Вторая глава

1

Тишина… Полная тишина. Советская страна занята мирным трудом: исправляет взорванные мосты, очищает пашни от осколков снарядов. По железным дорогам снова должны мчаться нарядные поезда, на полях снова должны колоситься золотые урожаи.

Россия в эти дни походила на жилище, в котором только что похозяйничала шайка грабителей. Все перепортила, переломала, что могла, разворовала, разграбила и ушла с мешками награбленного, перешагнув через лужи крови, стынущие у порога. Что и говорить, добыча была богатая. В Архангельске передрались из-за складов льна. Англичане ухватили больше, чем американцы. На Кавказе вывезли всю нефть, в Черном море угнали все корабли. Японцы грузили на свои суда что попало: каменный уголь, лес, ценные меха… Ничем не брезговали.

К 1920 году уровень экономики России был низведен до уровня экономики царской России второй половины девятнадцатого столетия.

— Вот с чего приходилось начинать.

Тишина была обманчивой! Коварной была тишина! Правда, уже никто не засылал войска на нашу землю, не выгружал оружие в наших портах. Но там, за рубежом, отливали новые пушки, готовя нападение на Страну Советов, разрабатывали новые планы, вынашивали новые заговоры.

«Русский Рокфеллер», как называли его в парижской прессе, известный в коммерческих кругах фабрикант Рябинин был одним из тех, кто создал в 1920 году в Париже Русский торговый, финансовый и промышленный комитет, так называемый Торгпром. В Торгпром входили бежавшие из России банкиры, промышленники, нефтяные короли. Торгпром располагал огромными средствами. И хотя он объявил, что будет бороться с большевиками на экономическом фронте, на самом деле отнюдь не ограничивался одним экономическим фронтом, участвуя в любом мероприятии, направленном против красной Москвы.

Живя в Париже, Рябинин подчеркнуто говорил только на русском языке, хотя владел и французским, и английским, и немецким. Будучи вхож в самые аристократические круги эмиграции, он с нарочитой грубостью заявлял:

— Вы тут, поди, только по-французски? Ножкой шаркаете? Вот и прошаркали матушку-Россию.

Рябинин — что греха таить — недолюбливал французов, недолюбливал Америку, уверял, что американцы — даже не нация, а так, какое-то ассорти. Но больше всего ненавидел немцев. Считая, что он так богат, что может позволить себе не стесняться в выражениях, Рябинин бранил всех, но упрямо доказывал, что русские правители, русские «хозяева жизни», как он называл, — превосходные, достойные люди. Ведь Рябинин не терял надежды, что в России еще вернутся старые порядки, что Рябинин России еще понадобится.

На званом ужине у какой-нибудь графини Потоцкой или княгини Долгоруковой Рябинин любил произносить длинные тосты. С бокалом шампанского в руках он ораторствовал и не обращал внимания, что кое-кто из присутствующих пожимает плечами. Если это скучно и неинтересно хорошенькой дочке княгини Долгоруковой, то найдутся и серьезные люди… Пусть послушают! Это им полезно!

— Коммунистические ораторы, — пускался в рассуждения Рябинин, уверяют, что все мы дураки. Царь у них болван, министры — кретины, помещики ходят с плетками и лупят крестьян. Для темного народа это, может быть, лестно, что все дураки, а посему — бей буржуазею, товаришши, ура. Но, господа, неверно же это! Вот недалеко от меня сидит Феликс Феликсович Юсупов. Нуждается ли он в ликвидации неграмотности? Да он Оксфордский университет окончил! Вот мы и объединили в Торгпроме наши капиталы и наши сердца, чтобы вернуть Россию, сбившуюся с дороги, на правильный путь — на путь капитализма!

Рябинин говорил на эти темы всюду, где только бывал. Ему казалось, что этим он поддерживает затухающую надежду русской эмиграции. Но Рябинин не ограничивался одними словами. Недаром он встречался с некими весьма подозрительными субъектами, вроде известного главаря русских эсеров Сальникова, недаром заседал на конференциях различных обществ, комитетов, совещался с председателем Русско-Азиатского банка Путиловым, прикидывавшимся этаким рязанским мужичком, со знаменитым миллиардером худощавым брюнетом Жоржем Манделем, который известен всему миру как Ротшильд, наконец, бывал даже в таких организациях, как кутеповский «Союз галлиполийцев»…

Вся жизнь Рябинина была посвящена одному: борьбе с непонятным, новым и ненавистным, имя чему — коммунизм.

2

Десятый съезд Российской Коммунистической партии (большевиков) не успел начать своей работы, как пришло сообщение из Петрограда: в Кронштадте поднят мятеж, на город наведены жерла орудий.

Остров Котлин, где находится Кронштадт, с давних пор называли «орешком», который не раскусишь. Остров расположен в двадцати четырех верстах от дельты Невы, в восемнадцати верстах от порта Терриоки. Заговорщики удачно использовали момент. Они выступили, когда сильно поредели старые кадры моряков, ушедших защищать завоевания революции. На смену им во флот попало немало так называемых «жоржиков» и «клешников» самой разношерстной братвы, которую нетрудно подбить на любую авантюру.

В целом план восстания был разработан опытными людьми. Вдохновителями являлись, как выражаются в дипломатическом мире, «некоторые иностранные государства», руководителями — обиженные на революцию царские военные, а подстрекателями — все те же меньшевики и эсеры. Лозунги подобрали подходящие: «Советы без коммунистов», «За свободную торговлю», «Власть Советам, а не партиям». И газеты капиталистических стран кричали, что это не мятеж, это народная революция.

Как оживились некоторые правители, которые места себе не находили со дня установления Советской власти! Как зашевелились эмигрантские круги! Кое-кто распределял уже министерские посты… Торгпром прислал из Парижа два миллиона финских марок, считая, что на такое дело денег не жалко. Проявил трогательную заботу и французский посол в Финляндии. Ведь изменники родины подняли оружие во славу иностранных торгашей, зарившихся на русскую нефть, на русские леса, на русское золото. Иностранцам было глубоко безразлично, кто будет управлять Россией в случае переворота: немудрый царь или плохонький президент, лишь бы они слушались и давали потачку «деловым людям».

Известие о Кронштадтском мятеже не вызвало растерянности у депутатов Десятого съезда: не впервые приходится отражать вылазки врага. По предложению Ленина для ликвидации мятежа были немедленно направлены в Петроград триста депутатов съезда.

Весна в 1921 году была поздняя. В марте на московских улицах было еще совсем по-зимнему. Но Петроград встретил сырыми туманами, коварной оттепелью.

