2

Свиньи растут быстро, быстрее даже, чем дети, и хотя последние сильно переменились за первый месяц, проведенный ими на борту, маленький черный поросенок (чье имя при покупке было Гром) изменился даже еще сильнее. Он скоро вырос до таких размеров, что никто больше не мог позволить ему приваливаться к животу, ну а поскольку дружелюбие его ничуть не уменьшилось, роли переменились, и теперь общей заботой было найти кого-то из ребят, а то и составить из них целую скамейку и усадить на его скобленом боку. Они очень его полюбили (особенно Эмили) и называли его своим Милым Душкой, своей Милочкой Единственной, своим Верным Сердцем и всякими другими именами. Но сам он всегда изъяснялся только двумя способами. Когда ему чесали спину, он время от времени издавал отчетливое, нежное и удовлетворенное похрюкивание, и та же фраза (только произнесенная иным тоном) служила ему во всех других случаях и для выражения других эмоций — за одним исключением. Когда на него усаживалось сразу слишком уж много детей, из него исходило как бы легчайшее эхо тихой жалобы, что-то вроде завывания ветра в далекой-далекой трубе, как будто воздух из него выходил под давлением сквозь булавочный прокол.

Нельзя пожелать более удобного сиденья, чем на все согласная свинья.

— Если бы я была королевой, — сказала Эмили, — у меня бы, скорей всего, вместо трона была свинья.

— А может, у королевы так и есть, — предположил Гарри.

— Он любит, когда его чешут, — добавила она через некоторое время самым сентиментальным тоном, она как раз растирала ему покрытую мелкими чешуйками спину.

Помощник наблюдал за этой сценой.

— Думаю, тебе бы тоже понравилось, если б у тебя спина была в таком состоянии!

— Ох, какой же вы противный! — воскликнула польщенная Эмили.

Но идея пустила корни.

— Я бы на твоем месте его так не целовала. — Эмили теперь обращалась к Лоре, которая лежала, обвив руками поросячью шею и покрывая поцелуями соленое рыло от кольца в носу и до ушей.

— Лапочка моя! Хороший мой! — мурлыкала Лора в порядке косвенного протеста.

Коварный помощник предвидел, что тут нужно будет организовать некоторое отчуждение, если они все-таки собираются попробовать свежую свинину, не окропив ее при этом солеными слезами. Он намеревался приступить к этому делу полегоньку. Но, увы! Душа Лоры — капризный инструмент, и играть на нем было так же трудно, как на лютне о двадцати трех струнах.

Когда пришло время обедать, дети собрались за супом и пресными лепешками.

На шхуне они не переедали: им давали мало такого, что обычно считается полезным для здоровья или содержит витамины (если только они не входят в состав ранее упомянутых “двух галлонов дерьма”), но им оттого было ничуть не хуже.

Сначала кок ставил вариться разные овощи из тех, что не портятся при долгом хранении, — они все вместе загружались в большой котел на пару часов. Потом из бочонка заблаговременно извлекался изрядный кусок соленой свинины, промывался в небольшом количестве пресной воды, добавлялся к овощам, и все вместе кипело на медленном огне до полной готовности. Затем мясо вынималось, и капитан с помощником сначала ели суп, а уже потом мясо — без тарелок, как джентльмены. После чего, если день был будний, мясо клали остывать на полку в каюте, и оно было готово к разогреву в завтрашнем супе, команда же и дети ели бульон с бисквитами; но, если было воскресенье, капитан брал большой кусок мяса и в благодушном настроении кромсал его на мелкие кусочки, будто и в самом деле для малых детей, и перемешивал с овощами в огромной деревянной лохани, откуда черпали все — и команда, и дети. Порядок кормления был поистине патриархальный.

Даже за обедом Маргарет не присоединялась к остальным, а ела в каюте, хотя на всем корабле было только две тарелки. Вероятно, она пользовалась тарелкой помощника после того, как тот отобедает.

