V

Если Судьба уже забила первый гвоздь в гроб тирана, редко приходится долго ждать, когда она забьет последний.

Как раз на следующее утро шхуна, вся в солнечном сиянии, потихоньку развернулась в подветренную сторону. Помощник стоял у штурвала, то и дело перенося свой вес с одной ноги на другую: многие рулевые имеют такое обыкновение — с помощью этих ритмичных движений они лучше чувствуют капризный румпель; Эдвард в это время на крыше каюты пытался научить капитанского терьера служить на задних лапах. Помощник крикнул ему, чтобы он схватился за что-нибудь и крепко держался.

— Зачем? — сказал Эдвард.

— Держись! — снова заорал помощник и завертел колесо штурвала так быстро, как только мог, стремясь привести шхуну к ветру.

Необыкновенной силы шквал, благодаря проворству помощника, пришелся судну почти прямо в нос; если бы не это, ветер мог всё снести напрочь. Эдвард уцепился за световой люк каюты. Ошеломленного терьера проволокло по всей крыше каюты, сбросило на палубу, а там подоспевший матрос ногой пихнул его прямо в дверь камбуза. Но не так повезло бедной большой свинье, в тот же самый миг подхваченной ветром на палубе. Она улетела за борт и пропала с наветренной стороны, ее рыло (временами) отважно выныривало из воды. Господь, пославший ей знамения — козла и обезьяну — ныне призвал к себе ее душу. За борт унесло также клетки с домашней птицей, три свежевыстиранных рубахи и — как ни странно, что смыло именно его, — точильный камень.

Из каюты показалась бесформенная голова капитана, осыпавшего проклятиями помощника, как будто это именно он и “опрокинул тележку с яблоками”. Капитан был без башмаков, в серых шерстяных носках, а сзади свисали его подтяжки.

— Ступай вниз, — в бешенстве пробормотал помощник, — я и сам с ней управлюсь.

Капитан, однако, этого не сделал: он так в одних носках и вышел на палубу и забрал штурвал из рук помощника. Последний нахмурился, и лицо его покраснело, как кирпич, он прошел на нос, потом опять вернулся на корму и, наконец, спустился вниз и заперся у себя в каюте.

В течение нескольких мгновений ветер вздыбил несколько довольно внушительных волн, потом сдул их гребни и снова выровнял поверхность моря, которое было совершенно черным, за исключением маленьких взбитых ветром фонтанчиков радужной пены.

— Принеси-ка мои башмаки, — проревел капитан Эдварду. Эдвард с готовностью бросился вниз исполнять поручение. Это великий момент — первый приказ, отданный вам на море, да еще если он поступает в чрезвычайных обстоятельствах. Эдвард тут же появился вновь — в каждой руке по туфле — и, шатаясь, бросил туфли прямо к ногам капитана.

— Никогда ничего не носи сразу в обеих руках, — сказал капитан, весело улыбаясь.

— Почему? — спросил Эдвард.

— Чтобы одной рукой можно было хвататься и держаться. Последовала пауза.

— Настанет день, и я преподам тебе Три Наиглавнейших Жизненных Правила. — Он покачал головой с задумчивым видом. — Они очень мудрые. Но еще не пора. Ты слишком молод.

Капитан размышлял, повторяя Правила про себя.

— Когда ты будешь знать, что такое наветренная сторона и что такое подветренная, я научу тебя первому правилу.

Эдвард в душе уже проделал весь предстоявший ему путь, и целью этого пути было заслужить обещанное ему доверие — так скоро, как это только будет для него возможно.

Когда самый страшный шквал утих, выяснилось, какую пользу им принес поднявшийся ветер: шхуна лишь слегка кренилась на ветру и плавно шла вперед, как хорошая скаковая лошадь. Вся команда ощутила подъем духа и подшучивала над плотником: он, дескать, бросил за борт свой точильный камень, как спасательный круг для свиньи.

