Твой ход, как черная зараза
Губил, ничтожил племена …
…………………………………………..
Но се — Восток подъемлет вой!..
Поникни снежной головой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
А. с. Пушкин
ЕСТЕСТВЕННОСТЬ
За XVIII–XIX века русский народ (хотя бы в лице отдельных русских людей) усомнился во множестве вещей — от того, что земля плоская и до божественности власти императора. Но этот народ ни разу не усомнился в полной незыблемости империи. Не усомнился и в том, что строить империю — дело разумное, хорошее и полезное. Дело не в том, что русские спорили между собой, и вот к таким выводам пришли. Это вообще не обсуждается! Если бы русские, имперский народ, стали бы спорить об этом, глядишь, у кого–то и появилось бы сомнение.
Но попробуйте отыскать в русской публицистике любого времени хоть малейшую попытку обсуждать имперскую проблему. Ну ладно — газеты, журналы времени того давно пыляттся в архивах и малодоступны. Но возьмите русскую классику XIX — начала ХХ века. Она–то совершенно доступна, и попробуйте найти в ней хотя бы попытку поставить вопрос: а нужна ли империя для России? А есть ли для человека смысл строить империю? Служить империи?
Уверяю вас, ничего подобного вы там не найдете. Публицистов, героев литературных произведений, могут волновать вопросы общественной справедливости, праведности, осмысления происходящего. их могут беспокоить политические вопросы о власти и о собственности, как героев Писарева или Помяловского, либо философские вопросы о смысле деятельности человека, о смысле войны — как Пьера Безухова или героя лермонтовского «Валерика». Действительно, люди убивают друг друга, и вода из горной речки «была тепла, была красна». А в то же время:
А там, вдали, грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы — и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет! … Небо ясно,
Под небом места хватит всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?» [34, с. 68].
Но вот вопросов о смысле империи нет. Впечатление такое, что ответ на этот вопрос знают все и навсегда, и — удивительное дело! — за двести лет ни один русский никогда не усомнился в верности ответа.
Ладно бы, махали саблями неискоренимые романтики. Но уж Михаила Юрьевича трудно отнести к их числу, тем более А. С. Пушкина или Л. Н. Толстого. Марлинский упивается актами бойни и смерти, для него они самоценны. У Лермонтова другой взгляд — как ни удивительно, философский:
1
Какие горы, степи и моря
Оружию славян сопротивлялись?
И где веленью русского царя
Измена и вражда не покорялись?
Смирись, черкес! И Запад, и Восток
Быть может, скоро твой разделят рок.
Настанет час — и скажешь сам надменно:
Пускай я раб, но раб царя вселенной!
Настанет час — и снова грозный Рим
Украсит Север Августом другим.
2
Горят аулы; нет у них защиты,
Врагом сыны отечества разбиты,
И зарево, как вечный метеор,
Играя в облаках, пугает взор.
Как хищный зверь в смиренную обитель
Врывается штыками победитель;
Он убивает старцев и детей,
Невинных дев и юных матерей
Ласкает он кровавою рукою,
Но жены гор с неженскою душою!
За поцелуем вслед звучит кинжал,
Отпрянул русский — захрипел — и пал!
«Отмсти, товарищ!» — и в одно мгновенье
(Достойное за смерть убийцы мщенье!)
Простая сакля, веселя их взор,
Горит — черкесской вольности костер! .. [35, с. 378]
Романтик Марлинский сознается в убийстве в частном письме. Много раз отмеченный за храбрость, боевой офицер Лермонтов достаточно подробно описывает сожжение аула, попытку изнасилования и убийство (очень может быть, основываясь на собственном опыте). Но у всего это бесчинства, у подсвеченного заревом пожарищ неба есть объяснение и оправдание — неизбежность рока, который, может быть, вскоре разделит вся вселенная. И пусть быть рабом как–то невесело, но зато ведь — рабом «царя вселенной»!