Лора и Рейчел подрались в тот день до слез из-за особенно мясистого куска батата. Эмили разнимать их не стала. Привести этих двух к согласию была задача для нее непосильная. А кроме того, она была очень занята своим собственным обедом. Их заставил утихомириться Эдвард, заявив самым страшным голосом:

— Молчать, а то я вас сейчас САБЛЕЙ!

Отстраненность Эмили от капитана достигла теперь такой степени, что положение стало просто неудобным. Когда происшедшее еще свежо и ново, обе стороны избегают встречаться, и всё в порядке, но, спустя несколько дней, оно, глядишь, и подзабылось, и противники, посреди непринужденной болтовни, вдруг вспоминают, что они же не разговаривают друг с другом, и оба вынуждены сконфуженно ретироваться. Нет положения более неловкого для ребенка. Прийти к примирению в этом случае было трудно потому, что каждая сторона чувствовала себя во всем виноватой. Каждый раскаивался в своем припадке минутного умопомешательства и не подозревал, что второй чувствует то же самое; таким образом, каждый ждал от другого неких жестов, свидетельствующих, что его простили. Кроме того, поскольку капитан имел куда более серьезные причины стыдиться своего поведения, а Эмили из них двоих была, естественно, более впечатлительна и более угнетена создавшейся ситуацией, оба пребывали примерно в равном положении. Итак, если, скажем, Эмили, в погоне за летучей рыбой, весело подбегала к капитану и, поймав его взгляд, крадучись переходила на другую сторону камбуза, это только еще больше растравляло в нем постоянное чувство, что его осуждают и испытывают к нему отвращение; он заливался багровой краской и с каменным выражением на лице вперялся в сморщившийся нижний парус грот-мачты — а Эмили мучилась мыслью: что, если он никогда не сможет забыть про этот укушенный палец?

Но в тот день дело дошло до критической точки. Лора болталась у него за спиной, то и дело принимая свои поразительные позы; Эдвард, разобравшись наконец, где наветренная сторона, а где подветренная, теребил его, надеясь узнать, в чем состоит первое из Трех Наиглавнейших Жизненных Правил; а Эмили, из-за очередного злосчастного провала в памяти, тоже вся сгорала от любопытства у его локтя.

Взыскуемая истина была Эдварду надлежащим образом преподана.

— Вот первое правило, — сказал капитан. — На ветер можешь только сыпать пепел и лить горячую воду.

На лице Эдварда изобразилось в точности то откровенное недоумение, на которое рассчитывал преподаватель.

— Но ведь наветренная, это… — начал он. — Я хочу сказать, он дует…

Тут он остановился, пытаясь понять, верно ли он вообще уяснил значение терминов. Йонсен был в восторге от успеха этой старой шутки. Эмили, старавшаяся устоять на одной ножке, тоже недоумевала и вдруг, потеряв равновесие, в поисках опоры схватилась за руку Йонсена. Он посмотрел на нее — и все на нее посмотрели.

Самый лучший способ выйти из неловкого положения при случайном столкновении, когда просто уйти — непосильно для нервов, это отступить с помощью каких-нибудь кульбитов. Эмили немедленно завертелась по палубе колесом.

Сохранять при этом определенное направление было очень трудно, и голова кружилась страшно, но она должна была продолжать крутиться, пока не скроется из виду или не помрет.

И тут Рейчел, сидевшая на верхушке грот-мачты, впервые уронила свой штырь для сращивания канатов. Она испустила ужасный вопль — потому что ей виделось, как падает младенец и как его мозги выплескиваются на палубу.

Йонсен издал лишь слабое тревожное ворчанье — мужчины никогда не смогут выучиться так пронзительно визжать всем своим существом, как это делают женщины.

Но отчаянней всех завопила Эмили — ее вопль раздался через несколько секунд после первых двух: мерзкая железка вибрировала, вонзившись в палубу — и по дороге пробив ей икру. Взвинченные нервы, тошнота от головокружения, соединившись с шоком и болью, сообщили ее крику душераздирающую, мучительную остроту. Йонсен в один миг был подле нее, подхватил и, горько рыдающую, отнес вниз, в каюту. Там сидела Маргарет, склонившись над починкой каких-то вещей, ссутулив худенькие плечи, тихонько напевая и чувствуя себя смертельно больной.

