Шестая глава

1

Когда Марков и Оксана распрощались с Котовскими и сели в вагон, им сразу стало одиноко и сиротливо. Всю дорогу не проходило это чувство, и всю дорогу они были молчаливы.

Но вот и конец путешествия. Поезд остановился. Марков и Оксана вышли из вагона. Петроград!

Перрон был заполнен людьми. Маркова и Оксану подхватил общий поток. Все очень торопились, почти бежали, волоча чемоданы, узлы, баулы, разнообразнейшую поклажу, судя по напряженным лицам и вздувшимся жилам на руках, — тяжелую.

— Не отставай! — командовал Миша, устремляясь вслед за всеми.

Потоком людей их выхлестнуло на площадь. Серое небо, громадные дома, бесконечные улицы и проспекты… Жутко! Оба оробели и стояли, озираясь по сторонам. Вот он — Петроград!

Денек выдался кислый, вроде как собирался дождь, но все никак не мог собраться. Серый, каменный, гранитный — город казался в мутной дымке еще неразгаданней. Не поймешь, хмурится он или спокоен и безмятежен? И есть ли где-нибудь его окончание или он тянется без конца? Что он сулит? Как примет?

Оба не знали, куда ехать, на чем ехать и далеко ли ехать, да и денег у них было не густо. Трамваи мчались в одну, в другую сторону, звякали, громыхали, выбивали электрические голубые искры, а на какой из них садиться — одному богу известно. Как будто еще продолжался перрон. Все та же бешено мчащаяся толпа, те же озабоченные лица, говор, спешка, суета. И полное безразличие к двум существам, которые стояли у стены и широко раскрытыми глазами смотрели на это столпотворение.

По их виду вокзальные завсегдатаи сразу определили, что им нужно.

— Довезем? — предложил хмурый дядя, громадный, заскорузлый, волосатый, похожий на лесного разбойника. Он так свирепо посмотрел, что они сразу согласились.

— Сампсониевский проспект, дом номер шесть, — робея сообщил Миша. — А сколько будет стоить?

— Не дороже денег! — прохрипел верзила и стал складывать пожитки на неказистую, сборной конструкции тележку: колеса — от тарантаса, кузов — из досок, нетесанных, сучковатых, — не кузов, а гроб для похорон по второму разряду.

Погрузив вещи, хмурый дядя с неожиданной прытью помчался вперед. Миша и Оксана ринулись за ним, стараясь не отставать. Тележка дребезжала, взвизгивала и подпрыгивала. Миша перебирал в памяти, что же у них ценного в багаже, но ценного ничего не оказалось. Были сушеные груши, их дала Оксане на дорогу квартирная хозяйка. Груш было довольно много, и это, пожалуй, самое существенное, что они везли. Было ли хотя бы одно одеяло? Нет, только перовая подушка, и то почему-то одна. Еще были Мишины тетради и два платья Оксаны… И все же это был багаж, и жалко было его потерять. Миша и Оксана мчались следом за этим Соловьем-разбойником, боясь потерять его из виду, и испуганно озирались на толпы прохожих, на нескончаемые вереницы домов.

«Неужели во всех в них живут? — мелькали тревожные мысли у Оксаны. Это сколько же получится народу?»

За всю дорогу не проронили ни слова. Миша и Оксана были подавлены, напуганы, ошеломлены, но Миша и виду не подавал. Он бодро шагал по тротуару.

Вступили на мост, очень красивый, с чугунными женщинами по перилам. Мост показался бесконечным, а Нева сразу понравилась и очаровала, спокойная, уверенная в своей силе. Пройдя мост, свернули влево и вскоре добрались до Сампсониевского проспекта, оказавшегося обыкновенным проспектом, как и все.

2

Вот он, дом. Шесть этажей, не как-нибудь! В таком и пожить интересно! На шестом этаже живет писатель Крутояров. Встретил радушно, действительно был в очках, как описывал Котовский, и действительно был небрит.

— Познакомьтесь. Жена.

Жена оказалась маленькой, щупленькой женщиной, похожей на птичку-невеличку.

Крутояров подумал-подумал и добавил:

— Стихи пишет. — И решил, что теперь-то уж жене дана исчерпывающая характеристика. — А это, — сделал он широкий жест в сторону величественного, толстого кота, — это Бен-Али-Оглы-Мурза-паша Первый, а сокращенно просто Мурза. Лодырь и обжора. Ну, вот вам и все наше семейство, в полном составе.

Квартира Крутоярова была просторна, даже, пожалуй, чересчур. Крутояров бродил по комнатам, как бурый медведь по мелколесью. Он еще не освоился с положением известного писателя и не знал, что делать с деньгами, со славой, со своими книжками.

Маркову с Оксаной отвели комнату — длинную, узкую и не слишком заставленную мебелью. Вскоре вошел к ним Крутояров.

— Ну как? Расположились? Все собираюсь купить мебель, да оно и так ладно, не в мебели счастье. Вот, почитайте. Книги. Я написал. Как там Григорий Иванович? Командует? Чудеснейший человечина, богатая натура и редчайшая душа! Что? Корпус формирует? Дело. Эх, давно надо бы к нему съездить, да никак не соберешься: суета.

Марков, рассказывая о Котовском, осторожно взял в руку книгу Крутоярова в зеленой обложке. «Перевалы». Должно быть, интересная! Оксана смотрела с уважением, она чувствовала, что видит нечто необычное, совсем необычное, здорово ей повезло, если она сама, своими глазами видит живого писателя!

Крутояров был вполне доволен впечатлением, какое произвел на эту симпатичную пару.

— Писатели бывают разные, — пояснил он. — Одни начинают хорошо писать только со временем, когда созревают, другие всегда пишут хорошо, третьи всегда плохо. Я, например, кажется, пишу хорошо, но как кому нравится. А это что у вас? Груши? Дайте-ка попробовать. Хорошие. Я еще возьму.

Марков и Оксана обрадовались, что ему нравятся груши.

— Берите еще, у нас много!

Жена Крутоярова, Надежда Антоновна, была приветлива, но слов произнесла мало, а если сказать точнее, два. Сначала, когда приезжих позвали к столу, она сказала:

— Кушайте.

А когда поели, Надежда Антоновна так же приветливо произнесла:

— Отдыхайте.

За вечерним чаем Крутояров разговорился. Ведь и Григорий Иванович просил его в письме «объяснить все» Маркову, вот Крутояров и приступил к пространному изложению, что такое советская литература и что требуется сейчас от писателя.

Миша слушал, затаив дыхание ловил каждое слово. Оксана не сводила глаз с рассказчика, хотя едва ли знала хоть одно из перечисленных Крутояровым имен.

— Иногда братья-писатели, — ораторствовал Крутояров, — начинали с очаровательных домашних стихотворений, разрабатывающих на все лады незатейливую тему: «Буря мглою небо кроет». Или под руководством гувернантки изготовляли торжественные оды ко дню рождения бабушки: «Поздравляю, поздравляю, много счастия желаю». Первое детское стихотворение Катаева — «Осень». Первая строчка, которую сочинила Инбер, «Угрюмый кабинет, затея роскоши нелепой», а первое произведение Пильняка о чем, как вы думаете? О маме, о диване, о комнатной собачке Ханшо. Мне оно въелось, не только запомнилось!

И Крутояров продекламировал с умышленной утрировкой и расставляя неправильные ударения, как этого требовал стихотворный размер — «за окнами», «сидим»:

Ветер дует за окнами,

Небо полно туч.

Сидим с мамой на диване,

Ханшо, ты меня не мучь.

— А? Какое диванное благополучие! Но, конечно, не это типично для нашего поколения. Какие уж там диваны! Нам и топчан редко доставался! Вы, например, много на диванах разлеживались? Ляшко взялся впервые за перо в тюремной камере. Новиков-Прибой начал писать в японском плену, после Цусимы. Писать принимались поздно, после долгих лет скитаний, после баррикадных боев. Малашкин начал писать на тридцать втором году, Чапыгин на тридцать четвертом, Михаил Волков, помнится, тридцати двух лет… Сергей Семенов написал свой первый рассказ «Тиф» двадцати восьми лет. Но это были насыщенные двадцать восемь лет, двадцать восемь лет нашего современника! Он успел к этому времени побывать на всех фронтах, получить ранение, обрести значительный партийный стаж и участвовать в ликвидации мятежа в Кронштадте. Да-а… Наше поколение прошло через все грозы и непогоды, нас продували все свирепые сквозняки, все порывы ветра. А в детские годы мы если и писали, то о горестях, о нужде. Федор Гладков, например, рассказывает, что в детстве писал стихи, полные проклятий богачам и мучителям. Четырнадцатилетний Бахметьев сам переплел тетрадь и принялся за «роман», который назывался не больше не меньше как «Проклятая судьба».

