— Витя, как можно так богато жить в Союзе?
— Рома, моя обстановка — это часть моей работы…
Вначале 60-х Луи начинает зондировать почву для покупки хорошего дома в хорошем районе Подмосковья, и вскоре зондирование переходит в активные телодвижения. Условия «тендера» очень требовательны: добротный дом, в который нестыдно позвать иностранцев, большой участок (не шесть соток), благоприятный ландшафт (Подмосковье довольно мрачно как таковое в отличие, скажем, от окраин Ленинграда), статусность, удобный трафик до Москвы.
Престижные ещё с дореволюционных времён Малаховка или Кратово отметались сразу — неудобно добираться. Рублёвки тогда не было. То есть как географическое понятие, безусловно, была: дорогу царской охоты и царского паломничества большевики оприходовали сразу же после переезда из Петрограда в Москву. Уже в 1918-м там поселили Сталина, впоследствии там же были дачи Политбюро и иностранных дипломатов. Даже Ежов жил на Рублёвке, что должно стыдить, а не льстить нынешним жителям «лучшей улицы страны».
Но как явления — её не было. Не звучало. Так же, как слово «Кремль» сегодня — простой синоним слова «власть», а вот при произнесении «Третьяковский проезд» или «ЦУМ» накручиваются совсем другие образы. Так и тогда: «Рублёвка» — «власть», и точка. До конца 50-х выезд на неё и вовсе перекрывал шлагбаум — немцев всё ждали, что ли?
Но одна точка на карте манила уже своим названием: Переделкино. Вот это — явление, причем не московское — всесоюзное. Не хватит книги, чтобы описать подробно, что значило Переделкино в те годы: вспомним хотя бы, что там жил и умер Борис Пастернак, а его могила на местном кладбище под тремя соснами стала местом паломничества и коллективного чтения стихов. «Переделкино» мысленно отсылает к писательскому сообществу, творческому комьюнити, однако Переделкино — это и генеральское гнездо. Отставных военных селили в южной части разрезанной Минским шоссе деревни Баковка.
Дача одного из умерших генералов приглянулась Виктору сильнее других — особенно тем, что располагалась как бы в конце аллеи, в аппендиксе, «в углу» и была прижата к реке, что гарантировало некую изолированность от глазеющих зевак, готовых пялиться на любое диковинное, как бараны на новые ворота. Принадлежала она, по одним данным, семье покойного маршала Рыбалко, однако сегодня унаследовавшим бывшую дачу этого военачальника считается у нас Иосиф Кобзон. По другим данным, она была в распоряжении некоего начальника тыла Советской армии. Генерала армии Хрулёва?..
Это неизвестно, да и неважно. После серии кабинетных манипуляций в начале 60-х право долгосрочной аренды этой дачи, сроком на 49 лет с возможностью передачи по наследству, получает будущий маршал политтехнологий, а пока полковник Виталий Евгеньевич Луи. Он примерно в возрасте Христа: для генеральской дачи в Переделкине в те-то годы возраст даже не детский — ясельный, но после девяти лет лагерей этот человек навёрстывает со скоростью год за девять.
Говорят, Луи отдал за дом с гектаром земли 17 тысяч пореформенных рублей, то есть тех же, что были у нас до конца 80-х. Опять же говорят, что даже на первом этапе реконструкции «вкачал» в него ещё больше. Деньги плюс административный ресурс, плюс формальная непринадлежность к номенклатуре давали Луи неплохие суммы и оберег от печальной участи своей баковской соседки Екатерины Фурцевой, министерши культуры, которая нахимичила со стройматериалами, была бита по партийной линии и вскоре загадочно умерла.
В итоге среди царства казённых госдач выросла и расцвела одна по-настоящему частная: оазис капитализма, экстерриториальный анклав, «княжество Монако» во главе с Луи-королём. Язык не поворачивался назвать это «дачей» — поместье. Имение. Правда, среди «баковских старожилов» ходил мрачный слух о том, что якобы на стройке разбился насмерть один из рабочих, и дело пришлось заминать двумя способами — щедрой компенсацией родственникам и прикрытием со стороны одного важного чина из КГБ.
Как бы то ни было, в стране, где частное лицо приобрести стройматериалы законно практически не могло, стройка была успешно завершена. Семейство Луи (а в 1962-м у супругов появляется второй сын, Николай, или Николас) переезжает на природу.
Дом был переделан до неузнаваемости, и это был даже не «евро», а гораздо более престижный ремонт: словом, советский человек не мог такое иметь по определению. Приезжавшие к нему друзья ловили себя натом, что попадали в совершенно иное измерение. Фаина Киршон, впервые очутившись на «луёвой даче», как её называли среди друзей, воскликнула:
— Как советский человек может так жить на одну зарплату?!
— Всё, что вы видите вокруг, — отвечал Луи, — в общем-то, не мой вкус: это скорее дразнилка для иностранцев.
Стоит, впрочем, подробно остановиться на самой даче, которая, конечно же, не стояла в брежневском застое, а претерпевала изменения и улучшалась вплоть до самой смерти хозяина.
Как уже упоминалось, Виктор был великим эпатажником, который подпитывался энергией человеческого удивления, и потому нечто из этого рода должно было встречать посетителей уже у входа. Он лучше выдумать не мог: у дверей стояло огромное чучело медведя в натуральную величину с подносом для визитных карточек. Не просто кич, а тонкая игра разума: дело в том, что подобные истуканы, собирающие визитки, стоят во многих частных домах в Америке и Западной Европе. Но у Луи стоял именно русский медведь, который как бы издевался над этой традицией: мы, дескать, тоже можем, как вы, но коль вы считаете нас всех медведями, то мы не обманем ваших ожиданий — получайте. И ложьте свои визитки, ложьте...
В прихожей, вторым после медведя, гостя встречало огромное антикварное зеркало в деревянной раме в стиле барокко, потрясавшее воображение уже не в шутку, а серьёзно. По рассказам Фаины Киршон, разбиравшейся в старине профессионально, оно было не менее двух метров в диаметре. Медведь — это было последнее, на чём посетитель мог выдохнуть воздух вместе со смехом: на зеркале же начинали вдыхать — до конца осмотра дыхание, как правило, задерживали.
Под узкой лестницей на второй этаж располагалась сауна — это для консультаций в более узком составе и поддержания «тёплой, дружественной атмосферы».
Дальше — гостиная, которой глазомер гостя приписывал не менее шестидесяти квадратных метров. В гостиной располагался камин: не печка, а именно камин, перед которым, как и подобает на родине Дженнифер, стояли два больших массивных викторианских кресла. Поодаль — концертный рояль. Стена над камином была полностью отдана тому, что торговцы антиквариатом называют «русской клюквой»: у Виктора «клюкву» представляли большие блюда кузнецовского или гарднеровского фарфора с надписями вроде «Хлеб да соль», «Дураки пьют, умные льют», «Тот дурак, кто не пьёт» и так далее. Каждое из них, по самым скромным оценкам, стоило столько же, сколько в месяц получал советский инженер, но Виктор не скупился на вещи, создававшие и вызывавшие правильное настроение, которое бесценно.
«Русский touch» придавали и фигурки из «бисквитного», не политого глазурью, фарфора, изображавшие деревенскую жизнь: уличные разносчики, молочницы, мужики с красными мордами. Эти персонажи тоже «работали» на иностранцев, сразу по приходе последних настраивая на добродушный, расслабленный лад.
Было в гостиной место дивану и необыкновенной по тем временам красоты журнальному столику со столешницей в форме неотёсанной пластины, срезанной с цельного пня: за него гостю предлагали сесть сразу после экскурсии по дому. Было видно, что мебель покупалась Виктором старая, однако хозяин её «доводил» до нужной кондиции, нанимая реставраторов. Вообще, воскрешение, вдыхание в вещи второй жизни Виктор считал со своей стороны неким мессианством.
