- Я-а, - сознаюсь виновато. – Вот… принёс… - и протягиваю авоську.

- Что это? – продолжает яриться Иваныч, подозрительно глядя на клопиную настойку.

- Коньяк, - открываю тайну.

- Какой коньяк? – опешил вымогатель, забывший о пари.

Пришлось объясняться:

- Помните, вы, выписывая меня, пообещали, что к Новому году я расстанусь с костылями, и если это случится, то с меня пара коньяку. Случилось, - я постукал для достоверности тросточкой, - я и принёс.

- Ничего не понимаю, - помотал головой Иваныч, - ничего не помню, - а сам алчно поглядывает на авоську.

Интересному выяснению отношений помешала крупнокалиберная дробь каблуков на лестнице. Послышался озабоченный голос Ангелины:

- Костя, что стряслось? Кто там?

Вот она и сама нарисовалась в коридоре. И я чуть не выронил от неожиданности кульки и палку, до того она была ослепительно прекрасна. На ней было такого же покроя платье с вырезами спереди и сзади, как на Коганше, но белое, с умопомрачительным голубым поясом, и сидело так, что не оно её красило, а она его. Талия, точно осиная, соединёнными пальцами обхватить можно, грудь – высокая и полная в меру, и плотная материя в натяжку, без складок. Ножки – стройные, точёные, в блестящем прозрачном капроне, будто его и нету, а на ногах беленькие лакировки на высоченных тонких каблуках – понять невозможно, как на таких передвигаться, не падая, я таких и не видел ни разу. Сразу стало понятно, как можно отдать жизнь за красивую женщину. В общем, вляпался я по самые уши и обалдел до потери разума. Верка выглянула и аж позеленела от зависти.

- Лопухов? Василий? Ты зачем? Что с ногой? – и голос звонкий, ясный, не то что больничный равнодушно-скрипучий.

- Да вот, коньяк притащил, - объяснил Жуков.

- Коньяк? – удивилась Ангелина. – Какой коньяк?

- Мы с тобой, оказывается, заработали, - щедро разделил дар Иваныч.

Большущие глазищи подзаработавшей докторши стали быстро синеть и темнеть как Марианская впадина, которую я никогда не видел, но представлял гигантским земным глазом гнева, а с прекрасного лица исчезла улыбка, и оно замраморело. Чувствую всеми оставшимися нервными окончаниями, что могу безвинно схлопотать, что сейчас она как следует приложится к моей глупой физии, и хотя каждое прикосновение любимой женщины – счастье и высшее наслаждение, но… ну его на фиг! Надо спасаться. Не мешкая, но и не суетясь, осторожно разворачиваю кулёк с травами и подаю обалдевшей от неожиданности Ангелине… здоровенный букетище из веток багульника с распустившимися зимой нежными сиренево-лиловыми цветами, густо усыпавшими ветки.

- Это… мне?.. – не сказала, выдохнула белая женщина голосом, перехваченным волнением и счастьем, а глаза из синих быстро стали превращаться в небесно-голубые и нежно-сиреневые в колер цветам. Бережно ухватилась за куст, цепко притянула к груди – не вырвешь ни за что – утопила в цветах девчачье лицо, и вдруг оно выглянуло, такое смущённо-счастливое, что даже моё железное сердце защемило, и я подумал, что этот миг стоит всех мытарств, которые испытал, выращивая весну зимой под едкие реплики Игорька, всячески порывавшегося стибрить несколько веток и оттаранить грубой ресторанной зазнобе.

- Ва-а-сень-ка… - проворковала донельзя осчастливленная женщина, - дай я тебя, миленький, поцелую, - и, не ожидая разрешения, переложила букет в одну руку, а второй притянула мою голову за шею и влепила в щеку звонкий смачный поцелуй, достала из-за пояса миниатюрный платочек, плюнула на него стерильно по-врачебному и стёрла помаду. Во мне разом всё просело, обмякло, даже скупые мужские слёзы навернулись, совсем зачах. Стою и думаю: «Васенька!» - и эта туда же, уже третья за сегодняшний день. С ними держи ухо востро – вмиг опаутинят, укоконят, и дыхнуть не успеешь, как ты не свой.

- Что же мы стоим здесь, в коридоре? – встрепенулась вся сияющая сиренево-белой радостью Ангелина, переполненная счастьем явно не от таёжного букетика. – Пойдёмте наверх. И ты, Вася, и не возражай, - нахмурилась на мгновение, превратившись во врачиху, - я приказываю. – Она почему-то знала, что сегодня, сейчас, имеет право всем приказывать.

- Прости, Верочка, что оставляем тебя одну, - не забыла повиниться перед молодой медсестрой, но это «прости» больше смахивало на «смотри и завидуй, какая я». И Верка поняла женское иносказание, а кулачок напоследок показала мне, напоминая о невыполненном обещании схавать по пуку приворотной травы.

Что мне Верка? Моё сердце навеки отдано другой. Мы любим друг друга, и вместе пойдём одной дорогой… Стоп! Она – медик, я – геофизик, дороги-то, выходит, разные. Ладно, разберёмся на ходу. Главное – двинуться, а правила движения освоим опосля. На консилиуме, куда меня тащат, придётся речугу для понта толкнуть, чтобы все видели, и она – в первую очередь, что досталось ей не какое-то фуфло, а башковитый деляга. Буду ботать о путях развития мировой медицины, ума для этого много не надо.

Сверху слышались громкие голоса, смех, видно, тайм-аут у них от серьёзных дебатов. Поднялись. По мизерному холльчику слонялись или прели у окон солидные дядьки и разнаряженные тётки в праздничной одёжке. Форум-то, оказывается, на высшем уровне. Мой элегантный, почти ненадёванный костюмчик, правда, слегка помятый, если не сказать изрядно, и новенькая, слегка постиранная рубашечка не испортят общего впечатления. Удавки вот только нет, но нам, пролетариям тайги, она ни к чему, наша свободная шея не привыкла к хомуту, ей свобода нужна для постоянной оглядки.

Вошли в столовку, то бишь, конференц-зал, и сразу стало ясно, на какую тему дебаты. Длинный стол переговоров, накрытый больничными скатертями, выдернутыми из-под немощных больных, был занят не блокнотами с карандашами, а всякой недиетической жратвой и бутылками с подозрительно прозрачной жидкостью. За столом сидели проповедники здоровой, умеренной и трезвой жизни. Многие уже прилично причастились и, вальяжно откинувшись на прямые спинки неудобных деревянных стульев, бессовестно дымили, отравляя остатки полезного чистого воздуха. Судя по растерзанному пищенатюрморту и неполным бутылкам, дебаты были в разгаре, и понятны стали раздражённость Жукова и взвинченность Ангелины. Я в дебатах на эту тему не мастак, как бы не ударить лицом в винегрет, и речь, к сожалению, отменяется – зря готовился. Почему-то и любовь моя навечная стала укорачиваться, не знаю, хватит ли на сегодняшний вечер.

Как только Ангелина с роскошным букетом вступила в заволоченный дымом медсодом, сразу раздались восторженный рыкорёв окосевших мужиков и однотонное повизгивание поддатых женщин. И для тех, и для других, зачерствевших среди трупов, открытых ран, смрада гниющих человеческих тел, боли, плача и стонов, всё прекрасное давно утратило эмоциональную силу, и все их вялые дежурные восторги укладывались в краткие и безразличные: «О-о!», «Ух, ты!», «Вот это да!», «Ну, мать!» И кто-то, сам не ожидая, нашёл в себе что-то новенькое и обезличенно-пафосное: «Богиня!», «Снежная королева!» Нет, чтобы вякнуть по-простому, по-человечески: «Как вы изумительно прекрасны и как подходят эти нежные цветы к вашему ослепительному платью и к вашей божественной красоте!» А то «Богиня!», «Королева!» И даже женщины чуть-чуть затеребили ладошками, насмешливо и завистливо разглядывая сиреневый веник. И те, и эти – ещё те притворы, как и все врачи. У них как? Нет, чтобы сказать больному по-честному, что он вот-вот загнётся и лечить его бесполезно, напрасная трата народных средств, так нет, талдычат упорно, что тот вылечится, выкарабкается с того полусвета, и так до тех пор, пока доходяга не докажет обратное. А эскулапам что с гуся вода, другого облапошивают. Вся работа, а значит и вся жизнь во вранье, и это называется гуманным методом лечения. По мне, так врач должен лечить в первую очередь правдой, пусть даже суровой, чтобы болящий не надеялся шибко на дядю, а и сам боролся за себя. Кто не хочет, тот не вылечится, как бы ни старался дядя. Врач – больше, чем философ, чем священник и партсекретарь, он – сам бог. И если это так, то больной и врач совместно одолеют любую хворь. Хуже нет равнодушного лекаря. Он должен лечить примером, видом своим, поведением и, конечно, словом, а не одними таблетками, уколами и вырезаниями. Я всё это обстоятельно бы им выложил, но мне не дали.

