Михаилу Васильевичу последние месяцы нездоровилось. Он крепился, не подавал виду, но особенно трудно было обмануть Софью Алексеевну. Михаил Васильевич преувеличенно громко смеялся, вовсю шутил, даже ел то, что врачи запрещали, чтобы показать, до чего он отлично себя чувствует. Абсолютно здоров! Но нет-нет да и морщился от боли.
Хворать было нельзя. Не хватало времени на хворь. Каждый час был дорог.
Троцкий не прекращал антипартийную возню. На XIII партийном съезде в мае 1924 года он поставил на голосование свою платформу. Не получил ни одного голоса. Ни одного! Хотя на съезде присутствовало 748 коммунистов. Но Троцкий не успокоился. Он сколачивал блок, устраивал секретные, подпольные совещания, мутил воду и никак не унимался.
В январе 1925 года Объединенный пленум ЦК и ЦКК собрался, чтобы обсудить поведение Троцкого. Пленум осудил новую вылазку Троцкого, всю его деятельность квалифицировал как попытку подменить ленинизм троцкизмом.
Выступления на пленуме были одно другого резче. Терпение коммунистов иссякало.
— Не хватит ли, товарищи? — говорили ораторы. — Не пора ли делать выводы?
И пленум снял Троцкого с работы в Реввоенсовете. Вместо него председателем Реввоенсовета СССР был назначен Михаил Васильевич Фрунзе.
Он переехал в Москву и немедленно включился в работу.
Москва была шумная. Михаилу Васильевичу она пришлась по нутру. Как ни был он занят, а все же понимал, что нельзя жить в Москве и не побывать в Третьяковке, нельзя хотя бы мимоходом, между двумя совещаниями, не махнуть на Тверскую, не посидеть за чашкой кофе на красном бархатном диване в кафе «Бом».
Однажды Фурманов привел к Михаилу Васильевичу Фадеева. Высокий, угловатый Фадеев носил кавказскую рубашку с ремешками и часто насаженными пуговками. Михаилу Васильевичу он понравился. Взглянешь на него — и поверишь, что может писать хорошо.
С актерами, художниками встречался Фрунзе. Был у Василия Каменского. Сердито слушал его «Танго с коровами», сердито спросил:
— А зачем, собственно, вы ломаетесь? Ну что это такое: «Жизнь короче визга воробья»? При чем тут «оловянное веселие» и что это за собака плывет на льдине? Бред сумасшедшего! Писали бы просто.
— Нельзя, — ответил Каменский, подумав. — Ведь я все-таки футурист.
Фрунзе понравилось, как Каменский играет на баяне. Лицо становится задумчивым, голова наклонена набок, а тонкие пальцы так и порхают по клавиатуре.
Был как-то Фрунзе на «Жирофле-Жирофля» у Таирова. Весело, пестро, нарядно, глупо. В общем, ничего. Но Фрунзе больше любит оперу. «Пиковую даму» готов слушать снова и снова.
Как и в Харькове, у Фрунзе постоянно бывают его друзья и соратники. Приезжал Котовский, завсегдатаями были Федор Федорович Новицкий и Сергей Аркадьевич Сиротинский. А вообще у Фрунзе всегда людно, всегда интересно и весело.
Давний друг — Демьян Бедный — обычно требовал, чтобы ему налили покрепче чаю.
— Знаете, настоящего. Чтобы действительно был чай.
И пускался в воспоминания:
— Помните, на Врангеля вместе ехали? Меня тогда послали вроде как пушку, на вооружение.
Фрунзе просил прочесть «Манифест барона Врангеля». Демьян Бедный умел читать свои произведения. Фрунзе подсаживался поближе и, слушая, смеялся так заразительно, что Демьян Бедный просил его всегда бывать на его выступлениях.
— У вас и так успех обеспечен!
Особенно нравились Фрунзе в «Манифесте» строчки:
Вам мой фамилий всем известный:
Их бин фон Врангель, герр барон.
Я самый лючший, самый местный
Есть кандидат на царский трон…
— Знаете, — говорил Фрунзе уже серьезно, — Врангель был одним из самых способных представителей белого лагеря. Сделавшись главнокомандующим, он развернул в Крыму колоссальнейшую работу. Расправился с конкурентами, соперниками, тоже метившими в «правители». Перевел из тыловых учреждений в строй все кадровое офицерство. Перевешал офицеров, чиновников и солдат, проявлявших неповиновение. В результате создал внушительную боевую силу, приблизительно в тридцать тысяч штыков и сабель. И воевал неплохо. Вообще не следует думать, что среди наших врагов одни олухи и дураки. И Ленин об этом не раз говорил.
— Правильно! — отозвался Демьян Бедный. — Они не дураки, но бить их надо.
— Бить, конечно, надо, — подтвердил Фрунзе, — и «самых лючших» и не самых «лючших». Просматривал я сегодня иностранные газеты. Там все время идет антисоветская возня. Вы слыхали что-нибудь о некоем Арнольде Рехберге? Бывший личный адъютант кронпринца, крупный промышленник, кажется, связан с германским калийным синдикатом… Бредит мировым господством! А уж бонапартиков развелось — невероятное количество! И все наперебой предлагают спасение от большевизма.
— А что такое с этой комиссией по обследованию Красной Армии? Что-нибудь серьезное?
— У нас идет сейчас очень большая перестройка Красной Армии. Комиссию мы действительно назначили, она произвела обследование и доложила пленуму ЦК партии о результатах. Результаты малоутешительные. Материальные средства нас поджимают. В стремлении облегчить для населения военное бремя мы дошли до крайних пределов. Достаточно сказать, что царь держал под ружьем полтора миллиона, да и у нас в двадцатом году было три миллиона, а сейчас мы оставили пятьсот шестьдесят тысяч.
— Маловато! — расстроился Демьян Бедный. — Ведь сами говорите — тучи вокруг ходят!