Поодиночке взгляд в гостиной притягивали различного рода горочки, тумбочки, столики, шкафчики, поставцы, этажерочки — маленькие вещи, создававшие атмосферу. «Я бы взяла Голсуорси, «Сагу о Форсайтах», — говорит Фаина Киршон. — Это Викторианская эпоха. И вот когда я читаю его описание обстановки в гостиной, у меня сразу перед глазами встаёт Викторова гостиная». Дача была полна уюта и житейского комфорта, но лишена безвкусицы, вроде екатерининской кровати с лапками, на которую, чтобы влезть, нужно было подставлять стремянку.
«Меня посадили перед камином, — вспоминает свой первый приезд на дачу жена Виктора Горохова, историк Марина Голынская. — Входит Виталий Евгеньевич и говорит:
— Ну и как вам здесь?
— В вашем доме разбиваются сердца… — отвечаю.
— А у вас?
— А у меня — нет. Потому что всё, что тут есть, — это намного выше моих мечтаний».
Преобладание стиля ар-нуво разбавлялось разросшейся коллекцией старинных русских икон и полотнами русских художников, таких, как Судейкин или Петров-Водкин. И в полнейшую эклектику гостиную превращали работы советских нонконформистов, полуофициальный, серый рынок для которых Виктор Луи если не создал с нуля, то развивал и поддерживал. В конце 70-х самым выдающимся полотном станет работа Оскара Рабина «Ночной город». А в 1976-м в саду появятся скульптуры ещё одного бунтаря, уехавшего за рубеж, — Эрнста Неизвестного. Впоследствии будут много и злобно шептаться о том, что эти работы «мастера культуры» отдавали Луи в качестве «платы за выезд»: если это и была «плата», то бескорыстная — никаких «счетов» он им никогда не выставлял.
После первого ошеломления от гостиной, следующим «пространством шока» была столовая. Тут тоже была своя, как это называл сам Виктор, «дразнилка для иностранцев»: кичовый питейный сервиз из насыщенно-зелёного «бутылочного» стекла — штоф, блюдо и шесть стопок. Трактирный привкус придавали нарисованные на стопках черти, ведьмы и кикиморы, символизировавшие пресловутое «русское пьянство до чёртиков», и поучительные надписи вроде «Пей да не пьяней». В общем, «борьба с зелёным змием», не раз затевавшаяся советской властью и с треском проваливавшаяся.
Собственно, из-за столовой Виктора и познакомили с Фаиной Киршон: в старине он ничего не понимал, но хотел выглядеть понимающим и попросил её помочь подыскать в столовую «что-нибудь этакое». Где брать антикварную мебель? Можно было, конечно, везти из Англии, но это неинтересно: там всё понятно, всё имеет свою цену. В Москве же легальный антикварный рынок возник вскоре после смерти Сталина, когда государство решило замкнуть на себе итак существовавший оборот старины. К тому же нужно было присматривать за тем, что генералы-победители вывезли из Германии «частным порядком»[13]: всё равно это торговалось, так пусть уж лучше торгуется с комиссией в пользу государства.
Так возникли комиссионные магазины.
Виктор не был знатоком, но обожал «клюкву», «клюквенное» — кич, экзот, скрещенный со стариной. Например, мог попросить: «Фаина, мне нужен «Павел с ушами»» — это означало, что ему захотелось стул времён Павла I из карельской березы со спинкой, напоминающей уши.
Однажды, посещая по работе квартиры потенциальных продавцов своей мебели, Киршон приметила гарнитур, которому, на её взгляд, было самое место в Викторовой столовой. Она позвонила Луи, описала свою находку, дала телефон, а когда приехала к нему на дачу в следующий раз, гарнитур уже стоял: прежний владелец за него просил около пяти тысяч рублей, и Виктор уже успел совершить гешефт.
«Он жил по совершенно неизвестным для меня законам и порядкам. Я понимала, что существует у него какая-то жизнь, о которой я не знаю и о которой, наверное, мне и не нужно знать. И только сейчас я понимаю, что, наверное, он был нужен, раз ему разрешали так жить», — вспоминает Фаина Киршон.
На первом же этаже располагалась «контора» — так в этом доме называли кабинет хозяина, его штаб, его командный пункт, где возникали, кристаллизовались и осуществлялись самые сложные и дерзкие медийные операции, влиявшие, без преувеличения, на ход мировой истории. В «конторе» стоял огромный дубовый стол-«аэродром», характеризовавший не ряженого, а реального «управленца»: он был завален в несколько слоёв бумагами и заставлен различными самыми современными «дивайсами» (в разные эпохи разными) — от телефонов и пишущих машинок до компьютеров и портативных телевизоров.
Позади стола с вызовом красовался радиоприёмник, шкалы которого говорили о мощности, а полутораметровая антенна — о пристрастиях хозяина, который, в отличие от остальной части страны, без опаски и утайки слушал «голоса». Ведь по ним вплоть до середины горбачёвской перестройки будет часто слышаться: «Согласно информации, полученной от независимого московского журналиста Виктора Луи…» Здесь же работала Дженни, но ей предназначался, соответственно масштабу личности, маленький столик. А в углу кабинета, рядом с балконной дверью, на основании из тёмного дерева высился глобус, который Луи, словно куклу вуду, исколол маленькими булавками с красными флажками, отмечая покорённые части планеты.
Из кабинета, который был переделан из веранды и утеплён, а потому имел огромные, неправдоподобные окна, вели выход на летнюю террасу и «потайная» лестница: она вела в самое интересное, чему по градусу изумления в ту эпоху ни Рабин, ни ар-нуво, были не ровня.
Перед очутившимся в чреве «луёвой» дачи представало невероятное: библиотека, точнее — целый книжный зал, в котором без стыдливых суперобложек из газеты стояли лучшие образчики сам- и «там»-издата: Солженицын, Тарсис, Виктор Некрасов, Белинков и многие другие. Да зачем перечислять? — заглянем в оглавление постсоветского трёхтомника «Антология Самиздата» под редакцией Игрунова: почти всё это было в оригинале в библиотечном подвале у Виктора Луи!
И ещё один штрих: в этой комнатке не было окон, и хозяин ласково называл её «бункером»…
Библиотека стояла особым чином в ритуале первопосещения дачи Луи, который для каждой категории посетителей разнился. Теперь, как известно, принято разделять «интеллигенцию» и «интеллектуалов» — Виктор умел это делать уже тогда. Первых сперва подкармливали и подпаивали в столовой, после чего, дождавшись нужной кондиции, вели «в подполье», которое в этом случае играло роль аттракциона. Глаза широко раскрывались, челюсть отвисала, ручонки охватывал мелкий предательский тремор: «Витька-а!.. Да это ж… а тебя за это не того?… А-хрене-е-е-еть!!!». Собственно, аттракцион этот был не для гостя, а для хозяина.
Вторых — а это, как правило, были авторы того, что стояло на полках — по-деловому вели сразу в подвал и подводили к нужной полке. Убедившись, что момент достаточно сакрализован, Виктор триумфально снимал с полки «тамиздатовский» томик и вручал его трепещущему автору, который зачастую видел его впервые.
Тут ставились две задачи и обе синхронно выполнялись. Расположить к себе собеседника, показав ему, что я в душе-то «свой», «на вашей стороне», мне, мол, можно доверять, потому что после этого мы оба теперь «одной верёвкой связаны», скреплены невидимым союзом тайного братства. И — дать пришельцу понять, что я «большой брат», и что бы ты ни делал, я узнаю об этом первым. Ты у меня под колпаком, но я — добрый колпак.
