Ольга Петровна знала, как заполнены хлопотами и заботами дни ее мужа, какими вопросами он занят, какие дела его волнуют. И все-таки она не смогла бы перечислить всего, что делал Котовский. Ведь он был не только командиром дивизии, или командиром корпуса, или командиром бригады, он еще был коммунистом в полном, глубоком значении этого слова, наконец, он был советским человеком, а ведь это высокое звание ко многому обязывает.
Взять, например, только одно событие: страшный недород, а в результате повальный голод в самых плодородных районах Поволжья, Украины и Северного Кавказа. Непосредственной причиной недорода была засуха, но, если вдуматься, это являлось следствием войны и интервенции, прошедших орудийными колесами по засеянным полям, проложивших кровавый след по всему российскому приволью.
Хлеба не было. Ели кору деревьев, ели лебеду. Голодало до тридцати миллионов людей. Смерть хозяйничала в этих местах. Встречались целые поселения, поголовно вымершие, от мала до велика. Кто уцелел, в отчаянии уходил в города, но чем могли поделиться с несчастными горожане? Они сами перебивались на скудном пайке.
Душераздирающее зрелище — мертвые бурые поля, окаменевшие комья земли на пашне, голая пустыня, мертвенно-серая полынь да поблекшие плети повилики… Стаи ворон, с разинутыми от жажды клювами, взъерошенные, голодные, перелетали с одного поля на другое, зловеще каркая.
Надо было срочно спасать людей. Надо было накормить их, а также обеспечить зерном будущие урожаи.
Ленин обратился с призывом к украинским крестьянам: надо помочь голодающим, надо поделиться с Поволжьем избытками, надо выручать людей из беды.
Страна еще не оправилась от опустошительной войны, от нашествия. Страна была разорена. И все-таки каждый старался уделить хоть что-нибудь из своего скромного достатка.
Весть о бедствии разнеслась по всему миру.
— Надо помочь русским!
Отовсюду протянулись дружественные руки. Да и как могло быть иначе? Международная солидарность трудящихся нерушима.
Когда весть о постигшем Советскую Россию бедствии достигла Парижа, разные слои общества встретили ее по-разному. Рабочие стали создавать комитеты помощи. Газетчики стали смаковать различные ужасы в связи с голодом и недородом хлеба. Рябинин снова наполнился надеждами и размышлял, как бы получше использовать сложившуюся обстановку. Не без его влияния создавалась в Париже «Международная комиссия помощи России». Именно России! Не Поволжью, не местностям, пострадавшим от засухи, а России!
— Это звучит! — ликовал Рябинин. — Это впечатляет! Но воображаю, какие условия им поставит Нуланс! Ведь это твердокаменный человек! Человек-монумент!
Рябинин не ошибался. Возглавил Комиссию помощи тот самый Нуланс, который пакостил Стране Советов уже в 1918 году. Это он в числе других ему подобных налаживал тогда блокаду Советской России, а ведь это и привело русский народ в состояние разорения и нищеты, это и привело к голоду.
Рябинин вполне отдавал отчет, какие последствия блокады и интервенции неизбежно настанут. Слова Рябинина, что костлявая рука голода схватит за горло большевистские Советы, были подхвачены белогвардейской печатью. Эти жестокие, живодерские слова стали лозунгом, стали программой. Пусть, пусть они дохнут с голоду, наши земляки, наши братья, наши соотечественники, раз они не хотят жить, как жили! Не давать им ни крошки! Пусть вымрут в своей вольной стране! Все — и малые и старые!
По Парижу ходил забавлявший всех рассказ, как графиня Потоцкая по поручению «своего большого друга» барона Корфа явилась сообщить потрясающую новость Марии Михайловне Долгоруковой. Над этой историей, может быть и приукрашенной, смеялись до слез.
— Можете себе представить хорошенькую графиню Потоцкую в роли докладчика по экономическим вопросам?!
Рассказывали, что графиня прониклась сознанием, будто ей поручено важное дело. Когда она вошла, у нее было странное лицо, напугавшее и Марию Михайловну, и князя Хилкова, или, как его называли запросто в домашнем кругу — «дядюшку Жана».
— Господа! — воскликнула она, войдя и даже не здороваясь. — Господа! У них голод! Это просил вам сообщить барон!
Она стояла в позе оперного трубача, извещающего о выходе принца. Это ей шло. Ей вообще все шло, и она это знала. Знала, как зачаровывают мужчин ее синие с поволокой глаза, ее крохотный ротик и капризный выгиб бровей.
Видя, что никто ничего не понял, она пояснила:
— Да, да, представляете? У них совершенно нет хлеба! Совершенно!
— В самом деле, — неуверенно промолвил дядюшка Жан, — я что-то такое слышал… На Поволжье.
— Я услала барона по одному своему делу. Он хотел сам все рассказать, а пока попросил, чтобы я поздравила.
— Но если голодают… — не поняла Мария Михайловна, — чего же тогда поздравлять?
— Барон уверяет, что, если мужики начнут голодать, они начнут бунтоваться. И тогда мы сможем вернуться в Россию. Вообще мне тут не все ясно. Например, если нет хлеба, неужели они не могут обойтись? Мне вот доктор категорически запретил есть хлеб.
— Вот видите! — повеселел князь. — И вы все-таки не бунтуете! Вами даже император Николай был бы доволен…
— Пожалуйста, Жан, не затрагивайте хоть его! — простонала Мария Михайловна. — О вас же мне давно известно, что вы неисправимый циник, у вас нет ничего святого!
— Неправда, есть святое: это вы, княгиня! Вы — моя религия!
— Жан!