— Брысь отсюда! — произнес Йонсен зверским шепотом. Без единого слова или жеста Маргарет собрала свое шитье и поднялась на палубу.

Йонсен как следует намочил тряпицу в стокгольмском дегте и не без сноровки замотал Эмили ногу, хотя деготь, конечно, был для нее очень болезненным снадобьем. Она исходила криком, пока он укладывал ее на свою койку. Когда она, продолжая лить слезы, открыла глаза и увидела его, склонившегося над ней, увидела рубленые черты его лица, выражающего лишь заботу и почти самозабвенное сострадание, ее охватила такая радость, что ее наконец простили, что она протянула к нему руки и поцеловала его. Он опустился на рундук и сидел, тихонько покачиваясь взад-вперед. Эмили сморило на несколько минут, когда она очнулась, он все еще был там.

— Расскажите мне про то, как вы были маленьким, — сказала она.

Йонсен сидел молча, напрягая свой неповоротливый ум, чтобы мысленно перенестись назад, в прошлое.

— Когда я был мальцом, считалось, что не будет удачи, если сам смазываешь жиром свои морские сапоги. Моя тетушка мне мои смазывала перед тем, как нам выйти на люггере.

Он смолк на некоторое время.

— Мы делили рыбу на шесть частей — одну хозяину судна и по одной каждому из нас.

И это было все. Но для Эмили это представляло величайший интерес, и она снова ненадолго уснула, совершенно счастливая.

В течение нескольких дней капитану и помощнику пришлось делить оставшуюся койку и спать по очереди; одному Богу ведомо, в какую нору была сослана Маргарет. Глубокая рана на ноге у Эмили была из тех, что заживают медленно. Как назло, дело ухудшалось еще и тем, что погода стала крайне неустойчивой: когда она бодрствовала, все было хорошо, но стоило ей уснуть, ее начинало мотать по койке, и тогда, разумеется, боль опять ее будила, а это приводило ее в лихорадочное и нервное состояние, хотя сама по себе нога шла на поправку лучше некуда. Другие дети, конечно, приходили взглянуть на нее, но радости им в том было мало, потому что делать внизу, в каюте, было совершенно нечего, а первоначальная новизна доступности этой святыни для паломничества была утрачена. Так что их посещения были формальными и краткими. Но у этих мышек, должно быть, теперь, в отсутствие кошки, по ночам возродилось доброе старое время — они были сами себе предоставлены там, в носовой части трюма. С утра по ним это было очень даже заметно.

Время от времени ее навещал Отто и учил завязывать разные хитрые узелки, одновременно он изливал ей свои обиды на капитана, хотя они и выслушивались в неловком молчании. Отто был уроженцем Вены, но десяти лет от роду удрал из дому, спрятавшись на борту дунайской баржи; его взяли в море, и впоследствии он в основном служил на английских судах. Единственным местом, где со времен своего детства он провел сколько-нибудь продолжительное время на берегу, был Уэльс. В течение нескольких лет он плавал вдоль побережья из Порт-Динлейна, тогда бывшего гаванью с хорошими видами на будущее, а ныне почти совсем захиревшего; поэтому, наравне с немецким, испанским и английским, он бегло говорил и на валлийском наречии. В Уэльсе он пробыл не так уж долго, но в самом восприимчивом возрасте, и, когда рассказывал Эмили о своем прошлом, речь шла по преимуществу о том, как он был “юнгой” на судах, ходивших с грузом сланца. Капитан Йонсен происходил из датской семьи, обосновавшейся на балтийском побережье, в Любеке. Большую часть своей жизни он тоже провел на английских судах. Где и когда они с Отто впервые встретились и как их угораздило заняться пиратским ремеслом на Кубе, Эмили так и не разобралась. Ясно было, что они неразлучны уже много лет. Она предпочитала просто дать возможность каждому из них выговориться, а не задавать наводящие вопросы и не пытаться увязать факты в цельную картину — такой у нее был склад ума.