Делегаты съезда спокойно и решительно приступили к делу. План был разработан еще в Москве. Совещания проходили также в пути, в вагонах. Этим людям казалось, что они не предпринимают ничего необычного, невероятного. Надо штурмовать. А как штурмовать? Только по льду. Выбора-то нет! И никому из них даже в голову не пришло, что подобный штурм многими был бы сочтен немыслимым.

Да, они шли по тающему льду Финского залива на штурм неприступной Кронштадтской крепости, расположенной на острове и, казалось бы, недоступной для сухопутных сил. Они шли по тающему льду на штурм крепостных бастионов острова Котлин — эти неистовые большевики! Они были, видимо, из той породы, о которой гласила надпись на медали, выбитой при Петре в честь славной победы над шведской эскадрой: «Небывалое бывает».

Да, они шли по тающему льду… Иногда лед проваливался. По наступающим били из орудий, били наугад, ночная тьма не позволяла вести прицельный огонь, а те, кто наступали, облачились в белые маскировочные халаты и двигались одновременно с нескольких направлений: от Ораниенбаума, от Красной Горки, от Сестрорецка, от устья Невы.

Когда снаряду все-таки удавалось попасть в цель и два-три человека исчезали в пробоине, те, кто шли рядом, смыкались, и цепь неуклонно двигалась дальше.

Восемнадцатого марта над Кронштадтской крепостью снова взвился красный флаг. Делегаты съезда, петроградские коммунисты, курсанты военных училищ, красноармейцы 501-го Рогожского полка, 499-го Лефортовского полка, славные участники боев с колчаковской армией и еще многие участники этого штурма, может быть, сами себе не верили, что могли совершить такие чудеса.

3

В дни Кронштадтского мятежа одним из первых прибыл в Гельсингфорс хлопотливый, непоседливый американский резидент Гарри Петерсон. Он за последнее время осунулся, почернел, движения его стали порывистей, скулы острей, голос резче: и борьба, которой он посвятил жизнь, — борьба против Советской России, — пока не давала никаких результатов, и в личной жизни полная неразбериха.

Гарри помнил наперечет все мероприятия, затеваемые за последние годы для уничтожения коммунизма. Нельзя сказать, чтобы эти заговоры, военные походы и восстания были бездарны, непродуманны. Нет! В них было вложено немало тонкого расчета и кругленьких сумм. Разве не достаточно популярны были Керенский и Краснов, и разве плохо их финансировали? А монархическая организация Пуришкевича?

Гарри даже оживился, и нечто, отдаленно похожее на улыбку, появилось на его невыразительном одеревенелом лице.

«Клянусь предками, неплохо было задумано: громить винные склады и, так сказать, на базе „рашен водка“ произвести государственный переворот! Картинно! Помнится, эта организация носила вполне приличное название „Русское собрание“ — ничуть не хуже других. Кстати, ведь это Пуришкевич придумал во времена Николая Второго „Союз русского народа“, который был в действительности „Союзом против русского народа“? Тот же Пуришкевич!»

Петерсон горько призадумался:

«Олл райт! Краснов… Пуришкевич… А какие результаты? Краснов арестован, отпущен под честное генеральское слово, и слова не сдержал. А Керенский? Этот старый дурак удрал, переодевшись — с этакой-то мордой! — в женское платье. Пуришкевича тоже поймали, он прятался в кухне, напялив на себя поварской колпак. И что у них за пристрастие к переодеваниям?»

Гарри откусывает кончик сигары и выплевывает его.

«Какие же выводы? Пункт А: белые вожди не популярны. Пункт Б: использование наемных убийц и ничем не брезгующих проходимцев — лучший способ поддержать пошатнувшийся престиж».

Гарри Петерсон самодовольно ухмыльнулся, очевидно вспомнив кое-какие моменты из собственной практики: может быть, убийцу Урицкого Канегиссера, может быть, выстрелы в Ленина террористки Фанни Каплан… может быть, банды, которые он перебрасывал через границу в Советскую Россию, или предстоящую посылку в Россию полковника Свежинского с заданием убить Ленина.

Так размышлял Гарри Петерсон, скучая в чистеньком номере гельсингфорсской гостиницы, помещавшейся на главной улице — Эспланаде, и поджидая вестей из Кронштадта, где вот уже сутки шло сражение.

Когда надоело торчать в номере, Гарри вышел прогуляться. Погода была отвратительная, с моря дул пронизывающий ветер, налетая какими-то шквалами. Памятник Рунебергу, мокрый и унылый, тускло поблескивал на пьедестале. Прохожие быстро шли по панели в резиновых плащах или с зонтиками, вот-вот готовыми вырваться из рук и взмыть в безнадежно-серое непроглядное небо.

Продрогнув, Петерсон вернулся назад. Город ему не нравился, погода не нравилась, все раздражало. Прошел в ресторан, с неприязнью оглядел пустующие столики и потребовал бутылку вермута. Придрался к чему-то и сделал замечание официанту. Пить расхотелось, вернулся в номер, лег на диван, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, не относящемся к делу, о чем-нибудь игривом, легкомысленном. Но ничего такого не приходило в голову.

«Я правильно сделал, что включился в кронштадтское мероприятие. Тут пахнет жареным, и надо держать ухо востро, мигом кто-нибудь перехватит самые жирные куски. И в Архангельске, когда там высаживался десант, и в грандиозной ставке на Колчака, и в Одессе — всюду только и гляди, что утянут пол-России из-под носа. Вот и приходилось следить друг за другом, а при случае и подставлять ножку. Где высадились на русский берег французы, немедленно появлялись англичане и американцы, а уж в Омск — кто только туда не понаехал в ожидании дележки! Даже захудалая Турция, даже невесть кто! Все так и не сводили глаз один с другого и правильно делали: никому не хотелось опоздать к пирогу и получить пригорелую горбушку. А как же? Не каждый день представляется случай заглатывать такой лакомый кусочек, как Сибирь! Шуточка сказать — Сибирь! Мигом бы освоили. Разве приятно смотреть Соединенным Штатам, как расхватали подоспевшие раньше пираты всю Африку, Азию — со всеми их алмазами и золотыми россыпями, со всеми бананами, черт их побери! Кто только не нажился! И французы, и англичане, даже, прости господи, голландцы, чтоб им было пусто с их голландским сыром, даже эта мелкоплавающая инфузория Бельгия… А тут — Сибирь… Всемилостивый бог! Мигом бы синдикаты, тресты… Местное население к чертям собачьим… Голова кружится, как подумаешь, какие перспективы намечались! И все шло успешно до самого этого города с трудным названием… как его? Бу-гу-руслан. А потом… Всем известно, что было потом. Хотел бы я посмотреть, что это за птица — этот красный полководец с трудной фамилией… как его? Фр… Фрунзе. Откуда он только взялся?»