Дети тоже были в хорошем настроении. Их застенчивость теперь как рукой сняло. Шхуна по-прежнему шла, слегка кренясь, и ее мокрая палуба представляла собой превосходнейшую горку для катания на санках, так что в течение получаса они с восторгом катались на попах от наветренной стороны к подветренной, издавая радостные вопли и каждый раз скатываясь к шпигатам подветренного борта, которые из-за крена были почти на уровне воды, а оттуда карабкались, цепляясь то за одно, то за другое, к наветренному фальшборту, который вздымался высоко в воздух, а потом опять все с самого начала.


В течение этого получаса Йонсен за штурвалом не произнес ни единого слова. Но наконец его долго сдерживаемое раздражение прорвалось:

— Эй! Вы! Ну-ка прекратите!

Они уставились на него с изумлением и разочарованием. Есть такой период в отношениях детей с любыми “новыми” взрослыми, взявшими на себя ответственность за них, период между первым знакомством и первым порицанием либо запретом, и сравнить его можно только с изначальной невинностью первых людей в Эдеме. Как только порицание вынесено, вернуться в это состояние уже нельзя никогда.

И вот теперь Йонсен сделал этот шаг.

Но он этим не удовольствовался — он продолжал кипеть от гнева:

— Прекратите! Прекратите, говорю вам!

(В то время как они, конечно, уже поступили, как велено.) Вся абсурдность, вся чудовищность навязанного каким-то обманом пребывания этих неуправляемых детей на борту его судна вдруг предстала перед ним и нашла свой обобщенный итог в едином символе:

— Если вы протрете до дыр свои панталоны, вы что думаете, я, что ли, буду их штопать? Lieber Got! Вы что себе думаете, я этим займусь, а? Вы как думаете, что это за корабль? Вы думаете, кто мы тут все такие? Штопать вам ваши панталоны, а? Штопать… ваши… панталоны?

Последовала пауза, во время которой все они стояли как громом пораженные.

Но даже и теперь он все еще не закончил.

— Откуда, вы думаете, новые возьмутся, а? — спросил он голосом, срывающимся от ярости. И потом добавил оскорбительно грубым тоном: — А я не позволю вам расхаживать по моему кораблю без штанов! Понятно?

Красные от возмущения, они ретировались на бак. Они с трудом могли поверить, что из уст человеческих вышло столь непроизносимое замечание. Они вели себя с напускной веселостью и разговаривали нарочито громкими голосами, но их радость в этот день была бесповоротно разрушена.


Вот так на их горизонте замаячил — маленький, как человеческая ладошка, — некий угрожающий призрак: наконец они начали подозревать, что не все тут шло по плану, что они могли даже оказаться здесь нежеланными. А пока что их поведение стало обнаруживать унылую осмотрительность гостей, явившихся без приглашения.

И позже, после полудня, Йонсен, больше не открывавший рта, но временами выглядевший очень несчастным, все еще стоял у руля. Помощник побрился и, с неким аллегорическим намеком, надел береговую одежду; он снова вышел на палубу, но избегал смотреть на капитана и на манер пассажира фланирующей походкой направился к детям, и вступил с ними в разговор.

— Коли я не гожусь управлять рулем в скверную погоду, то не гожусь и в ясную! — пробормотал он, но при этом не бросил даже взгляда в сторону капитана. — Пусть стоит у кормила весь день и всю ночь, хотя я мог бы оказать ему помощь!

Капитан, казалось, равным образом не замечал помощника.

Он выглядел так, точно был готов стоять обе вахты хоть до второго пришествия.

— Если бы он стоял за штурвалом, когда тот шквал ударил по нам, — сказал помощник, понизив голос, но с язвительным пылом, — он бы остался без корабля! Он способен увидеть, что подступает шквал, не больше, чем рыба-прилипала. Да он и сам это знает, потому так себя и ведет!

Дети не отвечали. Они были глубоко потрясены, видя, как взрослый (стало быть, один из Олимпийцев) выставляет напоказ свои чувства. В полную противоположность очевидцам Преображения Господня они чувствовали, что лучше бы им находиться где угодно, только не здесь. Помощник, однако, совершенно не сознавал ощущаемой ими неловкости, он был слишком поглощен собой, чтобы заметить, как они стараются не встретиться с ним взглядом.

