оказалось – могут. И по-другому не хотят. И дороги той что-то уже не видится, петляет с каждым годом всё больше и больше, спотыкаемся на зигзагах, не верится уже, что когда-нибудь доползём до светлого будущего. Не дотерпеть.
Иван Иванович сгорбился, положил свои огромные руки на колени, опустил осунувшееся разом лицо, задавленный безысходностью, тупиковой крестьянской жизнью, что обманула его молодые надежды, погребла в серой обыденности добывания еды на день, на неделю, без оглядки уже на зиму.
- До войны-то я ещё надеялся, что заживём немного и мы. Может, по молодости, может, по счастливой незнаемости, что красит жизнь дуракам, так думал. Только в войну и особенно в этот послевоенный год чувствую, что надрываемся зазря: как ни работай, всё с дороги той прямой сталкивают деревню в кювет. Городу – наше маслице и хлебушек, нам – палочки за пот и кровавые мозоли. Знаешь, что это такое?
Конечно, Владимир не знал, но на всякий случай ответил уклончиво:
- Приблизительно.
- Вот, вот. Всё вы о нас знаете приблизительно, - обидчиво произнёс председатель. Сдохнем, надорвавшись, тогда будете знать точно, самим придётся кормиться. Мы из этих колов не один забор построить могли бы вокруг деревни, будь они не на бумаге, а взаправду. Грызли бы их с голодухи, только отдай по весне. Вместе с гнилой картошкой, что с радостью выцарапываем из-под снега, чтобы дети не пухли. Только и слышишь: терпи, терпи, страна поднимется – поможем и вам. – Убеждённо бросил в сердцах: - На костях наших поднимется, некому будет скоро помогать. Не будет для нас светлого будущего в рабском труде, не будет. И я теперь это понимать стал, а селяне, те давно знают, потому и не выкладываются на поле, им этот колхоз – до лампочки, своё бы подворье поднять, надёжнее. На нём не колья-палочки растут, можно мал-мала прокормиться из своих рук, не надеясь на дядины подачки. А без самоотдачи, без радости – какой труд? – спросил и сам ответил: - Так, каторга, обязаловка из-под кнута. В тупике мы, - определил он своё состояние. – Голова уже упёрлась в угол, замозолилась, а задница с ногами, погоняемые властью, ещё дрыгаются судорожно.
Разуверившийся в своём деле председатель, тянущий лямку по принуждению и от безысходности, опять с жадностью закурил и продолжал сдирать с души накопившиеся болезненные наросты.
- А как трудимся, так и живём, - объяснил, наконец, причины убогости деревни. – Отмытарят мои подневольные, которых с раннего утра собираю по дворам чуть ли не с палкой, на поле или ферме, зная, что даром, если не украдут или председатель не даст, возвращаются домой с вывернутой душой, ожесточённые, опаскуженные насилием и страхом. Где уж тут взяться радости для дома и семьи, откладывается всё на потом, а пока – нажраться бы самогону да забыться до утра, а там, что бог даст, может и удастся спрятаться от председателя.
С силой выдохнул очередную затяжку и с пришедшим вдруг пониманием поделился:
- Ты знаешь, мне кажется, не доросли, не дозрели ещё наши селяне до коллективного радостного труда. Старый дух до того въелся в них, что и детей, и внуков поразил, смотрят они до сих пор внутрь себя, консерваторы до последней жилки. Ничего не хотят нового, лишь бы их не трогали, не шевелили, а стронешь, как вот с колхозами, сопротивляются по-своему: вроде бы и не возражают, а не работают, себе на уме, отлынивают молчком. А то и смешками отделываются. Трудно с ними, - пожаловался. – Может быть, лет так через 50 колхозы и понадобятся, а пока у них нет основы – желания трудиться сообща для общей пользы, а не только для себя. Это всё равно, что женить мальца да требовать от него разумного отцовства. И больше-то всех пострадали на колхозах мы, кто бросился или был послан в отсталое общество в качестве коммунистической закваски, чтобы помочь организовать их. Большинство из нас сломались, если не приспособились жить по-местному, превратились, в конце концов, в сельских держиморд. Не так страшны болячки на теле, как на душе, потеря веры в своё дело.
