Девятнадцатая глава

1

Рябинину стукнуло шестьдесят. Он смертельно боялся адресов, поздравлений, тостов и тщательно скрывал эту дату, даже пустил слух, что уезжает не то в Австралию, не то на Алеутские острова, причем на длительный срок, так что и неизвестно, когда возвратится.

Следовательно, опасность визитов отпала.

Но все-таки он ждал, что его поздравят хотя бы его собственные дети. На это-то он мог рассчитывать? Но они, видимо, забыли, так-таки взяли и забыли.

Рябинин приказал накрыть роскошный праздничный стол, весь дом уставили живыми цветами, лакеи, похожие на сенаторов (поскольку и сенаторы походят на лакеев), сверкали белоснежными манишками, горничные полны были тошнотворной преданности и безграничного усердия, прямо пропорционального полученным чаевым.

Рябинин проснулся в этот день в отличном расположении духа, напевал что-то такое из «Сильвы» и придумывал поучительные нравоучения, которые преподнесет детям. Но дети не пришли.

Рябинин постепенно становился задумчивым, обиженным, затем раздраженным и язвительным и с каждым часом все более свирепел.

Прелестная дочка, выскочившая за этого норвежского кретина, от которого воняет треской, могла бы на худой конец прислать поздравительную телеграмму, если уж ей никак нельзя выбраться поздравить отца, если никак невозможно на три каких-нибудь дня расстаться со своей Норвегией, чтобы ей ни дна ни покрышки, чтоб она провалилась в тартарары.

А сыновья — бог им судья, — у них, видите ли, банкет в чертовой Ecole normale, военной академии в Париже, где придумали готовить к войне — с кем, спрашивается, и за кого? — сынков белых офицеров и сынков белой знати, пригодных разве на то, чтобы играть в бридж. Не могли сыночки пожертвовать банкетом ради отцовского юбилея!

На всякий случай Рябинин припарадился, хотя и не любил фрак и всякий раз, натягивая его, думал, что делает кому-то уступку, а мог бы при своих-то капиталах плевать на все моды и на этикет.

Видя во всех зеркалах свое отражение, Рябинин отводил душу, проклиная весь свет, и в то же время никак не мог отделаться от привязавшегося с утра мотива, который так и вертелся в уме.

«Уж не думают ли они, что из-за празднования юбилея этой дурацкой академии их отец перенесет свой день рождения на более удобный для них срок? Дожидайтесь! На третий год, когда черт умрет! („Сильва, ты меня не любишь…“). Вскормил на свою беду остолопов! Ах, им нужно усиленное питание! Ах, их нужно вывести в люди! Тут няньки, тут мамки. Не все княжеские отпрыски такое воспитание получали. Вот теперь любуйся! Воспитал!»

Во фраке Рябинин выглядел моложавым. Никаких мер не принимал, а вот не отрастил брюшко. Хорош. Хоть сейчас жениться. Черта с два, как бы не так!

Поразмыслив, Рябинин решил, что по случаю торжества сыновей, конечно, не могли отпустить из академии. Стало быть, они отпросятся только вечером и останутся дома ночевать.

Настал вечер. Сыновья не являлись.

Отлично, он может отпраздновать свой день и один. Да и кому, кроме него самого, интересно, что некий русский промышленник и миллионщик Рябинин родился ровно шестьдесят лет назад, прозябает теперь в изгнании, злится на весь мир и все никак не соберется покинуть эту плачевную юдоль, променяв ее на вечное блаженство?

Разумеется, Рябинин не пошел на торжество, на кой ляд сдалась ему Ecole normale вместе со всеми лягушатниками да и всей стаей шакалов, которые лязгают зубами вокруг России. Говорят, сегодня там предстоит полное сборище иконописных епископов, породистых русских князей и княгинь, из тех, что все еще не профершпилились, живя на широкую ногу в Париже, а также храбрых русских генералов, проигравших большевикам все сражения. Конечно, не обойдется и без нефтяной цистерны — сэра Детердинга, вообразившего почему-то, что русские дела лично его касаются («Сильва, ты ме-ня за-гу-бишь!»).

Рябинин изнывал от безделья. Входил в роскошно убранную столовую, отделанную деревянной резьбой под боярские хоромы и как будто скопированную с полотен Васнецова. Входил, фыркал, озирая батареи бутылок и сверкающий голубыми, розовыми, рубиновыми искрами старинный хрусталь. Стол был накрыт на двенадцать персон, сыновья могли привести своих приятелей.

«Да у меня тут не хуже Ecole normale!»

Рябинин, обращаясь к фужерам и графинам, восклицал:

— Милостивые государыни и милостивые государи! Рад вас приветствовать в день моего рождения!

Шутка не удалась, получилась довольно кислой. А уж до того хотелось Рябинину отколоть какую-нибудь экстравагантность! Например, усадить за стол всю прислугу — поваров, шофера, горничных — и чокаться с ними: «Ваше здоровье!» Или нагнать с бульваров дюжину шлюх и напоить их до бесчувствия…

А не спокойнее ли будет сесть одному за стол, плотно поужинать, выпить бокал шампанского и лечь спать? Зачем шуметь? Чтобы безобразничать, нужно быть чуточку моложе.

Рябинин бродил, как неприкаянный, по огромной безмолвной квартире. Не пойти ли гулять? Говоря откровенно, ему опротивел Париж, с его пустопорожней болтовней и неинтересными притонами, с его птичьим рынком на набережной De la Cite, с птичьей политикой, птичьими нравами и птичьими глазками проституток. Его раздражало все: и русские кабачки, и Наталья Лысенко на кинорекламах, и нудные споры, кто лучше — Кирилл Владимирович или Николай Николаевич. Все тут омерзительно. Климат дрянной. Людишки мелкие. Герб Парижа — корабль. Только куда он плывет? Чего стоят одни продавцы устриц, креветок, каштанов, порнографических открыток и «petites filles»!