— А сам-то ты? — вдруг заговорила Надежда Антоновна, и ее малокровное лицо помолодело, посвежело. — Почему не расскажешь о себе?

— Не хочу у биографов хлеб отбивать, — отмахнулся Крутояров.

— Вы знаете, — обернулась Надежда Антоновна к Мише, — у Ивана Сергеевича такая жизнь, такая жизнь… Роман! И потом Иван Сергеевич из тех писателей, которые пришли в литературу без рекомендательных писем от литературных метрдотелей.

Крутояров поморщился:

— Любишь ты меня хвалить!

— Не хвалю, а говорю правду!

— Хорошо, но о себе я как-нибудь в другой раз. Вот состарюсь и напишу мемуары, как лавровым листом, сдобренные отсебятиной. Многие так пишут. Так вот, о чем я говорил? А, о нашем поколении! Удивительное поколение! Литературоведы, возможно, надергают для своего удобства из всей массы десяток имен, у них на все случаи обоймы. Остальных предадут забвению. А между тем о становлении советской литературы можно говорить только целиком, ничего не умалчивая. Я не хочу повторить за Львом Толстым, что критики — это дураки, рассуждающие об умных. Я не согласен с этим. Но не уважаю людей, которые пишут о литературе, а сами не любят ее. А такие есть. И еще: ненавижу недобросовестных!

Крутояров обращался исключительно к Мише и его одного имел в виду, как собеседника. Оксана не обижалась. Уже одно то, что ей разрешается присутствовать при этом разговоре, казалось ей верхом счастья. Кроме того, все, что относится к Мише, в равной степени относится и к ней: ведь это ее Миша!

Крутояров же, затронув вопросы, которые его волновали, радовался, что имеет дело с неискушенным слушателем. И он торопился выложить все свои соображения, наблюдения, руководствуясь тем, что должен же он ввести в курс симпатичного юношу, кавалериста, приехавшего учиться. И Крутояров, все больше увлекаясь, говорил и говорил.

— Нельзя без волнения думать о рождении новой, советской литературы. Тут все значительно! Я позволю себе высказать одну ересь: мне иногда кажется — может быть, хорошо, что кое-кто бежал от революции за границу. Воздух чище. Хватает возни и с внутренними эмигрантами, честное слово. А на мой характер, так я бы роман написал о писателях двадцатых годов. Получилась бы волнующая книга! Кто самый первый напечатался в первых же номерах «Правды» в семнадцатом году? Я уже теперь не помню. Кириллов? Или Бердников? Нет, пожалуй, Демьян Бедный и Есенин. Какие замечательные биографии у моих современников! Поэт Аросев был командующим войсками Московского Военного революционного комитета, председателем Верховного трибунала. Иван Доронин брал Перекоп. Сергей Малашкин в девятьсот пятом штурмовал жандармов, засевших в ресторане «Волна». Кем только не был талантливый милейший Неверов! А Федин? Ему довелось быть и актером, и хористом… Пришвин работал агрономом, Борисоглебский писал иконы. И разве не познакомился с одиночкой Таганки Окулов? Не сидел в «Крестах» Садофьев? Фадеев бил атамана Семенова, Зощенко был добровольцем в Красной Армии, Фурманов брал Уфу, Александр Прокофьев сражался с Юденичем…

На Мишу Маркова уморительно было смотреть. Он слушал, что называется, взахлеб, смотрел, благоговел, запоминал, все было для него откровением, все казалось именно таким, как изображал Крутояров. Когда Крутояров начал перечислять писателей, Марков выхватил из кармана гимнастерки помятый блокнот, намереваясь все записывать. Но разве успеешь! Столько незнакомых имен! И он оставил это намерение, опасаясь что-то пропустить в рассказе Крутоярова, а сам думал, что все это надо ему непременно прочесть.

— Д-да-а! Таково наше поколение, и вы, Миша, вполне подходите в этом отношении. Разве не великолепно звучит в биографии писателя: «Воевал у Котовского»? Да-да, это решено, вы непременно должны стать писателем. Это по заказу не делается, но попробовать следует, раз есть желание. Писателем стать не так уж сложно, главное, надо писать, работать. Ну и еще кое-что надо, прежде всего глубокое знание языка, а то иной раз читаешь книгу и думаешь: «С какого это языка перевод? И почему такой плохой переводчик?» Кроме языка обязательны образование, кругозор, знание жизни, убеждения…

— Поехал! — остановила Надежда Антоновна. — Зачем человека запугивать? Все приложится, достаточно одного: таланта.

— Вот видишь ты какая? Я умышленно ничего не говорил о необходимости таланта, потому что таланта в гастрономическом магазине не купишь и в литературном институте не приобретешь. В общем, так, дорогой товарищ: программа-минимум — поступаете на рабфак, получаете стипендию, ходите в одну из литстудий (их в нашем городе больше, чем булочных), живете, смотрите, привыкаете, а там — видно будет.

3

Так вот и началась новая жизнь Миши и Оксаны. И какое неоценимое счастье, что с первых же шагов Марков получил опору, помощь, руководство от такого незаурядного человека, как Крутояров!

— Для начала в театр сходите, — наказывал Крутояров. — Слыхали об Александринке? Там Гоголь поставил «Ревизора». Пьеса с треском провалилась, партер был взбешен, автор в отчаянии… Сейчас этот театр на перепутье. «Антония и Клеопатру» ставит… Знаете что? Начните лучше с Мариинки, сходите на «Дон-Кихота». Декорации Головина и Коровина прелесть!

Только что поговорили о театре и Марков записал, как доехать до Мариинского театра, как снова пришел Крутояров, держа в руках журнал.

— Слушайте, прочитаю стихотворение. Нет, не все, а четыре строчки из середины!

Крутояров не по-модному, не нараспев, а просто и прочувствованно прочитал:

Распахну окно, раскрою настежь двери,

Чтобы солнца золотая нить

Комнату мою могла измерить,

Темные углы озолотить.

Прочитал, победоносно оглядел Маркова и Оксану:

— Каково? По-моему, превосходно. Крайский. Пролетарский поэт. А уж как на них сейчас всех собак вешают!

— Кто вешает? — удивился Марков.

— Как «кто»? — удивился в свою очередь Крутояров. — Эти, «многоуважаемые»…

Видя, что Марков в полном недоумении, Крутояров пояснил:

— Битва сейчас идет. Не затихающая ни на миг битва. В редакциях издательств, на литературных диспутах, да что там: в каждом доме, на каждой улице — всюду. Такие же фронты, как колчаковский и деникинский, только обстановка еще сложнее. Вам, Миша, сразу во всей этой сумятице не разобраться. Но конечно, вам с такими, как Замятин, никак не по пути.

— Замятин? — переспросил Марков. На лице его был написан такой испуг, такая растерянность, что Крутояров весело расхохотался.

— Замятин, — повторил он наконец. — Это еще дореволюционный писатель. Был когда-то коммунистом, в квартире у него была подпольная типография. А сейчас — шипит. Слушал я его «Сказочку» недавно на одном литературном вечере. Жили-были, говорит, тараканы у почтальона. Считали почтальона богом. Почтальон спьяна уронил таракана со стены в свою «скробыхалу».

— Скробыхалу? — удивилась Оксана, слушавшая весь разговор очень внимательно.

— Я тоже не знаю, что это за скробыхала, — признался Крутояров, — но так у него написано. Так вот, упал таракан в скробыхалу, думал, что погиб, а почтальон взял его да и вытащил. Обрадовался таракан: велик бог! Милосерд!

— И что же дальше?

— А ничего. Вся сказка. И смысл этой сказки таков: смахнула вас революция в скробыхалу, а тут — нэп! Снова вас на стену посадили, живите. Вот вам и весь смысл революции, по мнению писателя Замятина.

— Так это что же? Как же такое позволяют? — негодовал Марков. — И значит, без никаких читают эту тараканью философию на литературном вечере? Как будто так и надо? И ведь не где-нибудь — в Петрограде! Где революция произошла! Где был Ленин!

— Мой мальчик, — усмехнулся Крутояров, любуясь его молодым задором, это еще что! Замятинские сказочки, говоря на военном языке, — это атака в лоб, а существуют и более хитрые ходы, наносят и фланговый удар, нападают и с тыла. Меня забавляет один приемчик этих недоброжелателей. Когда-то принято было переходить на французский язык, если входит лакей: лакеи не должны принимать хотя бы и безмолвного участия в беседе господ, их лакейское дело — наливать в бокалы шампанское. Настала новая эра. Мы служим народу. А некоторым мнится, что они — избранники, что они хранители — от кого хранители? для кого хранители? — священных устоев культуры. А вокруг них — разгулявшаяся метелица, вылезший из стойла бессмысленный скот — народ. Как же изъясняться им, образованным, изысканным, в присутствии этого быдла? Ах, только по-французски! Только щеголяя туманными терминами и напускной ученостью!