Усмехнулся горько:
- Порой кажется, что кому-то нужны мы такие, как есть: бедные, запуганные, бесправные, пьяницы и дураки необразованные. С такими легче ведь управляться. Начнём красоту разводить, ещё не так поймут и добавят каторги, чтобы не отвлекались не по делу.
Встрепенулся, отбрасывая окурок уже не в ящик, а подальше от дома в огород.
- Опять я за своё! Извини, наболело. Больше не буду. Расскажи про себя что-нибудь. Смотрю – ордена и медали есть в достатке, не то, что у наших вояк-пьянчуг. Где воевал-то?
Лучше бы продолжал он свои откровения, чем задал этот вопрос. Владимиру после всего, что услышал, стало вдруг стыдно за награды на груди. Не потому, что они - русские, чужие, а потому, что не воевал вовсе ни у русских, ни у своих, а просидел в тылу всю войну, и награды эти – обман. Что сказать? Ответил уклончиво:
- Уже и вспоминать не хочется. Мне перед вами стыдно.
Иван Иванович, не ожидавший от боевого офицера такой реакции на свои стенания, как ему теперь думалось, поспешил уравнять впечатления:
- Это ты напрасно. Что мы? Вы жизнью платили. Кто и выжил, так молодость потерял, может, это и горше, чем выжить. Врага изничтожили. Да ещё какого! И не где-нибудь, а в его логове. Вселенские герои! Так что кончай паясничать. Зачем ты так? – даже обиделся.
Не зная Владимира, он принял его слова за издёвку. Тот оправдывался:
- Извините. Сказал, как думал.
- Ну, если так, - согласился Иван Иванович, - то спасибо тебе, солдат, на добром слове. Ты первый, кто утешил душу хлебороба после войны.
Больше им ничего не удалось сказать друг другу. Из дома вышел взлохмаченный, с помятым заспанным лицом, Марлен. На нём была подмокшая с одного бока от пота майка, галифе без ремня и тапочки на босу ногу, а на скуле ещё не просохли плохо стёртые слюноподтёки. Он потянулся, широко зевнул и, увидев на лавке стаканы и засаленную бумагу, тут же, не дозевав, с клацаньем захлопнул рот, опустил руки и затараторил:
- Без меня? Сбегать ещё? Здорово, зятюшка! Чё не будили? Так я пошёл? Душно, горло промочить не мешало бы. Где брал, Иван Иванович?
Когда оба отказались, тут же утих, не очень переживая, поддёрнул галифе локтями и, слегка загребая ещё плохо сгибающейся ногой, двинулся к видневшемуся в углу усадьбы сортиру, сбитому кое-как из неотёсанных досок.
- 4 -
У Владимира, не приспособленного к русскому застолью, уже через полчаса после торопливого и обильного возлияния многочисленными собравшимися мутной жидкости и перехода к громогласному коллективному песнопению, когда закуски брались уже прямо руками вне зависимости от того, какие они были: варёные, жареные или засолённые, заболела голова. Он, решительно отказываясь от навязчивых приглашений выпить, стал с трудом выбираться из-за стола. Как назло, их с Марленом посадили в красном углу далеко от дверей, и, продираясь вдоль стены, он невольно задевал сидящих и провоцировал их на выражение симпатий, что подразумевало опять-таки выпивку напару. С трудом сопротивляясь, отнекиваясь, Владимир ссылался на то, что ему стало плохо, но ему не верили, и он стал продвигаться молча, не обращая внимания на призывы опротивевших славян. Привыкший к уютным тихим камерным встречам в редкие, сугубо личные, праздники у себя на родине, он сразу же возненавидел эти большие шумные русские пьянки, отдалённо напоминавшие сборища штурмовиков и наци-сброда в пивных. Да и то там было пристойнее: не было общих столов и общей еды и питья, застольной грязи и пьяного диктата. А уж о том, чтобы подобные сборища устраивались у кого-либо на квартире, он вообще не слышал. Для этого есть рестораны.