Впрочем, у Виктора ничего не было просто так. У «бункера», как и у любой комнаты, было четыре стены, а книги занимали только три. За что же отвечала четвёртая? О ней московские иностранцы слагали легенды, сочиняли саги. По четвёртой стене сверху проходила винтовая лестница, а снизу, под её сенью, лежали две большие кожаные подушки для рассадки на пол на восточный манер. Тут же был устроен мини-бар. Этот уголок отводился для самых приватных бесед, не предназначенных для посторонних ушей.
Вот насчёт «ушей»-то и появлялись мифы: якобы именно здесь, в «бункере», и располагалось «место силы» КГБ, отсюда шли тайные невидимые нити на Лубянку (а может быть даже подземный ход), здесь были рассованы жучки или, на худой конец, расставлены магнитофоны. Главная задача любого иностранца в России — не поломать бережно выращенный для своего заграничного начальства хрустальный миф о невыносимо тяжёлых условиях, в которых ему приходится работать. Один из них, впрочем, вспоминает: когда Виктор хотел поговорить с гостем о чём-то важном, он громко включал радио. Значит — боялся прослушки? Или просто был хорошим актёром, который играл жертву козней гэбэ, определяя себя в один лагерь с посетителем?
В свою очередь, ходит легенда о том, что один из западных собкоров, неплохо заправившись, не выдержал и, оставшись в «бункере» один, принялся то ли вскрывать четвёртую стену, то ли раскидывать книги на третьей, чтобы обнаружить за фальшпанелью стеклянную перегородку и сидящих за ней майоров КГБ в наушниках.
По свидетельству Илларио Фьоре, «невинное приглашение Виктора [спуститься в «бункер»] становилось испытанием, которое приходилось проходить при максимуме сосредоточенности и концентрации». Спущенный туда однажды американский колумнист Джозеф Крафт так разнервничался, что то и дело протирал запотевающие очки.
Если бы понадобилось передать всю эпохальную грандиозность библиотеки Луи в одной фразе, то вот она: при математическом сложении всех сроков, реально полученных людьми за хранение стоявших у Луи книг, набегает не одна сотня лет!
Тех, кого и книгами было не пробрать, а также уже вышедших из столбняка после посещения библиотеки, Виктор вёл в подвальное помещение, ибо то, что ждало неподготовленный разум далее, в стране развитого социализма действительно можно было хранить только в режиме подполья.
Взору открывалась необъятная, как рисовало воображение, кладовая с мириадами неслыханных, невиданных и, главное, «нееденных» простым советским человеком продуктов и напитков. На стеллажах стояли крупы, конфитюры, джемы, спагетти, соки, оливки, маслины, корнишоны, томаты, анчоусы, сельдь норвежская, сельдь бельгийская, банки с сосисками берлинскими, сосисками финскими, фуа-гра, сыры французские, сыры голландские, колбаски салями, ветчина испанская, горошек зелёный, кукуруза сладкая, икра заморская баклажанная и — конечно же — икра чёрная русская. Так себе представляли недосягаемое «загнивание» западного капитализма. О таком благолепии как-то раз сдавленно прохрипел советский учёный, попавший в парижский супермаркет: «Какое хамство!..» От такого бессовестного изобилия падали в обморок воевавшие бабушки и дедушки, когда оказывались в стране побеждённых.
Всё это привозилось Виктором из-за границы, когда он стал выездным; покупалось в «Берёзке», когда она появилась; выписывалось по каталогам из Скандинавии. Первичный консервный и сигаретно-алкогольный сток Виктор сделал, скупив на корню аналогичные запасы корреспондента ныне не существующей газеты New York Herald Tribune Бенджамина Катлера. Уже тогда Луи понял, что такое «ликвидация коллекции».
Впрочем, без советских поставок, без помощи непобедимой Советской армии дача Луи всё равно капитулировала бы от голода — на одних консервах далеко не уедешь: одним из его баковских соседей был командир знаменитой Таманской («Брежневской») дивизии, и Виктор своим обаянием завоевал право закупаться на офицерском складе. Именно потому, когда пол-Москвы после работы стояло за мясом, на «луёвой даче» подавалось фондю по-бургундски из разомлевшего сыра и нежнейшего мяса, нарезанного сочными кубиками.
Летом после такого обеда гости приглашались в сад, где в беседке, сделанной в форме игрушечного паровоза, подавались коньяк и гаванские сигары.
«Я помню, — рассказывает Фаина Киршон, у которой даже спустя полвека расширяются зрачки, — я тогда совершенно офонарела, потому что не привыкла видеть, чтобы у людей были такие запасы! Ну а потом я поняла его стиль жизни: ведь у этих людей не было булочной через дорогу». Надо сказать, булочную через дорогу променяли бы на пятую часть Викторова подвала столько же советских людей, сколько на выборах в Верховный Совет проголосовали за товарища Брежнева.
Но если продукты ещё хоть как-то могли олицетворять суровую безальтернативную боеготовность перед вызовом эпохи дефицита при переходе от социализма к коммунизму, а банки с датским пивом — бюргерскую трусость перед лицом «Жигулёвского», то стоявшие по соседству бутылки уже ни на что плохое списать было нельзя. Вина французские, вина болгарские, вина испанские (когда Луи начал ездить в Испанию), вина израильские (когда Луи начал ездить в Израиль). Последние он хвалил особенно. Это сражало наповал даже иностранцев: обилие марочных и коллекционных жидкостей требовало специального светового и температурного режима. И он соблюдался.
«Виктор рассказывал, — вспоминает Сергей Хрущёв, сын Никиты Хрущёва, — что пригласил к себе как-то Романа Кармена и показал ему свой винный погреб. И тот, по его словам, чуть от зависти не умер. Мне тоже показал, но не могу сказать, что пришёл в восторг».
Виктор унывал, если вина не производили впечатления на привыкшего к портвейну советского гостя, но недолго: ведь можно было не меньше поразить запасами кока-колы! Кока-колы, а не пепси, которую со временем начали Разливать и в СССР.
«Та самая» четырёхуровневая дача В. Луи в Баковке — «несоветский» анклав, где социализм не строили. По тем временам казалась дворцом
Редкое фото: В. Луи в компании учителя и проводника в «красивую жизнь» Эдмунда Стивенса (слева)
Нина Стивенс во дворе таинственного «дома на Рылеева». Дверь в этот дом, а не «заводская проходная в люди вывела» Луи
Три друга, эстета, интеллектуала у камина с фарфоровыми тарелками, каждая из которых стоит больше, чем получал советский инженер. На обороте надпись: «Костя Страментов, Виктор Горохов, Виктор Луи. Баковка, 1970 (не позже 1972 г.)»
«Антикварная» советчица В. Луи Фаина Киршон с мужем и деверем в день свадьбы. Через годы Луи спасёт её от расстрела
В. Луи в своей «конторе» — дачном штабе глобальных информационных войн, где разрабатывал все свои операции. Фото Э. Песова
В. Луи в своей шикарной гостиной на даче с женой Дженнифер, сыновьями Антоном, Николаем и Михаилом, а также приятелем, пожелавшим сохранить анонимность: Луи даже после смерти будоражит сознание многих в России и за рубежом
В. Луи с сыновьями, женой Дженнифер и легендарной «английской тёщей», которая была против этого брака, а впоследствии стала лучшим другом и конфидентом Виктора. (Предоставлено М. Голынской)
Вспоминается тележурналист Маша Шахова, которая в начале нулевых годов посвятила один из выпусков своих «Дачников» Виктору Луи, безуспешно пытаясь проникнуть на территорию его дачи. У Шаховой, как известно, знаменитый муж — журналист и ведущий Евгений Киселёв, который не нашёл ничего лучше, как показать в эфире на всю страну собственный винный погреб-хумидор накануне смены власти на НТВ. Более сильного пиара своим недругам придумать было трудно. Теперь мне кажется, что всё это как-то связано. Не верю в загробный мир, но без подсказки Виктора Луи с того света явно не обошлось: вот только г-н Киселёв не понял, что тот пошутил.