…Несколько дней графиню Потоцкую нарасхват приглашали во все дома, чтобы от нее самой выслушать эту новость. Таким образом, весть о том, что в районе Волги умирают от голода тысячи людей, обернулась в избранных кругах белоэмигрантов веселым анекдотом.
Тем временем Международная комиссия помощи России заседала, выносила решения…
— Помощь голодающим? Мы ее окажем, но при условии… безоговорочного контроля над действиями Советского правительства! — ораторствовал Нуланс. — Им сейчас некуда податься, они приперты к стене. Только при этом условии контроля будет оказана помощь голодающим! Всем ясно? Sine qua non[3]. Мы к ним пошлем экспертов!
Эти притязания были отвергнуты Советским правительством. Тогда по установившейся традиции прибегли к помощи все тех же эсеров, той части, что успела легализоваться и сделать вид, что отошла от своих позиций. Группа представителей эсеров, слегка разбавленная кадетами, предложила создать на общественных началах «Комитет помощи голодающим» — Помгол.
Им разрешили. Однако, зная повадки этих сомнительных радетелей о благе народном, присматривали за ними. Вскоре перед Дзержинским лежали неопровержимые доказательства преступной их деятельности. Нашли у них даже схему… да, да, схему, где уже заранее разрабатывались детали так называемого переустройства России.
Феликс Эдмундович с горечью сказал:
— Вот для чего им понадобился Помгол. Даже народное бедствие эта публика использует для политической борьбы и заговоров. Спят и видят государственный переворот в России. И уже намечается верховный правитель! Все их помыслы только и ограничиваются захватом власти. А как властвовать, как устроить жизнь — это у них вопросы второстепенные.
Дзержинский нахмурился:
— Арестовать! И этого негодяя арестовать, у кого в дневнике нашли запись: «И мы, и голод — это средства политической борьбы»!
На Украине решено, чтобы каждые двадцать человек прокормили одного голодающего. Котовский берется за дело. Помощь голодающим рассматривать как одну из боевых задач! И зорко следить, чтобы все, что предназначено для голодающих, срочно доставлялось им, — только им и только срочно!
Ведь памятен зловещий эшелон, который год или два назад мчался по рельсам через Страну Советов. Да можно ли забыть то трудное время? Злобное, ощетиненное кольцо блокады. Разутая, раздетая, нетопленая Советская республика. Голодная смерть смотрит в лицо. И вот в Петрограде, где каждый вагон на счету, каждое ведро каменного угля — величайшая драгоценность, формируется эшелон. С какой надеждой смотрят на него изголодавшиеся питерцы! Эшелон — это спасение! Он направится туда, в хлебное приволье, в восточные районы. Там его нагрузят спасительными продуктами, чтобы накормить почерневших от голода питерских рабочих, истощенных, измученных женщин, синевато-прозрачных, трогательно-беспомощных детей…
Свисток. Семафор открыт, жезл вручен, эшелон трогается, разболтанные вагоны ходят ходуном, гремят, грохочут, поезд набирает скорость и отчаянно дымит. Версты, версты… станции, полустанки… Изрытые окопами поля, разбитые водокачки, дважды взорванные и дважды починенные на живую нитку мосты… Ах, скорей бы, скорей бы! Вся надежда на него! Скорей бы он добирался до места!
Но вот эшелон благополучно прибыл на станцию назначения. Там уже ждут его. Криво улыбается начальник станции. У него уже все условлено, все подготовлено.
— Прибыл? Ладненько. Поставить на шестнадцатый путь.
Эшелон стоит на шестнадцатом пути. Стоит неделю, стоит другую. Ветер пронизывает насквозь пустые изношенные вагоны, они обрастают инеем, колеса примерзли к рельсам…
— Стоит? Ладненько. Перебросить его на двадцать второй путь.
Но вот какое-то движение, какое-то оживление. В тулупах, с фонарями в руках идут хмурые заспанные проводники. Прицеплен паровоз. Рывок, еще рывок. Эшелон пятится, ползет сначала назад почти за станцию, в открытое поле, где мигает зеленым глазом семафор. Стоп. Свисток. Эшелон движется теперь уже вперед и оказывается на главном пути, у перрона.
— Отправляется? Ладненько. С богом!
Свисток. Семафор открыт, жезл вручен, эшелон трогается, разболтанные вагоны гремят, грохочут, раскачиваются, поезд набирает скорость и отчаянно дымит…
Версты, версты… станции, полустанки… И наконец, после длительных стоянок, после отчаянных нечеловеческих усилий снабдить его и топливом и подой, пустой эшелон благополучно добирается до голодного, холодного Питера, где так его ждут.
Начальник станции криво усмехается:
— Прибыл? Превосходно. Загнать его на шестнадцатый путь. А затем снова отправить туда, в хлебные районы, и так гонять взад и вперед порожняком, пока господа защитники революции не передохнут с голоду!
Да, Котовский помнит, такие эшелоны гоняли в самое трудное время засевшие в разных «Викжелях» озверелые враги, гоняли порожняком на радость белогвардейщине, на радость банкирам и лордам и всем ползучим гадам, обитающим на земле. Котовскому часто мерещится этот эшелон, мысль о нем преследует его неустанно. Когда он знает, что затрачены впустую государственные средства на никчемное дело, Котовский говорит, бледнея от ненависти:
— Это он, это он, тот самый зловещий эшелон!
Когда путаники, бездельники только болтаются под ногами, замедляя движение, Котовский снова видит пустые вагоны, перегоняемый взад и вперед порожняк.
Бойтесь зловещего эшелона!
— Как ты считаешь, Леля, можно жить, если не веришь в человека? По-моему, нельзя. Ведь если не верить, то что же тогда останется?
— Надо верить! — твердо отвечала Ольга Петровна.
Котовский задавал такой вопрос всем. Криворучко на это мрачно отозвался, что человеку отчего бы и не поверить, а если это не человек, а только притворяется человеком?