Не выдержав их профессионального притворства и равнодушия, высунулся из-за спины королевы и возмущённо поправил:

- Никакая она не холодная богиня, а самая настоящая фея весны.

Все засмеялись и молча согласились, потому что им до лампочки были и феи, и богини. А один, упитанный - не часто, видно, по ночам дежурит, - побагровевший от стыда или от водки, бесцеремонно выпялившись на меня, спросил, издеваясь:

- А это что за долговязый гном?

- Наш гость, - заступился Жуков. – Мой недавний пациент, - и обозвал меня как-то по латыни, думаю, что коленом. А если бы я навернулся на скале каким-нибудь другим интересным местом?

- А-а! – ожил багрово-ражий. – Надо посмотреть, - шустро поднимается и прёт на меня бульдозером. Иваныч, не медля, обрадовавшись, что может мной похвастать, подставляет стул и предлагает:

- Ставь лапу.

Я поставил, а он, не спрашивая разрешения, сам задирает мне штанину. Хорошо, что я презираю кальсоны, считая их признаком надвигающейся старости, а то и со стыда можно было бы концы отдать. А так – ничего. Ноги у меня недавно мытые, не волосатые, и носки без подвязок, на ботинки мягко спустились. Жуков, больно тыкая жёстким пальцем в ногу, взахлёб объясняет окружившим живой манекен лекарям-недоучкам на ихней тарабарщине, что со мной сделал, не упоминая из скромности как перекуривал, а толстяк, не доверяя словам – я ведь говорил, что для них правда – табу, - общупывает коленку, жмёт, теребит до боли, но я терплю, улыбаюсь гаду, хотя и чешется свалить одной левой, да опасаюсь, что она сломается, и придётся снова обращаться к Иванычу.

- И сколько прошло времени? – интересуется Фома неверующий. Жуков отвечает, как на духу, а тот подначивает: - Без трости сможет пройтись?

- Как, Василий? – спрашивает с надеждой Жуков, и в глазах Ангелины – мольба. – Сможешь?

- Запросто! – хорохорюсь по обыкновению, хотя и в сортир ни разу без подпорки не ходил. Оставил её, родную, у стола и пошёл, сам удивляясь своей смелости, почти не хромая, не «рупь пять - два с полтиной», а всего-то «рупь двадцать – рупь пятьдесят». Радость в душе – безмерная. Зря отдал бабам пятую бутылку: и голова бы не болела, и Жукову бы больше досталось. Хотя здешней ораве алкашей что четыре, что пять пузырей – всё едино мало. Да и потерянного не вернёшь, как стрекотала сорока, с горечью наблюдая за улепётывающей с сыром лисой.

- Хорошо, что ты попал не ко мне, - морщась от недовольства, выпендривается ражий.

- А я знал, к кому попадать, - врезал ему под дых, он аж мордой дёрнул и злыми глазами из-под жирных век будто пронзил.

- Ну и нахал! – только и мог ответить.

- Характерец у него имеется, - похвалил тот, у которого, по словам Ангелины, его не хватало. – Да что я? Почистил, подрезал, сшил – и всего-то. Что он? Не пал духом, вытерпел, старался выздороветь – и всё! Основное сделала Ангелина Викторовна, её золотые руки: вылечила, поставила на ноги, ей и дифирамбы, и слава. Весь наш брак ликвидировала.

Они все разом заспорили, заколготились, кто славнее – хирург или лечащий врач, разом задымили, наседая друг на друга, про меня забыли, я для них – отработанный материал, не человек. Смотрю, бабища с неприличными формами, явно из пищеблока или гастроотделения, для которой и так ясно, что главная – она, подвалила к фее, расплылась в улыбке, что-то сказала, отобрала сиренево-весеннее чудо, небрежно прижала к жирным чреслам, с трудом продралась сквозь сцепившихся в споре и через тесно расставленные стулья к раковине, достала из тумбочки под ней ведро, налила воды из-под крана, небрежно положив букет на пол, потом взгромоздила жестяную вазу с крупной надписью «хлор» на стол и всунула в воду цветы, сразу разметавшиеся по краям и поникшие нежными головками, одуревшими от никотинно-сивушного воздуха, а теперь ещё и от хлорной воды. Нет, нет у медиков самого главного человеческого качества – жалости ни к себе, ни к больным, ни к природе. А тут ещё в холльчике с грохотом рассыпались «Брызги шампанского», и вся подшофейная братия повалила размять затёкшие конечности, напрочь запамятовав о богине-королеве-фее и о её древесном скипетре.

Остался только один. По комплекции – санитар из психушки, по морде – свой парень, почти такой же симпатичный, как я. Только у меня элегантные вихры, а у него на башке бобрик, и одет по-стильному: моднячий костюмчик из мягкой тёмно-серой шерсти с искоркой – и даже не помятый, а под клифтом – лёгкий белый свитерок без ошейника. И никаких селёдок! На груди можно кузнечные поковки делать, а прямые широкие плечуги так и просят по мешку с мукой. В общем, встретишь в темноте – обходи по дуге мимо. Живые внимательные глаза затаённого прозрачно-серого цвета – видать, выбирал в колер костюмчику – уставились на меня, прищурясь в приветливой улыбке.

- Не находишь, что мы с тобой здесь как гадкие утята среди лебедей?

Выходит, он тоже не из медкодлы.

- Среди грифов, - уточнил я.

Селезень рассмеялся, одобрив поправку.

- И она?

Вопрос, как удар под дых. И уточнять не надо, о ком речь. Опускать фею до голошеей грифини не хотелось, к тому же нас связывала любовь. Однако, правда для меня дороже всех любвей вместе взятых, да и своя как-то подразвеялась в здешней нездоровой атмосфере.

- У меня, - отвечаю дипломатично – этого у меня хоть отбавляй, всегда вывернусь как на сессии, - нерушимое правило: о женщинах не говорить плохо или не говорить никак. – Помолчал, чтобы он усёк настоящее мужское правило, и добавил, нисколечки не сомневаясь в том, что говорю, и не бахвалясь, а только чтобы знал, с каким благородным человеком имеет дело:

- Не могу ничего сказать плохого ещё и потому, что женюсь на ней.

Вижу, мужик от зависти остекленел по-нездорову – тронь и рассыплется, впору Верку звать. Наверное, не терпится поделиться со всеми, как Ангелине подфартило, покраснел от внутренней натуги, не знает, что и сказать, как поздравить. Пришлось успокаивать:

- Она, правда, ещё не в курсе, но уверен, согласится, не задремлет, иначе зачем только что целовала, – я непроизвольно потёр щеку, – и называла Васенькой?

Бобрик начал приходить в себя, осмысливать ситуацию.

- Может, за цветы?

Я, опытный ловелас и знаток женских душ, презрительно фыркнул от такого примитива.

- Ага… конечно… за цветы… Как бы не так! Они радуются цветам, а в уме точный прицел на замужество. Знаю я ихнего брата как облупленных: отсталый по всем статьям элемент. В то время как мужики, напрягаясь изо всех сил, кончиком носка уже переступили в коммунизм, привыкнув делать или не делать всё сообща и соображать на троих, а не только на себя, бабы всё ещё плетутся сзади, сдерживая наше движение, заботясь не об общественном благе, а о своём личном – о доме, о семье, о себе самой. Нет, нам надо отрываться и рвать в коммунизм без балласта. Я убеждён, что при коммунизме носителей частного зла – женщин, не будет.

Совсем успокоившийся селезень чуть улыбнулся, молча согласившись с моими неопровержимыми выводами.

- И она – о доме? – перебил хорошую общественную мыслю частным вопросом.

Я глубоко и разочарованно вздохнул, вспомнив о наших с Ангелиной разных дорогах, промежду которыми уютного семейного очага не построишь, а строить его на обочине какой-либо из дорог ни я, ни она, обладающие лидерскими характерами, не захотим. Раз ничего путного не получалось, то приходилось уповать на время и на то, что всё само собой образуется.

- Сомневаюсь, - признался честно, - потому и замуж… т.е., жениться не очень-то хочется. – Парень внятно хрюкнул, всё больше расплываясь в улыбке, хотя радоваться было нечему. – Но надо! Нельзя обманывать замечательную женщину, - тем более мне, истинному рыцарю правды, - поставившую меня на три ноги и утвердившуюся в ожиданиях. Моя жертва для неё будет лучшей платой.

Бобрик, не утерпев, грубо заржал, а чему, и сам не знает. Надо бы приструнить невежду, но, на его счастье, в столовку влетела разгорячённая и раскрасневшаяся невеста и сразу доказала состоятельность моих слов.