Когда узелки надоели, Хосе передал ей прекрасный вязальный крючок, который он вырезал из говяжьей кости, и она занялась вязанием салфеточек для стола в каюте, выдергивая для этого нитки из куска парусины. Но, плохо ли, хорошо ли, она еще и много рисовала, так что скоро все стенки у койки были испещрены рисунками, как в палеолитической пещере. Что скажет капитан, когда все это увидит, — эта мысль, если и приходила ей в голову, тут же отодвигалась на потом. Забавно было выискивать на досках сучки и всякие другие места, где нарушалось однообразие рисунка древесины, и гадать, на что же они похожи, а потом карандашом делать их похожими еще сильнее — то глаз моржу подрисуешь, то приделаешь кролику недостающие уши. У художников это называется чувством материала.

Погода, вместо того чтобы улучшаться, стала портиться, и вообще мироздание вскоре превратилось в очень беспокойное место: вязать стало почти невозможно. Ей приходилось все время цепляться за край койки, чтобы уберечь ногу от внезапных толчков.

И, однако, как раз в эту-то неблагоприятную погоду пираты наконец решились на новое нападение. Добыча была не из богатых — маленький голландский пароходик, везший партию дрессированных животных для одного из предшественников мистера Барнума[9]. Капитан пароходика, заносчивый до той степени, какой может достигнуть заносчивость только у природного голландца, причинил им немало хлопот, несмотря на то, что у него не было практически ничего ценного. Он был первоклассный моряк, но очень корпулентный — шеи у него не было вовсе. В конце концов они вынуждены были связать его, притащили на борт шхуны и уложили на пол в каюте, где за ним могла присматривать Эмили. От него так воняло каким-то особенно тошнотворным сортом сигар, что у нее поплыло в глазах. Другие дети сыграли во время захвата довольно важную роль. В качестве эмблемы безобидности они служили даже еще лучше, чем “дамы”. Пароход (а они в то время были лишь чуть побольше, чем парусники с полным набором парусов), будучи чрезвычайно не в духе из-за дрянной погоды, неуклюже переваливался на волнах, как дельфин, с палубами, залитыми водой, и трубой, так сказать, нахлобученной на уши; так что когда со шхуны спустили шлюпку, ее отбытие бурно приветствовалось Эдвардом, Гарри, Рейчел и Лорой, и, хотя его гордость могла тут и пострадать, у голландца не закралось никаких подозрений касательно этого вероятного предложения помощи, и он позволил гостям подняться на борт.

Уже потом он начал выказывать признаки беспокойства, и им пришлось забрать его на шхуну. Пираты не могли сдержать бурного разочарования, обнаружив, что их трофеями оказались лев, тигр, два медведя и множество обезьян; поэтому, перевозя капитана к себе, они, похоже, не очень-то с ним церемонились.

Дальше нужно было выяснить, везет ли “Тельма”, как раньше “Клоринда”, другой, секретный груз, куда большей стоимости. Они заперли всю команду, на этот раз на корме, и теперь по одному выводили ее членов на палубу и допрашивали. Но либо на борту никаких денег не было, либо команда о них не знала, либо не сознавалась. Правда, в большинстве они выглядели настолько напуганными, что, казалось, готовы были сдать со всеми потрохами собственную бабушку, но были и другие, которые попросту подымали на смех козявочный пиратский бизнес, догадываясь, что имеют дело с людьми трезвыми, знающими меру, которые не пойдут на хладнокровное убийство.

Каждый раз делалось одно и то же. Когда очередной допрос заканчивался, допрошенного отправляли на бак и запирали в носовом кубрике, и, перед тем как привести с кормы следующего, один из пиратов немилосердно лупил по свернутой парусине кошкой-девятихвосткой, в то время как другой вопил что было мочи. Затем в воздухе гремел выстрел, и что-нибудь швырялось за борт, чтобы был слышен всплеск. Все это, разумеется, чтобы произвести впечатление на тех, кто сидел в каюте, ожидая своей очереди; инсценировка была довольно правдоподобной, казалось, все происходит на самом деле. Но толку не было никакого, поскольку, вероятно, и никаких сокровищ тут не прятали.