Выбравшись, наконец, на воздух, Владимир глубоко вдохнул пряные запахи засыпающей зелени, очищая грудь от угарных паров алкоголя. Смеркалось. Далеко за рекой солнце скрылось, высветив извивающуюся стальную ленту реки и оставив на небе оранжево-красно-голубой шлейф, широко раскинувшийся по горизонту. Природа затихла. Только какие-то птицы изредка тренькали в саду, опаздывая на ночлег. Владимир прошёл к калитке, отбиваясь от комаров, и остановился там, подальше от праздничного рёва, извергающегося из дома в честь посещения ими этого забытого Всевышним селения.
- Что, голова заболела?
Он не сразу и заметил Варю, сидевшую на скамейке у дома напротив, замаскировавшись в тёмно-зелёной дырчатой тени деревьев своим белым с крупными зелёными горошинами платьем. Разглядел и чёрные туфли на низком каблуке, надетые на белые носки. Круглое лицо Вари в обрамлении и впрямь коротко остриженных прямых жёлто-русых волос было обращено к нему, глаза улыбались, приглашая к диалогу. У ног её скопилась семечковая шелуха, и одна из створок раковины зерна прилепилась к нижней губе.
Владимир обрадовался Варе как хорошей старой знакомой, позволившей отвлечься от председательского бедлама. Он подошёл к ней, спросил:
- Можно присесть?
- Фу-у! – фыркнула Варя, не избалованная кавалерством. – Садись, места, что ли, мало?
Владимир сел рядом, вытянул ноги и откинулся спиной на забор, подложив под затылок ладони. Говорить не хотелось. С этой женщиной ему сейчас и так было хорошо. Он чувствовал, как от её слабо защищённого тонкой материей крупного тела доходили слегка дурманящие запахи, перебивающие затуманенность самогоном.
- Спрашивать будете? – нарушила она молчание.
- О чём? – удивился Владимир.
- Известно о чём: о немце. За сколько продалась да какие военные секреты проспала с ним.
Владимира осенило:
- Варя, вы думаете, что я из госбезопасности?
- А то?
- Уверяю, что нет. И чтобы доказать, обещаю ни о чём не спрашивать. Буду только вас слушать.
Она, переварив новую ситуацию, по своему обычаю вздохнула, легко рассмеялась и не сразу уняла облегчающий смех. Парень этот, однолеток или чуток помладше, нравился. Понравился сразу ещё в дороге, и пришла она сюда из-за него, нарядилась для него, надеялась, что выйдет и увидит её. Так и получилось. Боялась и не верила, что он из тех, и вот снял с души камень, стал нужным для неё человеком. Она посмотрела на него лукаво из-под опущенных, выжженных солнцем, ресниц и, неумело кокетничая, предложила:
- Будем говорить о любви.
- Согласен, - пьяно улыбнулся ей Владимир.
- Только без рук, - предупредила любительница интима. – Не люблю, когда лапают.
Владимир лениво возмутился:
- Варя, Варя! Неужели я похож на нахала?
Она согласилась:
- Нет, не похож.
- И давайте, раз у нас такой доверительный разговор, - предложил Владимир, - перейдём на «ты», хорошо?
Она согласилась и готова была соглашаться со всем, что бы он ни предложил, рада была подчиниться.
Не успели они, однако, даже начать разговор на вечную неувядающую тему о взаимоотношениях полов, как дверь в доме Ивана Ивановича резко отворилась и в проёме появилась красавица учительница, будто закваска для темы.
- По твою душу, - прошептала Варвара, ухватив Владимира за ногу.
- Почему ты так думаешь? – тоже шёпотом спросил Владимир.
- Сам увидишь!
Любовь Александровна осмотрелась вокруг, потом сбежала с крыльца, скрывшись во дворе, быстро вернулась и замерла в задумчивости недалеко от калитки. Помолчав, позвала протяжно и негромко:
- Во-о-ло-о-дя!
Варвара сжала ногу Владимира, призывая к молчанию.