4

Размышления Петерсона прервал стук в дверь. Петерсон все понял, лишь только увидел пришельца: это явился генерал Козловский собственной персоной. У него был несколько обескураженный вид, но свое смущение он старался прикрыть бравадой:

— Милль пардон… Вас, может быть, удивляет столь внезапное вторжение? С корабля, выражаясь фигурально, на бал! Впрочем, не с корабля, а с катера!

Один ус у него был спален. Рука забинтована, он поцарапал руку, прыгая в шлюпку.

— Не рассказывайте! — остановил генерала Гарри Петерсон, едва тот собрался докладывать. — Я сам расскажу, что вы намерены сообщить: все шло сначала успешно, потом неуспешно. В заключение появился какой-нибудь Фрунзе…

— Как! Вы уже знаете? — изумился генерал. — Вот это, милль пардон, по-американски! Да, именно так и было. Первое наступление мы отбили. Они вызвали курсантов, пригласили делегатов какого-то, милль пардон, коммунистического съезда… Насчет Фрунзе — не знаю, а Тухачевский — да, Тухачевский там был. Это у них восходящая звезда… И еще, как его?.. Ворошилов. Луганский рабочий, говорят. И какой-то Фабрициус… Или Фаброниус… У меня имеется полный список, если пожелаете ознакомиться…

— Скажите, пожалуйста! Суворовы!

— Бр-р! Не хотел бы я им в руки попасть!

— А этот… долговязый? Погиб? Бывший командир линкора?

— Вилькен? Мы отбыли из Кронштадта в одном катере, и как раз вовремя. Вилькен продрог, потребовал к себе в номер коньяку и принимает, милль пардон, ванну.

Гарри Петерсон сухо попрощался с генералом. Давно ли он так же выслушивал неутешительные вести от Тютюнника?

Собственно говоря, теперь можно было со спокойной совестью уезжать. В этом скучном городе делать больше нечего. Гарри Петерсон всю ночь проворочался, вздыхая и охая. Он не любил неясности. Он все понимал, все в жизни было для него бесспорно, взвешено, распределено. Он жил безошибочно. Но никак у него в голове не укладывалось одно обстоятельство. Хорошо, скажем так, — Кронштадт восстал. Петерсон добросовестно изучал историю. Он знает, что в 1914 году здесь взорвались на русских минах три германских крейсера и эсминцы. Ничего не могли поделать с Кронштадтом и в годы революции ни немцы, ни английская эскадра. И вдруг русские… Что за дьявольщина? Кронштадт неприступен? Так или не так? Какая же сила заставила этих господ усмирителей бунта идти на верную смерть? Проваливаться под лед? Гибнуть под пулеметным огнем? Выполнять чей-то абсурдный, ни с чем не совместимый безумный план наступления? Петерсон понимает, когда выходят на ринг два опытных профессиональных боксера. Оба отличаются бычьей силой, оба с ограниченным, примитивным умом, но с железными бицепсами. Оба хотят разбогатеть, стремятся получить денежное вознаграждение, выбиться в люди, хорошо есть, хорошо одеваться, щеголять, разукрасив грудь медалями и жетонами, покупать женщин, нанимать репортеров — словом, шикарно жить. Естественно, что при таких условиях они ставят на карту все, идут ва-банк. Это Петерсону понятно, тут есть логика, тут есть последовательность, тут есть смысл. А тем что надо, голытьбе? Допустим, одних перестреляли, оставшиеся завладели Кронштадтом. Что дальше? Какая выгода? Завтра опять тот же скудный паек, те же лишения. Что ими движет? Страху на них нагнали? Поставили позади идущих на штурм пулеметы? Голова может лопнуть от таких размышлений! Ничего не понять! Абракадабра! И все они такие — эти русские. И литература у них не как у людей. Например, Достоевский! Гарри не мог его читать, он чувствовал, что, прочти еще одну страницу — и он станет бросаться на людей или уверять всех, что он — Иисус Христос. Бред! Чистейший бред! Раскольников стоит на коленях… Иван Карамазов запросто беседует с чертом… Нет уж, увольте!

Сейчас Гарри Петерсон штудирует Ленина. Надо! Надо изучать противника, выискивать у него слабые струнки. Агентура добыла обширнейшие материалы — книги, газетные статьи, стенограммы, даже секретные приказы и шифрованные телеграммы. Тоже ничего не уловить. Какое-то неистовство! Дерзость невероятная! Другой давно бы спасовал. Фронты. Подвохи. Измена. Бунты. Кроме того — зверский голод, надо же это понять, — полнейшая разруха — ни патронов, ни топлива — форменным образом ничего, ноль, пустое голое место…

Гарри устал думать, строить догадки. Голова как свинцовая. Главное, сколько ни думай, ничего не понять, все иррационально, дико, в других каких-то плоскостях…

Гарри встает с постели, подходит к окну и прижимается лбом к холодному стеклу, а потом вглядывается в мутную мглу, как в провал, в дыру мироздания.

Кажется, все-таки светает. С трудом, но светает. Нет! Довольно! Сегодня же прочь отсюда! Иначе в самом деле сойдешь с ума. Но он не успокоится, ни за что не успокоится, пока не уяснит все до конца. Именно потому, что он чего-то недопонимает, как, может быть, недопонимают и все, кто борется с этими безумцами, — именно потому и постигают неудачи, преследуют неудачи — подумать только! — их, владык мира, их, всемогущих, их, владеющих людьми, техникой, миллиардами!

5

Перед отъездом у Гарри Петерсона состоялась встреча с Сальниковым, которого он знал ранее и который вдруг вынырнул как из-под земли. Петерсону нравился этот худощавый щеголь с вкрадчивым голосом и холодными глазами, да и не удивительно, что нравился: оба они любили рисковать, оба с увлечением плели бесконечные интриги, оба находили прелесть в темных заговорах и — как это называется в кругах уголовных преступников — в «мокрых» делах.

Петерсон был сдержаннее, пожалуй, бесцветнее. Сальников отличался отчаянной дерзостью, бурным темпераментом, вел крупную игру, не останавливался перед самыми бесстыдными сделками, полагая, что в борьбе все средства хороши.