Котовский безгранично верил в хорошее, что заложено в каждом, во всех людях. С отвращением и ужасом смотрел на лодыря, негодяя, способного есть чужой хлеб, выискивающего теплое местечко и провозгласившего девиз: «Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать». Котовский недоумевал, глядя на такого нравственного урода: как это можно продребезжать через всю жизнь порожняком, как тот эшелон?
Но у него никогда не опускались руки, он всегда надеялся, что проснется в человеке то хорошее, что ему присуще, он верил каждому человеческому существу.
Сколько, например, возился и нянчился Котовский с Зайдером, человеком с темным прошлым и грязной душой!
Когда в Одессе была установлена Советская власть, Зайдер пришел к Котовскому и попросил принять его в отряд. Кем? Кем угодно! И начал он в бригаде вроде как по снабжению орудовать. И так орудовал, что вскоре на него стали поступать жалобы: там незаконно отобрал, тут незаконно взял словом, мародерством занимается. Несколько раз вызывал его Котовский, усовещал, предупреждал, что так дело не пойдет. Зайдер клялся и божился, что это в последний раз, что больше это не повторится, а если уж пошло на откровенность, то для кого он старался? Овес забрал у мужика? Так ведь сам-то Зайдер овса не ест? Овес-то Орлику достался?
Увы, Зайдер не исправлялся. Опять и опять всплывали на поверхность некрасивые его дела. Посоветовался Котовский с комиссаром. Решили, что нельзя этого человека в бригаде оставлять. Удалось пристроить Зайдера в военизированной охране сахарного завода.
Зайдеру новое назначение понравилось:
— Люблю сахарок. Могу и вам в случае чего подбросить. По старой дружбе. А что?
— Ничего подбрасывать мне не надо, а если это шутка, то плохая. Постарайтесь оправдать доверие на новой работе.
Ушел Зайдер, как всегда, с сознанием своего превосходства, с непоколебимой уверенностью, что уж он-то умеет жить.
А Котовский размышлял после его ухода:
«Скользкий он какой-то. Услужливо-нагловат и нагловато-услужлив. Выгнать бы его в три шеи к чертовой бабушке, но тогда он и вовсе по наклонной плоскости покатится. А тут все-таки при деле, все-таки среди трудового народа. Приглядится, обживется, может быть, и усвоит советский стиль работы».
Всякая несправедливость, всякое пренебрежение в работе и распущенность в личной жизни приводили Котовского в бешенство. После всего пережитого — после тюрьмы и каторги, лишений и гонений, а затем непрерывных боев и переходов — он стал вспыльчивым и несдержанным. Ольга Петровна просила его:
— Если ты вспылишь, если почувствуешь, что не можешь сдержаться, поворачивайся немедленно, иди ко мне и на мне израсходуй свою вспышку и свое раздражение.
Иногда Котовский вскипит, разъярится да вдруг вспомнит наказ жены — и сразу отляжет от сердца, только махнет рукой и рассмеется:
— Следовало бы с тобой покруче, да ладно, как-нибудь в другой раз.
Оснований для тревог предостаточно. Хотя и закончилась гражданская война, но и теперь не унимается вражеская рука. То там, то здесь появляются бандитские шайки. Здесь они подожгут ссыпной пункт, там внезапным налетом обрушатся на сахарный завод или ворвутся и перережут весь служебный состав железнодорожной станции.
Котовскому поручена охрана ссыпных пунктов Переяславского уезда, и он отдает приказ послать на каждый охраняемый пункт самых дисциплинированных, самых надежных бойцов бригады.
Центральный Исполнительный Комитет призывает напрячь все силы для изжития топливного кризиса. Объявлен топливный трехнедельник. Воинским частям Украины приказано принять участие в проведении этой кампании.
Насколько серьезно положение с топливом, видно из тех мероприятий, которые проводятся в армии.
— Топливный кризис принял угрожающий характер, железные дороги Республики остаются без топлива, — напоминает Котовский. — Топливный кризис в свою очередь сказывается на доставке продовольствия голодающим Поволжья. Требуются экстренные меры, чтобы справиться с этой бедой!
Котовский, в то время начальник 9-й кавдивизии, разрабатывает детальный план действий.
Курсанты дивизионной школы на все время трехнедельника переходят в оперативное подчинение чрезвычайной тройки. Курсанты, назначенные десятниками, получают по три пилы и по восемнадцати человек рабочих, обязанных выполнить определенный суточный урок — три кубические сажени дров. Группа курсантов занята точкой и правкой пил. Другие помогают сельским властям подобрать возчиков. Курсанты освобождаются от строевых занятий. Малейшее уклонение от работы рассматривается как невыполнение боевого приказа и ведет к преданию суду революционного военного трибунала.
Можно представить, как дружно начинают фырчать пилы, как звонко отдается в лесных трущобах говорок топоров. Даешь три кубические сажени дров на каждую группу пильщиков! Даешь топливо стране, истерзанной интервенцией и озверелой контрой, но полной молодого задора и неистощимой энергии!
Голод в Поволжье, а находятся такие куркули, что скрывают фактически засеянные площади, показывают меньшие, да и по тем не выполняют нормы продналога.
Снова Котовский круто берется за дело.
— Мы разместим полк в селах, не сдавших продналога! — гремит голос Котовского. — И обяжем эти села довольствовать полк фуражом до той поры, пока не будет стопроцентной сдачи продналога! Небось тогда поторопятся! О выполнении задачи доносить в ежедневных сводках.
И хотя сейчас не приходится скакать во весь опор под посвист пуль, врубаться во вражеские ряды, но сражения с неуступчивым, въедливым прошлым происходят на каждом шагу. Не так-то легко стряхнуть с наших ног прах старого мира.
