Дальний путь лежал меж сосен,

Мимо гордых стройных кедров,

По застывшим мёртвым речкам,

Над которыми берёзки,

Голенастые осины

Голышом вдали стояли,

Ветки в небо заломивши…

Дальний путь — как сон печальный,

Что всю ночь до утра снится…

Дорога бежала, бежала, расталкивая большие деревья. Наконец деревья отошли от дороги. Под ноги оленям легла белая поляна. Тёплый клуб дыма упал на мчавшуюся в холоде дорогу. Лаем собак взвизгнула поляна. На краю поляны, средь большого снега вырос белый конус чума с синим дымком и красными искрами.

Олени остановились. Сава с отчимом вошли в чум. Пьянящим теплом повеяло от пылавшего посреди чума очага. Над очагом висел чугунный котёл. Над ним струился пар. Вкусно запахло оленьим мясом. У очага сидела седая старуха и неподвижно глядела на огонь. Если бы не дымок, струящийся над её трубкой, то можно было бы подумать, что старуха сделана изо льда.

Молодая женщина кормила ребёнка. Волосы у женщины длинные, прямые и чёрные. Глаза большие, тоже чёрные.

— Подай ребёнка сюда! — вдруг ожила старуха, увидев вошедших. — Да встречай гостей.

Молодая женщина тут же вскочила, отдав ребёнка старухе. Она пригласила вошедших к огню, предложила место. А сама тут же выбежала. Скоро она принесла охапку дров, повесила над очагом большой медный чайник.

Сава продрог до костей. Протянул руки к огню. Стенки чума были в дырах. Но мороза не чувствовалось — хорошо горел огонь.

Не успели передать приезжие и половины новостей, как перед гостями вырос низенький столик. А на нём большая деревянная чаша со строганиной из оленьего мяса. Рядом с ломтиками мяса лежали тёмно-красные кружки оленьей печени.

У Савы вдруг потекли слюнки. Так захотелось ему нежной оленьей печени! В интернате — каша и другая русская еда. Сырого мяса не поешь…

Сава вспомнил, как в первый раз пошёл в интернатскую столовую. В ней было чисто и уютно, не так, как в чуме. На столах — белые скатерти, чистые, как пороша.

Стол накрыт. За столом ребята. Все сидят неподвижно, посматривают на Учителя, который сидит в конце стола.

Учитель пододвинул к себе ближе тарелку, взял ложку и стал есть. И все без всяких предупреждений взялись за ложки и принялись за еду.

Но, едва проглотив одну-две ложки супа, отодвинули тарелки.

— В чём дело? — спросил Учитель.

— Сладкий суп, — сказал один из ребят после долгого молчания. — Маленькие дети и то, наверное, не будут есть сахарный суп.

— Мы уже большие! — сказал другой. — Нам надо мяса…

Лицо Учителя помрачнело. Он подозвал повара и воспитательницу. И скоро принесли второе кушанье — картошку с маслом. Сава с удовольствием ел картошку. И другие ребята из деревни тоже не отложили в сторону вилки. Но те, кого привезли из оленьих стойбищ и далёких таёжных юрт, не стали есть и это блюдо. Они просили сырого мяса и рыбы…

Зато через несколько дней, когда привезли большую свежую нельму и сказали, что все будут есть строганину[12], ребята ликовали!

— Кто умеет делать строганину? — спросил Учитель.

Все подняли руки. Пришлось выбирать, как на собрании. Выбрали Саву, потому что у него оказался нож.

Сава взял нельму за хвост и начал колдовать. Вонзив лезвие ножа около хвоста, сделал точный надрез до самой головы. Потом возле жирного брюха провёл сияющим лезвием. Подрезав кусок рыбьей кожи поперёк хвоста, содрал с одной стороны рыбы блестящую серебром шкуру. Другой бок разделал так же. Затем нож прошёлся по спинке и брюху, сострогав мясо вместе с плавниками.