— Фронтов нет, нэп у нас, товары появились… и создалось у некоторых людей излишнее благодушие. Дескать, ниоткуда опасность не угрожает, можно не волноваться. А там — шуруют! Армии перевооружают, новые военные планы разрабатывают…
— Сегодня разрабатывают, завтра разрабатывают, а там и грохнут. Злят меня еще эти троцкистские выкормыши! Ведь они совершенно откровенно считают, что не будет большой беды, если интервенты захватят страну: все равно, дескать, надо идти с повинной, в ножки поклониться капитализму.
— Вам не чудится в этих капитулянтских нотках страшно знакомая мелодия? Кто это говорил когда-то еще очень давно и очень похожее? Струве! Конечно он! Идти на выучку к капитализму! Вот с кем сошлись взгляды людей, осмеливающихся именовать себя коммунистами! Понятно, люди с подобными взглядами отнюдь не содействуют укреплению армии.
— Черт возьми! Так ведь требуются экстренные меры?
— А как же! Вот на меня и возложили эту ношу.
— Вызволите?
— Вызволим. Я ведь не один. Уже кое-что сделано. Вот создали полевую артиллерию… Сейчас ведем переговоры с Францией о возвращении наших судов, которые угнал Врангель. Суда находятся в настоящее время в Бизерте: линкоры «Воля» и «Георгий Победоносец», крейсера «Кагул» и «Алмаз», с десяток эскадренных миноносцев да сотня транспортов и пароходов. Главное же — готовим новые кадры, налаживаем военную промышленность. За какой-нибудь год армия будет неузнаваемой. И до троцкистов доберемся!
Демьян Бедный молча разглядывал открытое, смелое лицо Михаила Васильевича: да, пожалуй, этот сделает.
И на самом деле выбор ЦК был удачен. Фрунзе понимал, что надо немало труда вложить, чтобы достичь желаемого. Что ж. Раз надо, значит, надо. У нас есть только остов будущей армии. Подготовка страны к обороне должна стать делом всей страны, всего советского аппарата. С этого и начать: расшевелить, довести до сознания. Армия у нас будет, и еще какая!
— Товарищи рабочие, берегитесь! — встревоженно предупреждал Фрунзе. Враг окружает нас и зорко следит за каждым нашим шагом! Время отдыха и спокойного труда для нас еще не настало! Смотрите, какая идет перестройка вооруженных сил в капиталистических странах. У нас, например, нельзя даже серьезно считать воздушным флотом те несколько сот аппаратов, которые среди летчиков известны под названием «гробов», а в той же, например, Франции воздушный флот насчитывает тысячи аэропланов… существуют аэропланы, вооруженные артиллерией… Сделано кое-что и у нас в этом отношении, но мало. А мы должны не только не отставать, но и быть впереди.
Об этом речь шла на съезде партии. Лучшим представителям военного командования было поручено сколачивать боеспособную армию, позаботиться об оснащении армии новейшей техникой. Это было ответственнейшее дело, то, от чего зависело, может быть, даже существование Советского государства. И Фрунзе вместе с другими боролся с беспечностью, с легкомысленным отношением к вопросам нашей обороны.
Надо сказать, что дело у Фрунзе ладилось. Каждый месяц давал ощутимые перемены к лучшему. Когда Фрунзе натыкался на сопротивление, даже на попытки сорвать проводимую работу, он беспощадно разоблачал троцкистов и их подпевал. Это было довольно щекотливое мероприятие: очистить армию от всех разлагающих элементов. У Фрунзе не было еще случая, чтобы дрогнула рука. Начав, он доводил дело до победного конца. Придя к решению, он уже не отступал, пока все не выполнит.
Троцкисты жаловались, вопили, бегали по инстанциям, обвиняли Фрунзе во всех смертных грехах. Это не останавливало Фрунзе. Он спокойно делал задуманное. Гнал их беспощадно. Гнал и тогда, когда сам их обнаруживал, гнал и в тех случаях, когда поступали соответствующие сигналы.
Однажды приехал Котовский и сразу, с места в карьер, еще в прихожей, не раздевшись, заговорил о самом больном:
— Михаил Васильевич, да уберите вы у меня этих чертовых троцкистов! Я призываю красноармейцев и командиров к культуре, напоминаю, что надо изживать нашу привычку ругаться последними словами, но с этой публикой я не ручаюсь за себя, я могу и выругаться! Кого угодно выведут из терпения!
— Одной руганью не поможешь, — нахмурился Фрунзе. — Гнать их надо поганой метлой из армии, оздоровить надо наши ряды. Вот она — мирная, тихая жизнь! Твердим, что фронтов нет, что выдалась передышка, а какая там передышка? Незатихающие сражения, только война приняла более сложные формы, а враг стал более вертким, да стратегия его стала хитрей… Пока на земле есть хоть одно капиталистическое государство, не будет покоя.
Оба озабоченно призадумались. Невесело было на душе. Котовский предложил:
— Нагрузить бы ими воз — да туда, за рубеж, к их хозяевам, вывалить всю кучу во двор буржуазии! Получайте!
— Там-то их встретили бы с распростертыми объятиями!.. Нет, Гриша. Здесь, у себя, повоюем с ними!
Год назад Фрунзе был по совместительству назначен начальником Академии генерального штаба. По своему обыкновению, он, вступая в эту должность, прежде всего изучил историю академии со дня ее основания, то есть с 1832 года.
Слов нет, из Академии генерального штаба вышло немало видных военных деятелей. Но какая рутина! Какая затхлость! Это и немудрено, если властителями умов и законодателями военной науки в царское время были древние мумии, если там насаждались германские доктрины, на практике ни разу не оправдавшие себя!
Фрунзе раздобыл тома Леера, снова перелистал страницы Мольтке, Шлиффена, извлек даже творения Михаила Ивановича Драгомирова… Теперь все друзья Фрунзе — и невозмутимый Новицкий, и сдержанный Карбышев, и быстро воспламеняющийся Фурманов, и столь же горячий и вспыльчивый Котовский все должны были прослушать цикл лекций на тему «История русской военной мысли», как удачно определила Софья Алексеевна. Вскоре подготовительная работа была закончена, и Фрунзе решил посетить академию.