Тревожный сигнал: пьянство в дивизии. Котовский отмечает в приказе, что это тем более преступно в настоящий момент, когда Республика бьется в тисках голода, когда от каждого человека ждут сознательности, дружных усилий!
Или как назвать — изменником или глупцом — начсандива, который во время боевой операции против банд оставил всех врачей в тылу, при обозе второго разряда, и отправил с действующими частями только фельдшера да лекпомов?
Сурово спрашивал Котовский. Как тут не прийти в бешенство? Как не принять крутых мер?
Может быть, другому человеку все эти будничные дела показались бы скучными, мелкими. Прославленный легендарный командир — и вдруг: дрова, борьба с пьяницами, наблюдение за действиями начсандива. «Да провались они пропадом! — сказал бы другой. — Подай мне дело по плечу, чтобы действовать — самое меньшее — в мировом масштабе!» Но Котовский был другого склада человек. Он с увлечением занимался самыми обыкновенными, житейскими делами и вкладывал в них всю душу.
Итак, за пьянство и разложение — судить! По делу начсандива назначить строгое расследование!
— А ты, Леля, говоришь — приходи домой и здесь срывай свое возмущение. Тут сама рука хватается за эфес!
— Вот как раз этого и не надо, — спокойно и рассудительно толковала Ольга Петровна. — Ты поступил правильно, что предоставил подыскать меру наказания ревтрибуналу.
О страшном эшелоне, который гоняли порожняком, Котовский узнал от Ивана Белоусова. Белоусов же рассказал, что творилось в Помголе.
Когда кончилась гражданская война, Котовский отправил своего питомца Ивана Белоусова в Одесщину сеять хлеб, налаживать хозяйство. Белоусов часто наезжал к Котовскому — то посоветоваться, то просто повидаться. Котовский любил этого напористого парня. И было радостно сознавать, что весь он, от начала до конца — творение Котовского, его продолжение в жизни, как ветка от основного куста.
Однажды Белоусов сообщил:
— Григорий Иванович! Вступил в партию!
Спеша выложить все наболевшее, Белоусов продолжал:
— Видел я, как проходили выборы делегатов на Десятый партсъезд. Вы даже представить не можете, какие жаркие сражения у нас были. Вот это бои! Я только теперь понял, что Григорий Иванович, направляя нас — ну, меня вот и других — в гущу жизни, оставался тем же командующим бригадой, вы понимаете меня, Ольга Петровна? Мы и теперь наступаем, обходим с фланга… берем в штыки…
— Конечно понимаю. А вы понимаете, Ваня, что такое Десятый съезд партии? Об этом съезде через сто лет будут вспоминать, он войдет в историю. На повестке был вопрос о единстве партии, вот о чем шла речь на этом съезде. Вполне понятно, что на съезд стремились попасть всевозможные троцкисты, анархо-синдикалисты и прочая дрянь. Потому и происходили у вас жаркие сражения. А сами-то вы за кого голосовали?
— Я-то? Какой вопрос! За тезисы большинства ЦК, конечно! За Ленина!
— То-то и есть. Все лучшее — за Ленина. У тех — никого, кроме крикунов и карьеристов.
Котовский умел слушать. Но его кипучая натура требовала немедленного действия, срочного вывода из сказанного. Ольга Петровна, наоборот, была спокойна, уравновешенна, говорила медленно, подбирая нужные слова.
— Крикунов и карьеристов? — подхватил Котовский, еле дождавшись, когда она договорит. — Теперь все, покричали — и хватит! Решение Десятого съезда — покончить с фракциями, очистить партию от неустойчивых.
— Григорий Иванович, кабы только неустойчивые…
— Знаю, есть и похуже. Вот и гнать их от живого дела! Ведь недосуг с ними возиться! Дел по горло, а тут всякая сволочь мешается!
Когда Иван Белоусов снова приехал — слаженный, быстрый, решительный, — он еще на пороге возвестил:
— Григорий Иванович! Не знаю, одобрите или не одобрите: решил работать в Чека. Это в моем характере будет. Что же, смотреть на этих гадов-оппозиционеров?! Вы только подумайте: меньшевики в Одессе выпускают свою газету! Орудуют! Эх, Григорий Иванович, на мой вкус — так не разводить бы с ними антимонии. Ведь они кто? Они похуже будут всяких деникинцев, они верткие. Я думал-думал… Как тут действовать? Шашки наголо? Нельзя. И оставить тоже нельзя… Вот решил в Чека пойти.
Так Иван Белоусов стал чекистом. Прошел специальную школу, с головой окунулся в опасную, напряженную работу. Много узнал такого, о чем раньше и не догадывался. Не раз бывал в переделках, но это для него не ново: ведь у Котовского был разведчиком, и, кажется, не на плохом счету.
Даже внешне Белоусов изменился. Стал сдержаннее, сосредоточеннее. Знал больше, чем говорил. Вообще стал не очень-то разговорчив. О чем так и вовсе умолчит. Упомянет — значит, дело завершено и папки сданы в архив.
— Слово — серебро, а молчание — золото! — приговаривал он.
На все смотрел теперь Белоусов иначе. Появилась умудренность. Горькая складка залегла в уголках губ. Стальные блики появились в серых глазах. Ведь он знал многое, о чем никто вокруг и не задумывался. Жизнь шла своим чередом. Люди трудились, после трудового дня отдыхали, развлекались, ходили в театр и кино, прогуливались в городском саду или ехали на юг и загорали на пляже. А Белоусов знал, что тут же, по этим улицам, под чужой личиной, разгуливает враг и что ему, Белоусову, поручено найти его и обезвредить. Может быть, именно в этом саду на отдаленной скамейке как бы невзначай очутились рядом двое, и один другому передал незаметно какой-то предмет… И точно ли два беспечных дружка сидят за столиком в пивной и, окуная нос в пивную пену, беседуют о том о сем? Не является ли один из них простофилей, не служит ли ширмой, а второй не выжидает ли назначенного часа, чтобы выстрелить из-за угла в советского деятеля?