— Смотрите! Да это же пароход! — воскликнула Маргарет с преувеличенным оживлением.

Помощник сердито глянул туда, куда указывала Маргарет.

— Да, погубят они нас, эти пароходы, — сказал он. — С каждым годом их все больше. Вот скоро их начнут использовать как военные корабли, и где мы тогда будем? Времена и без пароходов хуже некуда.

Но, говоря все это, вид он имел озабоченный, как будто его больше занимали некие задние мысли, а не те, что он высказывает вслух.

— Вы когда-нибудь слышали, что случилось, когда первый пароход спускали на воду в заливе Париа? — тем не менее спросил он.

— Нет, а что? — спросила Маргарет с подчеркнутым интересом, который своей фальшью превосходил всякую необходимость, продиктованную вежливостью.

— Его построили на Клайде и спустили на воду. (В те дни никто и не думал отправлять пароходы в долгие океанские плавания.) Компания думала, что надо бы просто устроить шумиху — для популяризации, так сказать. В первый раз, когда его спускали на воду, он пошел на своей собственной тяге, и на борт пригласили всех важных шишек — членов Ассамблеи Тринидада, и губернатора с его служащими, и епископа. Вот как раз епископ-то и отмочил штуку.

Тут его история оборвалась: он полностью отвлекся, боковым зрением наблюдая за тем, какое впечатление его бравада производит на капитана.

— Что он сделал? — спросила Маргарет.

— Посадил их на мель.

— Но зачем они ему дали рулить? — спросил Эдвард. — Могли бы сообразить, что он не умеет.

— Эдвард, как ты смеешь, разве можно так говорить про епископа? — сделала ему замечание Рейчел.

— Да он не пароход посадил на мель, сынок, — сказал помощник, — это было невинное, маленькое, чертовски невезучее пиратское суденышко, оно как раз шло против течения в сторону Бока-Гранде под северным бризом.

— Здорово! — сказал Эдвард. — И как же ему это удалось?

— У них у всех была морская болезнь: они на пароходе были в первый раз, а на нем качает не то что на порядочном парусном судне. Никто не мог оставаться на палубе, кроме епископа, — вот тому было хоть бы хны. И вот когда бедный маленький пиратик шел им наперерез и оказался прямо у них под носом и увидел, что они подходят прямо по ветру, но без парусов, и посреди корабля облако дыма, а в дыму, посередке, торчит старый епископ, и от лопастей колес стоит такой гвалт, будто кит, которого блохи в ухо покусали, пытается почесаться, он тут же посадил свой корабль у берега на мель и удрал в лес. И никогда больше не выходил в море, ни разу; начал потом выращивать какао-бобы. Но несчастному дураку совсем не повезло: уж очень он спешил и сломал себе ногу; а те высадились на берег и нашли его. А он как увидал, что к нему идет епископ, начал орать, что это дьявол.

— О-ох! — задохнулась от ужаса Рейчел.

— Очень глупо с его стороны, — сказал Эдвард.

— Мы многого не знаем! — сказал помощник. — Не так уж он был неправ! С того времени они и сжили со свету нашу профессию, Пар и Церковь… все из-за них, что из-за пароходов, что из-за проповедников… всё пароходы да проповедники… А теперь что — смешно сказать, — оборвал он, вдруг сам проникшись интересом к тому, что говорил. — Пар и Церковь! Что они вдвоем натворили, а? Конечно, можно сказать, что и ничего, можно подумать, они дерутся друг с другом, как кошка с собакой, — но не тут-то было: они разжирели, как два вора… жирные, как ворье. — Не то что во времена Пастора Одейна.

— А кто это? — любезно спросила Маргарет.

— Вот это был хороший пастор, то что надо, yn wyr iawn[4]!

Он был ректором в Розо — ох и давно это было!