- Василий! – кричит. – Пойдём танцевать. Я хочу с тобой танцевать белый вальс, - а на того, что остался с носом, и не глядит – ноль внимания, фунт презрения. – Палку оставь, - хватает меня горячей рукой и тянет в танцхолл.

Мы, без преувеличения, были самой элегантной парой. Все на нас оглядывались, теснясь к стенам, чтобы я в широком пируэте ненароком не шваркнулся об них мослами, а партнёрша так и летала, увёртываясь от моих циркулей, выписывающих замысловатые «па» и старательно пытающихся отдавить белые лакировки.

- Не особенно цепляйся клешнями, - ласково предупреждает, - и падать будешь – не держись. Чувствуется, что ты классный танцор.

Она вжарила в самую точку.

- Несколько лет в молодости ходил в танцкласс, - объясняю свой профессионализм, скромно умалчивая, что водил туда соседскую девчушку.

- О чём вы трепались? – спрашивает вдруг. У женщин часто такие развороты и зигзаги в разговорах, не сразу и сориентируешься, куда она поехала.

- С кем? – тупо переспрашиваю, не сразу врубившись. – С девчушкой?

- Да нет! – злится Ангелина. – С ним.

Еле допёр, еле удержался на неверных ногах и еле удержал её в дрогнувших руках, сообразив, зачем ей понадобился танец со мной, колченогим.

- А-а, - тяну безразлично, - так, по пустякам: о судьбах человечества.

Она как крутанёт – я чуть не брякнулся от неожиданности.

- Обо мне спрашивал? – и глазами ест, заранее пытаясь уличить во лжи того, для которого правда…

- Было дело, - тяну, всё больше разочаровываясь в будущей супруге. Я не ревнивец, мне неведомо рабское чувство отсталого капитализма, но настойчивое допытывание у жениха в день помолвки о ком-то другом – это уже слишком. Такое не стерпит и духовно продвинутый советский человек.

- И что ты насочинял? – не стесняется она.

- Да так, - сообщаю равнодушно, - ничего существенного. Похвалил вас, но посетовал, что немного не хватает характера.

Она сразу выскользнула из моих тесных объятий, да и музыка кончилась, и все повалили за стол поднабрать потерянные килокалории и стограммы.

- Сядешь рядом, - приказала мне как слуге или собачке. Пришлось сесть слева. Справа сидел селезень. Ничего: милые ссорятся – всё равно, что любятся.

Только удобно разместились на обсиженных местах, налили каждый себе, не скупясь, моей клопиной настоечки, как невеста вскакивает и ошарашивает новостью:

- Товарищи, спешу сообщить пренеприятное известие…

И она, и все замаслились, радуясь неприятности, которую ждали с нетерпением.

- Я выхожу замуж.

Вся компания удовлетворённо зашевелилась, загомонила, готовясь по такому случаю вне очереди принять за воротник, и никто не обратил внимания, как у Жукова выпала из дрогнувшей руки вилка, громко звякнув о тарелку, а лицо превратилось в непроницаемую бледно-серую маску с закрытыми глазами. Женщина, что сидела с ним рядом, тоже напряглась, уставясь остекленевшим взглядом в никуда. И тут меня, идиота, как и любого гения, мгновенно осенило, и я враз понял, кому не хватает характера и для чего. Вот дубина стоеросовая, эгоист занюханный! Ругаю себя почём зря и бодро встаю рядом с невестой, чтобы избавить её от стыдливого признания, кто избранник.

Раздался гомерический хохот, и невеста зло зашептала:

- Немедленно сядь! – и дёрнула за руку так, что я поневоле плюхнулся костлявым интеллигентским задом на стул, успев уловить благодарный взгляд оживших глаз Иваныча.

Тогда поднялся и бобрик-селезень и, перекрывая весёлый смех и поощрительные выкрики в мой адрес, сухо сообщил:

- Приглашаем всех на свадьбу в конце месяца.

Но ожидаемого торжества события не получилось. И всё по вине невесты, не сумевшей разобраться, какой жених ей нужен. Я, во всяком случае, не хуже бобрикового лба нисколечки. Она ещё пожалеет, что отвергла интеллект ради голой силы. Поддатый местный народ тоже на моей стороне. Не зря говорят: что у пьяного на уме, то и на языке.

Толстяк, общупывавший меня, орёт: кто, в конце концов, жених, и кому Ангелина, не выйдя замуж, успела наставить рога. Кто-то предлагает разыграть нас по жребию, а один тощий, как и я, и злой, как не я, требует немедленной дуэли. Бедный Жуков громко, взахлёб, хохочет до изнеможения, а тётка, что сидит рядом, испуганно колотит его по спине, успокаивая. Суженые натянуто улыбаются, как будто им приятен дружеский розыгрыш, торжество, превратившееся в фарс. Боковым зрением вижу, как невеста близко придвинулась к жениху и что-то быстро и зло шепчет, наверное, предлагает укокошить меня по-простому, по-нашенски – без дуэли. Ну, смекаю, пора сматываться с бандитской сходки, но как, когда все пялят на тебя глаза, и пострадавшие рядом. Вся злополучная троица под насмешливым прицелом. Спас Иваныч. Разрядившись нервным смехом, предлагает:

- Прежде надо дать последнее слово женихам-абитуриентам. Пускай начинает младший.

Судебная палата согласно загудела, зазвякала бутылками о стаканы, готовясь нелицеприятно выслушать исповедь обвиняемого в мошенничестве, а толстый рефери вынес общий вердикт:

- Давай гном, кайся напоследок.

Чувствую по гнетущей атмосфере, что тут собрались одни сорви-головы, вырви-язык, оттяпай-ногу и вырежь-грыжу – ничего человеческого, запросто прикончат даже без суда и следствия и спишут на неизлечимую наследственную болезнь. Поди потом доказывай, что насильно отдал богу душу. Надо защищаться и защищаться умно. Хорошо, что мне не впервой – моя умная защита отточена в многочисленных смертельных схватках с чересчур агрессивными профессорами и преподавателями. Главное – не злить, разжалобить. Мол, без зарплаты оставят, а помогать некому, сирота. И я исправлюсь, это – в последний раз. Зудеть и зудеть монотонно и не переставая, пока противнику не надоест, и он сдаётся.

Одним словом, встаю, как всхожу на эшафот, оглядывая враждебную аудиторию с высоко поднятой непокорной головой, и гневно бросаю в кровожадную толпу пламенные слова, выжженные сердцем, давая понять, что не сломлен, умру, но не сдамся, наше дело правое, можно и отступить подобру-поздорову. Тем более что жениться совсем расхотелось.

- Граждане судьи, - обращаюсь возвышенно и почтительно, чтобы умерить их жажду крови, - у меня и в мыслях не было претензий на узы Гименея, - вот сказанул, так завернул – почище Черчилля. Попробуй, проверь мои мысли, когда я и сам в них не уверен: вроде и хотел жениться, а вроде и не очень. – А поднялся потому, что очень хочу первым дать напутствие молодым, - которые были старше меня на все десять.

- Ладно, - согласился толстяк, снимая обвинение, - давай, выкладывай напутствие, - и все снова зазвякали стеклом по стеклу.

Наступила по-настоящему торжественная минута: сейчас я им сказану – век не услышат. Коротко и ясно.

- Дорогие брачующиеся, - все захохотали, грубо сорвав торжественность момента и, обиднее всего, моей важнецкой речи. Но я не из тех, кто поддаётся на провокации, я, как и китайцы, готов к 1458-му предупреждению зарвавшимся янки, и потому подождал, пока эти проржутся, и продолжил в напряжённой тишине, прерываемой чавканьем.

- Слабому человеку, - говорю, - у которого не хватает характера, свойственно порой совершать непростительную мстительную глупость, чтобы покрепче досадить кому-то. – Все застыли, переваривая эту гениально простую мыслю, но мозги, затянутые пеленой алкоголя, не хотели размышлять. А мне хотелось, чтобы поняли двое, и, по-моему, это удалось. – Обдумывайте тщательнее, пожалуйста, ваши важные жизненные решения и не поддавайтесь временным эмоциям.

- Хватит! – взъярилась ни с того, ни с сего чересчур впечатлительная невеста и грохнула стаканом об стол, заставив меня вздрогнуть. – Или я уйду. – И мне, безвинному стрелочнику: - Садись, паяц, и не вякай больше.

Я немедленно сел, а вякать мне и самому расхотелось, и вообще надоела вся ихняя пьяная компания.