- Володя!! – уже громче окликнула Любовь Александровна.
И тогда, не вытерпев, ей ответила Варвара:
- Здесь он.
Люба встрепенулась, подбежала к калитке, увидела их и, не выходя, позвала вновь:
- Володя! Идите же в дом. Все вас ждут.
И снова ответила Варвара:
- Не все, а ты.
Тут же добавила, как отрезала, не дав сказать ни слова Владимиру:
- Не пойдёт он, не зови!
Люба протянула жалобно, понятно стало, что она много выпила:
- Но почему? Во-ло-о-дя?
И опять в ответ Варвара, жёстко и зло:
- Потому! Не понятно, что ли?
- Во-о-ло-о-дя-я-я! – пьяно всхлипнула Любовь Александровна, поникнув плечами и умоляюще глядя в тень деревьев, скрывающую пару.
Он молчал. Растерялся и не знал, чего хочет. Больше, кажется, чтобы его оставили в покое, потому, наверное, и молчал.
- Ну, Варька! Ты у меня поплачешь, шлюха немецкая! – в голосе Любови Александровны напрочь исчезли нежность и жалобность, уступив место злобе, не вяжущейся с её ангельской красотой.
Варя судорожно всхлипнула, импульсивно больно сжала колено Владимира, но промолчала. Где-то вдали начала свой закатный отсчёт кукушка, часто останавливаясь и начиная вновь, как будто ожидая, когда же кто-нибудь задаст ей традиционный вопрос о сроках жизни.
- Слышишь? Твоя сестра тебе привет шлёт, - негромко сухо сказала Варвара.
- Дура! – выдала обычный последний довод в женских распрях Любовь Александровна и, так и не услышав голоса гостя, убежала в дом, громко хлопнув дверью и выпустив на миг чей-то истошный вопль в дробном перестуке многих каблуков.
Варя, помолчав, глухо спросила:
- Может, пойдёшь?
Владимир усмехнулся:
- Ты же ответила за меня. – Добавил серьёзно: - Правду сказала. Не хочу я к ним. – Зевнул. – Хочу спать, так бы и упал где-нибудь до утра. Только вот где? В саду, что ли? Может, у них в сарае найдётся место не очень грязное?
Варя поднялась.
- У нас найдётся. Пойдём. Выспишься, никто не потревожит, не позволю. Пойдёшь?
С готовностью поднялся:
- Куда же денешься? Веди.
- 5 –
Они быстро пришли к утопающему в зелени каких-то деревьев, неразличимых в темноте, невысокому бревенчатому дому с нахлобученной на него жёлто-сивой соломенной крышей. Открыв висящую на проволочных петлях калитку в жердевом заборе, перевитом прутьями, вошли в чисто подметённый небольшой дворик, зажатый между домом и сараем, прерывающим своей стеной уличный забор. И вошли через веранду или пристройку с единственным маленьким окном, стоящую на земле вровень с домом, потревожив скрипучие двери, а может быть, и домочадцев. Вошли сразу в кухню. Владимир стоял, не двигаясь, боясь неосторожным движением что-либо задеть, опрокинуть, разбить. Где-то в сумеречной расплывчатой темноте помещения Варвара открыла дверцу печи, подцепила на кончик лучины тонко вытянутый бледный огонёк, унесла его к столу под синеющим окном и зажгла там лампу под трубчатым тонким стеклом с расширенным низом. Владимир видел подобный светильник впервые. Варя подкрутила фитиль, и стало вдруг настолько светло, что он невольно зажмурился, а у Вари стали видны блестящие от радости глаза, сощуренные в улыбке ожидания: понравится ли ему её опрятное жилище?
- Присаживайся.
Она говорила негромко, очевидно, не желая будить своих, переставила ему массивный табурет к столу и сама уселась рядом. Опять посмотрела смеющимися глазами, потом спохватилась:
- Что ж это я сижу? Ты, наверное, есть хочешь? – спросила, забыв или не принимая во внимание то, что утащила его от праздничного стола.