Крутояров хитровато глянул на Маркова:

— У меня есть заветная записная книжечка, я туда всякие мелочишки заношу, для памяти и в назидание потомству… Вот я вам прочту несколько прелюбопытнейших выписок…

Он стал быстро перелистывать листочки записной книжки.

— М-м-да… «Не хочу коммуны без лежанки»… Это Клюев изрек в недавно вышедшей книжице. А это его же: «К деду-боженьке, рыдая, я щекой прильну». Это он сейчас щекой прильнул, в годы величайшей из революций! Вот уж поистине — кому что! А ведь талантлив! М-м-да… Не то, не то… Все это не то… Вот дьявольщина! Где же эта цитата у меня? «О том кукушка и кукует, что своего гнезда нет» — пословица мне понравилась, я и записал, пригодится когда-нибудь… «Прочесть Федорченко „Народ на войне“» — это я просто для памяти черкнул, Василий Васильевич Князев хвалил мне очень эту книжку… Но это опять не то… Стоп! Нашел! Вот оно! Есть на свете один страшно эрудированный, страшно образованный литератор, он выпустил в одном частном издательстве (а этих частных издательств наоткрывали сейчас около полутораста!) монографию о Пушкине — толстая такая книга, в роскошном переплете, и цена роскошная… Я купил ее, можете взять почитать, если поинтересуетесь, и тогда узнаете… э-э… сейчас найду выписку… что «дендизм являл одну из попыток придать взбаламученной русской жизни и расплывчатым отечественным нравам законченный чекан и определяющую граненость…»

Прочитав, Крутояров залился смехом.

— Законченный чекан! — выкрикивал он сквозь смех. — Определяющая! Граненость!.. Ох, не могу. Был бы жив Пушкин, он бы его тростью побил! Правда, роскошно? Абсолютно непонятно, совершенно бессмысленно, но роскошно! И расплывчатые нравы тоже недурны! Когда у меня плохое настроение, я достаю записную книжку, читаю этот абзац и хохочу. Вот вам первый совет: никогда так не пишите!

Он смеялся до слез, вытащил носовой платок, вытер слезы и снова заглянул в свою книжечку.

— А вот еще: «речековка словоконструктора». Это состряпал уже другой «гений». На днях вышел альманах, называется «Абраксас». Пышность-то какая! Тоже — чекан и граненость, но эти хоть Пушкина не трогают. В другом альманахе драма в стихах, называется «Нимфа Ата». Конечно, это все шелуха, отпадет со временем. Чехов говорил, что богатые люди всегда имеют около себя приживалок. Русская литература богата, поэтому и приживалок много. И если приживалка не станет говорить «мерси боку», антраша выделывать, шутов гороховых строить, какая же она будет приживалка? Вот она и пыжится, из кожи лезет: «Абраксас! — кричит. — Законченный чекан! Нимфа Ата!» дескать, мы люди образованные, не какое-нибудь мужичье, нам и положено изъясняться непонятно и косноязычно!

Слушая Крутоярова, Миша Марков чувствовал себя невеждой. Очутившись в самой стремнине потока, в самой гуще жизни, полной своих каких-то порывов, устремлений, волной поисков и борьбы, Миша Марков только растерянно озирался, как неуклюжий провинциал, попавший в движущуюся толпу на главной магистрали большого города.

Впрочем, Марков не оробел. Он слушал Крутоярова, слушал руководителя литературной студии — бородатого, авторитетного, слушал сотоварища по студии — вспыльчивого, нетерпеливого Женю Стрижова, который, по-видимому, был в курсе всех дел, все понимал и все знал, — слушал и наматывал на ус.

Возвращаясь домой, хватался за книгу. Читал яростно, запоем. Оксана просыпалась ночью и обнаруживала, что Миша все еще не ложился. Она его укоряла, просила, а он только отмахивался и продолжал листать страницу за страницей.

— Подожди, Ксаночка! Как раз самое интересное место! Ты не беспокойся, я лягу. А ты спи!

— Как же спать, когда свет прямо в глаза?!

— А я газетой загорожу лампочку. Хочешь? Теперь хорошо? Не сердись, пожалуйста, надо же наверстывать! Ведь я, оказывается, ничего не читал, ничему не учился, ничего не знаю! Только на коне умею ездить!

Однажды Крутояров объявил, что сегодня они отправятся по книжным лавкам. Марков как раз получил стипендию, и у него завелись кой-какие деньжата. А деньги в 1923 году были разные. Ежедневно объявлялся курс только что введенного в обиход советского червонца. То, что получено вчера в старых «миллионах», или, как тогда называли их в обиходе, «лимонах», на сегодняшний день падало в цене. Например, в тот день, когда Марков и Крутояров отправились по книжным ларям и магазинам, курс червонца был два миллиона семьсот тысяч. И нужно было торопиться тратить старые купюры.

Для Миши это не составляло затруднения: «купюр» у него было не густо, — рад бы тратить, да нечего. Финансовые дела Маркова были на первых порах очень неважные, проще говоря, едва сводили концы с концами. Если бы не помощь Крутоярова и в этом отношении, незаметная, но повседневная помощь то тем, то другим, — туго бы пришлось Мише и Оксане в Петрограде.

— Готов? — заглянул в комнату Миши Крутояров, уже одетый в новенькое кофейного цвета пальто и полосатую суконную кепку.

Миша быстро накинул видавшую виды куртку, и они принялись выстукивать каблуками по ступенькам лестницы, из пролета в пролет, все шесть этажей: лифт в доме был, но не работал.

Петроград улыбался по-осеннему, как умеет улыбаться только Петроград. Это было умиротворение, умудренность и вместе с тем комсомольский задор. Ведь город был одновременно и старым, помнящим очень многое, и вместе с тем отчаянно молодым, только теперь начинающим жить. Как сверкало старинное золото! Как переливалась мириадами солнечных бликов могучая многоводная Нева!

Крутояров острым взглядом окидывал просторы, открывшиеся с Литейного моста. Уходил в голубую высь шпиль Петропавловской крепости. Сверкали на солнце фасады домов вдоль набережной. Почти о каждом строении можно было рассказать много занятного. Здесь отовсюду смотрела история. Вот дом, где жил фельдмаршал Кутузов… Вот решетка Летнего сада и массивные ворота, возле которых Каракозов стрелял в царя… Там, в гуще деревьев, затерялся скромный домик Петра… А вот Марсово поле — место парадов, блеска придворной знати, мундиров и эполет…

Миша слушал, широко раскрытыми глазами глядел вокруг и удивлялся, как много знает Крутояров.

Какой необыкновенный город! Прислушиваешься, и слышатся голоса промелькнувших столетий. Нужно только уметь слушать. Для Миши в равной степени были реальными и те, кто жил в этом городе, и те, кто на проспекты города сошел со страниц произведений. Разве не всматриваешься, грустя, в черную воду возле Зимней канавки, где утопилась Лиза? Разве не видишь, как наяву, князя Мышкина, который входит с жалким узелочком в руках в парадный подъезд дома генерала Епанчина?..

Миша и Крутояров начали с букиниста около «книжного угла», на Литейном, недалеко от цирка. Крутояров зарылся в груды книг и оттуда беседовал с букинистом — старым книголюбом, знатоком книжного рынка и, по выражению Крутоярова, «последним из могикан». Здесь была отложена порядочная стопка книг. Среди них «Гавриилиада» Пушкина — стоимостью в пятьдесят миллионов, Георгий Чулков — стихи и драмы, издание «Шиповника» пятьдесят миллионов и «Homo sapiens» Пшибышевского — сто миллионов рублей.

Затем посетили книжный магазин «Дома литераторов» на Бассейной улице и тщательно обследовали книжные лари в выемке возле Мариинской больницы. После этого отправились на Васильевский остров, на 6-ю линию. И как ликовал Крутояров, приобретя за двести миллионов «Стихи о прекрасной даме» Блока в издании «Гриф», да еще с автографом самого Блока! Что касается Миши Маркова, то он принес домой словарь рифм, который решил подарить Женьке Стрижову, а для себя выбрал «Лекции по истории русской литературы» Сиповского и был удивлен, узнав от Крутоярова, что Сиповский жив и находится здесь, в Петрограде.

Маркову представлялось почему-то, что писатели, книги которых он встречал в школьной библиотеке, жили когда-то давно, даже очень давно. Отчасти он был прав: ведь с тех пор успела смениться эпоха. Как было представить, что Федор Сологуб, написавший «Мелкого беса», и сейчас здравствует и даже председательствует в Союзе писателей на Фонтанке, в доме номер 50? А Чарская! Лидия Чарская с ее слащавой «Княжной Джавахой» замужем за бухгалтером и живет где-то около Пяти углов!