- И вправду хватит, - поддержал невесту весёлый Жуков, гася первый семейный скандал. – Что вы пристали к парню? Тем более, что он гость. Давайте, - предлагает, - дружно поздравим Ангелину Владимировну и Марата Бекбулатовича… - На тебе! Славянин! С нашей мордой, а татарин! Уж сколько раз я нарывался в институте на неприятности, потешаясь над иудейской расой, а слушавшие рыжие парни с курносыми носами вдруг оказывались евреями. Не будешь же каждый раз проверять паспорт! Да и что толку, когда там, вполне вероятно, написано: «русский». Скоро у нас вообще все станут русскими. Это всё равно, что вызубрив устав и программу, пролезть в партию ради тёплого местечка. Себе заделаться, что ли, французом? Вышлют в 24 часа в какую-нибудь геофизическую партию в захудалой Ницце, с тоски по тайге сдохнешь! Лучше лопарём – у них сплошь льготы. Лопарь Лопухов – звучит.

-… мира и согласия, - темнил Жуков, - и выпьем за их союз. – Бабы захлопали, радуясь за свою победу, а мужики заорали «ура!», радуясь своей, и никто не знал, чья она. А я под шумок легонько отодвинул стул и – давай бог ноги! В холле шустро всунулся в своё овчинное манто, напялил всенародный заячий малахай и заспешил вниз по лестнице, пока не притормозили.

Там не тормознули, так на выходе Верка подкараулила.

- Ом-ман-н-щ-щ-щик! – шипит и злыми глазами сверкает, озверев от одиночества в праздничный вечер, когда рядом, наверху, веселятся, пьянствуют и едят всякую вкуснятину.

- Да принесу я тебе заворожённой травки! – пытаюсь на обмане проскочить мимо, но не тут-то было: она хватает меня за грудки и отталкивает от выхода.

- Не надо мне твоего сена, - и стукает кулачком по моей широкой груди с куриным килем. – Почему хотя бы веточку не отломил? Всё ей отдал.

Вон, оказывается, отчего обида.

- Так у ней помолвка, - вывернулся я, - потому, - и обещаю: - У нас будет – целое дерево приволоку.

Верка сразу успокоилась, сломленная женским любопытством.

- Ом-ман-щик! С этим, с Маратом?

- Ага, - подтверждаю, - что за охломон? – интересуюсь в свою очередь.

- Начальник КГБ.

У меня чуть ноги не отнялись – и к Жукову не дойти – и всё обмерло. Завтра загребут, как миленького. Татары, говорят, народ мстительный. А то и ночью приедут, выспаться не дадут. Проклятый язык, ботало бескостное! Попросить, чтобы ампутировали, а то беды не оберёшься? Решительно отстранил Верку и вышел в темноту, как в зону. А ещё надеялся, что год кончится счастливо. Сплошная синусоида. Погуляю напоследок со своими, напишу прощальные письма – кому бы написать, завещание – проигрыватель жалко, сожгу компрометирующие материалы – надо будет поискать, прощу всех – даже Ангелину с Маратом – и буду до серого мертвенного рассвета ждать конвой в чистой белой рубашке – где бы её взять? Даже обидно стало до слёз, когда увидел, как беззаботно веселятся наши за замороженными окнами ярко освещённого Красного Уголка, абсолютно не думая о последних часах замечательного молодого специалиста, который откроет… чёрта с два он теперь что-нибудь откроет! Жалко себя стало до жути! Но я не из тех, кто впадает в уныние даже в самых безнадёжных случаях своей богатой событиями жизни. Помню, на 3-м курсе пришлось сдавать зачёт по промысловой геофизике аж 31-го декабря. Пренеприятнейший преподаватель, кандидатишка, выцарапавший степень задницей к сорока годам, когда-то крепко и навсегда стукнутый жизнью, был чем-то или кем-то разозлён и мурыжил нашу группу, отыгрываясь на нас, до десяти вечера, когда оставались без зачёта ещё семеро, и я, конечно, в их числе. «Всё!» - объявляет, со злорадством оглядывая беззачётных гавриков. 3-го января – экзамен, без зачёта – значит, без экзамена, без экзамена – значит, без стипендии. И он, и мы хорошо это понимаем. Из семерых пятеро – бывшие фронтовики, а один – капитан фронтовой разведки, ему и чёрт не страшен, не то, что институтская зануда. Быстренько переговорили между собой, один куда-то ушёл, дверь – на ключ и ультиматум: никто из аудитории не уйдёт без зачёта хоть в этом, хоть в следующем году. Плешивый кандидат начал, конечно, качать права, перечислять кары, ожидающие нас, вплоть до исключения, а мы молчим и ждём. Воззвал к совести, к тому, что его ждёт семья. Не помогло. До Нового года, обещает, всё равно всех зачётить не успею, не сидеть же в праздник здесь. Как раз возвращается командированный. В руках бутылка шампанского, три бутылки «Особой», а в кульках – всякая приличная снедь, вплоть до селёдки. «Не успеем, - утешает капитан, - здесь отпразднуем». У учёного сатрапа сразу и глазёнки загорелись, и плешь нежной испариной задымилась. Дома ему такое явно не светило, потому он и злобился. В общем, сдали мы зачёты тюлька-в-тюльку к 12-ти, отпраздновали, как следует настоящим мужикам, а преподаватель потом с каждым за руку обязательно здоровался. Жалел, наверное, что больше зачётов от нас у него нет. Да что он! Так, мелкий случаёк! Вот наш профессор математики, забулдыга и умница, каких свет не видел, доктор наук, книжек насочинял столько, что и сам не помнит сколько, вообще имел привычку принимать зачёты в… бане. Никаких шпаргалок не пронесёшь! Писали мелом на цементной лавке для тазиков. Зато и математику мы знали так, что до сих пор не забылась. Неужели больше не понадобится? Нет, не в моих правилах ныть и сжиматься в страхе. Я встречу их с высоко поднятой головой и, улыбаясь, сам протяну спокойные руки, чтобы на них замкнули никелированные наручники-браслеты. А пока двину, наперекор страхам, в веселящуюся толпу – может, и торт ещё остался – и вида не подам, что это мой последний, прощальный бал.

Но тут меня, как всегда некстати, припёрло – хотелось бы думать, что не со страха, - и пришлось завернуть за контору в сортир. Опорожнившись и повеселев, как будто прочистил мозги, возвращаюсь, торопясь окунуться в праздничный кутёж, почти запамятовав, что за мной придут, и вдруг вижу: под окном бальной залы на завалинке сидит кто-то. За мной? Уже? Страшно, но иду - а куда денешься? Голову опустил, ноги как ватные, улыбки и в помине нет. Подхожу ближе, и – радость безмерная: Горюн! Даже ватника заношенного-заштопанного на праздничный не сменил, в ватной солдатской шапке и растоптанных валенках портит новогодний интерьер.

- Добрый вечер, - сердце колотится до невозможности: сначала взвинтилось от страха, теперь – от радости. – Вышли подышать свежим воздухом? – Если бы он не сопротивлялся, я бы его расцеловал.

- Да как сказать? – отвечает неопределённо, не разделяя всеобщей радости. – Кому добрый, а кому не очень. Здравствуйте, - всё же улыбнулся, - коли не шутите, - и объясняет: - Сижу, присутствую незримо и неслышно на чужом пиру.

- Так пойдёмте, - зову щедро, от всей переполненной радостью души, - поприсутствуем зримо и слышимо.

Горюн усмехнулся в бороду и прищурил глаза, пустив тонкие лучики морщин от их углов.

- Нельзя, - и объяснил почему: - Ссыльным запрещено находиться в обществе более трёх человек. – Мудрый запретитель, наверное, соображал, что больше троих на одну бутылку не надо. Сразу стало ясно, почему такие как Горюн всегда искали уединения даже в глуши наших полевых лагерей.

- Но сегодня праздник! Один раз в году! – строптивлюсь по-детски. – Должны же быть какие-то исключения.

Изгой улыбнулся ещё шире, радуясь моей наивности.

- Только не для врагов народа.

Я разом, как от неожиданного удара в спину, содрогнулся, с опаской вглядываясь в будущего себя в нём, но не видел, а главное, не чувствовал врага. И никогда не представлял Горюнова врагом. Наоборот, независимым поведением, ровным отстранённым отношением ко всем, слаженной работой, вниманием к лошадям, - он внушал не только уважение, но и симпатию. Фактически я ничегошеньки о нём не знал, хотя и проработал рядом почти сезон, никогда не видел у общего костра и никогда не слышал таёжных баек, на которые так охочи таёжные люди с раскрытой душой. Человек, лишённый возможности общения. Хуже наказания не придумаешь. В толпе, а один. Озирается, сторонится всех, изгой по собственной инициативе, навязанной, однако, невидимой охраной. Мне стало бесконечно жалко его, жальче, чем себя, что, правда, случается со мной довольно часто, но сейчас – особенно.