Подошла к широкой печи с большим зевом для плиты и закрытым духовым шкафом, и было приятно глядеть на неё, такую же большую, как и печь, стало по-домашнему уютно. Она открыла дверцу духовки, достала из неё большую чёрную закопчённую чашу с крышкой, заглянула внутрь.
- Картошечка, горяченькая ещё. Будешь? Есть хочется – умираю!
Какой же он недогадливый и беспамятный! Сразу же вспомнилось её лицо, когда Марлен давился своей колбасой в машине. Она же по-настоящему есть хочет, а в доме, скорее всего, ничего хорошего нет. Здесь без мужчины сильно бедствуют. Как же он забыл, что в чужой дом без приношения не ходят. Совсем зачерствел уже!
Владимир резко поднялся, коротко предупредил:
- Я – сейчас! Подожди немного.
И почти побежал к гульбищу, спотыкаясь в темноте на незнакомых рытвинах улицы. Там уже стало тесно в доме, и подпитый народ выполз, кто мог, на воздух, продолжая конвульсивные пляски и сбивчивые песни, больше похожие на «кто кого переорёт», перемежая их руганью, матом и громким сердитым говором с вскриками, предвестниками завершающих пьяные сходки распрей, а может быть, битья по мордам. Женский громкий хохот соседствовал с жалобными уговорами и сердитыми нареканиями и короткими воплями то ли от удовольствия от несдержанных мужских рук, то ли, наоборот, неудовольствия от их вольности. Всё это уже не интересовало, обрыдло, не было даже экзотикой. Он крадучись, стараясь остаться неузнанным, приблизился к дому, проскользнул в распахнутую калитку, осмотрелся и вбежал в дом, прямо на кухню. Здесь молча хлопотали уже с грязной посудой, что-то перекладывая и очищая её в вёдра, старые женщины с тусклыми непраздничными лицами и поджатыми губами, видно, не по своей воле занимающиеся этим грязным делом.
Отступать было некуда, и Владимир начал импровизировать, добиваясь нужного:
- Фу! Всё проспал! Дайте, пожалуйста, что-нибудь поесть, а то чуть не умер во сне от голода.
Они без всякого интереса посмотрели на потерявшегося и нашедшегося вдруг именинника, а одна из них, в чёрном, повязанном наглухо, головном платке, спросила у соседки:
- Что-нибудь осталось?
Та, помявшись, возможно, надеясь сохранить это «что-нибудь» для себя, но, побоявшись, созналась:
- Курица есть. Для них оставлена, да Любовь Александровна прибегала тут недавно заполошённая и велела не хранить, а отдать в комнату.
Чёрная распорядилась:
- Вот и отдай ему половину и полкаравая дай. И ещё кусок сала. Грех гостя голодом морить. Все за его счёт ухайдакались, а он, вишь, по слабости сморился, и никому дела нет. Дай!
Горячо поблагодарив за неожиданный богатый дар, Владимир, так же успешно скрываясь, выбрался на улицу и почти побежал назад, припоминая колдобины и опасаясь выронить завёрнутую в чистую тряпицу еду.
Не прошло, наверное, и четверти часа, как он снова был на кухне Вари и, запыхавшись, победно выложил свёрток на стол.
- Что это? Где ты был? – сухо спросила она, догадываясь о содержании свёртка.
Вспомнив неприязнь Вари к учительнице и опасаясь теперь негативной реакции на его самодеятельность, он притушил победный пыл и осторожно сказал:
- В разведку ходил. Захватил полкурицы, другая половина убежала.
Неудачную свою шутку попытался сгладить оправданием:
- Никто не видел, я ни у кого не просил, не сомневайся: никто не знает. Не сердись! К картошке как раз подойдёт. А то мне неудобно.
Она, сидя всё за тем же столом у остывающей в чашеподобной посудине картошки, помолчала, осмысливая и его поступок, и свою необходимую реакцию на него, потом смирилась из притягательности к парню, который сделал, может быть и не так, как ей хотелось, но для неё, а значит – от души.
- Неудобно: ты в гостях, и еда – твоя.