4

Вскоре Маркову представилось немало удобных случаев, чтобы недоумевать, восклицать, изумляться. Например, как это могло случиться, что сейчас, в 1923 году, когда Коммунистическая партия отмечает свое двадцатилетие, когда отгремели бои под Вознесенском, очищена Одесса, стерты с лица земли и Врангель, и Колчак, — вот, полюбуйтесь: на Невском, дом 60, находится «Ложа Вольных Каменщиков» и там недавно состоялся диспут по докладу некоего Миклашевского «Гипертрофия искусства»!

— Какие каменщики? Какая гипертрофия? — спрашивал всех Марков, но вразумительного ответа не получал.

Ходили вчетвером — супруги Крутояровы, Марков и Оксана — на выставку в Академию художеств. Оксана, которая не так часто выбиралась из дому, была потрясена не только картинами, но и видом на Неву, на гавань, и сфинксами перед зданием академии, и университетом, мимо которого проезжали.

— Ой, матенько! — поминутно восклицала она, и черные ее брови поднимались все выше и выше.

В выставочных залах к ним присоединился Евгений Стрижов. Он был как дома.

— Дальше, дальше идемте, — тащил он всех. — Тут чего смотреть: цветы.

— Нет, погодите, — остановил Крутояров. — Взгляните на эту сирень.

— Понюхать хочется! — восхищенно вглядывался Марков.

— Художник не просто так вот решил — дай-ка нарисую сирень. Обратите внимание, какие сильные, сочные гроздья, как много веток сирени, они даже не вмещаются в вазу. Обилие, цветение, торжество жизни! А скатерть на столе какова? Видать, в доме живет рукодельница, видать, в доме совет да любовь, а то и не до цветов бы было!..

— Это вы все выдумываете, потому что писатель, — возразил Стрижов. А для обыкновенного взгляда — сирень как сирень.

— Вы — поэт, и еще молодой поэт, как же это может вас не трогать? Нельзя мимо красоты проходить, надо вглядываться, вопрошать, впитывать!

— Впитывать! И без того нас за красоту поедом едят! Читали Силлова?

— Какого еще Силлова?

— Он из стихов Герасимова надергал цитат: заводские трубы погребальные свечи, город — гроб, синяя блуза — саван, и делает вывод: ага, церковные атрибуты, мистика!

— Гроб — церковный атрибут? — расхохотался Крутояров. — А в чем же самого этого Силлова в землю закопают? Но у нас речь о сирени. Значит, Силлов нас ни в чем не упрекнет.

— Упрекнет! У Герасимова: «Угля каменные горны цветком кровавым расцвели»…

— Ну и что же? Расцвели.

— У Крайского: «Как крылья разноцветные, знамена батраков», у Кириллова: «Звучат, как крепнущий прибой, тяжелые рабочие шаги»…

— Что же ваш Силлов нашел тут запретного?

— Цветок?! Мотыльки?! Прибой?! Значит, у пролетарских поэтов влечение к деревенской мужицкой Расеюшке, значит, ориентация на эсеров!

— Неужели так и написано: Цветы — эсеровщина? Прибой — деревенский образ?

— Я вам и журнал принесу, если хотите. Особенно Крайскому попало: «Родину мою, как Прометея, враги и хищники на части злобно рвут»… Силлов говорит: Прометей — мифологическое сравнение, значит, пролетарская литература — вовсе не пролетарская.

— М-да! — вздохнул Крутояров. — Тут ничего не скажешь… Но мы загораживаем дорогу посетителям выставки и не к месту занялись дискуссией. О вашем Силлове одно можно сказать: дурак и молчит некстати и говорит невпопад.

Этот неожиданный разговор чуть не испортил всем настроение. Крутояров хмурился и как-то странно мотал головой, будто ему что-то мешало. Оксана испуганно смотрела и не знала, как всех успокоить. Марков молчал, но злился. Одна Надежда Антоновна восприняла этот рассказ юмористически.

— А кто такой Силлов? Ноль! И кто станет читать его галиматью? Какие вы, товарищи, впечатлительные!

Вскоре все уже с увлечением разглядывали натюрморты Клевера-сына, воздушные полотна Бенуа.

Оксане понравились «Гуси-лебеди» Рылова.

— К нам летят! — прошептала она. — На родную сторонушку!

Дойдя до «музыкальных композиций» Кондратьева, Крутояров стал рассеяннее, а когда увидел «левое» искусство Пчелинцевой, снова стал чертыхаться, уже по поводу «заскоков» и «экивоков».

— Что это? — тыкал он в картину. — Пятна, волнистые линии… И хоть бы сама придумала, матушка, а то ведь все косится туда, на запад. Озорничать тоже надо умеючи. Иначе начнешь epater les bourgeois, а буржуа-то не ошеломятся!

Вскоре после выставки Марков и Стрижов побывали на устном альманахе рабфаковцев «Певучая банда». Голубоглазый, весь в веснушках, с задорным хохолком, Евгений Панфилов читал:

Пусть туман и пуля-лиходейка,

В сердце страх не выищет угла!

Жизнь легка, как праздничная вейка,

И напевна, как колокола!

— Как бы Силлов не услышал, — шепнул Стрижов, делая страшные глаза. Опять церковный атрибут! Будет Панфилову на орехи!

Оба весело рассмеялись и стали дружно аплодировать.

После «Певучей банды» посетили литературный вечер «Серапионовых братьев». Хлопали Тихонову. Он читал «Брагу». Он сказал: «Меня сделала поэтом Октябрьская революция». Освистали докладчика Замятина. Замятин уверял: «Железный поток» сусален, Сергей Семенов пошл… Только сам себе Замятин нравился!

Посетили затем «Экспериментальный театр» в помещении Городской Думы… Потом слушали лекцию Луначарского…

А однажды Стрижов таинственно сообщил:

— Сегодня ты умрешь от восторга! Пошли!

— Куда?

— А вот увидишь. Пошли, говорю!

Петроградское объединение писателей «Содружество» устраивало по четвергам литературные чтения, они происходили на квартире одного из «содружников». Это тоже было своеобразием тех времен. Каждый четверг вечером в квартире на Спасской улице, дом 5, были гостеприимно открыты двери для всех желающих. Хозяин встречал каждого и провожал в ярко освещенную комнату, где было много стульев, в углу сверкал крышкой рояль, на столе для посетителей был налит чай, тут же предусмотрительно положена стопка чистой бумаги и с десяток остро отточенных карандашей — для заметок при чтении, если кто не запасся блокнотом.

Стрижов, оказывается, знал здесь всех наперечет. Он негромко называл Мише фамилии, а Миша ахал, удивлялся и смотрел во все глаза.

— Видишь, с такой буйной шевелюрой и глубокими пролысинами на лбу? Свентицкий, критик. Рядом с ним Лавренев, у которого кот на коленях. Читал «Сорок первый»?

— А эта, с челкой? Низенькая?

— Сейфуллина. Неужели не узнал? Ее портреты есть в журналах. А тот, у окна, худощавый, — это поэт Браун, он сегодня будет новые стихи читать. А с бородой, кряжистый — Шишков Вячеслав Яковлевич. Вот мастер свои произведения читать! Заслушаешься! А к нему подошел, разговаривает… видишь, с усиками? Это Михаил Козаков. Рассказы пишет. Рождественского чего-то нет сегодня. Хотя он всегда опаздывает.

— Удивительно все-таки, — вздохнул Марков, — вот состаримся мы и будем вспоминать: такого-то впервые я встретил, помнится, в таком-то году…

— Ну вот еще! — вдруг обиделся Стрижов. — Мы никогда не состаримся!

В этот вечер приятели очень поздно возвращались домой. Стрижов провожал Мишу до самых дверей парадного и непрерывно декламировал: он знал множество стихотворений, особенно современных поэтов.

Улицы были почти безлюдны в этот поздний час. Но завидев шумную ватагу молодежи, наполнившую визгом, гамом, пением всю улицу, Стрижов поспешил с пафосом провозгласить:

И в живом человечьем потоке

Человечье лицо разглядеть!

— Это я знаю, — обрадовался Марков, — это Садофьева!

— Угадал, его. Не все, братец ты мой, наши пролетарские поэты пишут в мировых масштабах, вон они о чем — вглядываются в лица! А это знаешь:

Что же! Смотреть и молчать?

Жить и в борьбу не втянуться?

— Женька! А ведь здорово? Ты мне завтра напомни, я себе в тетрадь запишу. Чье это? Александровского? А он где? В Москве? Знаешь, мне ужасно понравилось на «четверге»! Вот уж никак не думал, что Сейфуллина здесь живет!

— На улице Халтурина. Лавренев — на набережной Рошаля.

— А Крайский?

— У Крайского я сколько раз бывал. Он на проспекте Маклина. Он ведь все с молодежью возится.

— А сегодня в «Содружестве»? Там и курсанты были, и матрос один был, студента знакомого я видел…

Марков остановился на Литейном мосту.