У Пушкина была гениально простая формула для описания этого рока — «сила вещей». Если «силою вещей», неизбежным течением событий, Кавказ все равно должен стать частью Российской империи, о чем вообще тут можно и нужно думать? Тут нужно скорее думать о более очевидных и практических делах, а строя империю, стараться не совершать лишнего зла. О прикосновении нас к потоку истории позаботится сама «сила вещей»; мы уже в истории, потому что мы строим империю …
Грабеж, убийство, насилие, смутный час, когда аул отдается на поток, — это все не так уж и хорошо, но в общем–то и не так: ужасно. Это все та же «сила вещей», естественный ход событий. Такова война, так это событие устроено.
«Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой охотой рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву и выламывают дощатую дверь; тут. загорается стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом поднимается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую–то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел огромный кумган с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю» [36, с. 24].
Отмечу спокойный, эпический тон Льва Николаевича. Лермонтов описывает погром и грабеж еще в возвышенных поэтических фразах, Толстой в описаниях прост, как сама природа. Под старость он писал о том же самом так же просто. Видимо, как бы многое он не переосмыслил за сорок лет, война, империя, горцы, погром остались в том же пласте представлений и принципиально такими же:
«Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее» [37, с. 91].
В разгромленном ауле плачут голодные дети, «ревела и голодная скотина, которой нечего было даты>[37, с. 91].
Ну что ж! Труп матери с уже мертвым или еще живым младенцем на руках — обычное зрелище войны. Облака плывут, речка течет, птица летит, труп валяется. И ничто не заставляет хоть как–то переменить интонацию. Даже убийство детей.
«… Садо нашел свою саклю разрушенной: крыша была повалена, и дверь и столбы галерейки сожжены и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый, с блестящими глазами мальчик, … был привезен мертвым к мечети …. Он был проткнут штыком в спину» [37, с. 91].
У Толстого вообще нет приподнятого отношения к реальности, есть спокойное, легкое принятие действительности такой, как она есть. «Сила вещей»?
И для верхушки дворянства, для Лермонтовых и Толстых, и для рядовых солдат из крестьянства «сила вещей» одинакова очевидна. Это мнение народа, во всех его сословиях и группах, Кавказ должен быть присоединен, русскому царю должно покориться все, что он пожелает, а всякий защитник своей земли — в сущности, бунтовщик.
Римляне говорили о внутреннем пролетариате — то есть о ромеях–люмпенах, и о внешнем пролетариате — о диких племенах, вечно ломящихся в империю. Ну вот, Пугачев бунтовщик внутренний, а Шамиль — внешний. Бунтовщики — тоже часть «силы вещей». Смерть русских — тоже обычнейшее дело, потому что для бунтовщика убивать так же нормально, как для крестьянина — возделывать землю. Сцену убийства русского конвоя Хаджи–Муратом и его людьми Толстой описывает так же эпически как и все остальное.
Что характерно, Лев Толстой очень плохо относился к романтике. С первых кавказских рассказов у него появляются два типажа, с которыми он уже не расстается: наивный молодой романтик, увлеченный и восторженный. Обычно он не переживает своего первого в жизни сражения.
Второй типаж — это умный, спокойный офицер, делающий свое дело просто и без жажды славы. Он не картинничает, а работает, и делает это хорошо. Возле такого спокойно и надежно, он не подводит и не зарывается. В «Войне и мире» эти персонажи ----.:. Петя Ростов и капитан Тушин. Но точно такая же пара появляетс–я уже и в «Набеге» (видимо, подобные типажи встречались достаточно часто).
«Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрасные черные глаза его блестели отвагой, рот слегка улыбался; он непрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.
— Мы их отобьем, — убедительно говорил он, — право, отобьем.
— Не нужно, — кротко отвечал капитан, — надо отступать [36, с. 27].
В конце концов «хорошенький прапорщик» устраивает никчемную атаку и оказывается в числе убитых; Что и комментирует старый солдат:
— Глуп еще, вот и поплатился.
— А ты разве боишься? — спросил я.
— А то нет!» [36, с. 28].
Для капитанов и старых солдат; на которых стоит мир, для строителей империи война, кровь, смерть — обыденка, повседневность. Но они умеют жить в этом мире, приспособились к нему; и им самим неплохо, и тем, кто вокруг.