- Да разве это еда, - убеждал её Владимир в незначительности своего проступка. – Главное – картошка горяченькая. И потом, так уж получилось: я же напросился в гости неожиданно, сам виноват.
Он знал, что нужно сказать ей теперь:
- И не есть я шёл, а к тебе.
Она тихо и удовлетворённо засмеялась грудным смехом и, больше ни в чём не сомневаясь, развернула тряпицу, охнула, стрельнув в него загоревшимися глазами, достала с деревянной полки массивные и пожелтевшие от времени тарелки, стала укладывать туда, нарезая большим ножом с деревянной ручкой, добычу, а картошку вывалила в большую миску.
- Стыдно, - оправдывалась, - но самогонки у меня нет.
- Замолчи! – в сердцах остановил её Владимир. – У меня от одного упоминания о ней комок к горлу подступает.
Варя рассмеялась совсем расслабленно и, полюбовавшись на творение своих женских рук на столе, пригласила:
- Кушай. Я сейчас клюквенного квасу принесу.
Принесла запотевший кувшин с каким-то напитком и два стакана, вытерев их на ходу снаружи и изнутри чистым полотенцем.
- Пей. Сразу новей станешь.
Владимир, не отрываясь, осушил полный стакан прохладной и бодрящей кисло-сладкой на меду жидкости тёмно-красного цвета и, выдохнув, от души похвалил:
- Вкусно. Никогда ничего подобного не пил.
Потом с удовлетворением и гордостью за себя смотрел, как она, напрочь забыв о госте, крепкими белыми зубами рвёт курицу, заедая картошкой, предварительно обмакивая её в крупную серую соль в солонке, сделанной из гильзы снаряда. Сам он лениво отщипывал пальцами редкие волокна белого мяса птицы, не чувствуя вкуса, медленно прожёвывал и хотел только одного – спать. Давали себя знать две предыдущие полубессонные нервные ночи в дороге, истомляющая дневная жара и вечерняя выпивка в духоте испаряющегося дня.
- Варя, извини, но я засыпаю, - сказал он удручённо.
Она мгновенно зарделась, уличённая в забывчивом чревоугодии, огорчённо воскликнула:
- Ой, да ты ничего не ел!
- Не хочу, Варя. Хочу спать.
Она утёрла рот положенным на край стола чистым полотенцем, быстро поднялась и вышла из кухни вглубь дома. Владимир отодвинул еду, положил руки на стол, голову на них и сразу же задремал.
- Вставай, пойдём, - нарушила его дрёму хозяйка.
Он с трудом сообразил, где он и куда надо идти. В полусонном состоянии поднялся и побрёл следом за Варей, держась за её руку. В небольшой очень чистой комнате, тускло освещённой чадящим фитилём, плавающим в какой-то маслянистой жидкости, налитой тоже в обрезанную гильзу от снаряда, уже была разобрана постель на железной кровати с мерцающими никелевыми шишаками. У противоположной стены пустовала маленькая деревянная кроватка. Окно, завешанное белыми занавесками с какими-то рисунками понизу, было раскрыто, и из него, отдувая занавески, наконец-то повеяло лёгкой ночной свежестью. Владимир с трудом разделся, не обращая внимания на стоящую рядом Варю, подумал ещё, что это её с сыном комната и что ночью она обязательно придёт к нему и лучше бы не так скоро. Потом плюхнулся на кровать и мгновенно заснул, впервые на чужой тревожной русской земле в чужом приветливом русском доме в постели симпатичной, но всё же чужой русской женщины.
- 6 –
Когда Варя умостилась рядом с ним, скользнув под лёгкое одеяло с простынёй, он проснулся почти восстановившимся и не боявшимся уже, что не сумеет удовлетворить её большое тело. Она лежала неподвижно к нему лицом, но не касаясь его, не уверенная в том, как он её встретит, готовая ретироваться при малейшем его неудовольствии. После его ухода она долго сдерживалась, давая гостю возможность выспаться хоть немного и подавляя желание плоти пока могла. И вот они вместе. Как-то у них будет?