— Женя! А ведь хорошо жить! Как ты думаешь… Сейчас у нас двадцатый век. А в двадцать первом коммунизм устроят?

— Чудик! Тоже мне — в двадцать первом! Да он буквально в преддверии! Вот-вот мировая революция грянет. Ты что думаешь — в других странах рабочие дураки? Смотреть будут?

— Я в газете читал — буржуазия у них опять шевелится, опять войну готовит.

— Ну и готовит! Ну и пожалуйста! Одну войну устроят — четверть мира осознает. Вторую войну устроят — все люди осознают. На том песенка капиталистов и будет спета.

— Я тоже уверен. А сами-то они неужели не понимают?

Маркову нравилась решительность Стрижова. И хотя сам он знал все то, что говорил Стрижов, сам был тех же взглядов, но Маркову нравилось слушать. Когда другой приводил эти доводы, Маркову они казались еще несомненнее, еще тверже.

Ночь стояла холодная, на Неве ветер так и пронизывал. Одетые один в плохонькую курточку, другой в перешитое из отцовского нелепого цвета пальто, ветром подбитое, оба голодные (даже не решились выпить чаю с печеньем, хотя им предлагали), оба без копейки в кармане и без каких-нибудь перспектив на этот счет в ближайшем будущем, с одними только широкими планами и мечтами, они беспрекословно верили в несокрушимость советского строя, в неминуемую гибель капитализма, в мировую революцию. Жизнь была им впору, невзгодами их трудно было напугать — всякое видали, всякого хлебнули. Молодые, но прошедшие уже длинный боевой путь и жесткие испытания, они были полны гордости, уверенности, сознания силы, они вглядывались в неспокойную водную пучину, в сердитое черное небо — и до исступления, до того, что зубы стискивались, кровь приливала к лицу хотели поторопить, подтолкнуть время. Скорей же! Ну же, скорей!

Поэтому и сами они торопились. Все увидеть! Все впитать!

Выставка фарфора. Выставка кружев в бывшем особняке Бобринского. Диспут в клубе «Коминтерн» на Невском. Воспоминания о Тургеневе знаменитого Кони в Пушкинском доме. Лекция приехавшего из Москвы Маяковского «А ну вас к черту». Всюду надо успеть. Все захватывает.

На лекции Маяковского было шумно, скандально. Маркову Маяковский понравился, а Стрижов рассердился:

— Очень хамит.

— Прикажешь ему по-французски изъясняться? Дамам ручки целовать?

Стрижов всюду дорогу отыщет и, если Маркову не хочется куда-нибудь пойти, явится на Выборгскую, уговорит, вытащит.

— Все нужно видеть, во всем участвовать! Оксана, правильно я говорю?

И Оксана тоже начнет уговаривать. Не хочешь, да пойдешь.

Марков помнит, как они весь день потратили, участвуя в праздновании пятилетнего юбилея Петрогосиздата. Сначала был парад моряков-курсантов. Парад собрал много зрителей, весь Невский был запружен толпой. Парад начался у Дома книги. Потом направились ко Дворцу труда. Было нарядно, живописно, красочно. Женька Стрижов всю дорогу острил, читал стихи и пел. После митинга перед Дворцом труда карнавальное шествие двинулось на Петроградскую сторону, на Гатчинскую улицу, к типографии «Печатный двор». Вечером было чествование героев труда и в заключение концерт.

Вернулся Марков поздно. Оксана уже спала, но сразу же проснулась, вскочила и стала хлопотать.

— Бедняжечка! Весь день, поди, ничего не ел!

— Ничего не попишешь, — важничал Марков, — праздник-то был наш, писательский.

— Да я ведь ничего не говорю, я понимаю.

5

А потом Марков ездил в Москву. Что было раньше, что было позже, он уже и сам не разбирал. Он все время мчался, летел, торопился, и все впечатления у него сливались в один пестрый водоворот. Но поездку в Москву он отлично запомнил!

Он был ошеломлен, обескуражен, не знал, что думать. Он попал в кафе «Стойло Пегаса». В Петрограде он как-то не сталкивался с нэпманами, с ресторанной обстановкой. И вдруг — «Стойло Пегаса»!

Надо только знать, что такое кафе «Стойло Пегаса»! Можно подумать, что это веселое сборище юных литераторов, что там идут горячие споры по вопросам искусства, доклады, столкновение мнений, оценок, точек зрения. Ничего подобного! Марков в этом хорошо убедился! Там пьяный разгул подозрительных субъектов с испитыми физиономиями, не то бывших фельетонистов из черносотенного «Нового времени», не то матерых спекулянтов шкурками каракульчи. «Стойло Пегаса» — это изобилие спиртных напитков и низкопробных острот, это пристанище вызывающе-пестрых женщин, которые о литературе имеют весьма отдаленное представление, о политике еще меньшее и заканчивают житейский путь на Цветном бульваре, вызывая сочувствие какого-нибудь ночного гуляки:

Что вы плачете здесь, одинокая деточка,

Кокаином распятая на бульварах Москвы?

Вашу шейку едва прикрывает горжеточка,

Облысевшая вся и смешная, как вы…

«Откуда эти стихи? Ну конечно, Женька Стрижов декламировал!»

Нет, «Стойло Пегаса» ничем не напоминало Литературной студии или устных альманахов, которые устраивают в Петрограде на шестом этаже в доме 2 по Екатерининской улице. Марков больше бы сказал: это полная противоположность! Там влюбленная в поэзию, боевая, дерзкая молодежь грызущие гранит науки при более чем скромном пайке студенты, рабфаковцы, курсанты, начинающие поэты, молодые, с острым глазом художники, воинственные журналисты. Все бодро отсчитывают ступени на самое верхотурье по плохо освещенной лестнице. И начинается то, чего никогда не забудет, не выкинет из сердца тот, кто хоть раз побывал на этих пиршествах вдохновения. Выходят один за другим поэты, прозаики, критики, литературоведы, читают свои произведения и получают в награду бурные овации. Затем начинается обсуждение. Высказываются смело, открыто, без реверансов, со всей прямотой и страстностью юности. Спорят до хрипоты. Поднимают очень важные, очень большие вопросы, явно волнующие всех: о форме и содержании, о верности революции, о формализме, о жанрах. Трудно представить, чтобы там мог, осмелился появиться не советски настроенный человек. Нюх у этой молодежи тонкий, непримиримость безоговорочная. Марков помнит случай, когда выступил на этом устном альманахе ушибленный различными «супрематизмами» дегенеративный юнец — вторично он никогда не появлялся, сразу же получив безжалостный разнос и кучу нелестных эпитетов от горячей, задорной аудитории. Да, это совсем не «Стойло Пегаса»! Ничего похожего. Марков наивно полагал, что в советской действительности немыслимы «стойла пегасов», это у Маркова никак не вязалось со всеми его представлениями о жизни.

Он вернулся из Москвы оглушенный, расстроенный и к тому же без копейки денег. Оксана так обрадовалась ему, так слушала его рассказы о Москве, так извинялась, что у нее нечем даже покормить его…

— Понимаешь, «Стойло Пегаса»… это… как бы тебе сказать…

Марков стал довольно туманно растолковывать, что это за Пегас.

— Ну, лошадь такая! Понятно?

Миша рассказывал, а Оксана прикидывала: что, если пойти на кухню и поискать чего-нибудь съестного? Да нет, она же знала, что ничего нет…

У них часто случались денежные затруднения, и всякий раз оказывался один выход: перехватить у Надежды Антоновны. Но Марков приехал из Москвы ночью, Крутояровы уже спали, да если бы и не спали, все равно магазины-то закрыты, не разгуляешься!

Миша продекламировал:

Братья-писатели! В вашей судьбе

Что-то лежит роковое!

И добавил:

— Что ж. Давай натощак ложиться спать. Утро вечера мудренее.

Оксана была в отчаянии. Одна-то она бы перетерпела. Но как это она не догадалась заранее перехватить денег у Крутояровых и держать на случай приезда Миши хотя бы какие-нибудь консервы?

Кончилось тем, что Оксана расплакалась, а Миша стал ее утешать. Он очень смеялся, когда Оксана сквозь слезы причитала:

— Ты такой труд принимаешь, легкое ли дело сочинять из головы… А я тебя го-олодом морю!

И она еще сильнее заливалась слезами.

6

Они очень любили друг друга. Миша Марков так хотел окружить заботами и нежностью Оксану! Ведь она, бедняжка, совсем-совсем одна на белом свете! Миша должен заменить ей и мать, и отца, и братьев. Хотя у него у самого было мало житейского опыта, все же он брал на себя роль старшего, рассказывал, что такое Петроград, объяснял, как ездят в трамваях, советовал не робеть. Оксана воспринимала все, что он ей говорил, восторженно и благоговейно: какой он умный, все-то он знает, обо всем может рассуждать!