Он, конечно, знал, в каком сейчас состоянии академия. Это был своего рода осколок, островок былого, уцелевший каким-то чудом, несмотря на все очистительные грозы и штормы Октября. В стенах этого здания сохранялся еще прежний душок. Преподавательские и профессорские посты и даже чисто хозяйственные должности занимали старые кадры, генералы и офицеры царского генерального штаба. Можно представить, с какой тревогой ждали они появления старого большевика, известного своей решительностью и принципиальностью, — «красного генерала» Фрунзе!
Их опасения были не напрасны. Фрунзе не любил полумер. Пришел он в академию не робким новичком, который был бы подавлен величием генеральских бород, премудростью военной науки, которую господа генералы, спасибо им, вбивают в головы присланных сюда красных командиров, иногда воевавших не совсем по правилам военной науки, хотя нельзя сказать, что безуспешно. Генералы знали, кто такой Фрунзе. Блестяще проведенный им контрудар на Восточном фронте, поистине сказочная оперативность, когда он в месячный срок разгромил армию генерала Белова, а затем ошеломивший весь военный мир удар по Врангелю… Вряд ли у кого-нибудь повернулся бы язык утверждать, что Фрунзе не умеет воевать. Как военного теоретика Фрунзе тоже знали. Иногда пытались полемизировать с ним, вносить поправки, но и только.
По предложению Фрунзе академия стала называться Военной академией Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Может быть, кому-нибудь не по душе были слова «рабоче-крестьянской». Однако потребовалось немного времени, чтобы убедиться, что наименование соответствует и содержанию. Остряки говорили конечно, шепотком! — что Фрунзе взял штурмом неприступные стены старой академии. Дореволюционный душок был выветрен. Окна были распахнуты настежь. Академия стала подлинно советским учреждением, как и должно было быть. Впрочем, все военные специалисты, пожелавшие работать при такой установке, были сохранены, их престиж не был подорван, их опыту и знаниям воздавалось должное. Академия обрела четкое политическое лицо, она стала отличаться чисто большевистской слаженностью, пронизывающей ее жизнь сверху донизу. Да и задачи академии расширились. Академия должна была возглавить всю военно-научную работу в Советском Союзе, в первую очередь работу по оснащению армии, по превращению ее в несокрушимый оплот революции.
Фрунзе не упускает ни одной возможности, чтобы напоминать, напоминать и доказывать, что без сильной, хорошо оснащенной, сознательной, дисциплинированной армии мы рискуем потерять все завоевания Октября, все дорогой ценой завоеванные нами позиции.
На Всесоюзном учительском съезде Фрунзе обращается к учителям с горячей просьбой.
— Мне хотелось бы, — говорит он, — чтобы к осени двадцать пятого года вы проделали такую работу, чтобы ни один новобранец, явившийся в ряды наших красных полков, не оказался неграмотным, ни в смысле культурном, ни в смысле политическом. Этим вы сослужите колоссальную службу делу обороны страны.
Перестройка в стенах академии позволила говорить с деятелями академии о самых серьезных вещах. Фрунзе выступает на заседании Военной академии в годовщину смерти Ленина с блестящим докладом на тему «Ленин и Красная Армия». Он отмечает связь между военной деятельностью и деятельностью политической, говорит о глубоком проникновении в самое существо всех явлений, которое характерно для Ленина, и указывает, что Ленин был гениальнейшим стратегом и тактиком. Фрунзе напоминает положения, выдвинутые в статье «Лучше меньше, да лучше» и в ряде других произведений Ленина. Далее Фрунзе отмечает, что успехи Советского государства вызывают ярость в империалистических кругах, а это заставляет нас особенно насторожиться и все усилия направить на укрепление нашей военной мощи.
Все недюжинные способности Фрунзе отдавал одной идее. Он упорно бил, бил в одну точку. Непрерывно расширяя свои знания, кропотливо, как самый прилежный ученик, изучая военную науку, он в то же время выискивал новых и новых поборников своих взглядов. Это был поистине титанический труд. Он брал пример с Ленина, у которого каждая минута была на счету, учился у Маркса, который установил себе норму десятичасового рабочего дня для работы в Британском музее.
Однажды Михаилу Васильевичу понадобилось срочно посоветоваться по какому-то вопросу с Александром Ильичом Егоровым, членом комиссии по реорганизации армии, и он направился к нему на квартиру.
В комнатах звучал рояль, играла жена Александра Ильича, прекрасная пианистка.
Фрунзе был поражен. Он весь с головой ушел в работу, был ею захвачен, даже по дороге сюда был занят исключительно деловыми мыслями… и вдруг музыка! Это было так неожиданно, так странно, словно он попал в какой-то другой мир.
Фрунзе сразу узнал — Чайковский. Открывшая ему дверь хорошенькая девушка спрашивала о чем-то, а Фрунзе стоял в прихожей и безмолвствовал, весь превратившись в слух.
Девушка поняла. Она постаралась не мешать этому военному слушать музыку и тихо удалилась. А Михаил Васильевич машинально нащупал стул, сел здесь, около вешалки, и унесся вслед за трепетными аккордами, за мелодией, так и хватающей за душу.
Пианистка, видимо, любила этого композитора и безукоризненно передавала всю взволнованность Чайковского. Михаил Васильевич не шевелился, не двигался. Он весь отдался порыву, весь погрузился в прозрачный очистительный поток.
Чайковский рассказывал о том, как хочется человеку необычайной, какой никогда еще не бывало, очень счастливой жизни. Только бы вырваться из тесного мира насилия и произвола. И чтобы не было слез. Это будет, это настанет! Зачем черные тучи загораживают солнце? И как предугадать очертания грядущего золотого века, которого так неотступно жаждет человек?