На втором этаже дачи располагались спальня и детская. Последняя постоянно была востребована, так как всего Дженнифер родила Виктору троих сыновей — младший, Антон (Anthony), появился на свет в 1968-м уже не в Лондоне, а в Москве. Частый гость на «луёвой даче» Фаина Киршон вспоминает один эпизод: «Я как-то приехала, Виктор сказал, что Дженни нет дома, она с мальчиками уехала на рождественскую службу — это было Рождество. И потом они появились: и я упала, потому что вошли два таких маленьких джентльмена в бабочках, в белых рубашечках! Они были на службе».
А после службы — обратная сторона «классического английского воспитания». «По какому-то поводу мы с Дженни зашли в детскую, — продолжает Киршон, — Антона ещё не было, и я не помню, то ли Миша, то ли Коля в этой кроватке — представляете, как дети умеют лежать? Ноги там, где голова, голова там, где ноги, руки торчат… там была деревянная решетка и впечатление, что ребёнок акробат. Я кинулась поправлять — и вдруг она меня останавливает словами: «Не надо, Фаина». Я говорю: «Дженни, ну это же неудобно!» «Нет, если ребёнок спит, значит ему так удобно, не надо его трогать»».
Дети ходили в местную переделкинскую школу. Однажды один из братцев Луи пришёл домой в слезах — ему поставили тройку. По английскому.
Дженнифер была настолько типичной англичанкой, что даже не верилось, что такая близость к эталону в принципе возможна. Она сносно, даже очень, говорила по-русски, сохраняя размягчённый английский акцент. Чем дольше она жила в Стране Советов, тем более типичной англичанкой становилась. Все Друзья без исключения говорят, что она была патологически жадной, однако ж Драматургу Юрию Шерлингу, однажды обкраденному до нитки квартирными ворами, именно Дженни, втайне от мужа, вынесла пусть недорогое, но украшение, чтобы хоть как-то утешить его жену.
Как и подобает истинной англичанке, она брезгливо относилась к окружавшей её чуждой среде. Не сказать, что она была безразлична к стране, в которой жила, — нет, и этому есть бесспорное доказательство, о котором Речь пойдёт позднее. Но самоощущение осколка великой цивилизации, волею судьбы отлетевшего и застрявшего в земле варваров, — признак, помимо её воли засевший в британском геноме. «Он ей будет Пушкина читать, а она ему, кроме молитвы, ничего», — говорили друзья про супругов.
«Он тяготился ею, — утверждает Мэлор Стуруа. — С ней он как-то был очень скован, очень формален. На приёмы, на рауты все приходят с жёнами, а он, как правило, приходил один. То ли она ему мешала работать — он сам был очень подвижный, а тут надо с ней ходить и представлять, — то ли он её просто не любил. Кто знает?».
Но мистер и миссис Луис были идеально технологичной парой. Миссис Луис никогда не вмешивалась напрямую в дела мистера Луиса — точнее, вела себя так, чтобы другие ясно видели: не вмешивается. Сама будучи журналистом и редактором, она с механичностью автоответчика фиксировала входящие звонки и записывала в ежедневник оставленные сообщения — messages. С кротостью переводчика-референта переводила на качественный английский Викторовы статьи, которые он писал «на экспорт». «Я приехал на их дачу в первый раз в 76-м, — рассказывает контрразведчик Станислав Лекарев. — Она была на приёме, но сторонилась от всех этих «контактов». Вокруг были в основном мужчины».
Когда газетчики заметили его появление в лондонском издательстве с толстенной рукописью (это была книга Луи о Китае) и позвонили ему домой, мадам ответила морозильным голосом: «Я ничего не могу сказать об этой книге. Он не спал ночами, работая над ней. А я предпочитаю ночью спать».
Она и правда уходила спать ровно в десять, вне зависимости от того, сидят ещё гости или нет, потому что назавтра она вставала ни свет ни заря, чтобы спозаранку заняться йогой. Однажды Виктор Горохов, оставшись на даче на ночлег, рано утром полез в «контору», чтобы попасть в «антисоветскую» библиотеку. И тут дом взорвался надрывными звуками сигнализации. На шум вышел Луи в халате и произнёс: «Витя, будь осторожен, а то ты лишишь «мадам» её астрального тела».
«И как это ни парадоксально для такого человека, как она, я могу сказать: она его любила, — откровенничает Елена Кореневская. — Хотя слово «любовь» к ней неприменимо. Вот хоть убейте меня, но я не могла представить её в койке. Что штаны снимет — не могла представить! И тем не менее — она этого человека любила».
Если принять на веру конспирологическую теорию о том, что всё в жизни Луи было срежиссировано и инспирировано Лубянкой, то жениться на Дженнифер была лучшей из спецопераций.
«Мадам», как называл её при друзьях Виктор, была помешана на саде в пику тому, как советские женщины были помешаны на огородах. Без сада англичанин — не англичанин, а не пойми кто: ирландец какой-то. Поэтому как только весной с почвы сходил снег и ничто больше не являлось механическим препятствием для копки и прополки, она надевала садовые рукавицы и начинала копать и пропалывать. Она очень страдала от того, что в СССР это делать было невозможно 6–7 месяцев в году. Фаина Киршон, когда приезжала в гости, Не могла пройти мимо Дженнифер, потому что так была проложена дорожка от калитки к дому, а та всё время с головой уходила в цветы, погружаясь в мысли о родине: «Я видела только её согнутую спину, потому что она постоянно возилась в цветах, которых было много на участке. И она всё время пыталась всучить мне лопатку или совок, чтобы меня тоже соблазнить этим занятием. Но я не любительница, и каждый раз придумывала, как отвертеться».
В традициях «старой доброй Англии» (я каждый раз силюсь понять, что же в ней было доброго — в Англии?) регулировался у Дженнифер и приём пищи. Вообще, надо отметить, что её муж, пожалуй, первым и единственным в СССР практиковал формат open house[14]. Это означало, что в определённые дни в этот дом мог приехать любой желающий, и не к какому-то определённому часу, а в свободном режиме: приехавшего хозяин, как правило, лично встречал, сообщал ему время обеда-ужина-чая, предлагал help yourself, указывал дорогу в библиотеку, после чего мог уйти работать. «Любой желающий» — из тех, кому положено, ибо кому было не положено — не знал ни кто такой Виктор, ни где его дом.
Некоторым от дома отказывали: прежде всего, за плохие слова в адрес Дженнифер. Виктор мог при всех очень язвительно и жестоко её поддеть, но это не означало, что этим он приглашал остальных повторить манёвр: сам могу бить, а ты не моги. И некоторые тест проваливали. Сама она однажды отказала от дома одному фотографу, который с голодухи смёл предназначенные для детей бананы.
Когда Дженнифер просили насыпать хорошего кофе, она честно говорила: «Скажи точно, сколько надо, я ведь такая, что не отсыплю ни грамма больше». Когда она однажды попросила кого-то из гостей порезать хлеб — а хлеба была всего четвертушка, — и гость порезал, она схватилась за голову: «Боже, вы порезали весь хлеб!..» При таких деньгах мужа она, даже не задумываясь, шла сдавать бутылки.
Так вот, о приёме пищи. В столовой имелось окошко соединяющее ее с кухней: пожалуй, это было единственным, что визуально отсылало хозяина дома к тюремному прошлому, потому что через это окошко из кухни подавалась еда. Иногда это делала почти родная Бабаня (Анна Егоровна), которая часть года жила в Баковке, — Виктор специально придумал эту схему, чтобы подпитывать её деньгами: просто так она их не брала, а тут как бы за работу.