Оксана, со своей стороны, готова была сделать все, чтобы ему было хорошо. Миша слабо сопротивлялся, но она с таким наслаждением стирала его рубашки, с таким торжеством сама отыскала рынок, сама покупала продукты, сама варила обед!

Так и образовалось само собой, что Оксана мыла полы, стирала, стряпала, бегала в булочную, а Миша ходил на рабфак, в литературную студию и, придя домой, с аппетитом поедал картошку с постным маслом и подробно рассказывал, что видел и слышал за день, какой умный у них «руковод» в студии, что такое ассонанс и что такое новелла.

Оксана не довольствовалась тем, что взяла на себя все заботы по дому. Она выпытывала, что Миша любит, чего не любит, старалась найти у него капризы и причуды.

— Миша терпеть не может холодный чай, — с гордостью докладывала она Надежде Антоновне. — Мише не нравится хлеб из ближней булочной, так я хожу в ту, за углом, бывшую Лора… Миша говорит, надо стирать стиральным порошком, а то белье пахнет мылом.

— Почему вы нигде не учитесь? — спросила Оксану Надежда Антоновна. У вас какое образование?

— Что вы! Когда же учиться? — удивилась Оксана. — Миша приходит когда в пять, когда в семь…

— А хотя бы и в десять! И вы приходите в десять. А потом: я вас ни разу не видела с книгой. Обязательно читайте! Вы приглядитесь: все сейчас читают — в трамваях, в парках — повсюду. А питаться можно и в столовой, ничего страшного.

— Что вы! Миша терпеть не может столовых!

Очевидно, Надежда Антоновна поговорила об этом и с мужем, потому что он однажды предложил:

— Не хотите ли устроить Оксану на работу? Есть место секретарши в Государственном издательстве.

Марков удивился:

— А вы думаете, что ей надо работать? Разве, когда я стану писателем, мы не проживем на мой гонорар?

Логично? Ведь можно прожить вдвоем на гонорар писателя? (Хотя неизвестно еще, получится ли из Маркова писатель…)

И вдруг, как гром среди ясного неба: письмо от Ольги Петровны. На первый взгляд она ничего особенного не писала. Рада, что у Миши и Оксаны бодрое настроение, рада, что они живут в таком замечательном городе, благодарит, что пишут и не забыли о ней и Григории Ивановиче. И так, вроде как между прочим, спрашивает, все ли письма доходят? Что-то ни в одном письме от них не сообщается, а где же учится Оксана и каковы ее успехи.

Ольга Петровна даже не допускает мысли, что Оксана нигде не учится и состоит при Мише в роли стряпухи и прачки! Ольга Петровна скорее готова предположить, что не дошли некоторые письма. В этом и заключалась вся сила удара. Ольга Петровна не писала «ай-ай, как нехорошо», а все только говорила о неполадках на почте: ну как это так — очень важные сообщения, и вдруг письмо где-то запропало! Ох уж эта почта!

Казалось, в письме никаких упреков, никаких наставлений… Миша несколько раз внимательно и придирчиво прочитал от строки до строки письмо… Уж не сообщили ли ей что-нибудь Крутояровы? Вот, мол, как исполняется ваш наказ, дорогая Ольга Петровна! Марков сделал из Оксаны домохозяйку! Вот, оказывается, каковы ваши хваленые котовцы!..

Миша словно прозрел. Ему представилось, с каким сожалением смотрит на него Григорий Иванович Котовский, как неодобрительно покачивает головой Ольга Петровна: «Не оправдал надежды, подвел, осрамил! По старинке семью строит, не по-советски!»

Живой пример перед Мишей: смотри и учись, какие замечательные отношения у Котовских. Да, Ольга Петровна ведет все хозяйство, умеет так засолить огурцы, что пальчики оближешь. Но Ольга Петровна — врач, у нее большая общественная нагрузка. Мало того — она успевает растить, воспитывать многих и многих, недаром же котовцы зовут ее мамашей.

А как поступил Миша? Вывез из разоренной расстрелянной деревни умную, способную, красивую девушку, можно сказать, спас ее, а для чего? Не для того ли, чтобы она теперь белье ему стирала?

Подумав об этом, Миша немедленно перевернул все вверх дном. Примчался домой, а Оксана как раз с увлечением, с превеликим усердием раскатывала тесто. Она была счастлива, она так любила своего Мишеньку! Она только и думала, чем бы его накормить вкусненьким, какой бы сюрприз приготовить к его приходу, и очень огорчалась, если он сюрприза не замечал, занятый своими мыслями и делами.

— Стряпаешь?! — влетел в кухню Марков. — Хороша, нечего сказать! Полюбуйтесь на нее!

— А что? Що зробылось?

— «Зробылось»! То зробылось, что тебе не пампушками меня угощать, а в морду мне дать!

Оксана не могла понять, что он говорит, почему сердится, чем она не угодила. Она стояла, опустив голову, и машинально сковыривала тесто, прилипшее к рукам. Лицо и волосы у нее были в муке, в другую минуту Миша бы досыта над ней посмеялся. Но сейчас Миша был серьезен.

— Чего же ты молчишь? — продолжал он. — Возмущайся! Я оказался последним подлецом, мне стыдно будет в глаза посмотреть Григорию Ивановичу!

— Что же ты наделал? — всполошилась Оксана. — Говори уж, сознавайся во всем!

— То наделал, что окончательный домострой у нас получился!

— Який домострой?

— А как же? Для того ли я привез тебя в этот город, чтобы буржуазно угнетать и эксплуатировать, как последний сукин сын — буржуй? Нечего сказать: котовец!

— Як же ты меня угнетаешь?

— Очень просто: угнетаю, и все! И еще — извольте полюбоваться гимнастику по утрам делаю, пока ты поджариваешь яичницу с колбасой… Упражнение номер первый — встаньте прямо, раздвиньте ноги на уровне плеч, начинаем! Содействует развитию грудной клетки, укрепляет брюшной пресс! А не угодно ли, господин муж, глубокоуважаемая персона Марков, сбегать на Сытный рынок за картошкой? Очень содействует развитию бицепсов и развивает инициативу! Не желательно ли вам подмести пол — это укрепляет брюшной пресс и вместе с тем успокаивает совесть! Какой дурак выдумал, что стирка белья — женское занятие? Это типично мужское занятие, стиркой занимался даже Мартин Иден, что не помешало ему стать писателем!

Оксана слушала, с ужасом смотрела на Мишу и только всплескивала руками:

— Ой, матенько! Дывись, як вин расходився! Що ж це таке?

— Подведем итоги! — ораторствовал Миша. — Отныне белье стираю я, а ты его утюжишь, пол подметаю я, а ты вытираешь пыль с предметов домашнего обихода, постель заправляю я, а ты пришиваешь пуговицы. На рынок ходим вместе, стряпаем по очереди.

— Ой, матенько!

— А еще лучше — стряпню отменяем, питаемся в столовке, а постель вообще можно не заправлять, все равно вечером опять ложиться!

— Ой, матенько!

— И наконец, сам напрашивается вывод: ты поступаешь в медицинский институт и, кроме того, ходишь со мной в Литературную студию! Точка. Таким образом, из тебя получится новая Ольга Петровна — выдающийся врач, образованная, передовая советская женщина, а из меня — пусть хоть не Котовский, а восьмушка Котовского. И то будет славно, и то я буду предоволен!

— Ты, мабуть, сказывся? То Котовский, то Ольга Петровна, а то мы с тобой! Сравнил!

— А что! Погоди, у нас вырастут еще такие люди — весь мир разинет рот от удивления! И Григорий Иванович тоже говорил, помнишь? Ведь новое общество — это не то что старое! Смотри, сколько еще после революции лет прошло? А у нас уже построена крупнейшая в мире широковещательная радиостанция! А Волховстрой? А разве не начали мы выпускать свои тракторы? Нашему поколению не раз еще придется говорить: «Крупнейшая в мире», «Самая мощная в мире»! А еще — чем черт не шутит, когда бог спит, — может быть, я напишу роман, который прогремит на весь мир и откроет новую эпоху в литературе?!

Наутро Оксана долго и тщательно умывалась, затем так же долго и старательно причесывалась, наглаживала платье раскаленным утюгом, позаимствованным у Надежды Антоновны, и наконец торжественно настроенные Миша и Оксана вышли из дому. По дороге захватили Стрижова, который все знал: и в каком трамвае ехать, и где войти, и где канцелярия фельдшерских курсов…

Вскоре Оксана стала студенткой.

7

И Крутояровы, и Марков с изумлением и восторгом наблюдали за чудом, происходившим на их глазах. А еще говорят, что не бывает чудес. Бывают! Особенно в Советской России!

Чудесное превращение свершалось с Оксаной с тех пор, как они стали строить — по выражению Миши — новый быт. Началось с пустяков: Оксана перестала дичиться, перестала бояться переходить улицу, стала задавать то Мише, то Ивану Сергеевичу Крутоярову, а чаще всего Надежде Антоновне удивительные вопросы:

— Неужели Гоголь сам, своими руками сжег свое сочинение?