Да, да. Разве не того же добивается Фрунзе? Разве не за эти же идеалы борются большевики? Оказывается, это вовсе не какой-то особенный мир музыка говорила о том же, о чем думал и чем жил Фрунзе!
Если бы музыка не захватила так врасплох, Фрунзе, может быть, и не поддался бы ее чарам. Но тут он капитулировал. Он полностью отдался наслаждению, и кто, как не Чайковский, мог так потрясти, растревожить, проникая в самую глубину чувств, к самому заветному в человеке!
Фрунзе подумалось, что он мог бы чаще делить досуг с Софьей Алексеевной, чаще бывать с детьми… Вот и музыка… Ведь можно бы и музыкой заниматься… Как же преотлично, интересно, разнообразно можно было жить, если бы не мешали недруги, если бы не злобные пасти ощерившихся орудий, направленных на нас из-за рубежа! И дети росли бы иначе, и достаток у людей был бы иной… Жить бы да радоваться… Сколько прекрасных вещей существует на свете, сколько необыкновенного, чудесного можно увидеть, узнать, испытать! И ведь будут же когда-нибудь жить так беспечально, так заполненно, так необыкновенно?!
Рояль захлебывался наплывающими, нарастающими звуками. Рояль плакал, кричал, протестовал, требовал. Рояль рассказывал о дерзаниях, о поисках. Это был крик души! Это был взрыв!
Бледный, потрясенный, Фрунзе сидел на стуле в прихожей и слушал.
Вот иссякло, ушло далекими грозовыми раскатами это исступление хроматических гамм, но не для того, чтобы сдаться. Маршевые четкие ноты говорили о настойчивости, о решимости не сдаваться.
Фрунзе сделал глубокий вдох. Стряхнул оцепенение. Выпрямился. Вот так. Держать себя в руках. Жизнь в борьбе. Он счастлив. Все ясно. Он выбрал такой путь, какой ему по вкусу. Шаг его тверд. Он берет от жизни все, потому что отдает жизни все.
В дверях показался Александр Ильич, такой славный, такой понятный и близкий, со своей светлой покоряющей улыбкой.
— Вы что же это не проходите, дорогой Михаил Васильевич?
И опять работа, и опять напряжение всех помыслов и сил.
Вот Фрунзе озабочен подготовкой командного состава во вневойсковом порядке. Он знает, как широко поставлена такая подготовка в Соединенных Штатах, во Франции. Знает, что в Японии сейчас обсуждается проект военизации средней и высшей школы.
Вот он принимает ряд мер для улучшения социального состава командиров. Уже созданы солидные кадры красного Генерального штаба и произведен ряд выпусков квалифицированных красных специалистов по артиллерии, инженерному делу, связи, авиации, химии. При непосредственном участии Фрунзе разрабатываются правила прохождения службы командным составом, основные положения об отбывании воинской повинности.
Вот он борется с беспринципным подыгрыванием красноармейской массе, с демократизмом в кавычках. Водились кое-где такие неправильные взгляды на воспитание и обучение в Красной Армии.
Фрунзе пояснял:
— Товарищи! Не перегибайте палку! Приказ есть приказ. Уговаривания и увещевания к выполнению приказаний сами по себе суть грубейшие нарушения дисциплины!
То, чего Советское государство добилось в какие-то два года, при других обстоятельствах потребовало бы, возможно, десятилетий. Медлить нельзя, время не терпит, нужно действовать чисто ленинскими методами, воодушевляя, мобилизуя. И Фрунзе горел, выполняя волю партии, борясь за ее принципы. А люди у нас были такие, что с ними можно горы ворочать.
— Мы, военные работники, — говорил Фрунзе, — должны усвоить лозунг юных пионеров. Так же, как они, на призыв «Будьте готовы!» отвечать твердо и уверенно: «Всегда готовы!»
И добавлял:
— Ведь на самом деле наш Советский Союз вместе с Красной Армией является своего рода пионером. Мы вторглись в старый мир как новое, страшное для него явление. Самим фактом нашего существования мы подрываем его основы, разрушаем устойчивость. Конечно, это приводит его в ярость. Можно ли ожидать, чтобы старый трухлявый пень полюбил острый топор, принявшийся за расчистку пустоши для молодых посадок? Горько трухлявому пню! Обидно! Ведь он искренне убежден, что является украшением жизни, что трухлявые пни самим богом поставлены на вечные времена!
Большие требования предъявляет Фрунзе к командиру:
— Наш командир должен стоять на недосягаемой высоте, как командир совершенно своеобразной армии социалистической революции. Для этого нужно, чтобы он в совершенстве овладел методом марксизма-ленинизма.
Фрунзе настойчиво повторяет:
— Стратегия, являясь высшим обобщением военного искусства, должна учитывать не только чисто военные элементы, такие, например, как численность армий, но должна учитывать и моменты политического характера.
Растут новые кадры. Фрунзе учит, что Красная Армия — армия нового типа, она должна поэтому создать новую тактику и новое оперативное искусство. В отличие от буржуазных армий, лживо провозглашавших принцип «армия вне политики», вручавших политическую направленность лишь руководящей верхушке, — мы всю силу нашей Красной Армии строим как раз на широко поставленной политпросветительной работе.
Вместе с тем Фрунзе требует внимания и к организации тыла. Без налаживания правильного питания фронта всем необходимым, без точного учета перевозок, без организации эвакуационного дела немыслимо ведение больших военных операций.
В Военной академии создан снабженческий факультет. Фрунзе говорит, что царская армия представляла собой, употребляя экономический термин, замкнутое домашнее хозяйство, она все должна была готовить сама. Опыт показал полную недостаточность ресурсов одного военного ведомства. Подготовкой должен заниматься весь наш тыловой гражданский аппарат.
Так звено за звеном подготавливает Фрунзе полную реорганизацию военного дела. В те годы подобные взгляды были новшеством, а внедрение их требовало настойчивости, требовало полного напряжения сил.