Поставив рыбу вниз головой, Сава срезал тонкие перламутровые стружки, куски от спинки и брюха были самыми вкусными.

Красиво скользил нож Савы, красиво строгал он рыбу, вкусно резал. Ребята ели строганину как самое лучшее, как изысканное кушанье…

…И вот теперь перед Савой стояла строганина из печени. Он взял с чаши стружку — и блаженство прошло по нёбу. Стружка красной печени таяла на языке, расточая аромат свежести. Таяла стружка печени во рту — и казалось, Сава прикоснулся снова к вкусной сказке. И стало для него всё как во сне, как в полузабытой песне раннего детства, которую пела мама, когда она возила сына с собой на большие кочевья. Теперь кочуют по Уралу только сестрёнки. А он давно живёт с бабушкой в пауле, где деревянные дома и нет оленей и вкусной-вкусной строганины…

И хотя на столике уже появились калачи, масло, кусок вяленого мяса, топлёное оленье сало, даже куски сахара, Сава с аппетитом ел стружку за стружкой промороженной, как лёд, печени…

Он не заметил, как за столиком появились новые люди.

Начался настоящий ужин. Один обгладывал оленью ногу, другой грыз скулу оленьей головы, третий старался выбить из кости ценный и жирный костный мозг, а Сава всё наслаждался строганиной из оленьей печени, красной, как огонь.

Пламя в чуме горело ярко. Над ним уже висели котлы с мясом. И Сава вместе со всеми ел горячее мясо. Горячее мясо обжигает пальцы. По пальцам течёт жир. Сытость расплывается по телу. Горит огонь, кружит голову. Саве хочется спать.

А во сне он увидел просторную светлую спальню интерната. На кроватях чистые простыни, мягкие подушки, тёплые одеяла. А он, Сава, не хочет спать на кровати. Он достаёт свою меховую одежду и ложится на пол…

Проснулся Сава от холода, щекотавшего ноги.

В чуме, казалось, не было никаких признаков жизни.

Сава огляделся. Всюду сумрачно. Но сквозь дымовое отверстие мальчику видно небо. Оно лежало опрокинутым синим блюдом. Луна прилипла к его дну светлым куском сала, звёзды сияли сияющими каплями жира. Всё, кажется, замёрзло. Холодно.

Но все спали спокойно: и люди и собаки.

Котёл висит над костром. Чёрный, прокопчённый котёл. Старые шкуры, шкуры, шкуры кругом. Шкуры старые. Старый чум. Совсем беден. Холод глядит из каждого угла.

Вдруг одна из шкур зашевелилась. В светлом лунном свете засверкали серебряные волосы. Из шкур вылезла старуха. Она накинула на себя облезшую шубу из оленьего меха и направилась к потухшему огню. Чиркнула спичку. Мгновение — и светлый кусок луны померк: вспыхнула берёста, загорелись лучины.

Горит огонь. Но ещё не тепло. Кутается в лохмотья шкур старая женщина. Но руки её уже работают: ей надо размять обувь. Сава знает. Это дело женщин. Мужчины ещё спят, а эта старая женщина готовит им обувь. Они будут целый день гоняться за оленями или просто ехать. Женщина кладёт в меховые сапоги сухую травку. Без этой травки не спасёшься от мороза. Встаёт и молодая женщина. Её чёрные косы распущены. И ей, наверно, не особенно хочется вылезать из тёплой постели. Но таково правило: первой должна вставать женщина и готовить мужчинам обувь. А мужчины спят. Так было с незапамятных времён.

Сава, как мужчина, лежал, смотрел. Когда обувь приготовлена, встать уже приятно: по чуму ходит тепло и чайник пыхтит.

Сава встал. Натянул на себя малицу. Огонь горел ещё слабо.

— Что, сынок, холодно? Почему не спишь? Разогреется чум — встанешь, — сказала старуха, разжигая очаг.

Сава придвинулся к костру.