Когда были гости, появлявшиеся из окошка яства ставились на сервировочную тележку: действительно, как в лучших домах Европы, и это впечатляло. Но дальше наступало чудовищное разочарование Европой, можно сказать — похищение Европы из доверчивого советского сознания: «Дженни была во главе стола, — вспоминает Ф. Киршон, — она подвозила эту тележку, разрезала телятину. И эти кусочки были прозрачные, как марля… и я иногда очень смеялась, что Витя полуголодный ходит. Потом он украдкой шёл на кухню: «Анна Егоровна… — Виталий Евгеньевич, вы же только поели! — Ну, сосисочку…»». Он ещё долго отъедался за полуголодные лагерные годы и, если Дженни не было дома, сразу же предлагал гостям поесть.
Дача Луи была своего рода офшорной территорией, где не действовали советские законы, а главное — порядки. Здесь могла сойти с рук любая вольность, ибо это было итак самым-самым шпионским местом: на Северном полюсе, как известно, нет направления на север. Здесь можно было читать любую антисоветчину, и все знали, что за прочтение её именно здесь никому никогда ничего не будет.
На улице, прямо на участке, заливался огромный каток.
— Как же удалось так идеально выровнять поверхность? — удивлялись гости.
— А что там выравнивать? — отвечал им хозяин. — На месте катка летом теннисный корт.
Корт был, к слову сказать, с прожекторами, чтобы сумерки не отвлекали от игры.
«Корт был песчаный, хорошо ухоженный и укатанный, с разметкой, готовый для любого уровня соревнований: видно было, что за грунтом следили мастера, — вспоминает свои «командировки» на баковскую дачу ветеран советской контрразведки Станислав Лекарев. — Мне приходилось играть даже с резидентом ЦРУ. Инкогнито, конечно: он не знал, кто я, а я-то знал, кто он. И все получили удовольствие. Стояли вокруг дипломаты и гости Виктора, аплодировали, а потом игра обсуждалась, уже после сауны, за столом, который был всегда богато накрыт».
В начале 70-х приехавший на open house Джозеф Крафт, корреспондент американского журнала New Yorker, удостоился чести первым написать о том, что в доме «загадочного советского со связями в секретной полиции» вскоре появится бассейн. Действительно, летом, когда жарко, такая вещь была бы очень кстати и выглядела бы вызывающе буржуазно. Но думать так — наивно: у Виктора Луи появился не летний, а зимний бассейн, крытый и отапливаемый.
Это был, скажем точно, 1971 год, когда нынешние олигархи либо ездили на трёхколёсном, либо с трудом наскребали на трамвай. Олигархические аллюзии девяностых — нулевых возникают невольно: ведь когда Луи устраивал особо разгульные приёмы, в бассейне начинали плавать специальные пластиковые круги с нишами для бокалов и ёмкостью для льда и шампанского — такое плавание предполагало самый вольный стиль. Шампанское для Виктора существовало только французское, потому что, как известно, всё, что не из Шампани — не шампанское. Он предпочитал «Вдову Клико», но мог делать исключения.
Вкладывая деньги в дачу, Луи вкладывал не в недвижимость, а исключительно в себя как торговца информацией, и ещё — в свою dolce vita[15]. Европейские языковые подсказывают ещё два крылатых выражения: art de vivre[16] и gout de luxe[17].
Ну и ещё несколько штрихов. Легендарный переводчик Брежнева и Хрущёва Виктор Суходрев, которого трудно было чем-либо удивить, именно на даче у Луи впервые в жизни увидел микроволновую печь, персональный компьютер, принтер, видеомагнитофон и телевизор-проекционник. На чудо-экране гостям дамского пола демонстрировались фильмы о Лувре, мужского — о дамском, типа «Эммануэль». Это сегодня мир ускоренной амортизации дарит нам возможность купить ноутбук чуть ли не с получки, а видеоплейер и СВЧ — вообще на карманные деньги, тогда же каждая из этих вещей стоила тысячи долларов и будоражила таможенников на советской границе.
«У него были посудомоечные машины, когда их не было ни у кого, — говорит Суходрев. — Были микроволновые печи, хотя в СССР их запрещали, потому что считалось, что они испускают вредное излучение, которое нарушает какую-то там секретность. У него всё это было. Холодильник, который заготавливал лёд: сегодня, пожалуйста, иди, покупай. А тогда — нажимаешь на кнопку, а он сыпется! Это была научная фантастика».
В то время, когда в сотни тысяч советских квартир не были протянуты телефонные линии, а в новостройках москвичи ждали их по шесть лет, дача Луи была телефонизирована мгновенно. Если верить завсегдатаям, линий в итоге стало две: одна для семейного пользования, вторая — «выделенная линия» хозяина. Такое мог позволить себе только непотопляемый Генрих Боровик в московской квартире и значительно позже. Когда кто-то из гигантов мировой телефонии изготовил первый бытовой беспроводной аппарат, он тут же появился у Виктора: преданный страсти удивлять, он на тазах изумлённой публики прямо во время разговора брал «игрушку» в руки и, провожаемый широко распахнутыми глазами, шёл договаривать в сад.
Казалось, ни одна клетка его феерического мозга не расслаблялась ни на секунду.
В каждой своей поездке, в каждой новой стране он выискивал то, что на баковской даче заставило бы отвиснуть челюсти посетителей. Из Америки он привёз машину для попкорна за 2 800 долларов: вот бы Хрущёв порадовался!
Причём рассказывают, что к моменту покупки он уже здорово поиздержался, ему не хватило денег, и он пытался убедить продавщицу взять часть суммы в рублях. Из Италии он решил приволочь агрегат для приготовления эспрессо: но обычная «эспрессоварка» вызвала бы обычное удивление, а ему нужен был шок — и тогда он покупает ту, что готовит двенадцать чашек кофе за раз! Ещё где-то он заказал за бешеные деньги маленький горнолыжный подъёмник, который доставлял гостей дачи на вершину склона на его участке. Из Финляндии он выписал целиком сауну — ту самую.
И непрерывно повторял: «У меня есть всё».
Когда он узнал о том, что Андропов подарил Брежневу «антитабачный» портсигар, который, закрываясь, блокировался на шестьдесят минут и позволял владельцу курить лишь раз в час, то тут же заказал за границей дюжину таких устройств для подарков высокопоставленным друзьям. Он показывал свой уровень — уровень генсека.
Дача всё время усовершенствовалась: к примеру, на цокольном этаже в 80-х часть площади была отдана под бильярдную — ещё один вид буржуазного досуга. В начале тех же 80-х Луи просит вывести его на семью боевого маршала Василия Чуйкова: молва донесла до Виктора, что в квартире покойного военачальника висит фантастической красоты средневековый гобелен, высотой в пять метров. По данным Риммы Шахмагоновой, Луи предложил за него 25 тысяч долларов. Однако отношения с родственниками маршала не сложились ещё при его жизни, якобы после того, как Виктор задал ему вопрос: «Жалели ли Вы людей, которых в войну бросали на верную гибель?» Жена Чуйкова назвала Луи проходимцем. Вот и теперь ему гобелен не уступали, а он не желал повышать ставки. Позже он узнал, что гобелен ушёл за сто тысяч.
Здесь же, в «поместье», была у «барина», инвалида с поврежденной ногой, целая коллекция из тростей с разными причудливыми набалдашниками, включая золотые. Он называл их «неделька» — на каждый день недели, — но потом их стало больше семи, двенадцать штук. У иностранцев эти трости вызывали нездоровый интерес: сначала в шутку, а потом и всерьёз они подозревали, что в набалдашник встроены микрофон и передающее устройство. Однажды Луи не выдержал, свинтил его и протянул корреспонденту со словами: «Нет там ничего!»