— Послушай-ка! Иди прими штурвал, а я пойду передохну! — проворчал капитан.

— Не могу точно сказать, как давно, — продолжал помощник громким, неестественным голосом, в котором теперь слышалась еще и нотка торжества. — Лет сорок тому назад, а то и больше.

Он начал рассказывать историю знаменитого ректора из Розо — по свидетельству современников, одного из превосходнейших, проникновеннейших проповедников своего времени, чьи выступления всегда были возвышенными, кроткими и внушающими благоговение; дополнением к пастырскому жалованью ректора служило то, что он был собственником небольшого каперского судна.

— Послушай! Отто! — позвал капитан.

Но помощнику предстояло еще длинное повествование о злоключениях пастора: начиная с захвата его шхуны (в тот момент контрабандой везшей негров на Гваделупу) другим капером, с Невиса; и как пастор отправился на Невис, и вывесил имя своего соперника на дверях здания суда, и стоял там на карауле три дня с заряженными пистолетами, надеясь, что тот явится и бросит ему вызов.

— Что, драться на дуэли? — спросил Гарри.

— Но вы же сказали, он был духовным лицом? — спросила Эмили.

Но дуэли, как оказалось, вовсе не претили этому священнику. В общей сложности он за свою жизнь дрался тринадцать раз, сказал им помощник; и был такой случай: дожидаясь, пока секунданты перезарядят пистолеты, он приступил к своему противнику с предложением “просто как-то убить время, милостивый государь” — и уложил его наземь ударом кулака.

Тем временем, однако, его враг лег на дно; тогда он оснастил вторую шхуну и по будним дням сам принимал над нею команду. Его первой жертвой стал, по видимости, безобидный испанский купец; но тот внезапно открыл четырнадцать замаскированных пушечных портов, и тут уж ему самому пришлось сдаваться. Всю его команду перерезали, кроме него самого и его плотника, — они всю ночь прятались за бочкой с водой.

— Но я не понимаю, — сказала Маргарет, — он что, был пират.

— Конечно, был! — сказал помощник Отто.

— Тогда почему же вы сказали, что он был духовным лицом? — допытывалась Эмили.

Вид у помощника был такой же ошарашенный, как и у нее самой.

— Ну, он же был ректором в Розо, так? А еще бакалавром искусств, бакалавром богословия? В любом случае он был ректором, пока до нового губернатора не дошли какие-то невероятные истории, которые его марали, и тогда тот вынудил его уйти в отставку. Он там был самый лучший проповедник из всех, какие у них бывали, — он бы и епископом стал, когда бы его кто-то не оклеветал перед губернатором!

— Отто! — позвал капитан примирительным тоном. — Подойди сюда, я хочу с тобой поговорить.

Но глухой и торжествующий помощник все еще был всецело увлечен продолжением своей истории: как Одейн тогда сделался торговцем и с грузом зерна отправился на Сан-Доминго, и обосновался там; как он вызвал на дуэль двух чернокожих генералов, и обоих ранил, и Кристоф пригрозил, что повесит его, если те умрут. Но пастор (питая мало доверия к тамошним докторам) бежал ночью на беспалубном суденышке и добрался до Св. Евстафия. Там он обнаружил множество вероисповеданий при отсутствии служителей культа, вот он и стал опять священником на все руки: с утра служил мессу для католиков, потом совершал лютеранское богослужение по-голландски, потом заутреню по англиканскому обряду, а по вечерам пел гимны и произносил проповеди о вечном адском пламени методистам. Тем временем его супруга, имевшая склонности более мирные, проживала в Бристоле; он же теперь женился на вдове-голландке, причем брачной церемонией, проявив присущую ему изобретательность, руководил самолично.

— Но я не понимаю! — сказала Эмили в отчаянии. — Он был настоящим священником?

— Конечно нет, — сказала Маргарет.

— Но не мог же он сам себя обвенчать, раз он не был священником, — возразил Эдвард. — Мог или не мог?

Помощник тяжело вздохнул.