Страна меняла облик. Увеличивалась посевная площадь, строились Каширская, Шатурская электростанции, росла промышленность, налаживались дороги. Людям так хотелось жить в довольстве, в благополучии: спокойно трудиться, читать, ходить в театр, хорошо одеваться, вкусно и сытно есть… Но постоянно грызла тревога, не покидало сознание, что у самых наших границ непрерывно идет возня и подготовка, что в странах, которые мы не трогаем, не задеваем, то и дело раздаются призывы: «Сокрушить!», «Истребить!». Так как же нам не держать порох сухим?
Отставание, медлительность были совершенно нетерпимы. Военное дело развивалось с необычайной быстротой. Много голов работало над новыми схемами, над новым вооружением. Приходилось следить за тем, что делается в этом направлении и у нас, и в других странах. Нельзя было довольствоваться одним опытом гражданской войны. Нужно было учиться и переучиваться.
Вот почему наряду с высшими школами дополнительной подготовки решено было создать еще высшие курсы усовершенствования, задача которых освежать познания комсостава, держать его на уровне всех современных требований.
Может быть, самым острым вопросом становилось налаживание высоко развитой, передовой военной промышленности. Это было самое больное место. Фрунзе был крайне озабочен тем, чтобы мы не только освободились от ввоза изделий из-за границы, но и научились сами изготовлять безупречные изделия. Недаром же в кабинете Фрунзе так часто появлялись военные инженеры, конструкторы, изобретатели.
— Какая жалость! — говорил, беседуя с ними, Фрунзе. — Нет уже в живых Николая Егоровича Жуковского! Владимир Ильич называл его отцом русской авиации. Это почетное звание, и хорошо, что отец вырастил достойных детей.
— Мало того, оставил детям приличное наследство, — добавлял кто-нибудь из присутствующих, — более ста семидесяти работ по теоретической и прикладной механике и математике. Шутка сказать!
— Да, товарищи, — волновался Фрунзе, — военно-техническое оснащение нашей армии — это фундамент, на этом зиждется наша мощь. Не секрет, что исход будущих столкновений зависит теперь от людей чистой науки даже в большей степени, чем от командования.
Конструктор Поликарпов, участвовавший в этом разговоре, скромно произнес:
— Люди чистой науки не заставят себя ждать.
Присутствующие посмотрели на его многозначительное лицо и дружно рассмеялись: все они так же верили, что ждать они не заставят и сделают все от них зависящее.
— Одно крупное изобретение или открытие в области военной техники сразу дает колоссальное преимущество, — продолжал Фрунзе.
— Если даже одно крупное изобретение дает такой перевес, то нужно дать сто крупных изобретений! — предложил молодой изобретатель, пришедший вместе с Поликарповым.
— Всем известно, какими семиверстными шагами идем мы вперед, любуясь юношей, сказал Фрунзе. — Вот вам цифры: в двадцать втором году мы покупали за границей девяносто процентов самолетов для наших нужд, в двадцать третьем — только пятьдесят процентов, а сейчас, в двадцать пятом году, вовсе не покупаем, стали делать свои! Нужно ли пояснять, как это важно?
— То ли еще будет! — сказал Поликарпов, кое-что знавший о новых работах Чаплыгина, Туполева, инженера Ветчинкина.
— Как дальновиден был Владимир Ильич, когда говорил, что без новых научных открытий мы коммунизма не построим!
— Он еще утверждал, что дюжина наших, советских учреждений стоит меньше, чем одна хорошо работающая лаборатория. Так, кажется?
— Совершенно верно. Не помню слово в слово, но мысль была такова.
— Но если одна лаборатория представляет ценность, — снова не выдержал юный изобретатель, — то еще лучше, если мы откроем тысячу лабораторий.
— Ты, Вася, прав, — серьезно отозвался Поликарпов, — тысяча в тысячу раз больше единицы.
Молодой человек не был обижен, когда эта шутка вызвала общий смех. Эти люди были дружной семьей, и в этом был залог успеха. Ни конкуренции, ни происков, ни подсиживания. Ведь в основе их труда не было стремления личного возвеличивания, карьеры или обогащения. Ими двигали высокие чувства патриотизма. И они так любили свое дело! Это были неисправимые энтузиасты. А когда человеком владеет вдохновение, он может совершать даже невозможное, так как известно, что «тот, кто верой обладает в невозможнейшие вещи, невозможнейшие вещи совершить и сам способен».
Фрунзе часто думал, глядя на самолеты, взмывающие ввысь:
«Километр над землей, десять километров над землей… Но и это не предел? Ведь не предел? Вот безграничная сфера деятельности для будущих Колумбов!»
Фрунзе вглядывался в синие глубины небосвода, и ему уже рисовались будущие воздушные бои, будущие воздушные трассы… Фрунзе предугадывал большое будущее наших авиационных сил. Из небольшой, созданной по указанию Ленина «Летучей лаборатории» вырос солидный аэрогидродинамический институт, именуемый сокращенно ЦАГИ. Здесь Фрунзе был частым гостем. И какой радостью наполнялось его сердце, когда он любовался фигурами высшего пилотажа при испытании первого советского истребителя, созданного конструктором Поликарповым и испытываемого отличным летчиком Владимиром Филипповым! Самолет был послушен в его руках.
— То ли еще будет! — басил стоявший рядом с Михаилом Васильевичем Поликарпов, скромник и труженик.
И он был прав. Усилиями Фрунзе дан толчок, поставлено дело на правильные рельсы. Теперь оно пойдет, теперь не остановишь!
Группа летчиков стояла невдалеке от Фрунзе. Они делились впечатлениями.
— Хорош, что и говорить!
— Уж во всяком случае не хуже заграничных! — прозвучал чей-то сочный голос.
Фрунзе прислушался. Это оценка Российского, одного из славных зачинателей летного дела в России. Он зря не скажет!
«И все до последнего винтика — все наше, отечественное! — размышлял Михаил Васильевич. — Те капиталистические страны, которые упорно не желали нам ни в чем помочь, оказали нам большую услугу: поняв, что нам рассчитывать не на кого, мы поднатужились, приналегли и сами стали налаживать все необходимое. И то сказать — богата наша страна, все у нас есть, потому и в будущее смотрим мы бодро. Тысячу раз прав товарищ Поликарпов: то ли еще будет!»