«Дело вообще–то было счастливо: казаки, слышно было, сделали славную атаку и взяли три татарских тела; пехота запаслась дровами и потеряла всего шесть ранеными; 'в артиллерии выбыли из строя один Веленчук и две лошади. Зато вырубили леса версты на три и очистили место так, что его и узнать нельзя было, вместо прежде видневшейся сплошной опушки леса открывал ась огромная поляна, покрытая дымящимися кострами и двигавшимися к лагерю кавалерией и пехотой» [38, с. 51–52].
Действительно: труп Веленчука и две лошади, костры на месте зеленевшего леса и марширующая пехота — все, как части единого космоса, просто и через запятую.
Так же эпически обычны война и кровь для описанных Толстым казаков. Лукашка убил чеченца. Брат убитого пришел его убивать, а Лукашка хочет взять его в плен. Это чеченец, брат убитого, убивает Лукашку, а хорунжий убивает из пистолета чеченца. Смерти описываются в той же тональности, что и попытки Оленина соблазнить Марьяну, или обеды. Казаки идут убивать чеченцев со словами совершенно обыденными: «абреков ловить едем, засели в бурунах. Сейчас едем, да все народу мало») [39, с. 285]. Так можно собираться по грибы.
Великий и тонкий моралист, Толстой не выводит никакой морали на этот раз. Кто прав: чеченцы, которые пришли убивать на казачьи земли, или казаки, которые опередили чеченцев и затравили их? Да никто. Человеческое понятие морали вряд ли приложимо к течению рек и к закатам. Все это — естественная, природная жизнь. Строители империи воспринимали войну и смерть от руки врага примерно так же, как морской прибой или как полет птиц, чертящих предзакатное небо. То страшно, то красиво, то интересно.
Причем все они — вовсе не отвлеченные теоретики. Пушкин не воевал, но не раз видел, как
Мчатся, сшиблись в общем крике …
Посмотрите! каковы?.
Делибаш уже на пике,
А казак без головы [40, с. 138].
И — полное принятие виденного, эпический тон не хуже, чем у Толстого.
Лермонтов не только философически созерцал снежные вершины Казбека на Валерике (в переводе — «река смерти»); еще он был офицером Кавказского корпуса и командовал «летучей сотней)) — отрядом добровольцев, выполнявшем самые рискованные поручения. Толстого, с его полным принятием «своей правоты» у чеченцев, начальство произвело в офицеры «За отличие в делах против горцев».
Современному читателю порой хочется обнаружить хоть тень раскаяния, следы мук совести у Лермонтова, а особенно у долго прожившего Толстого. Но никаких следов мы как бы ни искали — не найдем. Ничто не тревожит их — ни зарево над аулами, ни труп заколотого штыком в спину мальчика, ни горянка, убитая за то, что не дала себя изнасиловать. Толстой очень рано начал мучиться мыслью о несправедливости жизни, о тьме людских страстей и желаний, о низости человека. В конце жизни он даже будет очень мучиться тем, что люди вынуждены жить половой жизнью, — это будет казаться Толстому тоже очень презренным и низким и станет чрезвычайно огорчать великого писателя. Но все, что он видел и делал сам на войне, волновать и огорчать его не будет.
Эта «бессовестность» имеет много причин, но едва ли не основная — спокойное принятие «силы вещей». Люди ведь не стесняются того, что зимой надевают шубы; чтобы кормить детей, они вскапывают огород — тоже без мук совести.
СИЛА ЭНТУЗИАЗМА
При этом русский народ — вовсе не жертва империи, а ее строитель. Не пассивный исполнитель приказов из Петербурга, а сам вершитель и строитель. Можно назвать множество энтузиастов империи. Вот молодой морской офицер Геннадий Иванович Невельской сам просится на транспорт «Байкал» — транспорт пойдет в Петропавловск–КамчатскиЙ. Невельской на хорошем счету, его не хотят отпускать с хорошей службы в Петербурге.
Только с большим трудом Невельской добивается своего и в 1849 году отплывает на транспорте «Байкал». А разгрузивши транспорт, молодой офицер самовольно плывет к Амуру. Тогда было еще неизвестно, Сахалин остров или полуостров и доступно ли устье Амура. Невельской устанавливает, что Сахалин — остров и что в Амур с моря войти можно. Все это — на энтузиазме.