Теперь-то Белоусов определенно знал, что война между старым и новым ни на минуту не прекращалась, только принимала иные, еще более коварные и опасные формы. И в этой войне требовались зоркость и хладнокровие, находчивость и специальная подготовка.
В редкие минуты досуга непосредственный начальник Белоусова, бывший матрос, старался на конкретных примерах привить Белоусову умение видеть, сопоставлять, делать умозаключения, по малейшим, для неопытного глаза неразличимым приметам нападать на след.
— Хотите, товарищ Белоусов, расскажу вам забавную историю про один обыкновенный тульский самовар? Давненько это было, то есть давненько в смысле сегодняшних скоростей, когда за несколько дней происходят иной раз события мирового значения. Ведь у каждой эпохи свои скорости.
Белоусов слушал и боролся с острым желанием разглядеть на щеке начальника старый зарубцевавшийся шрам. Вот и об этом шраме бы он рассказал!
— Так вот. Узнали мы адрес конспиративной квартиры антисоветской организации. Снаружи дом — прямо из детективного рассказа о каком-нибудь Шерлоке Холмсе. Мрачный, старый, и стоит на пустыре, особняком. Но внутри нас ждало полное разочарование. Хозяев нет, видно, кто-то предупредил, и они скрылись. Комнаты пустые. Пыль, паутина. Но нельзя сказать, что нежилой дом: в шкафике посуда, на стенах картины висят, на окнах занавески, в спальне — застланная кровать. Да. Так вот, часа четыре мы провозились, осмотрели каждую вещь, простукивали стены, заглядывали за рамы, лазили на чердак — ничего! Чисто-пусто! И вдруг меня осенило. Как же так? Стоит — красуется на кухонном столе полутораведерный тульский самовар. Возле русской печки и труба самоварная, и угли в корчажке, хоть сейчас нащепи лучины, ставь самовар и садись чаевничать. Все это так, а отверстия для самоварной трубы нет. Нет — и баста! Как же так нет? Должно быть! Мигом принялись мы известку отскабливать, глину пробивать — вот оно, отверстие, кирпичом заложено! Вынули кирпич — так и есть: тайничок. А в тайничке свертки. Таким-то образом самовар помог нам организацию раскрыть и обезвредить. Значит, вывод сам собой напрашивается, — заключил свой рассказ старый чекист, — не оставляй без внимания даже самовара. Когда-нибудь я расскажу, как один пойманный шпион все хромал и опирался на толстую трость. Следователю показалась хромота не очень естественной, он внимательно осмотрел палку, оказалось, что внутри нее спрятаны шпионские донесения, списки агентов, конечно, не просто фамилий, — номеров, под какими они числились… В нашей практике много разных разностей бывает…
После таких рассказов Белоусов стал по-другому воспринимать жизнь. Всюду он искал логическую связь, по внешним признакам старался угадать характер человека, которого видел впервые, старался определить его профессию, так же как определяют с первого взгляда возраст, состояние здоровья, даже уровень развития.
Много открытий делал Белоусов, приглядываясь ко всему окружающему. И соображения, которые он высказывал своему начальнику, иногда были трогательно-наивны, но порой своеобразны и полны глубокого смысла.
— Не все, кто ворчит и критикует, обязательно контрреволюционеры, рассуждал он. — И не каждый, кто сыплет революционными фразами, — поборник Советской власти.
— Это подмечено неплохо, — соглашался начальник Белоусова. — Критика, строгая критика для настоящего деятеля — компас, а для выскочки, возомнившего о себе, — кровная обида.
— А еще бывают оговоры, — продолжал Белоусов. — Наклепают на человека, иди и расхлебывай.
— Бывает и так, — посмеивался начальник. — На то нас и поставили на такую ответственную работу, чтобы мы вдумывались и разбирались. В нашем деле нельзя рубить сплеча, но нельзя допускать и прекраснодушия, дорого обойдется. Ленин предупреждает нас, что ни одно глубокое и могучее народное движение в истории не обходилось без грязной пены — без присасывающихся к неопытным новаторам авантюристов и жуликов, хвастунов и горлопанов. Вот вы и посудите сами, какая филигранная работа возложена на нас, чекистов! Ну, мы и вылавливаем авантюристов. А сейчас враги взяли установку на бандитизм.
Начальник усмехнулся:
— Поймали мы как-то тут одного крупного бандита. Отпирается. Тогда мы показали ему карту, которой давно располагаем: на ней нанесены все подпольные белогвардейские организации крупного района… Карта настолько была у них секретной, что и ему показали ее только издали. А у нас она имелась. Вот так-то, дорогой товарищ Белоусов! Входите во вкус! Интересная наша работа!
А в доме Котовских жизнь шла размеренно, своим чередом.
Подъем в пять часов утра. И сразу же гимнастика и тренировка, а после гимнастики и тренировки обязательно облиться студеной водой — прямо из колодца, и затем растереть тело мохнатым полотенцем так, чтобы кожа горела и все поры дышали свежим воздухом, струящимся из сада, из открытого окна.
Какое благоухание по всей Умани, особенно когда цветет белая акация! Вся Умань утопает в садах, редко встретишь дом, вокруг которого не красовались бы яблони, не шумели листвой липы, не привлекали глаз нарядные мальвы. А какие тенистые аллеи в Софиевке, и сколько там птиц! Под самой Уманью раскинулся знаменитый Греков лес — с извилистыми тропинками, с солнечными лужайками, с зеленой тишиной.