Кажется, не было на свете человека, который не знал бы этого, на первый взгляд заурядного имени. Кто-то из журналистов даже называл его в обширных обозрениях «авантюрист номер один». Его элегантный сюртук и лакированные ботинки видывали в приемных министерств и правительственных учреждений то в Лондоне, то в Париже, то в Копенгагене, то в Вашингтоне. Он внезапно появлялся и так же внезапно исчезал. Для него, казалось бы, не существовало ни пограничных кордонов, ни обязательных виз. То он разгуливал по Москве, то инструктировал мятежников в Ярославле. Сегодня вел конфиденциальную беседу с генералом Гайда, обосновавшимся в Праге после разгрома Колчака. Назавтра оказывался в Италии.

Он бывал всюду, где можно встретить сочувствие борьбе с коммунизмом, его лично знали правители государств, мечтавшие о превращении России в колонию, матерые шпионы, орудовавшие на советской земле, белогвардейские генералы…

Петерсон хотя и не подал виду, но очень обрадовался встрече. Даже скука прошла! Даже этот маленький городишко с большими претензиями, даже эта богомерзкая погода — на все он взглянул другими глазами. Вот когда можно узнать самые свежие новости! Вот когда можно поговорить с человеком своего круга!

Впрочем, маленькая поправка: с человеком своего круга, но отнюдь не заслуживающим полного доверия. Нет, Гарри Петерсон никому не доверяет и придерживается того взгляда, что можно сколько угодно считать всех без исключения честными, но жить среди них следует так, словно все они отъявленные негодяи и мошенники. Гарри даже подумал, приветливо здороваясь с посетителем и как будто бы широко, открыто, доверчиво улыбаясь:

«Нельзя поручиться, что регистрационная карточка на этого субъекта не хранится в секретных сейфах французского Дезьем-бюро… Не исключена возможность, что он связан и с английским Интеллидженс сервис… Но это еще туда-сюда. Однако я надеюсь, что он не состоит агентом Чека? Это было бы уже слишком!»

Для Гарри Петерсона имело большое значение, что Сальников — русский, уже одно это взвинчивало. Что бы Гарри ни говорил, что бы ни делал, в нем всегда сидела, как заноза, мысль о Люси, которая, теперь непонятно даже, была жена его или не жена. Гарри охотно прощал себе, если поступал с кем-нибудь вероломно, и считал это в порядке вещей, даже ставил себе в заслугу. Но чтобы с ним обошлись вероломно! Нет, этого он не мог простить, не мог даже помыслить об этом.

Он помнил каждое слово, каждое движение мускула на лице Люси и на физиономии княгини Долгоруковой в тот памятный день расставания. Он много думал об этом, все взвесил, все расценил. Для него было громом среди ясного неба сообщение, что мать и дочь решили ехать в Париж. То есть как так решили? Кто решил? Предварительно это не обсуждалось, не было ни тени намека на их намерение. Ехать в Париж! Без него! И помимо него, как будто он не был главой дома!

Гарри догадывался, что все это — штучки дорогой мамочки. Люси никогда бы не додумалась. Люси — премиленькая дурочка, и это ей очень к лицу. А чертовой княгинюшке захотелось тряхнуть стариной, покрасоваться в тех сферах, где она как рыба в воде. Чего лучше — Париж! Там русских графов и князей больше, чем правоверных в Мекке. Ну и ехала бы одна, гладенькой дорожки, что называется! Так нет же, и дочку потащила! Видите ли, девочка хандрит, девочке необходимо рассеяться! Чума бы тебя забрала с твоим рассеянием! И он-то хорош! Надо было воспротивиться! Главное, Люси не выпускать из рук, на худой конец даже отправиться с ними, а через недельку княгиню оставить где-нибудь в Марокко, или на Мадагаскаре, или в Конго, где-нибудь в малярийных болотах, а взбалмошную девчонку увезти. Теперь поздно обо всем этом думать, упорхнули птички. И что он скажет патрону? Расхвастался: «Роскошное имение!.. Старинный род!..» Вот тебе и имение! Вот тебе и старинный род! По сей день Гарри не может придумать, как распутать всю эту историю. Как нарочно, все время приходится иметь дело с русскими, говорить по-русски, да Гарри и сам любит щеголять хорошим произношением, русскими народными поговорками, идиомами… И каждый раз где-то в тайниках его сердца отзывается: «Люси»…

— От всей души сочувствую вашим неприятностям! — любезно улыбаясь и безупречно владея голосовыми средствами, мимикой, интонацией, произнес Сальников.

Гарри вздрогнул, на миг ему почудилось, что Сальников выражает сочувствие по поводу семейных невзгод, а не по поводу неудавшейся кронштадтской авантюры.

— Мои неприятности — это и ваши неприятности, — в тон собеседнику ответил Гарри, вполне овладевая собой.

— Тем более досадно проиграть этот тур. Ведь удалось поднять Кронштадт и одновременно раздуть разногласия внутри коммунистической партии. Этакий «двойной нельсон»! Представляете? Сознайтесь, сделано это умелыми руками.

Гарри усмехнулся. В голосе Сальникова прозвучали горделивые нотки автора, довольного своим произведением.

— А разве плохо была задумана, — возразил Гарри, — например, операция, охватывающая чуть не два материка — Европу и Азию, когда адмирал Колчак ринулся с востока, а с тыла ударила армия Юденича? Было учтено все, вплоть до солдатских портянок. Но какой-то злой рок висит над нами. Всякий раз повторяется одно и то же: прекрасное начало и плачевный конец.

— Сэр, — перешел на английский язык Сальников, — эта гостиница… как вы полагаете, — вполне удобное место для откровенных разговоров?

— Можете быть спокойны на этот счет, — развеселился Гарри, в свою очередь хвастая техникой и предусмотрительностью. — Я всюду вожу с собой специалиста по электрическим установкам и микрофонам, не говоря о том, что смежные номера всегда занимают мои сотрудники, а перед окнами и в коридоре дежурят мои люди.

— В большом ходу поговорка «стены имеют уши». Но чем лучше пол и потолок? Вы меня извините, сэр. Будь это не Гельсингфорс, а ваша постоянная резиденция, я бы никогда не позволил себе коснуться этого вопроса. Но у меня какой-то дурной характер: люблю видеть собеседника в лицо, и мне не нравится, если торчит одно его ухо. Хотя убежден, что болтливые опаснее злых, как гласит народная мудрость, но с вполне серьезным человеком предпочитаю и полную откровенность и полный tete-a-tete*.

_______________

* Tete-a-tete — с глазу на глаз (франц.).

Гарри Петерсона такая предпосылка тоже устраивала, он тоже любил беседовать без свидетелей, а в случае надобности применял механическую запись.

Да! Теперь он определенно не жалел, что приехал в этот ужасно приличный и ужасно скучный городок. Накопилось много вопросов, в которых более компетентного консультанта, чем Сальников, он и не желал бы. А так как беседа принимала более интимный характер, Гарри нашел своевременным и уместным извлечь из шкафика бутылку превосходного мартини. Теперь они повели разговор, поудобнее усевшись в неудобных гостиничных креслах и время от времени потягивая ароматный напиток.