— А вы знаете, сколько у человека костей?

— Оказывается, Карл Двенадцатый был совсем мальчишка! Вот не думала!

— Вы не знаете, Мария Петровна Голубева жива?

Относительно Карла Двенадцатого Надежда Антоновна готова была согласиться, но при чем тут Голубева? Какая Голубева?

Оксана возмущалась:

— Карл Двенадцатый — это сам по себе разговор, а Голубева — это уже совсем другое. Значит, вы ничего не знаете о Голубевой? Вот странно! Как же так не знать о Голубевой?

— Но, дорогая девочка, — смущенно оправдывалась Надежда Антоновна, откуда же мне знать о некой Голубевой? Это что, учительница у вас на курсах?

Оксана не верила, думала, что Надежда Антоновна притворяется. Вмешивался в разговор Иван Сергеевич, он тоже не знал.

— Мария Петровна Голубева — такая гордая, непокорная. Глаза серые, прическа гладкая-гладкая, на прямой пробор, взгляд внимательный, взыскующий. Платье глухое, строгое, с белым воротничком. Я на портрете видела. Ведь это известная революционерка, замечательная женщина, большевичка, конечно.

— Где же вы ее портрет видели?

— Нам показывали. Лекция была. В тысяча девятьсот пятом году она жила на углу Большой Монетной и Малой Монетной, и в ее квартире помещался штаб Петербургского комитета партии. Бомбы и револьверы складывали под детские кроватки, а прокламации, напечатанные, конечно, на папиросной бумаге, запрятывали в фарфоровые головки кукол…

Слушали Оксану и переглядывались: да что это такое? Как подменили, совсем другая стала наша Оксаночка! И слова, обратите внимание, другие: «прокламации»… «Петербургский комитет»… «взыскующий»…

Но Оксана не замечала пристальных взглядов, вернее, не относила их лично к себе.

— Так вы, может быть, и о Клавдии Ивановне Николаевой не слышали? Она родилась в Лештуковском переулке, совсем у Невского. Мать у нее прачка, можете себе представить? Мать прачка, а дочь — замечательная большевичка! Вот ведь как бывает!

— Николаеву-то знаем. Она ведь и сейчас видную роль играет.

— А как же иначе? Разве женщины — это второй сорт? Женщины — тоже люди!

Оксана это положение доказывала на практике. Вдруг оказалось, что у нее удивительная память, удивительные способности. На курсах долго не могли понять, откуда эта молодая особа набралась таких знаний? Потом все объяснилось: ведь Оксана работала в госпитале под руководством врача Ольги Петровны Котовской! А Ольга Петровна отнюдь не довольствовалась тем, что заставляла свою помощницу раны бинтовать да измерять температуру. Оксана выслушивала целые лекции, причем по самым разнообразнейшим вопросам.

И помимо обширной практики получала общее образование, Ольга Петровна приносила ей книги, заставляла учить грамматику, физику — и все без лишнего шуму, так, будто походя.

И теперь вполне естественно, что Оксана на курсах в числе первых, что к ней обращаются подруги за помощью, за разъяснением непонятных мест, и конспекты Оксаны ходят по рукам.

И уже никого не удивляло, если спрашивали:

— Ксения Гервасьевна дома?

Сначала не понимали: какая Ксения Гервасьевна? Потом догадались: ах, да это наша Оксана! И привыкли: правильно — Ксения Гервасьевна. Так и должно быть! Так оно и есть!

Помогли человеку отмыть руки от теста, расковали скованную мысль, поверили в человека, признали полноценным — и вот расцвело прекрасное существо, залюбуешься.

Марков, когда хвалили Оксану, ликовал, словно превозносили его самого. Но едва ли не больше всех был очарован и потрясен Иван Сергеевич Крутояров.

— Товарищи! Да вы посмотрите — сердце радуется! Вот, Марков, благодарнейшая тема для писателя: женщина! Советская женщина! Чудеса! Этого там, на Западе, не поймут. Нет! Куда им! Ведь сфера деятельности женщины там очерчена точно и беспрекословно: Kinder, Kirche, Kuche — дети, церковь и кухня, стряпай, молись и стирай пеленки… И вдруг появляются девушки в солдатских шинелях! Женщина-пулеметчица! Женщина — народный судья! Женщина-авиатор! Женщина — секретарь райкома! Вы представляете смятение бюргера? Вопли мещанина? Это никак не вмещается в их головы, кажется каким-то парадоксом. Да и пускай до поры до времени не понимают, когда-нибудь поймут. Ведь полный переворот всех понятий, всех соотношений сил! Счет-то всегда вели на души, и женщина сюда не включалась. Не знаю, отдаете ли вы отчет, какой сюрприз готовится в нашей стране на подбавку ко всем другим сюрпризам? Даже одно то, что население-то у нас как бы удвоится!

Иван Сергеевич часто и неизменно с воодушевлением возвращался к этой теме:

— Баба! Товарищи, вы вдумайтесь: русская баба, русская женщина. Замызгают, зашпыняют, впрягут, как скотину, в оглобли — вези! Окружат презрением, лишат всех прав, взвалят всю самую тяжелую, самую неблагодарную работу — так уж заведено! И она, голубушка, сама верит, что так оно и должно быть, на то она и женщина, такова уж бабья доля! А посему ворочай чугуны, жарься у печки, меси тесто, гни спину над корытом, нянчи ребят, копай картошку, таскай пятипудовые мешки, жни жнитво, поли гряды, носи ведра с водой, пеки хлеб, обихаживай мужа, дои корову… Ведь ты женщина! Сноси побои, рожай, корми грудью, помни: курица не птица, баба не человек.

Заметил, что на него смотрят недоумевая, — дескать, вот до чего договорился маститый писатель: а кто же рожать будет и грудью кормить? И неужто мужчины станут сами пуговицы пришивать? Чудно что-то! Ведь до того въелось это представление, что не вытравишь. Самая интеллигентная женщина не удержится и воскликнет, увидев, что муж моет посуду или взялся за иголку: «Да что ты срамишь меня? Не твоя это работа». А какая его? Председательствовать? И хотя все тут до очевидности ясно и элементарно, но только в парадных речах, а не в повседневной жизни.

Вскоре Оксана явилась сияющая и сообщила:

— Предлагают в больнице работать. Дала согласие. И учиться, конечно, продолжать, одно другому не мешает.

Совсем незаметно, как-то само собой получилось, что Крутояров стал называть Оксану Ксения Гервасьевна. Только Надежда Антоновна чисто по-родственному, по-матерински называла ее Ксаной, доченькой. Женька Стрижов — тот вообще никак не обращался к Оксане. Обычно, появляясь в дверях, он восклицал:

— Здравствуй, племя молодое, незнакомое!

— Да уж знакомы, — отзывалась Оксана. — А Миша еще не приходил. Мы теперь все записками обмениваемся, заняты оба очень.

— Сейчас все заняты. «В жизни слишком много дела, слишком краток срок. Надо выполнить умело заданный урок!»

— Сами сочинили?

— Нет, Дмитрий Цензор.

— А я думала, вы. Есть хотите?

— Наивный вопрос. Я всегда хочу есть.

— Что, опять на бобах сидите? Говорите прямо — денег нет?

— Денег-то много, да не во что класть.

— А я как раз зарплату получила, могу одолжить.

— Я и без того в долгах, как в репьях. Нет, не возьму. Не искушай меня без нужды возвратом нежности своей. Ого! У вас сегодня и первое и второе на обед? Вот буржуи!

Стрижов усаживался за стол, ел с завидным аппетитом и первое и второе, а когда, хотя и с опозданием, приходил Марков, охотно соглашался и Мише составить компанию.

8

Когда Марков задумался впервые, о чем и как написать, он почувствовал непреодолимое желание написать рассказ о том, как ушел он с отцом из родного дома, когда Молдавию захватили интервенты.

Марков очень часто думал о доме — о матери, о сестре, об отце. Иногда они ему снились, причем обычно во сне было все безмятежно. Миша был еще маленький, над столом поднимались клубы пара от мамалыги, сестренка что-то пищала, а мать была в хлопотах, и было так нестрашно, так славно… Проснувшись, Миша долго еще находился под обаянием сна. И тогда снова и снова рассказывал Оксане давно ей известные вещи о семье и мечтал о том, как Молдавия будет освобождена и Миша повезет молодую жену представить родителям…

— Это ужасно, что я так долго не могу повидать их! Ты знаешь, как они будут тебя любить! Они хорошие, сама увидишь. Странно, что вот и рядом они, кажется, только руку протянуть, и так далеко… как на другой планете! Ни поехать, ни написать — за рубежом…

Да, Мише запала эта мысль — написать рассказ о том, как он уходил из дому — в страшную неизвестность, в темноту, в непонятную жизнь.