«Да, я люблю Россию, — размышлял Рябинин, любуясь коллекцией расписных матрешек, палехских шкатулок, ярмарочных свистулек, резьбой по кости — кустарными русскими поделками, приобретенными за бешеные деньги. Но что такое Россия? И люблю ли я русский народ? Смотря какой. Русский народ с красными флагами? Сидели бы, делали палехские шкатулки!»

Эти мысли Рябинин переворачивал так и сяк, постоянно к ним возвращался, и они ему осточертели не меньше, чем парижские устрицы. Все было ясно. Россию любит, коммунистов ненавидит. Стоит ли толочься на месте? Допустим, что так. Россию любит, коммунистов ненавидит. Успел вовремя ретироваться и не побывать на Лубянке. И все. Слава богу. Tout est bien, qui finit bien…[9]

Заметив, что «французит», за что сам же постоянно шпыняет сыновей, Рябинин рассвирепел, выругался (на этот раз по-русски) и решительно направился в столовую.

В доме на правах экономки была такая Анастасия Георгиевна, из бывших.

— Покормите меня, — обратился к ней Рябинин, делая вид, что ничего нет особенного в том, что он в такой день садится за стол один. — Нет чтобы напомнить, что пора ужинать!

— Я думала, Сэргэй Стэпаннович… — начала было она (от ее прошлого у нее ничего не осталось, кроме этого, как она воображала, французского прононса).

— Не знаю, что вы там думали. Распорядитесь, чтобы подавали.

В этот самый момент раздался звонок. Рябинин так и просиял. Против воли на лицо наползала глупейшая счастливая улыбка. Пробовал хмуриться, ничего не получалось.

«Примчались-таки мальчишки! Сейчас начнут оправдываться, совать мне сувениры и рассказывать, как сэр Детердинг двигал вставной челюстью и призывал их к войне с коммунизмом. Ну, и задам же я им перцу, паршивцам!»

— Господин фон дер Рооп, — доложила горничная.

Рябинин опять выругался, но по-французски:

— Canail sot espes! Что надо этой немецкой обезьяне? Не слишком ли он теряет представление о расстоянии между нами, чтобы запросто лезть в мой дом?

И все-таки Рябинин сказал стереотипное:

— Проси.

Уж очень ему тоскливо было ужинать в одиночестве.

2

Фон дер Рооп прежде всего рассыпался в извинениях:

— Если бы не исключительные обстоятельства… Если бы не известие о вашем отъезде… Сознаю, что с моей стороны слишком смело… — и так далее, и так далее.

Затем начались комплименты:

— Какое великолепие! Какой вкус! Буквально музей! Бог мой! А коллекция! Надо отдать справедливость — русские большие мастера. А это кто? Коровин? Во Франции его не понимают. Какие смелые мазки, какая игра тонов!

Рябинин подумал не без ехидства:

«Когда дурак вас похвалит, он не кажется уже вам таким глупым. Верно подмечено. Вот и фон дер Рооп мне начинает нравиться».

И неожиданно для себя пригласил посетителя отужинать.

Новые возгласы восторга и удивления:

— О-о! Столовая… это сказка! Билибин! Честное слово, Рерих и Билибин! Но что я вижу: такой стол… Кажется, я все-таки не вовремя? Вы кого-нибудь ждете?

— Особенно никого. Сегодня праздник в Ecole normale, решил порадовать мальчиков.

— Ах так? Приятно. Польщен. Мне просто везет.

«Вот и Ecole normale пригодилась», — подумал Рябинин. А вслух пояснил:

— Они придут очень поздно, когда мы уже будем спать-почивать. Молодежь, знаете ли! Они еще зайдут по пути домой в два-три ночных бара. Словом, это не должно нас беспокоить.

Говоря это, Рябинин все еще надеялся, что сыновья, хотя и с запозданием, придут. Вот тут-то и пригодится этот «фон». Они увидят, что никто их не ждет и за них не волнуется.

Минуты шли. Их с важностью и неторопливостью отсчитывали огромные часы в столовой, массивные, похожие на великолепное надгробие, под которым погребены останки времени.

«По-видимому, они совсем не придут… Щенки! Вертихвосты! Хотя бы позвонили!»

Рябинин снова свирепел. Щеки его стали малиновыми. Он жевал, кхекал, кряхтел и орудовал ножом и вилкой так, будто кромсал своего врага.

Что-то ему показалось не так, что-то не так подали, он швырнул салфетку, оскалился, но заметил взгляд фон дер Роопа, сдержался и только тихо зарычал.

— Да-с, господин фон дер Рооп… М-м-да. Сегодня будем говорить без переводчика, не так ли?

Фон дер Рооп всплеснул руками, изобразив, что принял эту шпильку как забавную шутку.

— Пфе… пфе… Клянусь, хорошо сказано. О да! Совсем без переводчика. И почему бы нам не говорить по-русски? Мы оба русские и оба в изгнании.

Отплатив таким образом щелчком за щелчок, фон дер Рооп и глазом не моргнул и продолжал восторгаться:

— О-о! Пфе-пфе! Тогда сначала я немножко притворялся, что не понимаю по-русски, потом вы немножко притворялись, что не знаете немецкого языка. Это очень смешно!

— Вы хотели сказать, мы оба родились в России, а не хотели сказать, что мы оба русские, — поправил Рябинин. — Ведь если кошка окотилась в конюшне, нельзя же утверждать, что котята лошади.

Замечание было справедливо, хотя и не слишком любезно. Однако фон дер Рооп пропустил его мимо ушей. Он пришел не для того, чтобы ссориться. Он точно установил, что Рябинин — один из самых состоятельных русских эмигрантов. А так как он и один из самых яростных врагов коммунизма, то они могут найти общий язык.

Кто бы ни приходил к Рябинину, первой мыслью его было — не хотят ли попросить денег. У всех у них на уме деньги. Тогда только и вспоминают о Рябинине, когда приспичит. Говорят, бедный имеет мало, скупой того меньше. Рябинин не был скуп. Но он терпеть не мог швырять деньги на ветер. Если давал, значит, считал выгодным, пусть выгодным не в узком смысле слова, но в каком-то отношении полезным для себя.