Сальников несколько раз пытался перейти на английский, полагая, что Петерсону легче будет на родном языке выражать сокровенные мысли. Но Гарри снова возвращался к русскому языку, показывая, что в совершенстве владеет им и даже не растягивает «а» и вполне справляется с буквой «ч».

— Вы упомянули о разногласиях внутри коммунистической партии. Очевидно, вы имеете в виду «децистов», троцкистов, «буферную» платформу и прочее в этом же духе? Не кажется ли вам, что значение этих разногласий несколько преувеличивается?

— Надо брать весь комплекс явлений в их совокупности, чтобы составить суждение о данной ситуации, — теряя легкость построения фразы, начал тоном лектора Сальников. — Давайте вспомним, что этому предшествовало. Когда Ленин выступал на съезде Советов и совершенно определенно говорил о временном отступлении, то Лев Давидович Троцкий резюмировал, что кукушка прокуковала конец Советской власти. Тут имелось в виду все, вместе взятое: и голод, и разруха, и восстания в деревне, и усталость. Если уж договорились до таких вещей, то, видимо, речь идет не о каких-то там частных тактических расхождениях и спорах. Троцкий только подытожил, или, как говорится, поставил точку над «и».

— Но ведь господин Троцкий и сам коммунист?

— Троцкий — все что угодно по мере надобности. Когда ему удобно — и коммунист. Был момент, когда бундовцы возлагали на него надежды. Напрасно. Бундовцы для него недостаточно масштабны. Но если будет выгодно, он, не задумываясь, установит для евреев черту оседлости. Троцкий — это прежде всего Троцкий. Я так полагаю, сэр.

— Да, да, я знаю характеристики этого деятеля, сделанные многими, в том числе отзывы Ленина.

— Ленина?! — переспросил Сальников, думая, что ослышался. Он никак не ожидал и со стороны Петерсона ссылки на такой авторитет.

Но Гарри не обратил внимания на вопрос, будто не слышал его, и продолжал, щеголяя памятью и осведомленностью:

— В юности Троцкий ходил по Одессе в синей блузе и писал психологическую драму. В тысяча девятьсот третьем году был меньшевиком. В девятьсот четвертом порвал с меньшевиками, в пятом снова примкнул. Ленин отмечал его ультрареволюционную фразу и отсутствие мировоззрения. А зачем умному человеку мировоззрение? У вас, господин Сальников, есть мировоззрение?.. Но продолжим о Троцком. Блок ликвидаторов. Противник Ленина. Впередовцы. А в девятьсот семнадцатом примкнул к Ленину. В Брест-Литовске поступил вопреки директиве Ленина. Приехав из Брест-Литовска, публично признал свою ошибку. И тут же сколотил оппозицию. И кажется, снова признал ошибку? Или не признал? Мне кажется, эта маневренность говорит в его пользу. Ведь так? В мировой прессе его окрестили «красным Наполеоном». Не кончит ли он островом Святой Елены? А вы какого мнения о нем? Фигура это или не фигура — вот что меня интересует.

— Если вы позволите напомнить, — с напускной скромностью вкрадчиво промолвил Сальников, — один далеко не глупый англичанин выразился примерно так: Троцкий так же не способен равняться с Лениным, как блоха со слоном.

— Я знаю, о каком англичанине вы говорите: Локкарт. Остроумно. Но блохи кусаются.

И Гарри понял, что от Сальникова нельзя ожидать другой оценки Троцкого, так как Сальников сам мечтает стать диктатором России. Он замолк и стал внимательно разглядывать Сальникова, решая вопрос, годится ли в диктаторы этот поджарый джентльмен — хладнокровный убийца, талантливый мистификатор и прирожденный дипломат. Конечно, если его поставить у власти, он, как и Троцкий, откроет границы для предприимчивых людей и быстро превратит Россию в нормальную капиталистическую страну с каким-нибудь страшно революционным названием. В этом Гарри Петерсон не сомневался. Но удержится ли он? На какие слои общества он опирается? Какими приманками снова загонит в стойло вырвавшегося на свободу и нюхнувшего вольного ветра дикого вепря, этот разбушевавшийся не в меру народ?

Сальников в свою очередь изучал Петерсона. Они не в первый раз встречались. Сальников знал, что за спиной Петерсона крупные капиталисты. Но еще Сальникову было известно, что, кроме поддержки любого мероприятия, направленного против советского режима, у Петерсона ничего не было за душой. Сальников старался определить, насколько влиятельны деловые круги, которые представляет этот американец. Денег у него много. Но ведь у голландца Детердинга их еще больше!.. Что касается аппетитов, то у всех они хорошие. Пасть, пожалуй, шире всего открыта у немцев… Эти с удовольствием заглотали бы весь божий мир и запили его кружкой пива.

Так оба долго молчали и обнюхивались, как собаки, встретившиеся на дороге. Сальников при этом осторожно отмечал, что не всякий гриб в кузов кладут, а Петерсон пришел к неопределенному выводу, что qui vivra, verra поживем — увидим.

Гарри Петерсон первым прервал молчание:

— Господин Сальников! Вы не обидитесь, если я признаюсь в своих сомнениях относительно очень популярной в России партии, — я имею в виду эсеров…

Сальников вежливо слушал. Но Гарри заметил какое-то движение, какой-то жест, выражающий протест.

— Знаю о ваших контактах с эсерами, но вы — особая статья: если вам понадобится, вы образуете еще десять таких партий и придумаете для них недурненькие платформы. В сущности, партия — это когда один говорит, а все остальные поддакивают. Не сочтите за комплимент — я не умею говорить комплименты, — вы из той породы, которая делает игру. Так устроен мир.

Сальников опять шевельнулся, как бы протестуя против слишком откровенной похвалы. Гарри ответил на это афоризмом:

— Скромность — результат опытности, сэр! Так говорят на моей родине. Но продолжим об эсерах. Я по должности изучал русские политические течения и нахожу большое сходство между русскими эсерами и русскими анархистами. Только анархисты призывали убивать всех подряд, а эсеры — на выбор.

— Не совсем так, — лениво процедил Сальников. — Или даже совсем не так.

— Эсеры, — продолжал Гарри, явно вызывая на спор и на откровенность, — это партия, у которой много жертв и мало толку. И потом, согласитесь: в ваших рядах слишком много провокаторов.

— Это характеризует только полицию, а не нас.