В студии они как раз изучали законы сюжета, архитектонику короткого рассказа. Руководитель студии принес книжечку Генри и прочел вслух новеллу «Дары волхвов». Речь там шла о молодых супругах. Они хотели сделать друг другу подарки к Новому году, а денег ни у того, ни у другого не было. И вот муж продал свои часы и купил на эти деньги черепаховый гребень жене. Она же продала свои роскошные волосы и на вырученные деньги купила для мужниных часов прекрасную платиновую цепочку.

В студию в числе других ходили пожилые рабочие электростанции. И вот растерявшийся руководитель и смущенная молодежь увидели, что рассказ потряс этих старых солидных рабочих, они слушали и плакали, форменно плакали и не стеснялись слез. Занятие прошло в теплых, задушевных разговорах. И теперь, приступая к рассказу, Марков хотел, чтобы его рассказ тоже потрясал, чтобы он доходил до каждого, а для этого надо передать все, что он чувствовал, всю душу открыть перед читателем, как если бы он поведал о пережитом самому близкому человеку. В то же время Маркову хотелось, чтобы рассказ был написан по всем правилам, с нарастанием действия, с логическим и все-таки неожиданным концом, когда читатель узнает все, лишь прочитав последние строки.

Рассказ написался одним махом, хотя и провел Марков за этим занятием всю ночь напролет. Утром Оксана, вскочив по звонку будильника, увидела счастливого и как будто выспавшегося Мишу.

— Ты уже встал? А я и не слышала.

— Ксана! — торжественно возвестил Миша. — Я написал рассказ!

— Сумасшедший! — воскликнула Оксана. — Он еще не ложился!

Однако рассказ был тут же немедленно прочитан, хотя Миша и опасался, что сюжета он не построил, никаких неожиданных поворотов действия не придумал и Оксана разочарованно заявит, что это просто давно известное ей происшествие с Мишей, а вовсе не рассказ.

Миша испугался, даже замолк и перестал было читать, когда увидел, что Оксана сидит на кровати в одной рубашке и ревмя ревет, и вытирает слезы рукавом, а слезы опять набегают, и Оксана не видит Миши, не отдает отчета, что сейчас утро, что ей пора мчаться на курсы, что ей холодно и что ведь ничего на самом деле нет, а есть только одно сочинение.

Осталась недочитанной одна страница, и Миша, сам растрогавшись — не своим рассказом, а растроганностью Оксаны, — дочитал рассказ. Кончил, положил локти на исписанные листки бумаги, ему было ужасно жалко Оксану, и он укорял себя, что так расстроил ее.

Но слезы Оксаны были совсем особого рода. Это было душевное потрясение от художественной правды, совсем отличное от того, если бы Оксана узнала о каком-нибудь действительном печальном происшествии.

Вот она, еще не осушив слезы, босая, непричесанная, с таким теплым после сна телом, с отлежанной щекой, на которой отпечатался узор наволочки, подбежала к Мише, обняла его и стала целовать.

— Да ты у меня и на самом деле писатель! Ой, матенько!

И они еще долго говорили о рассказе, о том, что бесспорно его немедленно напечатают и что как это удивительно, что она, Оксана, — самая обыкновенная, а между тем — жена такого удивительного человека. И Миша наполнился гордостью, торжеством. Да, он и сам чувствует, что рассказ удался!

Впервые за все время учения на фельдшерских курсах Оксана опоздала на занятия.

Самое страшное было впереди. Когда Крутояровы проснулись и за стеной послышалось последовательно шлепанье ночных туфель, потом фырканье около умывальника и наконец звяканье посуды, — рассказ с предисловием, извинениями и оговорками был передан на суд Ивану Сергеевичу.

Оксана уже ушла. В наступившей во всем доме полной и, как казалось Мише, зловещей тишине он не находил себе места, то садился, то вставал и слонялся по своей длинной нескладной комнате.

«Неужели так долго читает? Или вовсе не начинал? Кажется, сел бриться! Как будто трудно было прочесть такой короткий рассказ!»

Но дверь открылась, и Крутояров вошел в комнату. В руке у него была рукопись. Он вошел не спеша, прошагал зачем-то к окошку. Зачем мучить человека? Не решается сразу все выложить! Ясно, рассказ не понравился, да Миша и сам сознает, что рассказ слабоват, что и над языком надо поработать, и сюжет сыроват…

— Ну что ж, — произнес наконец Крутояров, — по-моему, недурственно. Мне понравилось, и Надя говорит, что искренне написано.

— Как! И Надежда Антоновна уже прочитала? — воскликнул Миша, больше из-за того, что неловко было молчать.

— Я вот думал, — медленно заговорил Крутояров, — что в этом рассказе главное? Свежесть? Непосредственность?

Миша молчал.

— Помните, мы были на выставке картин и букет сирени разглядывали? Нам понравилось (он говорил «нам», хотя это именно ему понравилось и он тогда объяснял, почему понравилось), нам понравилось, что в картине есть идея, есть глубина. Не просто букет, ведь букет и сфотографировать можно. Важна мысль! Вот и в вашем рассказе есть большая человеческая скорбь, то, что найдет отклик в сердцах людей, потому что это типично для нашей эпохи. Понимаете? Типично! Пережитое нами десятилетие — это толпы беженцев, толпы изгнанников, спугнутые со своих гнезд стаи, это пепелища, это затерянные на чужбине, это без вести пропавшие, это души, тоскующие в плену…

Крутояров сел было, но сразу же встал, видимо вспомнив о каком-то своем деле.

— Ну, — подошел он к Маркову, — дайте руку. Поздравляю. Хороший рассказ. Я вам после покажу, там есть кое-какие мелочи, как мы называем, блохи. Но это чепуха. Если хотите, я сам отвезу рассказ в редакцию.

В тот же день, только позже, Крутояров снова зашел.

— Давайте рассказ. Надежда Антоновна берется его настукать на машинке. Редакторы не любят читать написанное от руки. Не возражаете, если заодно она кое-что подправит? Чисто стилистическое. И мои замечания учтет. В «Зори» отнесу ваш рассказ. Хороший есть журнал — «Зори»! А Ксения Гервасьевна все учится? Молодчага она у вас. А я-то ее в секретари прочил, чудак! Вообще вы оба молодцы.

Крутояров призадумался. Он молчал не потому, что подыскивал слова, а потому, что вихри мыслей, образов, чувств переполняли его.

— Знаете, Миша… Всякий раз, взглядывая на вас, я невольно представляю Котовского. Вы для меня и сами по себе, но одновременно и как бы посланец Котовского. Я редко встречал человека, который так любит людей. Когда я работал военным корреспондентом, немало мы провели с Григорием Ивановичем бессонных ночей в горячих спорах, в задушевных беседах. Слушал я его и думал, что этот человеколюб, готовый, кажется, подобрать всех беспризорных мальчишек и увести к себе в дом, — в то же время не раз взмахивал могучей ручищей, чтобы наискось разрубить от плеча до сердца встретившегося на поле брани врага. Вот тут и разберись в человеческой натуре! Сложная, брат, штука — человеческая душа! Я это так понимаю: нельзя научиться сильно любить, если не умеешь сильно ненавидеть!

Крутояров совсем уже собрался уходить, но вернулся от двери.

— Хотите, подарю сюжетик? При мне это произошло. Пришел к товарищу Котовскому степенный землероб, когда бригада Котовского стояла в одном тамбовском поселке. Пришел. Жалуется. К Котовскому каждому доступ был, у секретаря на прием записываться не надо. «На что жалоба?» — «А вот, товарищ командир, один тут из ваших меня ограбил, деньги забрал и вещички. Что же получается: белые придут — грабят, красные придут — та же история…» — «В лицо запомнили?» — спросил Котовский, а сам, вижу, потемнел, яростью налился. — «Где его запомнишь, для нас все вы одинаковые… молодой такой…» — «Ладно, разберемся». И ведь разобрался! Вызвал командиров эскадронов, побеседовал с тем, с другим. Нашли.

— И как? — нетерпеливо спросил Марков. — Расстреляли?

— Перед строем. Вам-то приходилось, конечно, видеть подобное. Но я главным образом за Котовским наблюдал. Зубы стискивает, жалко ему парня: молодой, отчаянный, и ясно, что бес его попутал. А сделать ничего нельзя! У Котовского дальний прицел, политический эффект, как он называет. Вопрос в том, чтобы народ знал разницу между белогвардейцами и красным воинством, знал, что белые народу горе несут, а Красная Армия несет счастье и освобождение…

— Да, я видел, как расстреливают перед строем, — промолвил Марков. Страшно.

— Вот и напишите рассказ. Страшный получится и значительный. Надо, чтобы люди знали. Обо всем знали — и чтобы знали не от злопыхателей, знали из чистых рук!

Загрузка...