— Вы чего-то улыбаетесь, товарищ Фрунзе, — подошел летчик Громов и показал в небо на делающий мертвую петлю самолет. — Неплохо, а? Одобряете?
— То ли еще будет! — повторил Фрунзе понравившиеся ему слова Поликарпова.
— А как же! — отозвался уверенно Громов, поняв, о чем идет речь. Это обязательно!
Фрунзе видел, что их обоих наполняет одно чувство: гордость достигнутым и нетерпение двигаться дальше, дальше, ведь нет предела для человеческих устремлений, а счастье человека в том, чтобы созидать, доискиваться, творить.
Оба сильные, оба воодушевленные торжественностью минуты, летчик и любимый народом нарком стояли и молча любовались самолетом, который по воле пилота то падал камнем, то взмывал ввысь, то кружил и кувыркался, как жаворонок, упоенный простором и солнцем.
Дела, дела. Нужно обладать кипучим характером Фрунзе, чтобы успевать повсюду и не суетиться. Ведь это он принимал самое живейшее участие в разработке плана первой пятилетки. Ведь это он разъезжал по стране, проводя инспекторские смотры, он нанес визит Германии, прибыв в Кильскую бухту на линкоре «Марат». Он присутствовал при передаче авиаэскадрильи имени Дзержинского в распоряжение Военно-воздушных сил.
— Редко нам удается видеть папу, — говорит Софья Алексеевна, когда Тимур и Танечка забираются на колени отца.
— Соскучился я по вас, — признается Фрунзе, — но что же делать? Надо. Время такое. Вот в Ленинград на днях поеду. Ведь надо?
24 февраля 1925 года Фрунзе выступает на торжественном заседании расширенного пленума Ленинградского губисполкома. Заседание посвящено 7-й годовщине существования Красной Армии.
Настроение у всех приподнятое, праздничное. Как там ни говорите, а дела идут успешно, усилия всего народа, всей страны не напрасны. И всем без исключения нравится этот коренастый, деловитый, без всякой позы и аффектации человек.
Как тепло он говорит о Ленинграде:
— Каждая улица, каждый камень на его мостовых являются свидетелями величайших событий и могут многое рассказать нашим грядущим поколениям.
Да! Конечно! Все ленинградцы любят свой город и любят, когда о нем говорят хорошо.
Фрунзе напоминает о некоторых этапах истории Ленинграда, говорит о тех днях, когда армия Юденича появилась на подступах к городу и встретила достойный отпор. Он выражает надежду, что и в будущих столкновениях, если таковые произойдут, Ленинград будет стоять несокрушимым форпостом на крайнем фланге наших войск.
— Сейчас в заграничной прессе немало шума, призывов к крестовому походу против коммунизма. Мы знаем, что лягушки квакают к дождю, поэтому принимаем кой-какие меры, чтобы дождь не застал врасплох.
Заканчивая речь, Фрунзе с большим подъемом провозглашает здравицу:
— Вашему городу, стальному городу Ленина, живому горячему сердцу революции, оплоту и надежде наших октябрьских заветов — слава и наш братский привет от Красной Армии!
Умеет Фрунзе затронуть большие чувства в душе человека, умеет воодушевить. Среди присутствующих и Николай Лаврентьевич Орешников, уж ему-то больно по душе слова Фрунзе.
Крупными мазками набрасывает Фрунзе облик страны, определяет задачи Красной Армии. Затем делает обзор международных событий.
До чего хотелось бы Орешникову поговорить с Фрунзе! Но куда там! До Фрунзе и не добраться! Его окружили, его засыпали вопросами, его куда-то увезли, кажется, выступать на заводе или в воинской части.
Орешников уже примирился с тем, что не удалось побеседовать с Фрунзе или хотя бы поблагодарить его за выполненное обещание: за перевод в Ленинград.
И вдруг — на следующий же день после собрания — звонок в дверь, и на пороге появляется коренастая фигура Фрунзе.
В квартире поднялся переполох. Быстро подхвачено и унесено какое-то белье, висевшее на спинке стула, ловким движением ноги задвинут под кровать детский горшочек. Любовь Кондратьевна сбросила передничек, который надевала, когда мыла посуду, а Лаврентий Павлович натянул на плечи заслуженный, сшитый еще в 1912 году, синий в полоску пиджак.
— Показывайте, показывайте вашего Вову, который решил копить деньги при коммунизме! — слышался голос в прихожей. — Знакомьтесь, никак не мог доказать, что найду как-нибудь Васильевский остров и без сопровождающего, сам когда-то на Васильевском жил…
Фрунзе сопровождал чистенький, молоденький военный из управления. Сначала с Фрунзе намеревался охать командующий военным округом, но Фрунзе решительно запротестовал, объяснив, что хочет посетить знакомых не как нарком, а как обыкновенный смертный.
Выражение «обыкновенный смертный» вызвало дружный взрыв смеха и возгласы одобрения. Однако сопровождающего все-таки подкинули, уверяя, что он и город знает и что вообще невежливо бросать высокого гостя на произвол судьбы.
Сопровождающему, бойкому молодому краскому Пете Соломинцеву, успели шепнуть, чтобы посмотрел, что там и как, не нуждается ли в чем этот самый Орешников, как оказалось, личный знакомый Фрунзе.
Николай Лаврентьевич обрадовался гостю. Он суетился, за что-то извинялся, глазами показал жене на тарелку с недоеденной манной кашей — и тарелка моментально исчезла.
— Извините за беспорядок… Знакомьтесь, пожалуйста… Это мой отец.
— Лаврентий Павлович Орешников! — отрекомендовался сам глава семейства. — Гым-гум!
— Это мама. А это жена. Любовь Кондратьевна.