— Каляев и Шпайзман повешены, Покотилов и Швейцер погибли при взрыве, Дулебов и Бриллиант сошли с ума…

— Сэр! Вам следует писать историю революции!

— А провокаторы? Один Евно Азеф чего стоит.

— Азеф — любопытнейшая фигура, если хотите знать. О нем будут писать монографии. Это поэт насильственной смерти. Но разгадка его загадочности прозаически проста: деньги. Он любил цитировать Гейне: основное зло мира то, что бог создал слишком мало денег. За деньги он готов был любого убить, Плеве так Плеве — ему безразлично. Его мировоззрение укладывалось в формулу: Je m'en fiche — плевать. В этом смысле он вполне современен!

— А эта ваша… Жученко? Которую разоблачил Бурцев? Лучше бы вам, мистер Сальников, свою, новую партию создать, чтобы на ней не висели тени прошлого. Как вы думаете?

— Я так и поступил, сэр. Только у меня не партия, у меня армия: зеленые братья. Вы правы, когда говорите, что эсеры — это и устарело и дурно пахнет. Дряхлые Брешко-Брешковские и Марии Спиридоновы — пыльный архив. Я уже не говорю о таких ископаемых, как Авксентьев, Вологодский. Сейчас другие времена, другая тактика, а все эти психопатки — это старо, как диккенсовские дилижансы. К чему такая бравада: спрятать в дамскую сумочку браунинг, подойти, выстрелить и затем терпеливо ждать, когда для тебя намылят веревку.

— Значит, вы отрицаете террор?

— Террор — да, но не политическое убийство.

— Да-да. Я в общих чертах представляю этот новый стиль работы. Например, предупредил поручик Соловьев советские органы о готовящемся перевороте в Ярославле, а через несколько дней Соловьева случайно убили в гостинице. Или комиссар печати Володарский… Кажется, тоже ваша работа?

— Милостивый бог! Вы даже такие мелочи храните в памяти? Но это же обычная вещь! Вы приводите примеры из политических будней. В меню политических деятелей есть такое блюдо: устранение нежелательных лиц. Ничего особенного, все так делают, каждое мало-мальски приличное государство, каждый деятель, даже каждый ревнивый муж. Какой же это новый стиль? В Америке нежелательных наследников упрятывают в психиатрические больницы. В Древней Руси их заточали в монастыри. Не вижу тут принципиальной разницы.

— В какой-то степени вы правы, — примирительно промямлил Гарри. Кстати, троцкисты тоже не брезгуют этим… стилем?

— В политической борьбе, сэр, нет недозволенных приемов.

— Извините, я, вероятно, утомил вас. Но хочется, знаете ли, во всем разобраться. Да! Что я хотел еще спросить… Вы сами лично видели Тухачевского?

— Михаила Николаевича? Конечно. Его, как и Фрунзе, на самые опасные участки посылают. На врангелевском фронте он командовал Первой и Пятой армиями. Я слышал, что его прочат на пост начальника Военной академии. Последнее, что я знаю, впрочем так же, как и вы, что он командовал войсками, взявшими Кронштадт.

— Вот поэтому-то мне и хочется составить о нем полное представление. Фрунзе — тоже бывший офицер?

— Каторжанин. Никакого отношения к военному делу не имеет.

— А кто такой Фабрициус?

— Коммунист. Работал в подполье. Это все, как бы вам сказать, ленинская гвардия. Ленин их выискал, Ленин их воспитал.

— А Котовский? Слыхали о таком?

— Еще бы! Крупный такой мужчина. Я его один только раз видел. В Одессе. Между прочим, друг Фрунзе. Одного поля ягода. Хорош.

— Все они хороши. Скажите, но разве плохой генерал, например, Ханжин? Разве не безумно храбр Каппель?

— Сэр! Плохо глиняному горшку, если на него падает камень. Не лучше, если он падает на камень сам.

— Вы все отшучиваетесь. Но в чем же все-таки тут дело? Мне рассказывали о Шкуро. Это нечто феерическое! Кадр для кино!

— Да, вероятно, это потрясает. Скачут во весь мах на вороных конях, на черном бархатном знамени красуется волчья разинутая пасть, в атаку идут под марши духового оркестра… Черт знает что такое!

— Я допускаю, что пустой номер — Тютюнник, что слаб Пилсудский. Но сколько кричали о Колчаке! Боже мой! Министр Сазонов называл его русским Вашингтоном! Сэр Сэмюэль Хор кричал, что Колчак — джентльмен. Черчилль клялся, что Колчак неподкупен. «Нью-Йорк таймс» воспевала на все лады этого «сильного и честного человека». Где он, этот сильный и честный человек? В какой гниет канаве? И почему, объясните, опытных кадровых генералов колотят и колотят голодные, плохо одетые мужики, которыми командуют агроном Котовский, ссыльно-каторжный Фрунзе и кто еще там? Какой-то Тухачевский? Какой-то Буденный? Примаков? Егоров?

Редко случалось, чтобы Гарри Петерсон приходил в такое возбуждение. А Сальников вежливо улыбался, вежливо слушал, пил маленькими глотками вино и сверкал лакированными ботинками.

Впрочем, вежливо слушая, он думал:

«Вряд ли ты, голубчик, на самом деле взволнован! Мы оба из того сорта людей, которые уже ничего не делают искренне. Мы всегда как на сцене, даже наедине с собой».

Кажется, он был прав. Гарри Петерсон, внезапно успокоившись и вдруг позабыв о печальной участи Колчака, которая за минуту до того его так тревожила, спросил с самым простодушным видом, хлопнув Сальникова по колену:

— Сегодня мы так свободно касаемся любых, даже неприкосновенных тем. Можете не отвечать на мой вопрос — и это последний! — вы ведь не сторонник диктатуры пролетариата?

— Разумеется!

— Но в то же время не сторонник и капиталистической системы? Диктатуры буржуазии?

— Да, эти две силы борются между собой. А я ни с теми, ни с другими. У меня своя линия.

— Вот-вот. Я понял вас. Я потому об этом спросил, что нашел любопытнейшее высказывание господина Ленина.

— Ценю вашу осведомленность о взглядах этого лица! Что же утверждает советский вождь?

— Он утверждает, что есть два борющихся лагеря и нет третьего, не может существовать третья линия, это иллюзия, обман или самообман. Есть французская песенка «Entre les deux mon coeur balance»[1]. Так вот что я хотел бы, мистер Сальников, с вашего разрешения сказать: раз уж вы ненавидите коммунистический строй — а вы его ненавидите, — значит, ваше сердце с нами, и вовсе оно не балансирует между двумя непримиримыми мирами. Следовательно, и задача у нас с вами одна — свержение Советской власти. Сто фронтов наших разбито, сто надежд рухнуло, сто вариантов не удались? Примемся за сто первый! Так?