- Знаете что, - вдруг говорю как обычно неожиданно для себя, - пойдёмте ко мне. – Он дёрнулся, внимательно посмотрел на меня, наверное, оценивая искренность предложения, и хотел отказаться, но я настойчиво, захлёбываясь словами, продолжал: - Я сейчас один в комнате, напарник у невесты, а содомиться со всеми что-то настроения нет. Хочется спокойного тихого вечера. Пойдёмте, не отказывайтесь. Есть чуть начатая бутылка замечательного плодово-ягодного пойла, редкостные деликатесы из новогоднего пайка, что ещё надо для хорошей беседы, если вы, конечно, не против. А нет, так к вашим услугам нормальная постель, заночуете по-человечески.

Он колебался. И хотелось, и ёкалось. Кому не хочется встретить Новый год в каком-никаком, а всё же в обществе, а не одиноким волком напару с луной. Тем более что существует поверье: как встретишь год, так и проживёшь его. Рисковать никто не хотел, и все вмазывали на всю катушку. А ёкалось Горюну потому, что приглашал молодой и не знакомый толком. А что, если осведомитель? Не сидеть же всю ночь молча, опасаясь сказать лишнее слово.

И я, конечно, рисковал, но со свойственной мне энергией мгновенно просчитал все риски и решил, что поступаю правильно. Если меня возьмут на гулянке, стыда не оберёшься. Все будут уверены: раз берут в открытую, значит, не зря. Другое дело, если сцапают дома, тихо и при одном молчаливом свидетеле. Горюн, естественно, не замедлит сообщить Шпацу, а тот, естественно, умолчит о несчастном случае. А когда дело откроется, время пройдёт, народ смирится с потерей бойца, трезво рассуждая: мы не видели – значит, не наше дело. Горюну вообще ничего не грозит: нас даже меньше трёх. А в общем-то, ну не мог я поступить иначе! Жалко, что мой верный Смит-и-Вессон времён гражданской войны, из которого, как ни тужился, ни разу не попал в ведро с десяти шагов, покоится в сейфе у Трапера, а то бы я отстреливался до последнего патрона, а последнюю пулю – в висок. В мощных поленницах дров во дворе я был бы как в крепости. До яви представил, как разлетаются от пуль во все стороны щепья и поленья, падают нападающие, а у меня – последний патрон в баране…

- Уговорили, - смазал последние мои минуты Горюн. – Какая ваша комната?

- Третья справа.

- Через пять минут буду, - и утелепал иноходью в своё стойло на конюшне.

А я пошкандыбал в своё, чтобы навести мало-мальский марафет, хотя бы убрать с глаз долой хлам и мусор, и тем самым лишить логово привычного уюта. Вообще-то я очень аккуратный – у меня всё затолкано под кровать и по углам, но, может, не зря пугают: оставленное вещевое и духовное старьё так и потянется через весь новый год, мешая обновлению.

Не успел как следует прийти, не успел основательно подумать, за что взяться сначала, только-только сменил старую скатерть на новые крахмально хрустящие листы «Комсомолки», как уже и требовательный стук в дверь.

- Входите, - разрешаю, обрадовавшись, что ничего не надо делать, и гость – на пороге.

В белом чистом свитере, разрисованном цветными орнаментами, в брюках с острейшими стрелками – палец порежешь, в блестящих штиблетах, с расчёсанной бородой и пышной шевелюрой, словно у него на конюшне есть гранд-стойло, он всем своим пижонским видом нагло бросал вызов хозяину, надеявшемуся всунуться по-домашнему в стиранное-перестиранное-застиранное трико времён первых курсов, когда я ещё сгоряча ходил на спортзанятия, но быстро бросил ненужные для будущего таёжного волка «три прихлопа - два притопа», и в мятую-перемятую-умятую ковбойку, удобную тем, что её не надо часто стирать, и, конечно, в растоптанные валенки. Стоило только набросить сверху полушубок и полумалахай и можно переть в магазин или ещё по какой нужде.

Гость с самого начала подпортил праздник – теперь придётся из воспитанного уважения и природной деликатности напару с ним париться в неудобном жестяном костюме. Правда, париться, скорее всего, не придётся, поскольку в комнате, выстывшей за день, довольно прохладно, если не сказать холодно. Утром топить было некогда – лучше выспаться, к обеду истопник был уже в стельку, а вечером смылся на званый вечер к медикам.

- Вам не кажется, что здесь свежо? – тонко намекает гость на толстые обстоятельства и деланно ухмыляется, чтобы смягчить неприятную для хозяина новость.

Кажется, конечно, и ещё как! – даже раздеваться не хочется. Был бы один, так бы и сделал, а с этим, навязавшимся на мою голову, придётся топить на ночь глядя, портить свежий воздух. Я абсолютно не боюсь холода – для меня что +20 градусов, что +15 - один чёрт. Наверное, потому, что за всю первую четверть жизни так и не умудрился накопить подкожного защитного слоя, и мёрзнуть нечему. Давно подмечено знаменитыми арабскими стоиками, что больше всех мёрзнут жирики-толстяки, а ходячие шкелеты знай скрипят себе на морозе да брякают заиндевевшими соединительными механизмами, изредка надраивая до сияния мягкие уши и нос. Для меня и жара ничего не значит, если не зашкаливает за +25. Так что топить в комнате или не топить, проблемы нет. Я всегда выбираю второе. Тем более что и топить-то нечем: дров на зиму мы с Игорьком не успели заготовить – уж больно она нагрянула неожиданно, а соседи - сплошь жмоты.

- К сожалению, - объясняю учтиво, - целый день был занят на званых приёмах. Придётся потерпеть, пока я не включу отопление, - и развернулся, чтобы уйти, соображая, у кого бы незаметно стибрить из поленницы приличную охапку сухих дров.

- Стойте! – грубо стопорит ещё не околевший гость. – У меня есть предложение… - Я этого выражения отродясь не люблю, потому что за ним обязательно следует неприятность. – Вы оставайтесь здесь, приводите в порядок комнату, готовьте стол, а печку я беру на себя, - и, не ожидая согласия, не спрашивая разрешения, по-свойски накинул мои шубейку и малахай и вывалился наружу, быстро затопав праздничными ботиночками по холодному коридору. Нет, чтобы сказать по-человечески: «Друг, у тебя здесь немного неуютно, свалим ко мне на конюшню», и я бы с удовольствием согласился. И даже костюм бы снял, чтобы не смущать хозяина. Ан, нет! Такие сами себе всегда создают барьеры, а преодолевать прихватывают и других. Ладно, замнём для ясности. Когда толком возразить нечего, не хочется и некому, приходится молча мириться с бардачной житухой.

Только-только успел одной левой выставить на стол всё, что есть съестного, как он вломился со здоровенной охапищей знатных берёзовых поленьев, явно из шпацермановской кладки, сбросил с грохотом у печки, надрал железными пальцами бересты, настрогал тупым топором растопки, заложил в продрогший зев печки, поджёг, и она разом запылала-загудела, обрадовавшись теплу вместе с нами.

- Можно и жить, - удовлетворённо тряхнул завидной шевелюрой мастер-истопник, легко, пружинисто поднялся с корточек, словно у него коленки никогда не промерзали, сбросил мою выходную одёжку и подошёл к праздничному столу, заваленному всем, что мы с Игорем не доели и чем облагодетельствовали в конторе. – Изобилие! – щедро оценил гость сиротские накопления. – Посмотрим, что у меня есть, - взял оставленный у двери мешок, взгромоздил на стул у стола и стал выгружать дед-морозовские подарки.

Первой появилась запотевшая-заиндевевшая бутылка шампанского с золотым горлышком, да ещё и полусладкого.

- Ого! – встретил я её с неподдельным энтузиазмом, никак не ожидая, что у конюха может быть что-нибудь другое, кроме местной двойной самогонки с валящей с ног убойной силой под 60 градусов.

Потом объявился замаслившийся под электрическим светом кругляк копчёной колбасы в шпагатной снасти, пахнувший таким пряным ароматом, что я невольно сглотнул слюну чуть не вместе с языком и ничего не сказал. Следом нарисовалась пол-литровая банка крупной янтарно-зернистой симовой икры, а вдогонку – солидный кусманище симового балыка, истекающего жирным соком.

- О-го-о… - прохрипел я осевшим голосом, заранее сожалея, что всего этого настоящего изобилия нам и за всю ночь не съесть.

- Не удивляйтесь – не воровано: дары властных рыбаков-любителей за транспортировку браконьерской добычи, - объяснил Горюн изобилие. И добавил: - И за молчание.

Я и не удивился ни капельки, а просто обалдел, когда в завершение Дед Мороз вытащил и небрежно положил на стол две всамделишные плитки шоколада, да ещё какого – «Особого Московского», какой дают лётчикам и разведчикам в кино. Слов для выражения гастрономических чувств не нашлось, и пришлось просто рухнуть на стул, в шоке раззявив рот и жадно бегая глазами по жратвенному пиршеству.