— Как же, как же, сразу узнал по описаниям. Учебу закончили? Нет еще? На последнем курсе? Вот как!
В кухне столпотворение. Ставили на примус чайник, нарезали хлеб, затем Любаша ловко проскочила в прихожую и помчалась в ближайший магазин за печеньем, пирожными, колбасой и сыром.
Капитолина Ивановна извлекала тем временем из старомодного буфета с резными узорами, разноцветными стеклышками парадный, голубой, с золотой каемочкой, гостевой чайный сервиз, из которого пили чай еще на ее свадьбе.
— Вас-то как звать? Михаил Васильевич? Чайку с нами не откушаете? Какое варенье больше любите? Малиновое уважаете? Да я лучше всякого положу.
— Тесновато что-то у вас, — обозревал жилище Петя Соломинцев. — Две комнаты — и все?
— Нам не танцевать, — примирительно говорила Капитолина Ивановна. Раньше-то у нас три комнаты было, да куда нам? Одну соседней квартире отдали, вон и дверь кирпичом замуровали. И правильно, ничего особенного, нам хватает…
— Какое хватает! — великодушничал Петя Соломинцев, входя в роль квартирной комиссии. — Надо что-то придумать…
Капитолина Ивановна полностью завладела Михаилом Васильевичем, который ей с первого взгляда понравился. Она уже успела показать ему семейный альбом с портретами дедов, прадедов, тетушек еще невестами, тетушек уже замужем, скромненьких племянниц, дочерей и пучеглазых внуков голышом.
Вернулась запыхавшаяся Любаша со свертками, звякали тарелки на кухне, затем произошло торжественное представление гостям белобрысого, с румянцем во всю щеку, упитанного, весьма самостоятельного Вовы, вернувшегося с прогулки.
И тут все наперебой стали рассказывать о проделках Вовы, о словечках Вовы, о различных с ним случаях, с несомненностью доказывающих, что он чудо как хорош, что он — необыкновенный ребенок и что, конечно, будет из него толк.
Вова отрекомендовался, протягивая Фрунзе ручонку:
— Владимир Николаевич Орешников, сын собственных родителей.
Может быть, его этому научили, может быть, кто-нибудь в шутку сказал это при нем, но он всегда так говорил, если приходили незнакомые.
Фрунзе смеялся:
— Сколько же тебе лет, сын собственных родителей?
— Пять лет и пять месяцев! — с гордостью ответил Вова.
Тут разговор коснулся Котовского. Орешников и Фрунзе в два голоса начали восхищаться его энергией, его кипучей натурой, его талантами. Петя Соломинцев навострил уши: «Эге! Да этот Орешников, видать, незаурядная личность! С какими людьми знается!»
Чаепитие прошло великолепно. Фрунзе с удовольствием ел бутерброды и печенье, шутил, Петя Соломинцев рассказывал анекдоты, Лаврентий Павлович сначала ограничивался своим «гым-гум», а потом оживился и, поняв из разговора, что гость прибыл из Москвы, рассказал много интересного о московской старине: о том, что под Новодевичьим монастырем в былые времена были луга, где паслись государевы кони, а на Остоженом дворе заготовлялось в стогах сено, что славились в Москве трактир Тестова, егоровские блины и Сандуновские бани, что Кунцево — бывшее имение Нарышкиных, Архангельское Юсуповых, а Останкино — Шереметева… Лаврентий Павлович так и сыпал названиями, сообщил, сколько раз Москва выгорала, перечислял храмы, музеи, имена актеров, губернаторов… Фрунзе по удивленным лицам всех домашних понял, что они в первый раз в жизни слышат, во-первых, что Лаврентий Павлович может быть словоохотлив, во-вторых, что он, оказывается, когда-то жил в Москве, видимо, еще до женитьбы, и даже изучал ее историю.
Впрочем, за столом все говорили много и охотно. Любаша рассказала об университетских делах, Капитолина Ивановна — о том, как Любаша и Коленька ходили-ходили в кино да и поженились…
В двенадцатом часу сердечно распрощались, Петя сбегал узнать, на месте ли шофер, и они уехали.
— Молоденький-то так себе, — сказала очень довольная, сияющая Капитолина Ивановна, убирая со стола посуду.
— Пустозвон! Гым-гум.
— А вот который с бородкой — приятный человек. Это кто же он будет, Коленька? Твой сослуживец?
Орешников расхохотался:
— Да это же министр, мама, по-нынешнему, нарком. Это Фрунзе!
Капитолина Ивановна отмахнулась:
— А ну тебя, никогда серьезно с матерью не поговоришь, все шуточки да прибауточки. Любаша, кто же это он, Михайло-то Васильевич? Да вы что, ребятки! Вправду министр? Мать пресвятая богородица! Да что же вы меня не предупредили? Слышишь, Лаврентий Павлович? Министр!
— Гым-гум…
— А я-то его вареньем потчевала!
— Что ж, и министры варенье едят. Фрунзе — человек умный, а главное воспитанный, словом, интеллигентный. Так-то рассуждать: что особенного, что в гости пришел? Обыкновенная вежливость…
— И порядочность, гым-гум…
— Да, и порядочность. Мы знакомы, я у него и дома бывал. Теперь он приехал в Ленинград, знает, что я в Ленинграде, — хорошо получилось бы, если бы он пренебрег? Поважничал?
Но Орешников говорил это, убеждая себя, а в душе ликовал и восторгался: вот это человек!
Тут и Любаша и Лаврентий Павлович стали уверять, что они сразу поняли: человек этот необыкновенный, выдающийся человек.
И еще долго не ложились спать, беседовали, смеялись, припоминали, как все было, как Любаша сбегала в магазин, как убрали недоеденную манную кашу…
— А Вовка ему понравился.
— Еще бы!
— Гым-гум! Приятно, когда в правительстве люди как люди! Очень хорошо побеседовали!
А Фрунзе наутро побывал еще на одном номерном заводе военного ведомства. Продукцией, выпускавшейся на этом заводе, остался доволен:
— Преподнесем сюрпризик, если кто сунется к нам! Сразу получат от чужих ворот поворот!