— Но в наши дни англиканская церковь такого не одобряет, — сказал он. — Они все против нас.

— Я думаю, и в самом деле не одобряет! — произнесла Рейчел медленно, тоном глубокого негодования. — Он был очень безнравственный человек.

— Он был в высшей степени почтенной персоной, — строго ответил помощник, — и чудесным, проникновенным проповедником! Это уж точно, в Розо были ох как раздосадованы, когда услыхали, что его заполучили на Св. Евстафия.

Капитан Йонсен с силой стукнул по штурвалу и подошел к ним с лицом жалким и страдающим.

— Отто! Mein Schatz!..[5] — начал он, обвив свои громадные медвежьи лапы вокруг шеи помощника. Без дальнейших препирательств они вместе спустились вниз, а на корму прошел незваный матрос и взялся за штурвал.

Спустя десять минут помощник снова появился на палубе, очень ненадолго, и разыскал детей.

— Что тут капитан вам наговорил? — спросил он. — Ругал вас за что-то, да?

Он принял их общее неловкое молчание за согласие.

— Вы слишком уж не принимайте к сердцу, что он там сказал, — продолжал он. — Он иногда вот так сердится и ругается, а через минуту сам бы себя съел, вот прямо съел бы себя!

Дети уставились на него в изумлении: что, скажите на милость, он старался этим выразить?

Но помощник, казалось, считал, что полностью объяснился в соответствии с возложенной на него миссией; он повернулся и снова спустился вниз.

В течение нескольких часов развеселый, но все же однообразный гам, наводящий на мысль о пирушке, доносился снизу из каюты сквозь световой люк. Когда наступил вечер, бриз сник почти до полного штиля; рулевой донес, что оба — и Йонсен, и Отто — крепко спят, навалясь на стол в каюте, голова одного на плече другого. Поскольку рулевой давно позабыл, каким курсом они шли раньше, и просто правил по ветру, а теперь и вовсе не было никакого ветра, по которому можно было бы править, он (то есть рулевой) заключил, что штурвал может прекрасно обойтись и без него.

Примирение капитана с помощником заслуживало того, чтобы вся команда отпраздновала это событие пьянкой.

Открыли бочонок с ромом, и скоро рядовые матросы были в таком же бессознательном состоянии, как и старшие по команде.

Если сложить всё вместе, для детей это был один из неприятнейших дней во всей их жизни.

Когда рассвело, вся команда была еще мало на что пригодна, и брошенный в небрежении корабль двигался в неопределенном направлении. Йонсен, все еще нетвердо державшийся на ногах, с больной головой и духом, достойным Наполеона, но смутным, вышел на палубу и стал озираться кругом. Солнце взошло и сияло, как прожектор, но, кроме него, смотреть в округе было не на что. Ни клочка суши, куда ни глянь, а море и небо представали чем-то неопределенно-слитным, неким вместилищем, идеально подходящим для того, чтобы покоить обоюдную нераздельную твердь. И не прежде, чем Йонсен много раз вновь и вновь огляделся вокруг, он осознал, что видит корабль, причем в точке, которая, судя по всему, должна была принадлежать небу, но не на очень большом расстоянии.

В течение какого-то, пусть недолгого, времени он никак не мог вспомнить, что же положено делать пиратскому капитану, завидев парус, и у него не было никакого настроения напрягать свой мозг, чтобы постараться это вспомнить. Но спустя время воспоминание пришло само — следовало отправиться в погоню.

— В погоню! — приказ его торжественно прозвучал в утреннем воздухе, а потом он спустился вниз и поднял помощника, а тот поднял команду.

Ни у кого не было ни малейшего понятия, где они находятся и что это было за судно, которое они наметили себе добычей, но в тот момент все подобные соображения были слишком для них мудреными. Когда солнце несколько отделилось от своего отражения, поднялся бриз, паруса кое-как были поставлены по ветру, и погоня, как и положено, началась.