— В русской школе сейчас, наверное, тепло? А здесь ледяная земля…

Сава молча глядит на старуху в обтрёпанной шубе. Старуха то бросает в огонь дрова, то мнёт обувь, то раскуривает свою длинную трубку, то снова начинает говорить:

— Думы мои, как облака над лесом, молчаливы и конца-края им, кажется, нет. Хорошо, когда знаешь путь, а нет — блуждаешь бесцельно, как ветер шалый. Вот и мы блуждаем, как ветер, как облака.



Она подбросила хворосту в очаг. Затрещал огонь, полетели искры.

— А вот мой сын большим человеком будет. В Ленинграде он. Учится. В каменном чуме.

Она полезла в дальний угол. Достала красивый сундучок, обитый медными пластинками. Вынула пожелтевшую газету. «Ленинградская правда», — прочитал по складам Сава. Развернув растрёпанную, засаленную газету, она показала портрет молодого человека, изображённого на истрёпанной странице:

— Мой сын.

Сава взял газету, с трудом вслух прочитал подпись под фотографией: Юван Няркусь…

Услыхав слово «Няркусь», старуха снова оживилась, заговорила:

— Няркусь… облезлый кувсь. Так называли нас давно. Чум наш, облезлый и холодный, стоял рядом с чумами оленьего хозяина Осьмар Васьки.

У Осьмар Васьки много оленей, тысячи оленей. И одежда у него красивая, расшитая узорами. И мех его одежды тёплый.

А мы в облезлых кувсях ходили. Потому нас и зовут Няркусь.

Сегодня нет ветра. Только мороз стоит. Пусть стоит мороз. Мороз без ветра — хорошо. А вот когда заиграет ветер, когда вьюга запляшет, как шаман, — плохо в такую погоду. Даже волк уходит в логово, и птицы зарываются в пушистый снег.

В такую погоду только сидеть у огня да сказки сказывать. У сказок ведь своё тепло и своя радость.

А Осьмар Васька и в такую погоду гонит людей пасти оленей, а сам лежит на мягких шкурах и с наслаждением пьёт горячую оленью кровь! Если бы он только оленью кровь сосал! Да нет, он нашу кровь сосёт. Кровопийца!

— Зачем ты так говоришь, мать? — откидывая с себя шкуры, спрашивает человек непонятного возраста. Волосы у него взлохмачены. На голове клочья оленьей шерсти. Шерсть и на лице, и на руках, и на его длинной ситцевой навыпуск рубахе. Его звали не по имени, а по кличке: Карась. Слишком, видно, был тихий в детстве. — Осьмар Васька — хозяин. У него много важенок и быков. Тысячу лет и зим так заведено. Кто не имеет оленей, тот не имеет слова, он слушается богатых. А кто откажется от богатства? Все хотят иметь много оленей и тогда могут сами распоряжаться всеми делами манси. Таков закон тайги и тундры, так учат старики и шаманы…

— Вот я и вижу, что ты очень учёный, — начинает опять старуха. — Служишь Осьмар Ваське, а всё в няркусе ходишь.

— Ой, какие слова говоришь, мать! Что скажет хозяин, если узнает? Пропали мы тогда, плохо нам будет, узнает хозяин.

— Почему он может греться у костра, а мы должны таскаться по тайге и тундре, когда и собаки прячутся в чуме? Пусть знает. Ничего! Вот приедет мой сын из Ленинграда, конституцию сюда свою привезёт, покажет ему… Не те теперь времена. Это ты у меня такой послушный, как услужливая собака.

Няркусь опустил голову. Низко-низко опустил голову. Съёжился то ли от холода, то ли от резких слов матери. Беден чум снаружи, беден и внутри.

Пустынно. Неуютно. В глазах Карася холод.