- Мне ещё никогда не доводилось сидеть за таким обильным столом, - пробормотал я, жалко улыбаясь в сознании собственной житейской ущербности.

- Мне тоже, - успокоил волшебник, - даже в той, свободной жизни. – Он опять тряхнул шевелюрой, отгоняя расквашивающее настроение. – Не будем терять уходящее время. Кстати, сколько нам его осталось?

- Почти 20 минут.

- Много и мало. Единственная физическая категория, не имеющая вразумительного относительного определения. – Он протянул руку и решительно отобрал у меня нож, оставив хозяина полностью не у дел. – Давайте сюда, а вы вытаскивайте праздничный сервиз. – «Гулять - так гулять» - вспомнил я утопающего, делающего последний глоток.

Гость явно относился к разряду напористо инициативных, с зудящим пером в некотором месте. Таким трудно в жизни, они всё хотят сделать сами и обязательно первыми. Я предпочитаю плестись за ихними широкими спинами, где не дует. Мне чужих забот не надо, я и своими малыми не прочь поделиться. Пошарил у Игорька в тумбочке, добыл две единственные запылённые мелкие тарелки, экспроприированные в обжорке с молчаливого согласия невесты, подал инициативному распорядителю, не пожалев двух полевых мисок, к счастью, оказавшихся мытыми.

- Блеск! – притворно восхитился конюх, сноровисто, как заправский повар, распределил по посудинам красиво нарезанное деликатесное ёдово и пригласил хозяина: - Садитесь. – По-хозяйски ухватился за шампанское: - Если не возражаете, я открою. – А я и рта не раскрывал – я уже у него за спиной. Хотя по откупориванию шампанского – спец, каких поискать. Дважды решительно, с оглушительным хлопком выдирал тугую пробку, и оба раза вырвавшиеся ароматные винные струи били точно в лица сидевших напротив. Счастливцам оставалось только пошире раззявить пасти, что они и сделали – и чего только я ни наслушался. Воистину трудно живётся в отечестве неординарным личностям. А однажды из откупоренного горла ничего не вылилось. Я опешил, взболтнул сосуд и заглянул в горлышко. И вовремя: оттуда харкнуло с такой силой и так смачно, как из огнетушителя. После этого удачного опыта я больше не рисковал молодой жизнью, нужной Родине.

У Горюна получилось не так эффектно: с чуть слышным хлопком и с чуть видным газком, и ничего в мою личность не вылилось, как будто он только этим и занимался в лагерях. Разлив шипяще-пенистый нектар по стаканам, он поднял свой, полюбовался на свет игрой пузырьков.

- Давайте, - говорит, - знакомиться: Радомир Викентьевич, - и приподнимает свой бокал, давая понять, что это он.

- Василий… Иванович, - в комнате нас двое, поэтому и без намёка стаканом ясно, у кого такие сермяжные позывные.

- Прекрасно! – восхитился Радомир. – По-настоящему, по-русски. Успехов вам, Василий Иванович, в наступившей трудовой деятельности. С Новым годом! – и подставляет бокал для утверждения тоста чоканьем.

Я хоть и Василий Иванович, но тоже не лыком шит: чокнул, как принято в благородных сборищах, нижней частью своего сосуда по верхней части его и выдал взаимное новогоднее пожелание:

- Полной, до донышка, и безоговорочной, без постскриптумов, реабилитации вам в наступающем году. С Новым годом!

Он быстро и остро вонзил в меня вопросительный взгляд, но ничего не сказал, не прокомментировал удачное пожелание, а медленно, со вкусом выцедил вино, и я с ним дублем. Так мы и встретили Новый 1956 год с разными тостами, на разных жизненных дорогах, симпатизируя друг другу и вдали друг от друга, сидя рядом.

Шампанское принято заедать шоколадом, я это сразу припомнил и потому, не медля, с трудом отломил от одной плитки пластинку, от неё – дольку и небрежно бросил в рот, чтобы было ясно, что и по будням он у нас не переводится, хотел схрумкать и размазать по всему зевалу для наслаждения, но не тут-то было. Она, долька эта, оказалась твёрдой и горькой. Пожмотились на фабрике положить сахару для лётчиков и разведчиков, себе отсыпали по мешочкам, и корчись теперь от зубной боли и горечи. Но я не гордый, мне и дерьмовый лётчицко-разведческий шоколад по нутру, могу и обе плитки схавать. Как бы не увлечься! Принялся за колбасу. Жёсткая и тоже твёрдая, никакого сравнения с моей любимой докторской, не говоря уже про деликатесную ливерную. Правда, здесь, на краю земли, никакой в магазинах нет, одни констервы «Made in USA». Я и по колбасе не гордый – согласен каждый день твёрдый горький шоколад ею заедать. Шампанское можно из диеты исключить. Горюн, тот и не притрагивается к каменным деликатесам, хотя у него, не то, что у меня, полный рот железных зубов. Знай грызёт себе, задумчиво так, китайское яблочко, по виду и по содержанию смахивающее на бильярдный шар. Если такое шмякнется на голову, будешь не Ньютоном, а покойником.

- Спасибо за неожиданное пожелание, - поблагодарил гость ни с того, ни с сего. – Хотя оно и несбыточное, а всё равно приятно, что в массе равнодушных людей вокруг есть хотя бы один, кто считает тебя невиновным. – Вот этого я не говорил. – Скажите, если не секрет, вы это надумали спонтанно или осмысленно? – Ему, видите ли, нужно зрить в корень. А если его нет? Взрослому дяде надо объяснять, что на Новый год принято желать самого наилучшего, чего очень хочется, и неважно, сбудется оно или нет. Что он думает, что я судья апелляционного суда и могу дать ему настоящую реабилитацию? Достаточно и того, что мне приятно обещать, а ему приятно слышать.

- Скорее интуитивно, - выворачиваюсь, как могу. – Вы не похожи на врага народа, не тянете. – Хотел добавить, что не тянет и на конюха, но промолчал, чтобы подчистую не нейтрализовать новогоднее пожелание. – Знаете, - развиваю интеллигентски гибкую и ко всему приспосабливающуюся мыслишку, - я верю только в любовь с первого взгляда. – У Горюна и усы обвисли ниже подбородка: неужели, думает, наверное, нарвался на гомика. – Когда она, - продолжаю лепить то, о чём и не думал, - насильно вымучена после долгих встреч и уступок, ей долго не жить – расползётся по швам, склеенным обманом. Так и с друзьями: я верю больше всего первому впечатлению от человека, и оно меня никогда не обманывало, - это я, конечно, для красивой завершённости мысли подзагнул: в институте я верил преподавателям ещё даже до первой встречи, а они очень часто не оправдывали моего наивного доверия. – Вы мне, - продолжаю объяснять ему и себе, почему мне вдруг втемяшилось именно такое новогоднее пожелание, - симпатичны с первой встречи. Наверное, ваша аура настроена на ту же частоту, что и моя, и будь вы враг-развраг, а для меня – близкий по духу человек. – Тут я малость зарулил в тупик, надо сдавать назад и выворачивать. – Но я-то не враг никому, я это точно знаю, как же мне думать о вас по-иному? По равнодушию произошла судебная ошибка, и пора её исправить. Я, во всяком случае, готов за вас поручиться.

А враг – не враг, друг – не друг всё играл стаканом со слабо пузырящимся вином, слушая сентиментальный бред самовольного поручителя, а когда я кончил путаться в мыслях, насмешливо взглянул на недоумка-недоросля, усмехнулся горько и поблагодарил:

- Спасибо на добром слове, - и предлагает: - Выпьем за нашу общую ауру. – Наконец-то наши дороги пересеклись, и мы встретились. – Интересно, - спрашивает без закуся, - кем вы меня представляете до судебной ошибки.

Естественно, тем, кем хотел бы быть сам.

- Большим военачальником, полковником или генералом авиации, - леплю, не задумываясь, и вижу, как я в генеральских штанах с красными лампасами, золотых погонах со сверкающей звездой и лакированных сапогах со шпорами на лихом белоснежном скакуне сажусь в истребитель… нет, со скакуна придётся слезть, с ним в самолёт не влезешь, а жаль! …и вихрем взмываю в воздух под расступающиеся облака, оставляя позади себя белую реактивную струю… чёрт, тогда не было ещё реактивных самолётов …оставляя позади себя рёв мощного двигателя и делая разные там бочки, кочки, головокружительные виражи, пируэты, мёртвые петли и штопоры так, что внизу все ахают и замирают от страха, а напоследок проношусь на бреющем, отдаю честь, сажусь, глушу мотор, одним движением выпрыгиваю из кабины, счищаю с зеркального сапога малюсенькую грязинку белоснежным платочком и, естественно, комкаю его и выбрасываю в сторону. Мне не жаль, у меня их сотни, и все с кружевными каёмками и памятными инициалами, подарены сами знаете кем. Да, так вот, привёл себя в порядок, улыбнулся открытой улыбкой, обнажив два рядя золотых зубов, а не металлических, как у Горюна, и тут вижу, ко мне направляются двое, в одинаковых чёрных кожаных плащах и шляпах.