Ротшильду приписывают слова, что недостаточно любить деньги, надо, чтобы и деньги любили тебя. Деньги любили Рябинина. У него их было слишком даже много. Рябинин жил в убеждении, что так оно установлено природой, деньги считал своей добродетелью и, как творец вселенной, взирая сверху, награждал праведных, лишал своей милости неправедных, вершил страшный суд.

Все у него подчинено мысли, что он безошибочен, что он вправе управлять судьбами людей. Он избранник, а смотрите, как прост в обращении! Как скромен в личной жизни!

Рябинин стремится говорить только по-русски: ведь он — русский бог. Что? Для капитала не существует национальных границ? Неправда, капитал разбирается, где чужое, где свое. Свое он присваивает, чужое заглатывает. Деньги — заядлые политиканы, в том-то и дело.

Рябинин во всем подчеркивает, что он русский, русский. Любит русские простонародные выражения, другой вопрос, искренне ли, но утверждает, что нет для него ничего вкуснее, как русские щи да каша: щи да каша — пища наша. Он и носил в былое время в Петербурге русскую косоворотку, сапоги со скрипом, щегольской купеческий кафтанец, а зимой как прокатит по Невскому в шубе на лисьем меху с бобровым воротником, в бобровой шапке с бархатным верхом — все знают: Рябинин.

Обычно же ходил пешком, хоть и рысаки у него отменные и машины лучших заграничных марок. Церковь посещал, но больше для форсу. Он чуточку играл в простачка, в Тита Титыча, при всей своей образованности.

Как переехал в Париж, эти причуды пришлось свести до минимума, чтобы не прослыть чудаком. После домашних сцен махнул рукой и на детей: они уже говорили по-русски с ошибками и заметным акцентом. Иностранцы!

Так шаг за шагом сдавал одну позицию за другой. Остались в утешение одни ярмарочные матрешки, как у экономки Анастасии Георгиевны ее произношение в нос. Одиночество! Даже Сальникова нет с его цинизмом. Даже Бобровников уехал, не с кем о бескровном вторжении потолковать. Соратников по Торгпрому Рябинин недолюбливал: ни ума, ни воображения. Дерьмо. Вот и докатился, можно сказать, до ручки, в день шестидесятилетия сидит один с этим, прости господи, представителем «высшей расы».

Эти безрадостные мысли промелькнули у Рябинина, пока он подкладывал себе на тарелку маринованных грибов.

— Ну-с, — произнес он наконец, охотясь за ускользающим грибом, — о чем будем говорить? О Ницше? О разведении блондинов? Читал, читал сочинение Германа Бальтцера! Чувство любви — гуманитарное суеверие, женщина — родильный агрегат. Создать случные пункты, взять на учет белокурых девушек и выводить от них белокурую породу, скрещивая их с брюнетами.

— Вы все шутите, — сдержанно отозвался фон дер Рооп, — а мне хотелось бы говорить о серьезных материях и с предельной откровенностью, какая только возможна между единомышленниками и деловыми людьми.

— Какие уж шутки! Вы говорите так, словно это я издал книгу Бальтцера «Раса и культура». А ведь издали-то ее вы. Или еще один шедевр: «Давать образование неграм — преступная насмешка…»

— У вас завидная память. Но об этом ли надо говорить в исторический момент, переживаемый нами?

— Все моменты — исторические. Например, этот процесс фальшивомонетчиков у вас в Германии…

— Что же в нем исторического? Обыкновенное уголовное дело. Грузинские меньшевики Карумидзе и Садатирашвили изготовили целые кипы фальшивых советских червонцев…

— И все? И это вы призываете к предельной откровенности? А как же быть с внезапной смертью генерала Макса Гофмана? Не следует лгать больше, чем это вызывается необходимостью!

— Не отрицаю, Гофман был замешан, как и сэр Детердинг.

— Кто еще?

— Если вы знаете, зачем же спрашиваете?

— Замешано верховное германское командование?

— Возможно. В общем, дело замяли, признали, что соучастники действовали по бескорыстным политическим мотивам и заслуживают оправдания.

— Вот и говорите после этого, что деньги — не квинтэссенция политики!

— Именно потому я и удивлен, что вы держите деньги мертвым капиталом. Скрепя сердце, новая Германия, мы, нацисты, берем деньги у Америки. Кто знает, не настанет ли пора, когда мы схватимся с заокеанскими акулами… Но сейчас деньги приходится брать — вы, например, ведь не даете? Приходится использовать Америку для своих целей.

— Все воображают, что кого-то использовали. Америка рассчитывает стравить Германию с Россией и обескровить обе стороны. Англия и Франция давным-давно заключили L'accord Franco-Anglais относительно разделения зон влияния после захвата России: Англия получает кавказскую нефть и Прибалтику, Франция — Донбасс и Крым…

— Донбасс? Как бы не так! — взметнулся фон дер Рооп и даже перестал жевать. — Любят они, чтобы чужие дяди доставали им каштаны из огня! Посмотрим, как они заговорят, когда германские войска хлынут на русские равнины! Тогда и разберемся, где чья зона!

— Я слышал, опять решили отложить начало войны?

— Будто бы французы еще не готовы. Вранье! Сэр Детердинг категорически заявил, что война начнется летом тридцатого года.

— И конечно, это будет уже не бескровное вторжение? — усмехнулся Рябинин, вспомнив о романе Бобровникова.

— О нет! Крови будет много, — оживленно возразил фон дер Рооп. Сейчас как раз и стоит на повестке задача о механизации убийства. В старину, чтобы казнить одного, воздвигали помост, наряжали палача в красную рубаху, пригоняли на площадь войска, выстраивали караул, приказывали барабанщикам отбивать дробь — и тогда только отрубали одну-единственную голову. Теперь будет не так. Совсем не так! О-о!

Рябинину показалось странным необыкновенное оживление фон дер Роопа. Он посмотрел внимательнее и понял: фон дер Рооп был пьян.

3

В конце 1929 года все было наконец утрясено, согласовано, вот-вот должны были все капиталистические страны обрушиться на Советский Союз, оставалось утрясти кой-какие разногласия.