Григорий Иванович Котовский стоит у открытого окна, глубоко дышит, любуется на белые облака, на лазоревое небо, на могучую сочную зелень, на просторные поля. Хорошая земля в Умани — роскошный чернозем. Недаром Уманский уезд выращивал, как помнят старожилы, одной только озимой пшеницы до пятисот тысяч пудов, да еще и ржи почти столько же. Сеют здесь и ячмень, и просо, и гречиху. И потихоньку-помаленьку начинает налаживаться хозяйство после всех бурь, после кровавых сражений. А давно ли по полям и холмам, не разбирая, что тут посеяно — рожь или гречиха, или ничего не посеяно, ничего не растет, кроме полыни и лебеды, чертополоха и бурьяна, мчалась лихая конница, громыхали тачанки, врезывались в землю глубокие выбоины от тяжелых батарей?..
Котовский смотрит вдаль. Вот прошел мимо товарный поезд. Снова тишина. Выползла во двор разбитая параличом, почти не способная двигаться старая генеральша, дряхлая, седая, с ожесточенными, скорбными глазами. Это бывшая хозяйка дома, муж ее, уездный воинский начальник, погиб во время этих грозовых лет, пронесшихся над Россией. Когда дом был отведен городскими властями для командира корпуса Котовского, старуху хотели выселить. Григорий Иванович воспротивился:
— Пускай себе доживает век на своем пепелище. Мне она не помешает, и я ей тоже не досажу.
Так и оставили ее на прежнем месте. Сама генеральша, видимо, не знала, что ее собирались выселить. Она вообще не воспринимала всего происходящего в мире. К тому же она была совершенно глуха. Заговоришь с ней — отвечает невпопад или же вообще ничего не отвечает и смотрит куда-то мимо. Поистине, она была воплощением сгинувшего старого строя — в своей бессильной ненависти, в своей безнадежной глухоте, в своем оцепенении. Какая-то сердобольная женщина приносила ей еду, выводила почти волоком на крыльцо, затем уводила обратно. Генеральша сидела на крыльце неподвижно, уставив потухший взор в одну точку. О чем она думала? Что вспоминала?
Главное украшение в просторном и светлом кабинете Котовского большая, во всю стену, карта России. Она совершенно необходима Котовскому, он хочет постоянно чувствовать близко, около, рядом всю страну, горячо любимую, славную социалистическую державу, ленинское детище, выпестованное им на радость и на образец всем трудящимся мира. Нужно большое сердце, необъятно широкая, как русские степи, душа, чтобы со всей беззаветностью, не щадя жизни, ринуться в бой, отстаивая ленинскую правду. Недруги кричат: «Отсталая страна!» Разве отсталая, если в каждом ее обитателе — в рязанском, самарском мужике, в полтавском хлеборобе, в винницком незаможнике — в решающий час обнаружилось величавое благородство, неслыханная отвага, готовность по зову Ленина встать рядом с питерскими пролетариями, иваново-вознесенскими ткачами, бакинскими нефтяниками, донецкими шахтерами, рядом с невиданной еще породой людей — коммунистами и не оробеть перед увешанными американским оружием, накормленными английскими галетами белогвардейцами, перед озверелым царским офицерьем, перед хладнокровными наемными убийцами, надерганными интервентами из четырнадцати государств? Нет, не отсталая! Высокоодухотворенная, достойная подражания, прославленная в веках страна, гордость человечества бессмертное поколение, отстоявшее революцию.
Такие мысли рождаются в голове Григория Ивановича Котовского при взгляде на огромную, во всю стену, карту огромной, в одну шестую часть света, страны. Другому бы ничего тут не увиделось, кроме желтых, зеленых, голубых пятен, линий и кружочков, крупных и мелких названий городов и сел. Нет, Григорий Иванович видит иное! Он видит, как движутся по всему необъятному пространству лесов и полей, горных ущелий и цветущих равнин отряды и роты, полки и дивизии, как захлебываются и надрываются пулеметные очереди, ухают орудия, как с винтовками наперевес идет в атаку пехота, как звенят и врубаются во вражеские полчища безотказные клинки.
История огласила смертный приговор преступному капиталистическому миру. Глянув в черную зияющую яму, готовую его поглотить, обреченный цепляется за края могилы, в приступе ярости он хотел бы увлечь за собой все живое, все, чему предстоит жить и красоваться. Он понимает, что новый, коммунистический строй неизбежен, что он несравнимо лучше и что он обязательно придет.
Сначала чудовище пытается задушить прекрасное дитя еще в колыбели. На защиту встает все, что есть лучшего на земле. Тогда изуверу ничего больше не остается, как всяческими ухищрениями замедлять ход истории, всеми способами мешать, всеми приемами вредить. Убивать, тащить все, что подвернется под руку: золото так золото, пшеницу так пшеницу. Угонять из наших гаваней принадлежащие нам корабли, с проворством опытного контрабандиста увозить сибирский лес, драгоценности, даже новые, только что выпущенные советские серебряные рубли и полтинники, даже старинные картины, даже старинную утварь из особняков — и стулья пригодятся!
Но цель тут иная. Сначала взрывать мосты, приводить в негодность паровозы, сжигать города и убивать, убивать все равно кого, все равно за что, лишь бы больше… Топтать посевы, окружать блокадой, стрелять из-за угла… А затем горланить во всю глотку до хрипоты, что вот он — хваленый социализм, вот он — новый строй, видите сами, — ничего у них не получается: голод, нищета, разруха, пещерный быт, развал! Они даже и одеваются не по моде! У них даже нет жевательной резинки! Дикари!