На борту, однако, оказался богатый запас голландских спиртных напитков и ликеров — желанная перемена после неимоверного количества вест-индского рома.

В течение часа, не то двух, они занимались их дегустацией, а затем у Отто появилась блестящая идея. Почему бы не показать детям цирк? Они клянчили и клянчили, чтобы их взяли на пароход поглядеть зверей. А почему бы и правда не устроить для них какое-нибудь внушительное представление — ну, к примеру, сражение льва с тигром?

Сказано — сделано. Дети и все, кто на шхуне в тот момент были ничем не заняты, переправились на пароход и разместились на такелаже на безопасной высоте. Багры для грузов были приготовлены, люк открыт, и две железные клетки, из которых исходило застарелое кошачье зловоние, были извлечены на палубу. Затем мелкорослых смотрителей-малайцев, без конца чирикавших друг с другом на свой стремительный манер, заставили отпереть их, и вот уже два монарха джунглей могли выйти и вступить в битву.

Как потом загнать их обратно — вопрос, который никому не приходил в голову. Хотя, в общем-то, конечно, предполагается, что тигра легче выпустить из клетки, чем водворить на место.

В данном случае, однако, даже когда клетки были открыты, ни один из зверей не изъявлял особого желания выйти наружу. Они лежали на полу, еле слышно порыкивая (или постанывая), и не двигались, только глазами вращали.

Бедная Эмили очень огорчалась, что она лишена всего этого и вынуждена из-за ноги лежать у Йонсена в душной каюте и сторожить голландского капитана.

Сначала, когда их оставили одних, он попытался с ней заговорить, но, в отличие от множества других голландцев, не знал по-английски ни слова. Он мог лишь вертеть головой и, прежде всего, уставился на очень острый нож, который какой-то идиот уронил на пол в углу капитанской каюты, а потом на Эмили. Он, конечно, просил ее, чтобы она ему этот нож подала.

Но в Эмили он вселял ужас. Иногда человек связанный кажется гораздо страшнее несвязанного — предполагаю, это страх, что он может убежать.

Сознание, что она не в состоянии слезть с койки и выбраться на палубу, довело этот страх до уровня поистине кошмарной паники.

Вспомним, что у него не было шеи, и от него несло сигарной вонью.

Наконец он, должно быть, уловил выражение страха и отвращения на ее лице вместо ожидаемого сочувствия. И начал действовать самостоятельно: сперва стал раскачиваться всем своим связанным телом из стороны в сторону, а потом ему удалось перекатиться со спины на живот.

Эмили пронзительно позвала на помощь и застучала кулаком по койке, но никто не пришел. Даже матросы, остававшиеся на борту, были вне пределов слышимости; все их внимание было устремлено к происходящему на пароходе, который переваливался, опускаясь и поднимаясь на волнах, в семидесяти ярдах. А там один из пиратов с чрезвычайной дерзостью спустился в ограду у основания мачты и принялся швырять штифтами, служащими для крепления снастей, по клеткам, чтобы поднять их обитателей. Если бы звери хотя бы хлестнули в ответ хвостом, он бы тут же удрал по ближайшему канату, как испуганная мышь. Только малайцы-смотрители все время оставались на палубе, ни во что не вмешиваясь; они сидели кружком на собственных пятках и вполголоса напевали, нестройно и гнусаво. Вероятно, чувства их были сродни тем, что испытывали лев с тигром.

Спустя несколько минут, однако, пираты осмелели. Отто подошел к одной из клеток и стал тыкать тигра в ребра ганшпугом. Но несчастный зверь слишком страдал от морской болезни, чтобы встать даже теперь. Один за другим все зрители толпой спустились на палубу и встали вокруг, все еще готовые дать стрекача, в то время как захмелевший помощник и даже капитан Йонсен (который был совершенно трезв) понукали зверей и осыпали их насмешками.