— Освобождение России может произойти гораздо скорее, чем мы все думаем! — вещали заправилы политической жизни.

Дивизии были укомплектованы, дула орудий наведены…

И вдруг из-за океана прилетели потрясающие сообщения, которым никто не хотел верить: там, на Уолл-стрит, на Нью-Йоркской бирже, голубые экраны взбесились, выскакивающие на них значки и цифры вышли из повиновения, все рушилось, все падало, разлеталось на куски. Лопались банки, разорившиеся фабриканты пускали пулю в лоб или выпрыгивали из окна, выбирая повыше небоскребы.

Рябинин только что прочитал в «Нью-Йорк таймс» заявление президента «Нейшнл сити бэнк», что положение в США является фундаментально прочным, и, представив при этом самодовольную жирную физиономию банкира, подумал с раздражением: «Вам-то что! Вы и в ус не дуете!» И вдруг — все полетело вверх тормашками!

Рябинин внимательно следил за газетами. Недурно бы сейчас взглянуть на главный зал биржи сверху, с галерки, куда пускают широкую публику. Любопытное зрелище — поглазеть на ошалелых, вытаращивших глаза, что-то выкрикивающих, мечущихся около стоек, топчущих обрывки бумаг биржевых игроков, на выносимые оттуда трупы разорившихся самоубийц.

Продано в один день тринадцать миллионов акций!

Продано в один день шестнадцать миллионов акций!

Застрелился Кребс! Знаменитый Сидней Кребс! Покончил с собой Ричард Рамсэй!..

Кукурузу зарывают в землю! Кофе пускают на растопку печей! Транспорты рыбы выбрасывают обратно в море!

— Это все, — мрачно говорил Рябинин, откладывая газету. — Мир сошел с ума.

Кабинет Гувера — правительство миллионеров, как его именовали, совещался. Давно ли Гувер провозглашал «вечное просперити»? Где оно, вечное просперити? Кризис перекинулся и в другие страны. Сам Бенито Муссолини вопит. Американский биржевой крах он расценивает как взрыв бомбы.

— Мы поражены не меньше, — вещал он, — чем был поражен весь мир смертью Наполеона.

Прочитав эту фразу, Рябинин спросил:

— При чем тут Наполеон?

Гораздо более встревожили Рябинина мрачные прогнозы директора английского банка Монтегю Нормана: в этом банке лежали деньги Рябинина. Но в конце концов все эти бури его мало касаются. Море бушует, а его шхуна прочно сидит на мели.

Когда к Рябинину в дом ворвался растрепанный, полупомешанный, с мутными глазами все тот же фон дер Рооп, Рябинин не только не пригласил его к ужину, но еле поздоровался и не предложил сесть.

— Я вас слушаю.

Фон дер Рооп без всякого приглашения упал в кресло:

— Я погиб. Я разорен.

— Вот как? И вы были настолько любезны, что пришли сообщить мне об этом?

Фон дер Роопа не образумили ни ледяной тон, ни жестокие реплики. Он был невменяем.

— Господин Рябинин! Мне не к кому больше обратиться… Спасите меня! Под любые проценты!.. Я из осторожности, не зная, что ждет еще Германию, вложил капиталы в одно итальянское предприятие. Оно лопнуло. Но есть еще шанс сохранить его… Господин Рябинин!..

— Я не совсем понимаю, при чем тут я. Даже если бы мы были родственниками. Но мы и не родственники, насколько я знаю.

Наконец до сознания фон дер Роопа дошли слова Рябинина. Он бы разразился упреками, проклятиями, но у него не было сил и на это. Он встал, повернулся и, пошатываясь, побрел к двери.

— Больше этого господина не впускать. Надеюсь, вы его запомнили?

Только сейчас понял Рябинин, как ненавидит этого человека.

Когда закрылась дверь за этим прогоревшим коммерсантом, Рябинин сначала радовался, самодовольно посмеивался, припоминал подробности разговора, а главное, свои реплики. Они казались Рябинину верхом остроумия. Рябинин уж так-то был доволен, что отбрил этого «фона»! Вот бы рассказать кому-нибудь, как все это произошло! Вот бы посмеялись!

Рассказывать, оказалось, некому. У Рябинина не водилось друзей. А теперь даже собственные сыновья — и те нос задрали. Вот и верь после этого, что яблоко от яблони недалеко откатывается!

Настроение Рябинина резко упало. Особенно было ему досадно, что не на ком сорвать злость, некому ни пожаловаться, ни поплакаться.

«Поплакаться?! — все больше распалялся Рябинин. — Ну нет, этого они от меня не дождутся!»

«Они» — это, конечно, сыновья с их чертовой Ecole normale, в которой они пропадают.

И Рябинин, расхаживая по пустынным залам своей огромной квартиры, придумывал самые изощренные козни и каверзы, какими он отомстит неблагодарным детям.

О дальнейших поступках Рябинина было немало пересудов. Многие были даже склонны объяснять все это или старческим слабоумием миллионера или состоянием аффекта.

В самом деле, ну к чему было покупать какой-то там остров, затерявшийся в водах Тихого океана?

Конечно, экстравагантных выходок архимиллионеров и без того предостаточно. Все бульварные газеты переполнены описанием то безумной роскоши пиршеств известных магнатов, то перечислением самых невероятных причуд. Чего стоят одни модные мастерские, салоны, парикмахерские, специально обслуживающие болонок и фокстерьеров богачей! А баснословные цены конюшен и прогулочных яхт?

Очевидно было одно: Рябинин во что бы то ни стало хотел растратить свои миллионы, ничего не оставив в наследство сыновьям.

Сначала выходки Рябинина доставляли богатый материал журналистской братии. Но затем и они сбились с толку.

Ходили слухи, что Рябинин на необитаемом острове строит православный храм, точную копию московского храма спасителя. Ходили слухи, что в этом пустом храме непрерывно будет идти богослужение, а колокол, которого никто, кроме акул, не сможет услышать, непрерывно будет звонить.

Почтительный и одновременно наглый поверенный в делах Рябинина сказал:

— Вот, как говорится, и сон в руку: то вы пустили слух, что уезжаете на Алеутские острова, чтобы не одолевали визитеры, а теперь, видимо, всерьез решили проветриться?