Чем больше вдумывался Котовский, чем усерднее изучал Маркса, Энгельса, чем внимательнее читал и перечитывал творения Ильича, тем ярче вырисовывалась перед ним потрясающая картина страданий, противоречий, рабства и унижения, в которые ввергнуто человечество царством доллара, тем длиннее становился перечень злодеяний, на которые кидается старый мир, понимая, что гибель его неминуема и что ему все равно уже нечего терять.
Да, карту любил Котовский, о многом она ему рассказывала. А гипсовая статуэтка — Ленин во весь рост — и бюст Карла Маркса на письменном столе довершали убранство строгого делового кабинета комкора.
Котовский твердо знает: надо полностью использовать кратковременную передышку, которую вынуждены дать враги. Все их атаки отбиты, им приходится разрабатывать новые варианты. Пока они там думают и собираются с силами, нужно хорошенько подготовиться к будущим боям.
Из каждой поездки в Киев или Харьков, а особенно в Москву Котовский привозит кипы книг, журналов, пособий, а затем штудирует их со всей напористостью и страстностью своего неуемного характера. Все размышления, все открытия, которые он делает, читая «Анти-Дюринг», или Дарвина, или ленинские статьи, он тотчас излагает своим товарищам, а прежде всего Ольге Петровне. Он спешит поделиться всем, что узнал, он не хочет быть скрягой и скопидомом, копить знания только для себя. Всем людям нести свет, всех приобщать к культуре!
Ольга Петровна — первый друг и советчик, неизменная помощница во всех делах, мамаша для всех котовцев, прилежный секретарь, надежный справочник по всем вопросам. Она из тех русских женщин, которые обладают душевной ясностью, обширным умом и удивительным тактом, которые разделяют с мужем все его помыслы и труды, скромно оставаясь в тени и довольствуясь славой и успехами своего избранника. Мягко и деликатно Ольга Петровна указывала мужу, что ему необходимо проработать в первую очередь, к каким источникам прибегнуть. Часто она читала ему вслух. Затем они откладывали книгу в сторону, и начиналось обсуждение прочитанного.
Штудируя какой-нибудь фундаментальный труд, Котовский запоминал особенно понравившиеся ему строки.
— Америка — самая молодая, но и самая старая страна в мире! восклицал он, с завидным аппетитом уплетая свой любимый борщ с перцем или воздавая должное пампушкам с чесноком.
Ольга Петровна выжидательно и понимающе смотрела на любимого человека. Она знала его привычку думать вслух. Но Котовский молчал. Он размышлял над этими словами, почерпнутыми из писем Маркса и Энгельса. Через некоторое время он добавлял:
— Самая старая. Вроде нашей генеральши: все лучшее позади.
Утром, еще до гимнастики, Котовский припоминает неотложные дела, которые следует выполнить сегодня, диктует Ольге Петровне, и она записывает в блокнот.
— Проверить ход контрактации свеклы. Записала? А то не проверять, так после наплачешься. Ленин учит, что если ты отдал распоряжение, то обязательно проверь, выполняется ли оно. Иначе ты будешь выглядеть болтуном. А те, кто пренебрегли твоим распоряжением, будут хихикать за твоей спиной.
Ольга Петровна записывает. Солнце светит в окно. Котовский продолжает диктовать:
— Проверить торговлю военно-кооперативных лавок. Как я здорово прижал частников! Одобряешь? Взвинтили цены на мясо так, что мясо стало дороже шоколада. А мы пустили мясо в своих лавках сначала даже себе в убыток. Понимаешь, какой ход? Это все равно что зайти противнику во фланг, ударить конницей по его тылам. Сначала частные торговцы смеялись над нами. Экие простофили, говорят! Однако видят — покупатель толпой повалил к нам. Горят нэпманы! Помнишь, делегация от купцов ко мне приходила?
— Это когда ты их выгнал? Как же! Помню.
— Взмолились, олухи царя небесного! Не губи, говорят, побойся бога. А я им отвечаю: труды Маркса и Энгельса надо изучать, тогда бы вы знали, что ваш бог — вексель, ваш культ — торгашество, а ваша гибель — социализм. Вопросов больше нет? Не забудьте с той стороны захлопнуть двери!
Котовский приступает к гимнастическим упражнениям. Наступает молчание. Ольга Петровна смотрит в окно, залюбовалась затейливым зеленым убранством сада. Какая свежесть хлынула в комнату! Солнце поднялось уже над деревьями, все сверкает, переливается. Птичий гомон — величайшее музыкальное произведение природы — порождает бодрость, согласованность, наэлектризованность души. И вдруг Котовский что-то вспомнил, прервал упражнения:
— Самое важное! Запиши, Леля, и подчеркни: в президиуме горсовета поднять вопрос о восстановлении кирпичного завода в городе. Ты ничего об историческом прошлом нашей Умани не читала? А я читал. Там только одно не записано — что наша бригада в районе Умани поставила точку разбою бандитов Грызло и Гуляй-Гуленко. Ну ничего, об этом в следующем издании добавят. А об Умани ты прочитай, занятно. Оказывается, никто не знает, когда Умань основана, знают только, что давно. Зато хорошо известно, что ее частенько истребляли. Один раз всех жителей Умани вырезал гетман Дорошенко, в другой раз приложил руку Гонта. Но это не главное. Истреблять и вырезывать с давних пор водятся мастера. Главное другое: оказывается, до революции в Умани черт-те что было, даже табачная фабрика, можешь представить?! Две паровые мельницы, три вальцовые. Маслобойные заводишки тоже были, а что меня заинтересовало — здесь было шесть кирпичных заводов, мал мала меньше, но шесть. А мы теперь один, да хороший откроем. Кирпич нам вот как нужен! Кстати, запиши, тоже сюда относится: поехать в Бердичев. Записала? Не улыбайся, Леля! Иногда кирпич — первейшая штука, его нам много понадобится. Конечно, нужно одновременно не забывать о пушках и пулеметах, как напоминает товарищ Фрунзе. Иначе, говорит, империалисты кирпича на кирпиче не оставят, это такая публика.