6

Генерал Козловский сразу же после ликвидации Кронштадтского мятежа и встречи с Петерсоном отправился отчитываться в Париж. Это вошло в обычай: проиграв очередную кампанию в борьбе с большевиками, являться в Париж с повинной, искать новых покровителей или садиться писать мемуары.

Прежде всего Козловский поехал к князю Хилкову, которого знал еще по Петербургу.

— Победителей не судят, — сказал он вместо приветствия, — а что делают, милль пардон, с побежденным? Браните, позорьте, что хотите делайте, пришел с повинной, не обессудьте.

— Не вы первый, не вы последний, — снисходительно ответил князь. — Вы уже были у Рябинина? Это обязательно. И не откладывайте. Сегодня же. А вечером будьте у княгини Долгоруковой. Если вы ей понравитесь, ваша репутация спасена. У нее политический салон…

И особо доверительно добавил:

— Запросто бывает даже великий князь Дмитрий Павлович… Да вы сами все увидите. Очень милый дом. Чисто русское гостеприимство.

— Да ведь я только что видел в Гельсингфорсе супруга ее дочери, господина Гарри Петерсона! — обрадовался Козловский. — Какая удача! Я могу даже прийти, чтобы передать милейшей Люси горячий привет от муженька!

Но князь Хилков замахал на него руками:

— Не вздумайте! Гарри Петерсон здесь вовсе не упоминается, с ним раз навсегда покончено, а Люси считается девушкой, незамужней, завидной невестой… Нет уж, найдите какой-нибудь другой предлог.

— Ах вот как? Спасибо за предупреждение! Значит, так я и поступлю: никакого Гарри Петерсона не видел, знать ничего не знаю и знать не хочу! Вот уж правда, что, не спросясь броду, не суйся в воду! Ай-ай-ай, какого маху бы я дал, это была бы вторая моя проигранная битва!

Рябинин тоже встретил Козловского довольно благодушно:

— А! Отвоевали? Подробности можете не рассказывать: почтеннейшая французская газета «Матэн» за две недели до начала Кронштадтского восстания уже сообщила подробнейше, что восстание произошло, и очень успешно. Словом, выболтала все секреты, как последняя сплетница. Вот после этого и делай невинное лицо, что мы знать ничего не знаем, что восстание вспыхнуло стихийно и никакого генерала Козловского мы не посылали. Ох уж эти мне журналисты и писатели, всех бы я перевешал на одной веревочке!

— Милль пардон, вы сказали — журналистов? Да-да-да!

— Не унывайте, генерал. Вы понесли поражение и славы не стяжали. Зато мы, коммерсанты и промышленники, одержали крупную победу. Только что получены вести из России: новая экономическая политика! Нэп! Не слыхали? Еще услышите. Смена вех, вот что такое новая экономическая политика. Нас, людей дела, вынуждены позвать на выручку! Я всегда говорил, что Ленин умный человек. Он понял, что без нас не обойтись. Теперь вопрос только времени. Будут и иностранные концессии. Все будет. Образумились! Поняли наконец, что без Рябинина у них ни черта не получится!

Козловскому стало ясно, почему Рябинин обошелся с ним милостиво. Новые надежды вселились в Рябинина, новые мечты.

— Теперь можете складывать оружие, не понадобится! — восклицал Рябинин. — Сегодня они приглашают нас торговать, завтра вручат нам министерские портфели… Этого и следовало ожидать. Ну, а при наличии делового правительства и послушного парламента мы даже не против смирного импозантного монарха… По английской выкройке!

Выслушав все эти горделивые мечтания «русского Рокфеллера», Козловский направился к великолепному особняку Долгоруковой, у Елисейских полей, в центре Парижа.

7

Княгиня Мария Михайловна Долгорукова весьма удачно и ловко увезла свою дочь Люси из Молдавии, от нудного Гарри Петерсона, избавив ее от неудачного замужества, а себя от невыносимой скуки. Теперь она чувствовала себя как рыба в воде.

Мать и дочь Долгоруковы поселились в Париже и быстро освоились с новой обстановкой, блестяще демонстрируя непревзойденное искусство ничегонеделанья. В этом оказывал им посильную помощь князь Хилков, постоянный их спутник и завсегдатай в доме.

Князь Хилков тоже обретался в Париже в числе эмигрантов, покинувших петербургские гостиные, бросивших на произвол судьбы тульские, рязанские и прочих губерний имения. Так как он был не менее предусмотрителен, чем другие обеспеченные люди его круга, и держал изрядные суммы в заграничных банках, то сейчас ему не было надобности пускаться в сомнительные аферы, работать каким-нибудь официантом или шофером такси. Он и раньше не засиживался в Петербурге — то фланировал по набережной Сены, то обозревал развалины Рима, то вдыхал аромат роз в лучезарной Ницце. Прежде всего заботясь о хорошем состоянии желудка, князь умеренно ругал красных и позволял себе скептически относиться к бесчисленным рецептам спасения России. В эмигрантских кругах осуждали за это князя. Находились и защитники, уверявшие, что он просто бравирует.

На четвергах княгини Долгоруковой князь Хилков охотно выслушивал ретивых сторонников крестового похода против коммунистического мира. Но с не меньшим удовольствием слушал он сонаты и ноктюрны, которые поверхностно, но в общем довольно прилично исполняла на рояле Люси. Он любовался этой ветреной, пустой девчонкой и почтительно ухаживал за ее maman.

При всей своей бесшабашной, разнузданной жизни Люси неизменно сохраняла кроткий ангельский вид и с трогательной наивностью взирала на божий мир фарфорово-голубыми глупыми глазками. К ней никак не подошло бы банальное выражение «меняет мужей, как перчатки». Нет, она меняла их значительно чаще, с тех пор как упорхнула от скучного, вечно занятого Гарри Петерсона. И она благословляла небо, что у нее крайне снисходительная мамочка, которая не только не останавливала, но даже поощряла все проказы дочери.