Ничего удивительного, что никто не слышал бедную Эмили, брошенную в каюте один на один с ужасным голландцем. Теперь ему уже удалось перекатиться, невзирая на корабельную качку, так далеко, что вожделенный нож был почти в пределах досягаемости. Вены вздулись у него на лбу от усилий и оттого, что он был туго связан. Пальцами он пытался у себя за спиной нащупать лезвие.

Эмили, вне себя от ужаса, вдруг овладела собой, обретя силу в отчаянии. Несмотря на боль, которую причиняла ей нога, она рывком вскочила с койки и ухитрилась схватить нож как раз в тот миг, когда он уже нашаривал его своими связанными руками.

В течение следующих пяти секунд она полоснула и пырнула его раз двенадцать в разных местах; потом, швырнув нож по направлению к двери, каким-то невероятным усилием смогла взобраться назад, на койку.

Голландец, истекавший кровью и от собственной крови ослепший, лежал, не двигаясь, и стонал. У Эмили вновь открылась ее собственная рана, и, вся во власти боли и ужаса, она потеряла сознание. С силой отброшенный ею нож не долетел до двери и, пролязгав вниз по ступенькам, снова лежал на полу каюты; первым свидетелем всей этой сцены оказалась Маргарет, которая вскоре заглянула с палубы вниз; ее утомленные глаза чуть не выкатились из орбит на маленьком, похожем на череп лице.

Что до Йонсена и Отто, отчаявшихся поднять на ноги не желающих двигаться животных, то они собрали своих людей и с помощью больших рычагов наклонили клетки и вывалили зверей на палубу.

Но те не то что не собирались драться — они даже не выказали никаких признаков возмущения. Как они прежде лежали и постанывали в своих клетках, так теперь лежали и постанывали на палубе.

Как лев, так и тигр принадлежали к некрупным образчикам своей породы и были изнурены путешествием. Отто, внезапно выругавшись, обхватил тигра поперек туловища, потянул и поставил стоймя, на задние лапы. Йонсен сделал то же со львом, у которого верхняя часть туловища была тяжелее, чем у тигра; и вот два главных участника дуэли встретились лицом к лицу, свесив головы на руки своих секундантов.

Но в глазах у тигра слабо тлевшие огоньки сознания, казалось, затеплились. Вдруг он напряг свои мускулы, и вот уже, подобно новому Самсону, вырвался из жалких человеческих объятий Отто, — тот не успел выпустить его, и тигр едва не вывихнул ему руки. Глаз не успел бы уследить за этим движением — тигр нанес удар лапой наотмашь и оцарапал ему половину лица. Тигры — не игрушки. Йонсен уронил тяжелую львиную тушу и выскользнул вместе с Отто через открытую дверцу; тем временем пираты, спотыкаясь друг о друга, как публика в горящем театре, ринулись взбираться назад на такелаж.

Лев вразвалку сделал несколько шагов, он был спокоен. Тигр, неуверенно пошатываясь, прокрался назад, в клетку. Причитающие малайцы не обратили на всю сцену никакого внимания.

И все же — что это была за сцена!

Но сейчас героическому цирковому представлению настал конец. Присмиревшие, пострадавшие в панической давке от своих же товарищей, хмельные пираты препроводили помощника в первую из двух лодок и кое-как пригребли по покрытому зыбью морю на шхуну. Один за другим они перебрались через леер и попрыгали на палубу.

У матросов острый нюх. Они сразу учуяли кровь и сгрудились у трапа, где Маргарет все еще сидела в оцепенении на верхней ступеньке.

Эмили лежала внизу на койке c закрытыми глазами — она снова была в сознании, но глаза у нее были закрыты.

Голландского капитана они увидели на полу распростертым в луже крови. “Но, господа, у меня жена и дети!” — сказал он вдруг по-голландски, изумленным и кротким тоном; потом умер, не столько от какой-либо конкретной смертельной раны, сколько от большого числа полученных им поверхностных ранений.

Было очевидно, что это сделала Маргарет — убила связанного, беззащитного человека, вообще без всякой причины, и теперь сидела, глядя, как он умирает, своим тусклым, бессмысленным, пристальным взглядом.

Загрузка...