— Теперь всерьез. Потянуло на экзотику. Хочу, чтобы тропики, обезьяны, апельсины всякие. Это в нашем русском характере есть: грешим-грешим, а потом в монастырь ударимся да в схимники. Вот если бы кто воевать с Германией стал, составил бы я дарственную на энную сумму, чтобы на нее изготовили парочку снарядов и пустили их в некоего фон дер Роопа. Прямой наводкой. В лоб. Ладно, пустое это. Выхожу из игры. А снарядов и без меня наделают.

Но Рябинин не выходил из игры. Известно, что он оставил миллион «тому, кто когда-нибудь ворвется в красную Москву во главе войска». Оставил и сказал с досадой:

— Пропал миллион. До сих пор не сумели, так уж, видать, и дальше не получится.

Еще вложил крупную сумму в издательское дело — для расходов на выпуск пасквильных сочинений, унылых и непригодных для чтения, но предназначенных, как уверял Рябинин, «для изничтожения всех коммунистов на земле»…

Затем, считая, что все выполнил, и сам Рябинин исчез. Сыновья пробовали его разыскивать, но безуспешно.

4

В эти дни последнюю ставку делал и Гарри Петерсон.

Все началось как будто с пустяка — с нервного расстройства. Доктора уверяли, что ничего особенного, просто переутомление. И все, кто знал Гарри, говорили, что он отлично выглядит, что у него прекрасный цвет лица.

«Может быть, цвет лица и прекрасный, — думал Гарри, — но самочувствие препакостное и хандра».

Стал принимать какие-то патентованные пилюли. Взял за правило прогуливаться. Вскоре выкинул за окно пилюли и прекратил прогулки.

«Хандра у меня от бездеятельности. Сколько средств, сколько изобретений — и какие плачевные результаты!»

Служащие «оффиса» жаловались, что с шефом стало трудно работать. Он стал придирчив, раздражителен, а главное — никому не доверял и всех в чем-то подозревал.

— Вы говорите, что сами лично побывали в Москве? А как вы переходили границу? — придирался он. — А почему вы не повидали дядю Коку? Ах, арестован? А от кого вы узнали, что он арестован?

Ночами ему было особенно тошно. Гарри лежал с открытыми глазами и вглядывался в темноту. В последнее время он стал плохо спать. Не помогали никакие снотворные. Он стал избегать спиртных напитков, зато пристрастился к кокаину. Однако это увлечение его пугало. Ведь так можно сойти с ума.

Сколько он уже лежит не засыпая? Час? Два часа? Или несколько минут? Чего проще — зажечь свет и посмотреть на часы. Но у него появился странный разлад с самим собой. Примет решение — и медлит. Изменит намерение, а потом все же поступит так, как думал раньше. И еще — выработалась привычка некоторые слова произносить вслух и как бы разговаривать с самим собой.

Вот и сейчас Гарри Петерсон вслух произнес:

— Все дрянь. Все.

Произнес и засмеялся. Но тут же ему стало не по себе, ему не понравился свой смех, ему показался страшным свой смех. Однако он не удержался и снова произнес внятно, с упрямой настойчивостью:

— Я сказал, все дрянь. Кто дрянь? Люди.

Гарри Петерсон стал размышлять о своей жизни. Да, надо признаться, жизнь не удалась. Кто виноват? Во всем виновата одна Люси. Да, и она, и все остальные.

Гарри Петерсон поймал себя на осторожной юркой мыслишке: а что, если эту самую Люси… Почему бы нет? Даже нанимать не надо, это охотно выполнит любой из его агентов? Чик — и готово. Вот ведь могу я поступать так, как хочу. Хотелось мне опять произнести вслух «чик — и готово», однако я не разрешил себе произносить вслух «чик — и готово» — и не произнес!

Гарри Петерсон подробно рисует перед собой всю эту картину: вот он посылает своего агента, агент знакомится с Люси, проникает в ее дом, втирается в доверие, затем находит удобный случай, чтобы подсыпать ей в бокал вина этакое — ха-ха! — сильнодействующее снотворное… от которого не просыпаются…

А собственно, зачем? Пусть себе живет! Если честно сказать (а он может сам себе честно, совсем честно, начистоту сказать) — дело вовсе не в Люси. Да и нужна ли ему Люси? Что ему, женщин не хватает?! Не выдумал ли он всю эту мерихлюндию: любовь, брак, старинный княжеский род, родовое имение?.. На черта ему нужна Люси, пропади она пропадом вместе со своей стервой, молодящейся ведьмой-мамашей!

Гарри Петерсон все больше распаляется, наливается ненавистью, злобой и некоторое время выискивает самые отвратительные ругательства, самые гнусные выражения, самые оскорбительные эпитеты по адресу своей бывшей жены. И не сразу замечает, что всю эту грязную ругань опять-таки произносит вслух, даже выкрикивает ее, даже визжит при этом.

Вспышка утомила. Некоторое время Гарри лежит неподвижно, в полузабытьи.

«Не думать. Не думать. Спать!» — приказывает он себе и тотчас, вместо того чтобы спать, начинает думать, думать, перебирать в памяти все подробности своей непрекращающейся ожесточенной борьбы с неким многоликим, многоголовым, все растущим, разрастающимся, все больше набирающим силы врагом — с коммунизмом. Вот чему посвящена жизнь Гарри Петерсона. И сколько усилий, сколько планов, сколько кровавых затей!

Гарри пристально смотрит в темноту.

Вот что истрепало мне нервы! Переходы от надежды, от предчувствия полного успеха к полному отчаянию и разочарованию… Другие люди живут обыкновенной, простенькой, как дешевые обои, жизнью: женятся, заводят детей, служат, торгуют, гастролируют, изобретают… и еще — ходят в кино, в гости, путешествуют, дают чаевые, соблюдают режим в санаториях… А что он? Гарри Петерсон? Он изо дня в день встречается с наемными убийцами, шпионами, авантюристами… осторожно выведывает… дает задания… знает всю подноготную, все тайные сговоры и интриги, всю засекреченную международную возню… Он знает о таких злодеяниях, о таком предательстве, что давно утратил веру в искренность и человечность, в хорошие побуждения и честные поступки. Он подозревает всех. Он принюхался к запаху крови. Он воспринимает расправу, резню, смуту, науськивание одних на других — все, что служит его затее, — какой-то сатанинской шахматной игрой.