- Ошибаетесь, - хорошо, что Горюн перебил, а то меня непременно бы сцапали по ошибке, - ваш покорный слуга всего-навсего был профессором социологии. – А мне бы всего-навсего докарабкаться до техрука! – Только успел защитить с успехом докторскую диссертацию, получить кафедру, как пришлось менять и профессию, и место жительства, и образ жизни. Вы знаете, что такое социология?

Я, как мог, напряг серое вещество, разжиженное вином:

- Судя по коренным словам, что-то из наук об обществе или обществах?

- Да, вы правы, - удовлетворённо подтвердил профессор неведомых наук, - наиинтереснейшее и наиувлекательнейшее учение об общих закономерностях развития любого общества. – Он, разволновавшись и забыв о приличиях, налил себе пол-чеплашечки шампанского и выдул в один приём, как обычный алкаш водку. – Товарищ Сталин, не мудрствуя лукаво, взял да и отменил древнейшее учение как буржуазное и не соответствующее духу советского времени и ввёл ему на замену одиозный исторический материализм, творение псевдоноваторов Маркса и Энгельса. Творчески развитое им самим, как считал вождь и все вокруг, новое учение объясняет исторический процесс прогрессивного развития общества к коммунизму с убогих классово-идеологических позиций. Вы, конечно, учили истмат?

Я поморщился, словно проглотил кислятину.

- Проходили.

- Понравился?

- Ещё как: я его дважды пересдавал.

Горюн понимающе улыбнулся.

- А я за все 10 лет, что мне отвалили за приверженность к старому, так и не смирился. Многие из бывших товарищей перелицевались и живут припеваючи. Когда в 48-м добавили ещё пятёрку, я только удивился, что выжил, и твёрдо решил, что обязательно переживу «гения социологии» и обязательно дождусь реабилитации – не себя, нет, любимой науки – и ещё посмотрю в подлые глаза псевдодрузей.

Он тяжело поднялся – и стало ясно, что очень стар, подошёл к печи, подбросил в топку дров и присел на корточки перед открытой дверцей, протянув руки, густо перевитые жилами, к теплу.

- Любимое место любого лагерника, - объяснил занятую позицию и уже от печи продолжил скупо рассказывать о своей судьбе: - Тогда мне крупно подфартило. Нас, человек 500, пригнали этапом грязной холодной осенью по бездорожью на захудалый золотодобывающий рудничишко на юге Хабаровского края, на замену тем, что сдохли от голода, холода и изнурительной работы в подземных выработках. Золотоносные жилы были бедными, больших затрат не стоили, а мы – почти задаром. Даже хоронить не надо: в заброшенный шурф сбросят, присыпят слегка и - баста. А на смену новых пригонят. Страна большая и вся в зоне. Обратной дороги с рудника нет. Кругом тайга непролазная, жилья вокруг на сотни километров нет. Выход только к морю и только летом, посуху, но там – пусто. Плашкоут придёт, выгрузит на берег скудные запасы на несколько месяцев и уйдёт. Живём в узкой долине, в распадке, вечно в тумане и мороси, как кроты ползаем под землёй от зари до зари и белого света не видим. Всё делалось вручную, киркой и лопатой. Породу и то вывозили на тачках – на карачках. Рудник и бараки наши находились в зоне, огороженной тремя рядами колючки и охраняемой грузинами на вышках. А рядом расположились покосившаяся деревянная обогатительная фабричка и посёлок охраны, ИТР и вольняшек, работающих на фабрике. Каждую субботу на расчищенную поляну плюхался АН-2 и забирал недельную добычу. Самыми популярными у нас были разговоры: как бы захватить пташку и мотнуть на большую землю.

Горюн поднялся с корточек и протянул руки над плитой.

- Никогда не согреть, - объяснил, виновато улыбаясь, и продолжил рассказ врага народа: - Если бы я застрял на руднике, то, несмотря на зарок, не выдержал, загнулся бы там. – Он немного помолчал, переживая заново возможный тупик. – Но – не судьба, - и снова замолчал, вспоминая спасение. – Однажды на утреннем шмоне перед угоном на рудник мне приказали выйти из строя и повели в караулку. Там передали в полное подчинение здоровому молодому еврею с типичной чёрно-кудрявой шевелюрой. Это был Шпацерман.

- Наш?! – вскрикнул я в радостной догадке.

- Он, - подтвердил Горюн, оторвался, наконец, отогревшись, от печки и присел к столу. – Работал главным инженером, жил в отдельном доме и уже имел четверых отпрысков.

- Как же он, горняк, попал вдруг в геофизики? – не удержался я с риторическим вопросом не по теме.

Горюн усмехнулся моей пионерской наивности.

- Членам партии без разницы, чем и кем руководить: колхозом или заводом, магазином или институтом, социологией или геофизикой – методы одни и те же: идеологическая накачка и неукоснительное следование руководящим партдирективам. А для производства всегда найдутся безыдейные и бездушные подчинённые, грызущие друг друга за место под партсолнцем. И ещё – недрёманное око КГБ.

Лучше бы он не напоминал об оке – мне сразу почудилось, что в замёрзшее окно кто-то за нами наблюдает, подмаргивая, и не сразу поверилось, что это мерцающая звезда.

- За мной должны сегодня прийти, - сознаюсь убитым голосом, и даже вроде бы горькая слеза капнула в стакан. А может, с носа. В такие отчаянные моменты отовсюду капает.

- Кто? – не понял Горюн.

Я, сбиваясь, рассказал, как по мальчишеской дурости почти расстроил помолвку начальника местного КГБ, татарина, умолчав, естественно, о неразделённой любви. Горюн внимательно выслушал, посмеялся и успокоил:

- За такое не садят, а дают втихую в морду, так что не попадайтесь ему на узенькой дорожке.

Больно-то надо! Хотя неизвестно, чьей морде стало бы хуже. Я уже два раза начинал всерьёз качать мышцы гантельной гимнастикой, используя топоры, насаженные на палку, но оба раза дальше вводного занятия дело, правда, не продвинулось. Почему-то стало страшно обидно, что за мной не придут, а элементарно начистят морду. Горюну-то что – его уже взяли, а меня, может, ещё возьмут. Если татарин зафинтилит по физии, вызову на дуэль. Чёрт! Мои пистолеты всё ещё в Париже. И про Шпаца охота дослушать.

- Куда он вас повёл-то? – спрашиваю, смирившись с битьём рожи. – На фабрику, небось? На каторжный труд, где вольные не хотят вкалывать?

Горюн весело улыбнулся одними глазами – они у него такие, что могут выразить всё.

- Вы и на этот раз правы: пять лет я вкалывал у него в доме гувернёром, учителем, слугой и просто дворовым крепостным, стараясь не проштрафиться, чтобы не оказаться снова на руднике. – Глаза его выдали горькую усмешку. – Забыл про пресловутую честь, дутое достоинство человека, интеллигентские притязания, пресмыкаясь как раб и угождая хозяевам, чтобы только удержаться в сытной и тёплой полуневоле. – Он не смотрел на меня, боясь, наверное, чтобы глаза не выдали другую правду. – Командовала в доме Наталья. Тогда она была очень красивой женщиной.

- Шпацерманиха? – удивился я, представив расползшуюся по всем швам тушу начальницы.

- Стройной, полногрудой, белокурой и голубоглазой – сам ангел, - Горюн невесело рассмеялся, он так часто смеялся и улыбался, рассказывая про свою судьбу, что ясно было, как нелегко она ему далась. – Но у ангела был чертовски несносный характер и крепкие ручки. Доставалось всем, в том числе и мужу.

- Шпацерману? – опять удивился я, вспомнив массивную фигуру начальника.

- Понять её очень даже можно: каково молодой и красивой гнить в беспросветной таёжной глухомани, забытой и богом, и чёртом, среди грубых необразованных человекоскотов в форме и всякой вольнонаёмной швали, для которых всё прекрасное сосредоточено в бутылке водки? Да ещё четверо ранних детей. Поневоле сорвёшься. Это уже здесь после шестого ребёнка она несколько успокоилась, смирилась, да и то, нет-нет да и перепадёт кому-нибудь под горячую руку. Берегитесь её.

Горюн отпил глоток вина, зажевал долькой всё того же яблока.