Впрочем, о самой даче.
Тогда не было дизайнеров, компьютерного ЗD-моделирования и прочих потребительских извращений: Виктор, редко один и как правило с другом, садились в его машину и ехали на «охоту». Добычей становилось что-нибудь из «сносимого»: часть паркета в доме Луи была выковыряна для него рабочими, которые готовили к сносу старое здание, — естественно не бесплатно. Дорожка от ворот к дому вообще была вымощена — внимание! — дореволюционной брусчаткой со старой трамвайной линии: Виктор, когда ехал мимо на автомобиле, отфиксировал зрительно разбор ветки, подрулил, договорился и получил желаемое. Юрий Шерлинг, не раз участвовавший в таких рейдах, до сих пор вспоминает о них, закатывая глаза к потолку.
На радость супруге, трамвайный камень ложился в пушистую щетину газона, семена для которого привозились из Финляндии. Дженнифер, пропадавшей неделями в цветах, всё же помогал специально нанятый садовник.
Любая форма возмездных услуг, связанных с физическим трудом и оказываемых частным порядком, в Советском Союзе формально объявлялась эксплуатацией человека человеком и отметалась как «пережиток» — вплоть до того, что советским работникам в странах Азии запрещалось пользоваться классической рикшей. Однако по всей стране расцветал чёрный рынок именно человеческого трудового ресурса. Собственно «прислуга» была у немногих, но все знали, что «у кого-то она есть». Грешили на «многотомных поэтов», академиков, маршалов и партийных бонз, — но вот он, Виктор Луи, не входящий ни в одну из этих групп, и прислуга у него есть.
Помимо садовника, нанимается приходящий персонал в дни фуршетов-банкетов. Поваров и поварят, по свидетельству друзей, меняли часто, так как они «злоупотребляли добротой Виктора» — видимо, всё же не добротой, а добром. Нанимаются водители, которые возят членов семьи и работают «челноками» для приезжающих и отъезжающих гостей: кого подбрасывают до метро, а кого и до дома. Приглашаются секретари и референты, которые помогают в работе непосредственно хозяину. Фигурировали в ваковском доме и женщины, выполнявшие функцию горничных. Мы не говорим о строителях, которые периодически делали ремонт; мастерах, вызывавшихся для починки автомобилей и целого выводка «литературных помощников», многим из которых Луи платил, даже когда они не работали, просто так, по дружбе.
Одним из таких «литработников» был Виктор Горохов, эрудит и интеллектуал, патологически не умевший зарабатывать деньги. Луи часто обращался к нему за услугами и вскоре начал платить ежемесячно, а не сдельно. Когда же в жизни Горохова появилась любимая женщина Марина, ставшая его женой, она поехала к Луи и ультимативно «сняла с довольствия» мужа, настояв на принципе «заработал-получил».
С прислугой Луи вёл себя не то, чтобы надменно, но — как барин. Как-то раз обратил внимание, что домашний работник Петя, выполнявший функции Дворецкого, стал лениться, и решил его «замотивировать». Подозвал и сказал: «Забыл тебе сообщить, Петь: я включил тебя в завещание». У бедного Пети глаза полезли из орбит — он начал работать, как проклятый, не подозревая, что хозяин ему, конечно же, наврал. «Я люблю издеваться над людьми, — любил говорить Луи, — и у меня это неплохо получается».
Если грубо, посетители «луёвой дачи» делились на три категории: «важняки», «просители» и «луята». О первых мы уже упоминали и ещё упомянем. В «просители» попадал небольшой, но заметный слой диссидентов и диссидентствующей творческой интеллигенции, которая была зачастую довольно труслива и лицемерна. Такие люди знакомства с Луи опасались, не афишировали, но всё равно к нему ехали: к середине 60-х Луи установил себя как «тайный канал» не только внешних коммуникаций, но и внутренних, между чекистами и подпольем. Первые через Луи, конечно неофициально, доводили до сведения проштрафившегося, в чём на самом деле состоят претензии к нему и что должно сделать (или не делать), чтобы заслужить прощение. Вторые отправляли назад «обратную связь»: на какие уступки готовы пойти и что обязуются более не делать. В этом амплуа Виктор функционировал по классической формуле «свой среди чужих, чужой среди своих»: каждая из сторон считала его близким по духу, но из другого лагеря, — и каждая потому до конца не признавала.
«Просители» панически боялись не Луи, не его опекунов, а прежде всего своих же, которые, прознав о контакте с «гэбэшным услужником», обдавали презрением и проклятиями, придавали анафеме. Потому, как любил выражаться сам Луи, «приезжали в темноте, просили шёпотом». Алгоритм поведения таких людей был Виктору хорошо знаком и изучен в деталях. При первом приезде они всем своим видом показывали, что отгорожены от него «великой китайской стеной»: вели себя гордо, даже вызывающе, подчёркнуто не прикасались к предложенным импортным напиткам, несмотря на то, что страшно хотелось глотнуть вместе с разлитым по даче Луи «воздухом свободы».
Держали оборону, как правило, недолго: Луи быстро удавалось сломать лёд, так как искусство переговорщика было ему божьим даром, развитым и натренированным в лагерях. Он искусно делал понимающую мину, солидаризировался с собеседником, первым позволял себе вольности, регулируя дозу и прекрасно зная, что нельзя переборщить — подумают, провокатор. Про «верхи» всегда говорил в третьем лице — «они», себя с гостем объединял в «мы», успешно расставляя маркеры: прошедшему через тюрьмы («отсиденту») тут же сообщал, что сам — «парень из ГУЛАГа»; сидящему «в отказе» еврею приоткрывал «страшную тайну», что сам полуеврей по матери; обиженному властью поэту или писателю с улыбкой говорил, что сам «только в одном марксист — как и Маркс, обожаю рыться в книгах».
Луи было невозможно не верить.
Наиболее любопытная группа посетителей — «луята», которые всегда у него были на подхвате, изображали закадычных друзей, прикармливались, причём в буквальном смысле слова — приезжали поесть, постепенно становясь «приживалами». Интеллигентский ум быстро подыскивал оправдание: мол, это своего рода «рента» за отсутствие творческих возможностей при тоталитаризме. Рента порой самовольно увеличивалась, явочным порядком, когда «друзья» воровали из дома Луи сигареты и видеокассеты. Может, конечно, это было бескорыстной клептоманией. «Лена, на обед сегодня ничего нет, — говорил Луи Кореневской. — Вырезку унесли в штанах».
Поскольку Виктор знал, для чего ему нужна дача, она быстро набрала обороты и заработала на пределе пропускной способности, если учесть, что это был всё-таки жилой дом. «Дом приёмов Виктора Луи», «международный пресс-центр», — так говорили о вроде бы обычной подмосковной даче внешне неприметного советского журналиста. Сначала произносили с шутливым пафосом, потом всё серьёзнее и серьёзнее, а в наше время люди, слышавшие о Луи краем уха, без тени сомнения обрисовывают настоящий пресс-центр со штабелями факсимильных аппаратов, мониторов, принтеров, микрофонов и чуть ли не с залом для пресс-конференций.
Шутки шутками, но факс и телекс в доме Луи тоже были: на этот счёт есть отдельная история. До 1961 года иностранные корреспонденты часами просиживали на Центральном телеграфе — в единственном месте, откуда было дозволено легально отправлять депеши в свои редакции. Тексты, безусловно, контролировало КГБ, что не скрывалось — собкоры, таким образом, официально работали под колпаком цензуры. В год XXII съезда иностранный журналистский корпус организовал написание коллективной челобитной Н. Хрущёву, подписанной в том числе и Эдмундом Стивенсом. Маловероятно, что затею инициировал Луи, как и маловероятно, что он о ней не знал. И что идею не прогнали предварительно по его «тайному каналу».