— Скажите, а кому можно верить? — отбросив всякую осторожность и осмотрительность, снова вслух спрашивает Гарри Петерсон. И даже обращается к себе на «вы».

Хе-хе! Вчера он встречался опять с этим немцем. Они сидели в кафе, разумеется, в отдельном кабинете, и каждый из них, разумеется, позаботился, чтобы их не могли подслушать. Фон дер Рооп говорил исключительно парадоксами. Он уверял, что правда — понятие условное и у каждого своя правда, что правильность любой политической идеи вообще недоказуема и никакого значения не имеет, противоречиво ваше учение или содержит зерно истины.

— Поменьше научных обоснований! — кричал, вытаращив глаза, фон дер Рооп. — Поменьше логики! Не забывайте, что народ — дурак, накачивайте его, воздействуйте на настроение толпы, взвинтите — и толпа ринется за вами!

Гарри Петерсон слушал, невыразительно улыбался, а сам думал:

«Тебя, милый мой, интересует другое. Тебе хочется, чтобы Америка, Англия, Франция и вообще любой добрый дядя помогли тебе встать на ноги, окрепнуть, а тогда ты под соусом борьбы с коммунизмом заодно сожрешь и нас. Все ненавидят всех. Господину фон дер Роопу нравится, что я специализировался на подрыве мощи Советской России. Фон дер Рооп тоже хочет ее гибели. Он мечтает завоевать Советскую Россию, поэтому старается внести раздор, усыпить подозрительность, развалить сельское хозяйство, использовать там каждую страстишку, каждую порочную наклонность — но с какой целью? Чтобы стать самым сильным и поработить весь мир. Пой, ласточка, пой! Гарри Петерсону все эти ходы вот как известны-переизвестны. Но ради чего? Конечно уж, не для того, чтобы, черт возьми, русская нефть, русское железо, русский хлеб помогли этому пивному выскочке, этому тупоумному фон-баронишке прижать к ногтю могущественные Соединенные Штаты! Мы еще посмотрим, кто кого!»

Петерсон знал, что фон дер Рооп разорился, говорили даже, что он хотел выброситься из окна девятого этажа. Видимо, какая-то добрая душа вызволила. А жаль. Очутился бы там Гарри, он бы даже помог ему взобраться на подоконник.

5

Утром Гарри Петерсон встал поздно и в дурном настроении. Нехотя принял ванну, нехотя сел завтракать, вяло просматривал газеты.

Что такое? Не мерещится ли ему? Еще и еще раз перечитал газетную заметку лондонской «Таймс». Вот это новость! Арестован — кто бы вы думали? — Сальников! При попытке перейти советскую границу! В тюрьме он выступил с заявлением, что полностью признает вину, полностью раскаивается и готов рассказать о всех своих заграничных связях и контактах. Английская газета негодовала и решительным образом опровергала все от начала до конца. Она делала предположение, что этот авантюрист Сальников действительно пытался перейти русскую границу и был убит пограничной стражей, а теперь русские хотят инсценировать судебный процесс, на котором будет в качестве подсудимого выступать подставной агент ГПУ и разоблачать иностранную разведку.

«Может быть, дело обстоит так, может быть, иначе, — усмехнулся Петерсон. — Одно несомненно, что Сальникову капут, а ведь я только что собирался сделать на него ставку!»

Сообщение газеты подействовало лучше, чем стакан крепкого кофе. Вялости и хандры как не бывало. Снова Гарри Петерсон готов был хитрить, интриговать, подсылать своих людей, выслушивать донесения… А так как он намеревался не впрягаться в телегу германской разведки, а проводить самостоятельную линию, то вскоре пришел к выводу, что ему необходимо лично побывать в Советской России и на месте дать указания своим агентам, успевшим там акклиматизироваться.

Ближайшие сотрудники Петерсона советовали ему поостеречься, выяснить сначала все, касающееся провала Сальникова, и тогда только переправляться через русскую границу.

— А вы уверены на все сто процентов, что Сальников не был чекистом? спросил Петерсон, ехидно усмехаясь. — В нашем положении, сэры, ни за кого нельзя ручаться и во всяком случае следует всегда быть готовыми иметь дело с двойником. Святая Мария, до сих пор наши агенты без особенного риска пробирались в Петроград, в Москву и снова возвращались к нам с добрыми материалами. Не знаю, что там случилось с этим самым Сальниковым. Убит ли он, как клянутся английские газеты, или поныне здравствует… Я не удивлюсь, если он даже не Сальников… Но я допускаю и тот вариант, что он в самом деле арестован. Но может быть, арестован по плану? По предварительной договоренности? Тут все варианты возможны!

Сотрудники Гарри Петерсона с некоторым скептицизмом слушали рассуждения своего патрона. Обычно он был не столь многословен. Что касается высказанных им положений, тут спорить не приходилось, они и сами знали, что в той дьявольской игре, в которой они участвовали, в этом политическом покере самая суть заключается в том, чтобы перехитрить, тем более что игра идет втемную.

И вот Гарри Петерсон стал собираться в дорогу. Настроение у него было приподнятое, он что-то напевал, обдумывал, как одеться, придирчиво изучал приготовленные для него подложные документы, разглядывал себя в зеркало, не слишком ли у него «заграничный» вид. Решил, что явится в страну социализма не то чтобы небритым, но небрежно побритым. За свое произношение он не беспокоился. Русские, беседуя с ним, всегда удивлялись, что он говорит без акцента и правильно ставит ударения. На всякий случай в документах значилось, что предъявитель сего — польского происхождения. И фамилию он выбрал соответствующую: Бухартовский. Вячеслав Иванович Бухартовский. Каждый мог сообразить, что «Иванович» — это переделанное на русский лад «Янович». Итак, он будет якобы обрусевший поляк. Родители жили в Привислянском крае, погибли в 1915 году. Семейное положение — холост. И тут Петерсон с мимолетным раздражением подумал, что эта-то рубрика вполне соответствует действительному положению, поскольку жена сбежала. Род занятий? В советских документах есть расплывчатое обозначение «служащий», что означает приблизительно, что ты хотя и не рабочий (это было бы почетно!), но и не какой-нибудь окаянный нэпман и буржуй. Так вот Петерсон и будет по документам «служащий». А если понадобятся подробности, он может рассказать, что перебивается случайными заработками и ищет работенку по вкусу.