Но этого мало! 1 августа -1850 года на мысе Куегда Невельской поднимает русский флаг, основывает Николаевский пост и объявляет о присоединении к Российской империи Приамурского края и Сахалина. Напомню еще раз — Невельской вовсе не выполняет приказ, он действует сам, по своему желанию. Он использует казенные средства (включая «Байкал») по своему усмотрению. А земли, которые он объявляет российскими, по всем международным законам принадлежат, вообще–то; Китаю.
Реакция? Невельского признают, в том числе в Петербурге, не спорят и с его территориальными присоединениями. А в начале 1851 года правительство создало для исследования Приамурского края Амурскую экспедицию в составе 3 офицеров и 60 матросов. Во главе — капитан уже не 3, а I ранга Невельской.
В 1851–1855 годах экспедиция описала берега Татарского пролива, открыла несколько удобных гаваней, изучила Сахалин (в числе всего прочего нашла на Сахалине залежи угля). В 1853 году Невельской поднял русский флаг на юге Сахалина и в заливе императора Николая I (Советская гавань). Фактически Невельской «установил новую русско–китайскую границу» [6, с. 552], объявил российскими владениями часть территории Китая. Вслед за Невельским пришла в действие и русская дипломатия. Сначала местная, сибирская. Айгунский договор заключал иркутский генерал–губернатор Муравьев; за этот договор он и получил дополнение к фамилии — Амурский.
По Айгунскому договору левый, северный берег Амура признавался российским владением, а Уссурийский край — от реки Уссури до океана — общим владением.
Так было до 1860 — целых четыре года. В дело пошла уже петербургская дипломатия. По Пекинскому договору 1860 года Уссурийский край уже полностью отходил к Российской империи.
Такой вот путь от офицерской _«самоволки» — наполовину научной, наполовину военной, к официальным географическим приобретениям, к изрядному округлению территории Российской империи. Почти миллион квадратных километров теплой земли с дубравами, кабанами и тиграми, с морскими гаванями, не замерзающими круглый год. Китай слабел, сил удержать территории у него уже не было. Но сколько бы еще не доходили русские руки до Приамурского и Приморского краев, если бы не энтузиазм Невельского?
ПЛАТА ЗА ТРУД
В национальных государствах молодой человек «из низов» общества вырастает — и начинает работать: копать землю, тесать камни, гуртовать скот. Юноша «из верхов» так же естественно либо начинает свое дело, либо служит в деле другого человека, поопытнее и постарше.
А у строителей империи есть и другая возможность личного устроения: крестьянин может не только заниматься своим хозяйством. Он может пойти в солдаты, и как ни ужасна судьба солдата в николаевское время, от многого он этим избавится — от барщины, например, или от насильной женитьбы на девице, обрюхаченной барином. А еще крестьянин, ремесленник может переселиться на новые территории и принять участие уже не в завоевании, а в освоении этих территорий. То же строительство империи, и оно тоже поощряется: переселенцам дают землю, причем первым — самую лучшую и сколько они смогут под- пять. Ограничения, стеснения — для тех, кто опоздал к первой дележке.
Дворянин таким же естественным о разом мог пойти в строители империи. Как англосаксонский юноша занимается организацией своего бизнеса, вкладывая в это силы и душу, так Невельской, Пржевальский, Кутузов, Суворов и десятки тысяч таких же строят империю с азартом и энтузиазмом.
И получают воздаяние. Не будем делать вид, что энтузиасты так уж ничего не получают, что служение их бескорыстно. Солдат сытее крестьянина, лучше его устроен, а солдатских детей учат грамоте за казенный счет.