Марию Михайловну порою коробил вкус дочери. Спору нет, каждому поколению свое. Но, например, этот долговязый швед, с которым Люси не стеснялась появляться в обществе… или — того хуже — этот усатый поношенный адмирал с багровой апоплексической физиономией и зычным басом… Очень моветонно[2]! Но ведь время такое: столпотворение! Вавилон! Последние дни девочку забавляет вихляющийся поэт из русских эмигрантов… Ну и пусть! Была же Мария Михайловна в детстве по уши влюблена в гувернера? Этот поэт страшно кривляется, напускает на себя томность, картавит… Ни капельки мужского характера! Подписывает стихи нелепейшим образом: «Жорж Грааль-Шабельский», хотя настоящее его имя — Павел Николаевич Померанцев. Люси зовет его мосье Жорж…

При всей видимости рассеянной светской жизни в доме княгини Долгоруковой вершились и другие дела. Здесь удобно было устраивать полезные деловые встречи. Очень часто, чокаясь хрустальными бокалами, посетители княгини обсуждали новые замыслы, новые походы против коммунистов. Недаром здесь появлялся то мрачный вешатель генерал Меллер-Закомельский, с его пышными усами и подусниками, то какой-нибудь скользкий пронырливый молодой человек, явно связанный с Дезьем-бюро, то рыжеватый немец фон дер Рооп, который прихлебывал из рюмки, словно это был не лафит, а баварское пиво. И ни для кого не было секретом, что Меллер-Закомельский ищет протекции, пронырливый молодой человек назначил здесь кому-то встречу, а фон дер Рооп, всегда считающий единственно правильной только свою точку зрения, хлопочет о поддержке какой-то новой нацистской партии, которая в конце 1920 года приобрела газету «Фелькишер беобахтер», и в этой газете обещает завоевать весь мир.

Мария Михайловна прилагала немало усилий, чтобы ее приемы походили на приемы петербургской знати. Она старалась каждый раз преподнести нечто примечательное: какую-нибудь знаменитость, какую-нибудь сверхкрасавицу. Князь Хилков понимал, что для Марии Михайловны ее журфиксы стали страстью, и тоже делал все, чтобы четверги в доме Долгоруковых были популярны в Париже.

Один раз им удалось залучить балерину Кшесинскую, которая открыла в Париже балетную студию и вообще сумела удержаться на поверхности, не пойти ко дну. Мария Михайловна демонстрировала ее, как выигравшую приз скаковую лошадь.

В другой раз намечено было пригласить Юсупова. Он успел промотать все состояние и теперь открыл в Париже ателье мод. Но все-таки он был персоной: ведь он женат на племяннице Николая Романова! Царя!

Привел как-то князь Хилков и писателя Бобровникова.

— Очень известный романист, — говорил князь. — Выпустил массу книг. Я-то не читал, но по отзывам прессы… Впрочем, прессу я тоже не читал.

Бобровников Марии Михайловне не понравился:

— Почему у него такой не писательский вид?

— Чем незначительнее писатель, тем у него более «писательский» вид, пояснил князь. — А этот, значит, настоящий.

Бобровников присоединялся то к одной группе людей, то к другой, но явно чувствовал себя не в своей тарелке. Какая чепуха все эти пересуды парижских будней, анекдотов, сплетен! И что за таинственные беседы где-нибудь в отдаленной гостиной каких-то подозрительных субъектов? Тоже мне — салон толстовской мадам Шерер!

Бобровников исподлобья разглядывал это сборище разношерстных людей и придумывал, как бы он изобразил их в своем произведении. Если подойти с этой точки зрения — богатый материал для наблюдения!

Все остальные чувствовали себя, как видно, преотлично. Русские фабриканты без фабрик, сахарозаводчики без сахарных заводов и нефтяные короли без нефти разглядывали картины на стенах или оживленно беседовали. Несколько дам, сверкающих вывезенными из России бриллиантами, с преувеличенным вниманием рассматривали, расспрашивали, тормошили очаровательную Люси. Так скучающие гости в ожидании ужина играют с хозяйским котенком.

Вскоре появился великий князь Дмитрий Павлович, двоюродный брат царя. Он понимал свое двусмысленное положение, так как и царя уже не было, и сам он теперь не великий и не князь. Он несколько даже переигрывал в скромность и демократизм. Как-то торопливо здоровался, зачем-то усиленно кланялся. Его явно стесняло особое положение, и он передвигался по залу затрудненной походкой, будто внезапно очутился среди толпы совершенно голым и теперь не знал, как прикрыть грешную наготу.

Дмитрий Павлович неоднократно просил не выделять его, не соваться с неуместным в данном случае придворным этикетом. И все-таки дамы млели и дурели в его присутствии, говорили, как на сцене, неестественно громкими голосами, некстати приседали и дарили великого князя преданными верноподданническими улыбками. Мужчины же становились не в меру серьезными, натянутыми и, как на похоронах, говорили вполголоса и грустно.

Только представители делового мира не чувствовали никакого стеснения. Иностранцы откровенно разглядывали августейшего гостя, как редчайший музейный экспонат, добытый при раскопках древнего кургана. А русские промышленники и банкиры попросту не замечали его.

Когда у Долгоруковой впервые должен был появиться Рябинин, Мария Михайловна опасалась, что явится мужичок в поддевке, стриженный под горшок, в русских сапогах со скрипом, — что-нибудь вроде ее подрядчика в имении Прохладное.

Но князь Хилков дал ему блестящую характеристику:

— Если хотите, это аристократ нового типа. Не знаю, насколько он породист, но можете не сомневаться, что это высокообразованный, воспитанный человек.

— Не скажете ли вы еще, что он был в институте благородных девиц, что для него нанимали бонн и гувернеров? — съязвила Мария Михайловна. — Откуда у него возьмется воспитание? Скажите спасибо, если его сапоги не смазаны дегтем!

— Вы угадали, княгиня, у него именно были бонны и гувернеры. Учился он в Сорбонне, денег прорва, сейчас состоит в Торгпроме вместе с самыми что ни на есть воротилами. Словом, фигура. За манеры можно не беспокоиться, владеет несколькими языками, изъездил весь свет. Не скрою, есть у него странности, да кто же из нас безгрешен? Он чуточку — как бы сказать… рисуется тем, что он русский, что может себе позволить удовольствие быть русским и требовать уважения к его русским вкусам, взглядам и привычкам.

— Но это не так уж плохо! Я тоже люблю, например, чтобы на столе у меня были не только французские вина, но и русская водка и малороссийская запеканка с отплясывающим вприсядку запорожцем на яркой этикетке…

— Тем более вы поймете Рябинина. По размаху он вполне бы мог занять место президента в России. При иной ситуации, конечно.

Опасения Марии Михайловны оказались напрасными. Пришел действительно элегантный, прекрасно одетый, представительный человек. Держался он свободно и даже несколько властно.

В дальнейшем Рябинин стал бывать у Долгоруковой запросто. Он хотя и презирал аристократов, но вместе с тем искал у них популярности. И когда явился на этот раз почти одновременно с генералом Козловским, то только и было разговоров, что о перемене курса в России, о новой экономической политике и новых надеждах.

Загрузка...