Через час или два, когда воздух стал прозрачнее, выяснилось, что их жертва — торговый бриг, не слишком тяжело груженный и с хорошим ходом; шел он, действительно, так ходко, что они, толком не приведя себя в порядок, еле могли за ним угнаться. Йонсен стремительно шаркал туда-сюда по палубе, как челнок, тянущий уток взад и вперед сквозь ряднину корабельной суеты. Он был очень доволен собой, страшно взволнован и тщился сочинить какую-нибудь хитроумную схему захвата. Погоня продолжалась, но миновал полдень, а расстояние между двумя судами едва-едва (если вообще) сократилось. Йонсен, однако, был слишком полон надежд, чтобы отдать себе в этом отчет.

Есть такая уловка у пиратов, когда, гонясь за кораблем, они тащат за собой на буксире запасную стеньгу или какой-то другой громоздкий предмет. Он исполняет роль плавучего якоря или тормоза, и преследуемый, видя, что они идут на всех парусах и явно выбиваются из сил, недооценивает их скоростные возможности. А потом, когда спускается ночь, пираты втаскивают этот брус на борт, быстро догоняют второй корабль и застают его врасплох.

Было несколько причин, почему эта уловка не годилась в данном случае. Во-первых, и это наиболее очевидно, было сомнительно, способны ли они, в их нынешнем состоянии, догнать бриг вообще, даже если совсем не рассматривать возможность такого гандикапа. Во-вторых, бриг не выказывал никаких признаков тревоги. Он продолжал плыть обычным ходом, в мирном неведении той чести, какую они ему оказывали.

Однако капитан Йонсен был человек очень и очень хитроумный. После полудня он приказал взять запасной брус на буксир за кормой, как я и описал. В результате шхуна сдала свои позиции, и, когда спустилась ночь, они были, по меньшей мере, мили на две дальше от брига, чем на рассвете. Когда стемнело, брус, разумеется, втащили на борт и приготовились к последнему акту. Они следовали за бригом по компасу в часы кромешной тьмы, совершенно его не видя. Когда же настало утро, вся команда столпилась у леера в ожидании.

Но бриг исчез. Море было голым, как яйцо.

Если они уже и раньше потерялись, то теперь потерялись вдвойне. Йонсен понятия не имел, в какой точке пространства протяженностью миль в двести он находится; и, всегда пренебрегая секстантом, но имея неискоренимую привычку к счислению пути, он теперь не располагал средствами, чтобы это выяснить. При всем при том это его не слишком беспокоило, потому что рано или поздно, но должно было случиться одно из двух: либо ему на глаза попадется какой-нибудь известный ему клочок суши, либо он захватит какой-нибудь корабль, где осведомлены лучше, чем он сам. А тем временем, поскольку никакого конкретного пункта назначения у него не было, ему было все едино, что одна часть моря, что другая.

Участок, где он заблудился, однако, со всей очевидностью был вне основных путей судовождения; проходили дни и недели, а и близко не было даже такой возможности захвата, как в случае с бригом.

Но капитан Йонсен не сожалел о том, что на какое-то время оказался не на виду у публики. Перед тем как он покинул Санта-Люсию, до него дошли новости о том, что “Клоринда” зашла в Гавану, и о той фантастической истории, которую рассказывал Марпол. “Двенадцать замаскированных пушечных портов” страшно его позабавили, поскольку у него вообще не было артиллерии, но, когда он услышал, что Марпол обвинил его в убийстве детей — Марпол, этот подлец из подлецов, недостойный ни малейшего уважения, — его ярость прорвалась в одной из этих его внезапных вспышек. Потому что это было невообразимо — в течение тех нескольких первых дней, — чтобы он коснулся даже волоса на голове у кого- нибудь из детей, чтобы он даже слово сказал им поперек. Они ведь все еще представлялись ему тогда чем-то нездешне-непорочным, а еще чем-то вроде новой игрушки; и не раньше, чем исчезла их застенчивость, начал он совершенно искренне жалеть, что провалилась его попытка не брать их с собой, а оставить с женой начальника магистратуры.

Загрузка...