Наконец все было готово к отъезду. Гарри Петерсон отдал последние распоряжения, сел в машину и через минуту был уже далеко.

Машина мягко взяла поворот, вымахнула на шоссе и набрала бешеную скорость. Гарри любил быструю езду. Он даже не оглянулся на сотрудников, высыпавших на крыльцо, чтобы помахать платочком и проявить преданность. Он уже мысленно был там, в чужой стране, в дела которой так бесцеремонно вмешивался.

Он перебрал в памяти пароли и условные знаки, которые должны были открыть ему двери и сердца его приверженцев. Все в порядке. Память у него превосходная. Русский язык знает безукоризненно. Да и что говорить, ведь он — старый воробей, о котором русская пословица говорит, что его на мякине не проведешь…

«Гм, а что такое, собственно, означает русское слово „мякина“? — стал экзаменовать себя Гарри. — Это отходы при молотьбе, скот ест ее неохотно, разве что только в подболтке, с добавкой отрубей и соли… Знаю! Все знаю!»

Однако он чувствовал, что неясно представляет себе многое. Даже улицы Питера, улицы Москвы… Невский проспект, например. Сколько разглядывал его на гравюрах и фотографиях, а все-таки… Или этот, как его… Охотный ряд…

За благополучный переход через границу Гарри не волновался. Он никогда не пользовался чужими средствами, у него были свои, испытанные люди, которых он держал на окладе, хотя они еще больше зарабатывали на контрабанде — это уже приватно, по их собственной инициативе. С ними переход через границу — обыкновенная загородная прогулка. Они сотни раз уже побывали по ту сторону и снова возвращались на эту.

Конечно, сейчас стало труднее. В 1918 году, кто хотел эмигрировать из России, запросто приезжал в пограничный город Белоостров под Петроградом и там прямиком по мостику через реку Сестру уходил в Финляндию и следовал далее, до Брюсселя, Парижа — куда угодно, это требовало только хороших денег. Когда была создана знаменитая ЧК, стало, конечно, опаснее работать, Петерсон почувствовал это сразу. В конце двадцатого года в ЧК был создан Особый отдел по охране границ. Петерсон помнит, что именно тогда у него нарвались на границе два сотрудника. Сами виноваты: привыкли открыто разгуливать, не принимая мер предосторожности. С 1922 года ЧК упразднена. При Народном Комиссариате Внутренних Дел создано Государственное Политическое Управление, ему и поручена в числе других обязанностей охрана границ и борьба со шпионажем. Что ж, ГПУ так ГПУ. Не нами придумано, не нам перестраивать заведенный порядок: в каждом государстве ловят шпионов, а шпионы не переводятся, шпионаж все растет, кадры шпионов обучают в специальных заведениях, изобретатели ломают голову над новейшими видами фотоаппаратов, тайнописи, микрофонов, сигнализации, придумывают сложнейшие коды, используют все достижения техники… Так уж устроен этот лучший из миров. Тут ничего не поделаешь.

Гарри Петерсон улыбается. Его вполне удовлетворяет такое устройство лучшего из миров.

6

Гарри Петерсон улыбается. С этой горделивой улыбкой на стандартном невыразительном лице Гарри Петерсон — после нескольких пересадок и смены автомобиля на экспресс, экспресса на морское судно — добирается наконец до Гельсингфорса и из Гельсингфорса до порта Териоки. Какая удача: все на местах. Гарри Петерсона просят только набраться терпения — нужно собрать кое-какие сведения, навести кое-какие справки, и тогда можно отправляться в путь.

«Святая Мария, — удивляется Гарри Петерсон, — кажется, я волнуюсь? Не потому что опасно. Ведь существует же поговорка, что умереть сегодня страшно, а когда-нибудь — ничего. Если я и боюсь, то только за успех дела».

Он волновался, конечно, но и виду не подавал. Он встретился в Териоках с представителями антисоветской организации. Это были чрезвычайно образованные, чрезвычайно любезные люди, и главный из них производил особенно сильное впечатление: был толст, солиден, авторитетен, говорил на нескольких языках, и на каждом одно и то же: что гибель советского строя неминуема и что «у них», то есть у этой организации, «все готово и даже намечены точные сроки».

Выяснилось, что этот толстяк присоединится к Гарри. Ему тоже необходимо пробраться в Советскую Россию, он везет деньги, инструкции, явки, планы…

— Запомните, мистер Петерсон, этот день, — говорил он, грассируя и лениво цедя слова сквозь зубы, — этот день будет памятной датой: с этого дня начинается новая Россия!

«Судя по его массивному животу, — определил Гарри Петерсон, — он из кадетской партии».

На следующий день они были доставлены к самой границе, их сопровождала специальная финская охрана, любезно предоставленная маннергеймовским правительством. До наступления темноты они укрылись в пакгаузе на берегу пограничной реки. Затем специалисты по переходу границы — угрюмые, неразговорчивые люди — переглянулись, что-то пробормотали понятное только им — и скрылись в темноте.

— Проверяют, нет ли поблизости красного патруля, — пояснил Гарри толстяку, предсказывавшему рождение новой России. — Они тут, как у себя дома, знают каждый куст.

Ждали долго. Но вот угрюмые проводники вернулись, старший махнул рукой, приказывая следовать за ним. Гарри жестом показал на губы: «Ни звука, соблюдать полную тишину».