Так как до поезда осталось немного свободного времени, Михаил Васильевич решил хотя бы взглянуть на памятные места города, места, связанные со светозарной юностью, с теми годами, когда Фрунзе приехал двадцать лет назад в Петербург, тем более что комендант города предоставил в его распоряжение машину.
— Куда теперь, Михаил Васильевич? — спросил шофер, видать, толковый парень, с военной выправкой и несколько панибратскими ухватками, в кожанке, чисто выбритый — словом, типичный «личный шофер».
— Начнем с Выборгской, — предложил Фрунзе. — Катнем прямиком к Политехническому?
— Понятно! — сказал шофер и газанул по Литейному.
До Политехнического было далеко. И Фрунзе, поглядывая на постройки Финляндского вокзала, озирая рабочие кварталы, вспоминал студенческие сходки, лекции — накаленную атмосферу 1904 года…
На обратном пути свернули после Литейного моста вправо, миновали Марсово поле и по Миллионной выбрались на Дворцовую площадь.
— К Медному Всаднику? — лаконично спросил шофер.
— Остановимся на площади. Здесь было первое сражение народа с царизмом.
— Штурм Зимнего?
— Раньше. Кровавое воскресенье.
— А-а! Разве это сражение? Чистая бойня.
— Что верно, то верно. И я тогда получил царапину.
Фрунзе задумчиво смотрел на громадину Зимнего дворца, на величавую арку. Денек был кисленький. Типичная ленинградская погода.
— Действительно, каждый камень здесь история! — вздохнул Фрунзе.
— Дальше некуда! — отозвался шофер.
И они, навестив Медного Всадника, отправились на Московский вокзал.
Чего совсем не умел Фрунзе — это сидеть в кабинете и отдавать распоряжения. У него и кабинет был местом споров, совещаний, разработки проектов. А вообще — Фрунзе любил все видеть сам, все ощупать, представить, а главное — поговорить с людьми, понять людей и поверить им. А поверив, проверить и поторопить.
То он выступает на заседании, посвященном двухлетию Общества друзей Воздушного Флота, то проводит совещание кавалерийских начальников армии и еле успевает перекинуться двумя-тремя словами с Григорием Ивановичем Котовским. А там — совещание Военно-научного общества, где Фрунзе говорит о характере будущей войны, о значении психотехники, о подборе наиболее пригодных людей во все рода войск, так как не всякий может быть, например, летчиком или моряком…
Разве можно не побывать на заводе «Икар», где изготовляется первый советский авиационный мотор? А бронетанковые части? И он, и Егоров уделяют им много внимания, в то же время приветствуя советское тракторостроение: пусть трудятся наши тракторы на полях в мирное время, а придет война — из них получатся прекрасные тягачи.
Еще одно нововведение: полковая артиллерия. Насколько сильнее стала пехота! И как это пригодится в случае войны!
Но нельзя не позаботиться также о пулемете. Не пора ли избавиться от заграничных пулеметов Максима и Дризе, которые с давних пор на вооружении нашей армии? Не пора ли создать свой, отечественный, русский пулемет, и чтобы он был не хуже иностранных?
Фрунзе вызывает к себе известного конструктора-изобретателя стрелкового оружия Дегтярева и конструктора-оружейника Федорова, двух друзей, работающих сообща и безраздельно.
— Догадываетесь, зачем я вас пригласил?
— Думаю, что потолковать о том же, о чем думка и у нас самих.
— Что нужно сделать, чтобы работа у вас шла успешнее?
— Сказать по правде, у меня и чертежи уже сделаны…
— Пулемета?!
— Пулемета.
— Значит, понимаете, как это нужно? Разве не обидно, что до сего времени кафтан-то с чужого плеча носим? Добро бы хоть не умели. Умеем! Еще как умеем! Недавно я вычитал: парашют-то — чье изобретение? Котельникова! Чать, и вы тоже не слышали об этом? И никто не знает. А почему? В таких вещах скромность неуместна.
— А радио? А электрическая лампочка? — стал перечислять Дегтярев. Кто о Попове знает? О Яблочкине? Мы-то по-человечески подходим, без торгашества, а там, у капиталистов, все на рубли переложено: талант на рубли, ум на рубли, совесть…
— Ну, совесть-то у капиталистов дешевле.
Фрунзе обращался то к Дегтяреву, то к Федорову, расспрашивал их, рассказывал сам. Завязался интересный разговор. Михаил Васильевич позвал их к себе домой. Квартира у него просторная, солнечная, и место хорошее у самого Кремля. А в квартире все шкафы, шкафы наставлены, снизу доверху книгами заполнены, а книги все больше по военному делу.
Пили чай. Обсудили, прикинули. А когда вышли от наркома, переглянулись и видят: у того и у другого глаза горят, лица помолодели. Раззадорил их Фрунзе!
— Сделаем пулемет, — сказал Дегтярев.
— Сразу надо приниматься, — согласился Федоров. — Сегодня же, не откладывая.
— Да не просто пулемет, а чтобы у этого Дризе глаза лопнули от зависти!
— Не для буржуазии делаем, для народа. Надо постараться.
Так они толковали, остановившись перед домом, где жил Фрунзе. Щурились от яркого солнца и блеска кремлевских куполов, говорили кратко, отрывисто, по-деловому.
А там, у Фрунзе, как только распрощались изобретатели и ушли, произошел другой разговор.
— Не щадишь ты себя, — сказала Софья Алексеевна, подсаживаясь на кресло к мужу. — Не щадишь, а у меня язык не поворачивается попрекнуть тебя и остановить. Да и бесполезно. Сколько я знаю тебя, еще с Читы, всегда ты такой неугомонный. Отдаешь без меры, любишь без оговорок… Хороший ты у меня!
У Фрунзе начинался приступ болезни, он готов был кричать от боли, но улыбнулся и сказал:
— И ты у меня — самая лучшая женщина на свете!