— Холодно? — снова спросила старуха Саву. Взгляд её внимателен. Словно она хочет видеть больше других. — Если холодно, — надо греться. Чтобы греться, надо поддерживать огонь. Самому топить, не дожидаясь, когда другие подбросят дров. — Потом, помолчав, снова продолжала, глядя на Саву: — Ты, Сава, большой вырос. Скоро в лес один белковать пойдёшь, слопцы[13] и луки настораживать будешь, а может, оленеводом станешь. Везде ходи, внучек, да только не обходи грамоту. Большим человеком станешь. Как мой сын Юван Няркусь. Он скоро приедет… Привезёт конституцию. Покажет Осьмар Ваське…

А утром случилась беда.

— Я, кажется, скоро умру! — закашлявшись, выдавил из себя старик Няркусь — отец семейства. Он лежал на шкурах ногами к огню. — Всю жизнь долгую, как эта бесконечная зима, я пас чужих оленей. То пас оленей богача ненца, то прислуживал купцам и зырянам и вот уже сколько лет верчусь около Осьмар Васьки. Не нашёл я счастья нигде. Может, когда умру, найду его там, в нижнем мире, где нет солнца и света…

Вокруг костра собрались его дети, внуки. В женском углу в поганой части чума ютились жена, невестки. Дети ползали, с ними играли собаки…

— Возможно, добрая жизнь придёт и к нашему огню. Не знаю, какую жизнь привезёт мой сын из города, большого каменного города.

Все замерли, молча слушали умирающего старика. Старик был слаб и немощен. Только в глазах у него иногда вспыхивали искры, которые будто говорили: буду жить! И тогда из уст снова лились слова:

— Вы, слышите, дети мои, голос снегов. Так идите на зов. Идите на зов людей. Союз, который связывает зверей, и тот достоин похвалы. А ведь людям ещё разум и сердце даны. Вместе надо людям быть. Рука руку пусть держит, друг другу помогает. — Старик закашлялся, застонал. — Скоро Торум позовёт меня — и я уйду. Лютого Осьмар Ваську, который избил меня и этим отнял жизнь, — отдаю в ваши руки. Судите его кровной местью.

В это утро старик умер.

Свистела вьюга. Гудел ветер. У входа вырос сугроб. Он рос, подбираясь к костру, как растёт горе в чуме, где уходит из жизни кормилец.

— Горе пришло в наше жилище! Большое горе! — вздыхала старая женщина. Она сидела неподвижно и смотрела на огонь. Смотрела застывшими глазами. Бросит хворост в огонь — и снова будто леденеет. Лишь когда порывы вьюги сотрясают чум, она снова просыпается. Рука её оживает. Из-за пазухи она достаёт замасленную газету. Смотрит на портрет сына. Говорит как бы сама себе: «Неужели это ты? Ленинград. Конституция. Будешь ли ты судить Осьмар Ваську? Кровь за кровь!..»

Старик Няркусь умер… Все слышали, как он сказал последнее слово, из него вырвался глубокий выдох. Это, наверно, и выходила из него душа, его двойник… По представлениям манси, душа — это такое маленькое, лёгкое, едва видимое существо, как едва уловимый выдох, улетающий вместе с жизнью из тела… Но с выходом из тела оно превращается в двойника человека, в его тень… И что будет делать эта «тень», эта ещё живая «лили»? Может, она спокойно уйдёт в нижний мир, страну мёртвых, или к Торуму поднимется, а может, просто будет бороться на этой земле с Осьмар Васькой? Осьмар Васька не только всю жизнь заставлял Няркуся работать на себя, но и лишил его жизни.

Случилось это недавно. Няркусь, как обычно, пас оленей. Но в последнюю большую пургу потерялись три важенки. Узнав об этом, Осьмар Васька пришёл в ярость. Сначала он ударил старика хореем, потом подскочил к нему и стал в бешеной ярости бить пастуха кулаками и всем, что попадало под руку…

Много крови потерял Няркусь. Вместе с кровью ушла и душа оленевода, его жизнь. Ушёл из жизни человек, он был бедный, но добрый и работящий. Однако кровь за кровь! Кровная месть теперь ожидала Осьмар Ваську. У Няркуся в чуме было ещё два сына. Кровь за кровь…


Загрузка...