Старший проводник спустился к воде и стал вброд переходить реку. За ним последовали остальные. Ступали осторожно. Толстяк пыхтел и отдувался. Гарри Петерсон опасливо думал, что в результате такого путешествия заработаешь, чего доброго, ревматизм.

Но вот и противоположный берег. Кажется, все.

Проводник молча шагает к кустарнику. Нет, не все. Оказывается, предстоит еще продираться по болотистой местности, раздвигая мокрые ветки.

Было так темно, что трудно было определить, где кончаются кусты, где начинается небо. Гарри Петерсон в абсолютной темноте шагнул, зацепился за корягу и выругался на чистейшем английском языке — когда спотыкаются, то не пользуются чужим наречием.

Именно в этот момент Гарри услышал окрик, но уже на русском языке…

7

Иван Терентьевич Белоусов сам попросился в пограничные войска сразу же после трагической кончины Котовского.

— Была бы сейчас война, пошел бы на фронт — уж очень руки чешутся за Григория Ивановича отплатить, — объяснял он свое желание. — Ну хоть на границе подстрелю какого-нибудь гада, все легче на душе станет.

— Так сразу и подстрелишь?

— А что? Свинье одна честь — полено.

— У пограничника задача — захватить, не выпустить да спросить, зачем пожаловал.

— Знаю. Но уж если он попытается скрыться, неужели пули на него пожалеешь?

Службу Иван Терентьевич Белоусов нес исправно, всегда был на лучшем счету. Что всех удивляло — рвался на дежурство, хоть в очередь, хоть не в очередь, позволь ему — так он, кажется, не сменялся бы, вовсе бы не уходил с поста.

Командир погранотряда вот как понимал его, но ведь нельзя забывать, что у чекиста, как говорил товарищ Дзержинский, должны быть горячее сердце, холодный ум и чистые руки. Так будем сохранять хладнокровие! Спокойно!

Командир неоднократно заводил разговор на эту тему. Главное, что и осуждать Белоусова не за что. Ведь Котовский-то был для него отцом, вырастил его, выпестовал, человеком сделал. Как же ему быть спокойным?

— Я, товарищ Белоусов, тоже большой счет могу предъявить врагу, — со сдерживаемой горечью говорил командир. — Да у кого из нас нет такого счета? У кого не осталось шрамов, незаживающих ран?

Белоусов смотрел на преждевременную седину командира, на глубокие складки, которые залегли у его губ. Да, вероятно, многое пережил этот мужественный человек на своем веку.

— А Григорий Иванович Котовский, — продолжал командир, — разве он только ваша утрата, товарищ Белоусов? Нет у нас человека, который бы простил это преступление, который бы искренне не любил Котовского. И можно ли, не помня об этом, ходить по земле, где на каждом шагу — именно на каждом! — на любой лесной поляне, на любой опушке леса, на каждой улице города, в каждом селе — всюду свистели пули, всюду лилась кровь, всюду дымились пожарища, всюду шел бой и неизменно находились защитники, которые отбивали натиск врага?! Сколько жертв! Сколько славных дел! Нет! Никогда мы не простим! Никогда не забудем!

— Вот и я не прощаю, — горячо согласился Белоусов.

— Да, но спокойно, спокойно. Вот что главное.

— За это ручаюсь: не дрогнет рука.

Любил Белоусова командир, любил его душевность. На самые трудные участки посылал. Впрочем, где у пограничников не трудные участки? У них все участки трудные.

И вот пришла удача Белоусову за его долготерпение и настойчивость. Именно в час его дежурства он и его четвероногий товарищ — награжденный медалями, заслуженный, незаменимый пес Руслан — услышали шорох. Другой бы на их месте ничего не услышал, но у пограничника, как сказали бы музыканты, абсолютный слух. Белоусов услышал не только шорох, но и хруст… а вот ветка обломилась… а вот после длинной паузы еще долетел какой-то звук — не то шепот, не то звякнуло что-то, не то хлюпнула вода…

Белоусов и Руслан переглянулись. Руслан как бы спрашивал: «Тебе все ясно?» Оба понимали, что теперь нужно быть готовым, вот так вот готовым, каждым мускулом, каждой клеточкой мозга: ведь в таком серьезном деле все решают секунды.

Для обыкновенного человека темнота — это значит ничего не видно. Для пограничника темнота состоит из многих оттенков. Например, если сам пограничник находится в кустарнике, то открытое место у реки или лесная поляна кажутся ему достаточно освещенными, чтобы различить, один там нарушитель или их несколько.

Больше медлить нельзя.

— Стой! Стрелять буду! — раздаются стереотипные слова, которые, однако, безобидно звучат только в спектакле.

Когда дана такая команда в пограничной зоне, шутки плохи, а на размышление дается всего несколько секунд.

Нарушители не подняли руки, вместо того они бросились бежать. Гарри Петерсон проявил при этом необычайную прыть и чертовскую натренированность. Он ловко перепрыгнул через муравейник, шарахнулся в сторону, чтобы не наскочить на осину, если только это была осина — разве разберешь в темноте. Выстрела он не слышал. Он только успел подумать, где же у него документ на имя Бухартовского, да, да, во внутреннем кармане пиджака, это он отлично помнит, его надо сразу же предъявить… И еще он, кажется, подумал о Люси… и еще о том, что в следующий раз не полезет на рожон сам, а пошлет наемного агента… Зачем рисковать собой?

Но Гарри Петерсону уже не предстояло никого засылать в чужую страну и вообще соваться в дела, которые его абсолютно не касались. Гарри Петерсон лежал на мокром мху возле конусообразного муравейника. Пуля попала в голову. Одна рука Петерсона неловко подвернулась под рухнувшее тело, другая беспомощно повисла над лужицей лесной воды. А ноги все еще делали слабые движения, видимо, Петерсону все еще представлялось, что он бежит, бежит во весь дух и непременно успеет скрыться.

На выстрел Белоусова спешили пограничники. Заслуженный, награжденный медалями, сильный, широкогрудый Руслан трепал толстяка, мечтавшего о свержении Советской власти, и цепко держал его за шиворот, как и полагается умному сторожевому псу.

Загрузка...