— Я записала: «Поехать в Бердичев». А зачем тебе туда?
— Понимаешь, еду недавно по Бердичеву, смотрю — красноармейцы со всем усердием заводскую трубу разбирают, только пыль летит. «Над чем, спрашиваю, трудитесь, товарищи бойцы?» — «Да вот, товарищ командир, печи будем в казармах ставить, кирпич понадобился». — «А что это за труба?» «Бывший буржуйский кирпичный завод, товарищ командир. Ликвидируем, так сказать. Как в гимне указано, проклятый старый мир надо до основания разрушать». — «Отставить, говорю, разрушать. Восстановим этот завод, тогда не понадобится ковырять старые развалины, нового кирпича наготовим». Я уже поручил это дельце толковому человеку, надо съездить проверить, как там у него подвигается. Если в Умани будет завод да там завод — сумеем кирпичом даже кое с кем и поделиться.
— И как это тебя на все хватает, удивляюсь. Смотри, у тебя целый трест образовался: и лавки, и сахарный завод, и кожевенный, а теперь еще за кирпич взялся.
— Надо, Леля. Ты мне вчера читала, как у Ленина говорится? Что мы нагоним другие государства с такой быстротой, о которой они и не мечтали? Ты веришь в это? Я так ни минуты не сомневаюсь. Американские капиталисты очень спесивы, а спесивых по носу бьют. Надо же было выдумать такую несуразицу, что двадцатый век — это век Америки и монополий! Приятно им или неприятно, но жизнь показала, что двадцатый век — век ленинской перестройки, начало новой эры человечества. Тут никуда не денешься, скоро это поймет весь мир. Особенно крепколобым мы объяснили на полях сражений. Советская власть плюс электрификация! Все! Заканчиваю гимнастику. Иду к колодцу окатываться, только как бы генеральшу не напугать!..
Григорий Иванович выглядывает в окно. Тишина. Никого. Спит еще генеральша.
— Как ты считаешь, Кржижановский ведь большой человек, умница? Я вчера из его статьи выписку сделал. До чего некоторые люди умеют находить слова! Я вот плохо говорю. Ведь плохо, Леля? Или сравнительно ничего? Я рублю сплеча, как клинком. Спасибо, еще ты меня сдерживаешь… Эх, Леля, Леля! Бесценный ты человек! Помнишь, я каждый раз тебя из списков представленных к награде вычеркивал? Награду ты сто раз заслужила, но я не мог допустить, чтобы недруги шипели: «Смотрите, Котовский своей жене ордена на грудь вешает…» Не мог я, Леля, ты должна это понять.
— Да разве я не понимаю!
— Вспыльчив я, черт, не маневрирую, как некоторые. Никто не говорит Ольга Петровна Котовская не только орденов — бессмертной славы достойна! Ты и сама не знаешь, какая ты! Исключительная натура!
— Гриша, — останавливает Ольга Петровна, — ты о Кржижановском начал говорить, что он умница.
— Он из ленинской стаи! И вот он отмечает, что мы живем в особое время, не похожее ни на что другое. С наших глаз спала пелена. Сейчас, говорит, все тайны разгаданы, все стоит перед нами во всей своей обнаженной сущности. Понимают враги и противятся. Понимают друзья и присоединяются к нам. Да, есть один единственно правильный путь ленинский! И с этого пути нас не собьют никакие проходимцы, как бы они ни старались!
— Ты ведь так и сказал на конференции, когда выступал?
— Так и сказал.
— А троцкисты?
— Шумели. Да ведь таких, как я, криком не возьмешь. Итак, приступаю к водным процедурам. Да! Запиши еще, Леля: «Тринадцать ноль-ноль — полковник Ухач-Угарович».
— Что, все-таки согласился работать в корпусе?
— Человек был — ни много ни мало — профессором в Академии генерального штаба! Тоже вроде развалин кирпичного завода! Сто лет как в отставке, а предложил я ему вести занятия, он даже прослезился. Надо верить в людей! Каждый кирпич пустить в стройку! Ухач-Угарович! Фамилия водевильная, а старик хоть куда!
Котовский приступает к водной процедуре. Плеск воды. Фырканье. Уханье. Затем свист туго натянутого полотенца, когда им со всей силой растирают спину, плечи, грудь…
— Помнишь, как меня Троцкий вызвал и перевод в Тамбов предложил? Нехорошо он тогда говорил, на моем самолюбии хотел играть, а у меня самолюбие — не скрипка, чтобы на нем играть. «Вас не ценят! Вас не понимают!» Еле тогда Фрунзе меня вызволил. Ушел я от него и думаю: «Нет, не коммунист Троцкий. Кто угодно, только не коммунист».
Растирание закончено. Кожа горит. Даже шея стала красной. Свежий, бодрый, пружинящей походкой входит Котовский в столовую и садится за стол.
— Как ты считаешь, Леля, хорошо это — на низменных чувствах играть? Я тебе откровенно скажу: дюжину таких проходимцев я бы на одного Ухач-Угаровича не променял.
Завтрак несложен: холодная вареная картошка, крепко посоленное крутое яйцо и холодные, запотевшие, с пупырышками, свежие огурцы — прямо с погреба.
Солнце так и заплескивает, так и хлещет в настежь открытые окна форменное наводнение. И какой крик подняли воробьи в кустах акации!
— Теперь на стадион? — спрашивает Ольга Петровна.
— На стадион. А оттуда в школу младших командиров. Как ты считаешь, Леля: чудесная штука — жизнь?