В ответ были приняты «меры по улучшению связи корреспондентов с редакциями» — читай: «меры по отмене цензуры». Эвфемизм выбрали неслучайно, так как цензуру предполагалось устранить технически, позволив для обеспечения прямой телеграфной связи поставить дома телетайпы с их незабываемыми перфорированными лентами (с выбитыми из ленты бумажными кружочками потом играли корреспондентские дети). Теперь всё, что передавали иностранные собкоры, можно было прочитывать, но уже не фильтровать.
Как у корреспондента иностранной газеты у Виктора Луи также появился телекс. Всё это означало главное: после исчезновения «лобового» контроля понадобились более тонкие инструменты, такие, как Луи.
Начиная примерно с середины 60-х «дача в Баковке» (адрес, ставший не менее нарицательным, чем «дом на Рылеева») превратилась в один из ключевых центров обмена информацией. Салон, где в расслабленной обстановке не только общались, но и прорабатывали сценарии разрешения различных политических конфликтов, или, наоборот, их разжигания.
Агенты разведки, контрразведки, ассистировавшие КГБ учёные и артисты, иностранные дипломаты, краткосрочные «командировочные» с Запада, включая журналистов, составляли основную группу визитёров на дачу Луи, «важняков». Тут и Скульптор Неизвестный («.. тот самый, что спорил с Хрущёвым…»), и сын самого Хрущёва, и переводчик Хрущёва, а потом и Брежнева Виктор Суходрев, и глава московского офиса «Австрийских авиалиний» («…это те, что возят евреев через Вену…»), и Наталья Решетовская («…та самая, которую Солженицын бросил…»), и публицист Джозеф Крафт («.. он всё чего-то записывает, даже есть не успевает…»). Поговаривают, что сюда доехал сам министр обороны Израиля эпохи Шестидневной войны, прилетевший в СССР конфиденциально в статусе депутата кнессета Моше Даян. Вы можете представить экс-министра обороны «запрещённой» страны у себя на даче?!
Для всех них и устраивались обеды и ужины, плавно переходившие в досуг выходного дня и обратно: теннис, коньки, сауна, прогулки по ухоженной и ласкающей глаз территории и — talking business, «разговоры о делах». Фабрика друзей функционировала круглогодично. Летом было рукой подать до речки с пляжем. «Здесь зона отдыха, — комментировал Виктор, — сюда по выходным привозят пролетариат».
Пролетариат он, как и булгаковский профессор Преображенский, не любил.
К организации интернациональных «сешнов» также подключалась дополнительная прислуга — «кейтеринг», в том числе повар-француз. Иностранцы шутили, что «в меню у Луи всегда виски, чёрная икра и немного кремлёвских тайн». Всё правда, кроме последнего: для режима столь герметичного тайн было немало.
«Сама идея создания этого «пресс-центра» на даче Луи была, я считаю, просто гениальной, — рассуждает «профессионал» Станислав Лекарев. — Там собирались люди, которые могли беседовать, могли уединяться, могли обмениваться телефонами. И это было раздолье для всевозможных наводок. Здесь можно было к иностранному корреспонденту или дипломату подвести девушку лёгкого поведения, здесь вербовщик мог перехватить своего «клиента», здесь можно было втянуть иностранца в какую-то сделку, сделать предложение о том, что, дескать, ты готов или нет изменить Родине по той или иной причине. И там всё это происходило в этом вертепе, в этом клубке, банке пауков и змей, где снюхивались и разыгрывались многоходовые комбинации».
Технология «работы» Луи с иностранным пресс-корпусом была проста, как всё гениальное. Предположим, на арене появлялся новый корреспондент некоей американской газеты. На первом этапе знакомства всё происходило само, автоматически: он первым узнавал о Луи, мечтал быть ему представленным, просил разрешения приехать на дачу с коллегой. Даже с новичком Луи был искренне обходительным, обворожительно улыбчивым, искромётно остроумным — в общем, оставлял впечатление парня совершенно open-minded. Журналист в душе искренне удивлялся — как про такого человека можно говорить гадости?
Ко второй фазе Виктор переходил постепенно, сначала по капле «сцеживая» кое-какие кремлёвские секреты (на Западе говорили — «дистиллируя»). Поза понемногу увеличивалась, маленькие секреты становились секретами побольше: когда ожидается следующий запуск очередного «Союза», что думает Политбюро о происках Пекина, что означает мнимая опала какого-нибудь члена цК. Информация была на девяносто пять, если не на девяносто девять, процентов правдивой. Те, кто говорят, что Луи был лжецом и дезинформатором, знают, что лгут сами (характерно, что одни и те же его сначала обвиняли в том, что он информатор, потом — что дезинформатор).
Но его правда была — как бы точнее выразиться — избирательной, подвергнутой тщательной селекции, «дистиллированной». Он выдавал её не целиком: а если и целиком, то поворачивал к наблюдателю только те грани, которые сверкали ярче для советской пропаганды. И это был, бесспорно, талант.
Одну из первых крупных утечек, или, как сегодня сказали бы, «сливов», через Луи организовали как раз в 1961 году перед 31 октября. В тот день под занавес работы XXII съезда КПСС было тайно принято решение о выносе мумии Сталина из мавзолея и захоронении его на аллее у Кремлёвской стены.
Луи передал эту информацию на Запад незадолго до и сразу после: его сообщения о «студентах, требующих возродить ценности ленинизма и убрать тело Сталина из мавзолея, который только для Ленина» являлись пробными шарами. Собственно, о Западе Политбюро не очень беспокоилось — там одобрили бы любой способ ниспровержения диктатора. Куда более деликатной задачей было подготовить мировые коммунистические партии к решающему, символическому акту десталинизации. Так начал работать «запускатель пробных шаров», тестер общественного мнения «на вражеской территории». «Шар» запускался по «каналу» и обкатывался в иностранных газетах: если в целом реакция была приемлемой для Советов, переходили к действиям.
Говорят, что горче всех над могилой Сталина плакали специалисты по бальзамированию, которым было жалко закапывать в землю столь успешный проект, способный пролежать без ухода еще лет 150–200. Чем он сейчас и занимается.
Помимо информации «из застенок» (из-за Кремлёвской стены), Луи по кусочку скармливал своим питомцам якобы услышанные или случайно подслушанные где-то разговоры военных о возможном вторжении в Чехословакию, следователей — об истинных причинах гибели Гагарина, космонавтов — о трагедии спускаемого аппарата «Союз-11».
О космосе следует сказать отдельно: до определённого времени информация о запусках космических кораблей в СССР не раскрывалась, пока не станет ясно, что «полёт проходит нормально, самочувствие экипажа хорошее». Если что не так — советскому человеку, а тем более несоветскому это знать не полагалось. Меньше знаешь — крепче спишь. Космос должен был только радовать, вдохновлять, побуждать.
Для этого изобрели хитроумную систему: незадолго до запуска (за сколько точно дней — не было известно) на столе у главных редакторов ключевых советских изданий появлялся запечатанный конверт без марок, вскрывать который категорически воспрещалось: главред знал, что там, но не знал — кто. Хранить пакет предписывалось в сейфе, но как только поступала команда, его доставали и вскрывали. Там лежали фотографии «запущенных космонавтов» и короткие биографические справки. В случае провала запуска, за конвертом должен был приехать специальный человек — и его, конверта, как не бывало.