Строя империю в составе офицерского корпуса, проводя полувоенные экспедиции в Тибет, на Сахалин, вполне можно лишиться здоровья, а то и жизни. Но, можно подумать, карьера английского или французского юноши делается в идеальных условиях! Классики (Диккенс, как самый известный) писали о сырых полуподвалах, голодном существовании, вечной необходимости считать медяки на ладошке. Сделав карьеру, человек начинал жить иначе… Но очень часто и в Англии уехать в колонии, то есть стать строителем империи, было куда выгоднее, чем оставаться в метрополии и десятилетиями корпеть над гроссбухами в чужой конторе, — когда–то помрет старший конторщик и можно будет занять его место?
Н. Задорнов чуть ли не оплакивает судьбу Невельского — жил годами в сырой долине, не имея права поселиться в более удобных и здоровых местах, на территории Китая. У Невельских умерла маленькая дочь, и получается так, что умерла–то она из–за того, что Приамурье еще не занято [42]. Но ведь в те времена, в 1850–е годы, детская смертность вообще была колоссальной. Если же о вредном влиянии болот… Интересно было бы подсчитать, сколько британских мальчиков и девочек преждевременно переселилось в мир иной потому, что у их пап не хватало денег на более комфортное жилье в более здоровой местности? Образы не самых счастливых детей, живущих не в самых идеальных условиях, встают из произведений британских классиков. То мальчик живет в квартире, «задние окна которой выходили на старинное и густо населенное кладбище», и по вечерам наблюдает за крадущимися между могил серыми тенями, воображая, что это «призраки, грязноватые привидения, которые утратили свою естественную белизну и от городского дыма стали тускловатыми, подобно снегу, лежащему порой между могил» [43, с. 174].
То девочка живет в жутко холодном и неуютном доме, стоящем впритык к терриконам угольных шахт. «Если нам нужна была вода для мытья, мы кипятили ее в кастрюлях на плите. Ванну дозволялось принимать только раз в неделю: два дюйма (пять сантиметров. — А. Б.) жесткой тепловатой воды… Иногда мне разрешали в своей крошечной холодной комнате слабый электрический обогреватель, и это не давало мне окончательно замерзнуть. Руки и ноги у меня всегда зябли, но жалобы считались недостойной слабостью» [44, с. 290]. А ведь время, которое описывает М. Стюарт, — это уже первая половина ХХ века.
Не все британские дети умирали младенцами от холода и кладбищенских испарений? Верно. Но ведь и не все дочки русских офицеров императорской армии помирали от испарений болот, не так ли?
Невельской жил тяжело, работал много, потерял ребенка. Но Невельскому за заслуги империя дала чины, звания, власть, деньги. Он умер адмиралом и очень заслуженным человеком. Не всех империя ласкала, как его. Но не все и привели в империю земли, на которых могли бы разместиться две Франции.
Служа империи, россиянин мог быть уверен — он получит за службу воздаяние. За обычные, рядовые заслуги империя благодарила зарплатой и пенсией, правом дать детям образование. Честный служака мог рассчитывать, что его не забудут. Бывало иначе? Бывало, как же без этого! Но можно подумать, в дебрях делового мира Европы никогда не творилось несправедливости! Стоит взять уже упоминавшегося Диккенса.
За исключительные заслуги перед империей и воздаяние будет исключительным — как титул Муравьева–Амурского, фамилия Семенова–Тян–Шанского, как острова, названые именами Литке и Врангеля, как имения, розданные в Крыму Кочубею и Безбородко.
Сравнить успех Невельского можно с успехом предпринимателей, ухитрившихся попасть в очень нужное место и в самое нужное время — с Вандербильдтом, Кар неги, Морганом, Рокфеллером и так далее. Но и то… даже самый что ни на есть миллиардер мог не рассчитывать на такой роскошный титул — чтобы его получить, предстояло опять же послужить своей империи.
Не знаю, где такой успех был реальнее — в режиме свободного предпринимательства или на службе империи. Главное он был реален. И тот, кто служил империи, делал это не бескорыстно и не только по душевной склонности.
Другой вопрос, что кроме прагматических были еще две важные причины не стесняться строительства империи. Первая причина состояла в том, что, при всех своих недостатках, Российская империя несла более высокую культуру завоеванным ею народам.
Вторая причина в том, что не так просто будет найти современников Лермонтова и Толстого, которые имели бы право осуждать их за участие в завоевательных походах и в совершении военных жестокостей.