Начиная с 1964 года Луи тоже стал получать конверты. Его сила заключалась в том, что ему позволялось их не только вскрывать до запуска, но и показывать внутренности прикормленным западным собкорам. Так Виктор получил в руки ещё одну волшебную палочку для влияния и манипуляций. По убеждению аналитиков того времени, главным «космическим» контрагентом Луи был корреспондент агентства UPI в Москве Генри Шапиро, у которого чудесным образом всегда было больше эксклюзивного «рокота космодрома» на зависть конкурентам в Associated Press. Генри Шапиро, кстати, — герой одной из интерпретаций взрослой сказки про «два мира — два Шапиро».
Более того, упорно муссировались слухи о возможном назначении Виктора Луи главным представителем UPI в Москве, но американское начальство этого агентства на такое не пошло: «ху из мистер Луи» выяснить так и не удалось.
В конце марта 1968 года, предположительно через то же UPI, Луи передаёт на Запад информацию о том, что привело к крушению самолета Гагарина и Серёгина во Владимирской области. А летом 1971-го — о гибели экипажа «Союз-11». Спуск проходил вроде бы нормально, вертолёты нашли аппарат, поисковики открыли люк, увидели сидящих Волкова, Пацаева и Добровольского. Но — мёртвых…
«Эксклюзив» Луи в Evening News был как всегда даже не полуправдой, а недоправдой. «Советские ученые, — пишет Луи, — возлагают ответственность за аварию на самих космонавтов, которые не смогли «должным образом задраить люк спускаемого аппарата»». «Почему же утечка не была замечена? — задаёт вопрос Луи и сам на него отвечает, прибегая к понятным ему самому и западному читателю автомобильным аналогиям: — Люк «Союза» чем-то похож на дверцу машины. Когда он открыт, загорается лампочка на приборной панели. Но она не зажигается, когда люк задраен не до конца, словно плохо захлопнутая дверца машины». То есть, господа, советская техника всё равно the best, но вот за руль не так сели…
«С барского стола» иностранным собкорам Луи бросал не только крупные кости, но и мелкие объедки милицейских сводок и прочей забавной криминальной бытовухи. Например, однажды он поведал кому-то из журналистского корпуса триллер о том, как некто профессор Васильев, глава патентного отдела АН СССР, был обезглавлен за своим рабочим столом молодым изобретателем из Ленинграда, которому тот отказался выдать патент на изобретённый им нож для охоты в сибирской тайге.
Нельзя сказать, что «клиенты» Виктора были такими уж идиотами — они, конечно, обо всём догадывались, но его позиции были неприступны: всё, что он им «дистиллировал», подтверждалось. «Он еще ни разу не ошибся», — это слова Бена Бредли, главного редактора очень консервативной, очень антисоветской и очень профессиональной газеты Washington Post.
Информационные «алмазы» доставались от Луи только самым послушным из конфидентов и сразу же повышали его ставки в собственной редакции. Западные журналисты в те годы ехали в СССР не в порядке рутины, а ради амбиций, например — крупного прорыва: в зарплате ли, в статусе ли или в виде громкой книги об очередной «паутине КГБ». Луи давал им шанс. И хотя таких, как он, в КГБ называли «гувернантками» — он был гувернанткой царской.
Финальная фаза обработки приводила к приручению такого журналиста на добровольной основе, безо всяких угроз, шантажа и выкручивания рук, как это живописали они сами по возвращении из Москвы, как бы оправдываясь за своё бессилие перед ним.
«Он всегда делал вид, что он обычный журналист, ну а мы подначивали: «Come on, Victor, да ладно тебе! Колись, скажи правду! Обычные так не живут!» Это была игра. Мы знали, что он знал, что мы знаем — и так далее. И никто никогда ничего не признавал», — признаётся спустя тридцать лет англичанин Майкл Биньон из The Times, отрицая, что, как правило, Луи их переигрывал, добиваясь своего и оперируя масштабом. Но Биньон — человек с лицом доброго дядечки. А были и злые, вроде Фьоре или Солсбери, — и за свою беспомощность они Виктора ненавидели. Корреспондент Франс Пресс Мишель Г арен аж выкипел от бешенства, и в итоге завел сиамского кота, которого назвал Кажэбэ[18].
Уже к концу 60-х по редакциям ключевых британских и американских газет прошли внутренние циркуляры: при ссылках на Луи, его цитировании, а также в конце заметок, написанных им самим, указывать: «Виктор Луи — противоречивый советский журналист со связями в секретной полиции». Распоряжение неукоснительно выполнялось. Ему лично было посвящено едва ли не большее совокупное количество знаков, чем Хрущёву и Брежневу. Из живых советских людей опережали его разве что Аллилуева, Сахаров и Солженицын, но если учесть, что Луи не был генсеком, сыном Сталина и не был женат на Елене Боннэр, он и их опережал. Излишне упоминать, что подавляющее большинство материалов были даже не критическими — злобными, зловещими и злорадными.
Однажды в московском бюро агентства Reuters произошло ЧП, о котором потом не один год перешёптывалась Москва дипломатическая.
Это была farewell party[19] корреспондента телеканала CBS Билла Коула — он уезжал из Советского Союза. Уезжал не потому, что кончилась командировка, а потому, что его высылали — за интервью с советским диссидентом Андреем Амальриком. Страну надо было покинуть в 72 часа. Неприятный осадок от высылки, срочные сборы, суматоха, к тому же — беременная жена, которой волноваться нельзя. Словом, нервы у человека были на пределе.
Он стоял с бокалом виски и с кем-то беседовал, а сбоку приближался шедший по залу Луи, который тоже хотел обменяться парой слов с «виновником торжества». В этот момент что-то у Коула щёлкнуло, что-то замкнуло. Весь негатив дня сфокусировался на этом русском — с его бесстыже дорогими шмотками, непозволительно острыми мозгами и вечно насмешливой физиономией. Вот он — враг. Вот — причина его, американского репортёра, «траблов».
Он посмотрел на Луи со звериной ненавистью.
— Что ты тут делаешь?! — бросил Коул резко и сделал шаг к Луи.
Стоявшие рядом пытались его урезонить, но вскоре тот заново начал атаку.
— Кто ты? Ты — кто?! А я знаю — кто! Твоя должность — крыса КГБ! — изрыгал из себя Коул.
Луи стоял и смотрел на него с недоумением.
— Ты — грязная крыса КГБ! — уже вопил американец, явно готовясь наброситься.
Понимая, что ему этого сделать не дадут, он вдруг резко выбросил руку с полным бокалом вперёд и выплеснул его в лицо Луи. В буяна вцепились коллеги и потащили его прочь. Интересно, сколько таких бокалов он перед этим выплеснул себе в рот?
Луи вытерся платком и произнёс:
— Говорят, что мы вульгарнее, а вы благороднее! Говорят, что Запад учит нас культуре. Мне не кажется, что это так. Take саге[20]…
Интересен и постскриптум этой истории: журналиста, который увереннее других пытался остановить американца, Луи вскоре пригласил на дачу: мол, я оценил твой поступок. «Они к нему подходили, потому что хотели выудить какую-то информацию, но презирали, — объясняет Мэлор Стуруа. — Он это чувствовал и потому общаться предпочитал с советскими журналистами: они его как бы «прощали»».
Он их бесил потому, что виделся совершенно разнозначным, братом по разуму, того же образа и подобия: этих расхристанных русских в торчащих Шапках-ушанках, передвигающихся строем за водкой, можно было, конечно, только презирать. А этот был — как «человек свободного мира»: так же говорил, так же одевался, так же шутил, так же понимал в сырах и винах… и почему-то был из другого клуба. Это выводило из себя.
В сегодняшних терминах, Виктор Луи был «топовым политтехнологом, который хорошо сёк поляну». Отличие его от сегодняшних в том, что он умел смотреть дальше своего носа, и у него были «понятия».
И ещё — в том, что у нас он был такой один.