- Такова, мой друг, настоящая жизнь – не в книжных снах, а наяву. Наконец-то, после 10-ти каторжных лет, я стал её понимать и принимать такой, какая она есть, а не такой, какой бы хотелось. Стал ценить собственную жизнь, относиться к ней не как к внушаемой годами общественной ценности, а как к индивидуальной, единственной и самой дорогой. Советую и вам того же, пока не поздно. В нашей короткой жизни всё тлен: и работа, и друзья, и слава и, тем более, карьера. Настоящими непреходящими ценностями были и остаются воля, семья и здоровье. Прислушайтесь, пока не поздно.

Я прислушивался, не особенно вникая в суть профессорских наставлений, наслушавшись за пять лет по уши, и давно решил пробивать дорогу в светлое будущее собственными шишками и мозолями. А зря, как оказалось, пролопоушничал: жизнь-то оказалась очень короткой, чтобы сделать все ошибки и, главное, их исправить. Только-только разогнался, а уже и тормозить пора. Тогда меня больше интересовала чужая судьба, чем своя, и так, наверное, бывает у каждого бестолоча.

- А сюда вы как попали? Шпацерман привёз? Всё ещё в рабах?

Вот теперь Горюн даже не улыбнулся, только голубые светлые глаза ещё больше высветлились.

- Рабство закончилось в марте 53-го, - отрезал он жёстко. – Помог вождь всех народов своей смертью. Я всё же пережил его, родимого. Кстати, если не секрет, как вы относитесь к Сталину?

Вопрос простой, пионерский, а мне и отвечать, если по правде, нечего.

- А никак, - говорю. Бывают вопросы, на которые, как ни тужишься, а кратко, чётко не ответишь, и значит - нет честного ответа. Этот для меня из таких. – Он был – там, я – здесь, никаких контактов не было. Великий, мудрый, любимый… - пустые обтекаемые слова. Вот и всё. – Я вспомнил тот памятный день. – Наши студенты, бывшие фронтовики, встретили смерть вождя молча, я бы сказал – ожесточённо, молодёжь – растерянно, но слёз не было. Я думаю, что он давно для нас был как Ленин в мавзолее – неодушевлённый символ.

Тот, для кого вождь оказался весьма и весьма одушевлённым символом, молча продумал мой невнятный ответ, яростно сжимая и разжимая сильные пальцы рук, потёр ноющую, наверное, шею.

- Что ж, вам повезло, что контактов не было. С сильными не борись, гласит народная мудрость, но часто мнящие себя мудрее народа забывают про неё, игнорируя народный опыт.

Он опять полез в скучную хилософию.

- После смерти Сталина вас освободили? – возвращаю к рассказу – хуже нет, когда конца не знаешь.

Вот он, наконец, и снова улыбнулся.

- Подчистую. В конце июня кончился мой второй срок, и вместо ожидаемого третьего дали вечную ссылку с правом проживания в Хабаровском и Приморском краях и без права появляться в городах. Фактически – воля в большой вольере. Выдали справку вместо паспорта и – вали на все четыре стороны. А как? И куда? Без денег, одежды, пристанища? Так и пришлось бы сгнить на том руднике вольняшкой вместе с зэками. До осени прокантовался в тайге на подножном корму, к тому времени фабричку закрыли, горе-шахтёры почти все вымерли. Шпацермана перевели сюда, и он по старой памяти, может быть, в отплату за рабство, прихватил и меня с собой.

Весёлого Нового года как-то не получалось. А народная мудрость гласит ещё, что как его встретишь… Горюн вылез из-за скучного стола и спрашивает, повернувшись к моей тумбочке:

- Я вижу, у вас есть проигрыватель? И пластинки? Можно посмотреть? – и в обычной своей манере, не ожидая разрешения, подходит к сокровищу, берёт в руки из двухпластиночной стопки верхний конверт. – Ого! – выдаёт моё любимое восклицание. – Лунная! Я не слышал её все эти годы. Можно послушать? – а сам уже открывает чужой проигрыватель и ставит пластинку. Быстро разобрался, что и как включать, и вот по комнате поплыла медленная тревожно-успокаивающая и волнующе-щемящая мелодия. Горюн осторожно присел к столу, налил вина мне и себе, чокнулся, выпил и застыл в слухе, опершись на локти и вдев пальцы в кудри.

И я слушал, правда, не забывая о шоколаде, который как-то незаметно доел. За день у меня было столько стрессов, что этот, последний, сломил вконец, вызвав неудержимый зёв, который я никак не мог преодолеть, как ни сжимал изо всех сил мощные челюсти.

- А вы ложитесь, не стесняйтесь, - милостиво предложил гость хозяину, заметив из-под свесившихся кудрей мои безнадёжные потуги.

Я не гордый, меня долго уговаривать не надо – тут же завалился, не раздеваясь, на обмятую постель, решив отдохнуть минуту-другую. И мне это удалось – что значит сильная воля! Засыпая и просыпаясь, надрывая здоровье, я прослушал всю сонату, но когда экзекутор поставил «Времена года», не выдержал пытки и в «Апреле» заснул намертво.


- 8 -

Хуже нет, как просыпаться в понедельник или после праздников. Только-только не закалённый ещё железной трудовой дисциплиной молодой податливый организм привыкнет в воскресенье понежиться в удобно умятой постельке до 10-ти, а то и до 11-ти, как уже на следующий день надо насиловать его, пробуждая почти в 7. Как-то, пересиливая себя, оторвав от целительного утреннего сна десяток драгоценных минут, я не поленился и скрупулёзно рассчитал, до скольких мне можно дрыхнуть. До конторы переть спросонья от силы 3 хвилинки; одеться по-рабочему – до чего удобная вещь – валенки: на них я экономлю верных пяток минут – попробуйте-ка зашнуровать за столько ботинки с закрытыми глазами; на одёжку, следовательно, уходит две хвилинки – свитер тоже удобная вещь: нырнул в него и готово; чтобы слегка промыть глаза кончиками мокрых пальцев – всё равно до конторы не откроются полностью – достаточно и полхвилинки. Итого набегает пять с половиной хвилин. Завтракать дома у нас как-то не принято – нонсенс! Все начинают рабочий день всеобщего обильного жора в конторе – тараканы уже ждут на задних лапках – с утопленнического чаехлёбия и лакают до уморного расслабления. Мне тоже кое-что перепадает от тараканов. Вот и получается, что вставать мне можно в 7 часов 54 с половиной минуты. На моём расхлябанно-дребезжащем будильнике, к сожалению, никак не выкроишь полминуты, вот и приходится просыпаться с запасом, без пяти.

Хуже нет… Почему бы умным дядям из Минздрава не дотумкаться до сермяжной истины, что резкая смена режима для трудящихся, особенно умственного фронта, вредна. Правда, многие докемаривают на работе, но не у всех равные возможности и отдельные кабинеты. Когда соседки тайно шушукаются, разве уснёшь? Почему бы не перенести начало рабочего дня в понедельник, скажем, на 10… или, ещё лучше, на 11 – до обеда час можно как-нибудь и дотянуть. А во вторник начинать в 9, постепенно вводя трудящихся в рабочий ритм недели?

И ничего нет хуже, когда вместо того, чтобы сопеть в две дырочки, просыпаешься ни свет, ни заря не в понедельник, что было бы простительно, а в самое что ни на есть светлое воскресенье, - и сна, до обиды, ни в одном глазу. И мысли всякие туманятся, раздражая и отгоняя остатки дрёмы. Ну кто, кроме круглых идиотов вроде меня тратит 1-го января зазря драгоценное свободное время?

Скосил глаза на соседнюю койку – пусто. Да ещё и тщательно заправлена, как будто никто и не ночевал. А может, так и было? Меня, охломона, опоил, а сам всю ночь в темноте строил козни против народа. Враг – он и есть враг, хоть профессором его назови, хоть конюхом. Так и стережёт, как бы навредить хотя бы одному из народа.

Приподнял голову: на столе всё тщательно прикрыто газетами – как хорошо, что у нас высоко развита газетная промышленность, и не проверишь, что осталось, а что унёс. Шоколад, конечно, взял… Нет, кажется, я его весь вчера умял. Ага! Бутыляги с шампанейским нет! Выдул в одиночку! И грамма не оставил на опохмелку. Опять придётся лечиться плодово-выгодной микстурой. От одной мысли чуть не выворотило.

Лежу на спине, упакованный в праздничный костюм и прикрытый полушубком. Он постарался. Костюм, конечно, помялся. Ему-то что, ему не гладить. Слава богу, надевать больше не к чему. Уж больно хлопотная эта конторская спецовка – гладь да чисть каждый день, с ума сойти можно! Мыться и то реже надо.

Придётся, одначе, вставать. А зачем? Что делать? В первый день нового года принято волыниться по родственникам и хорошим знакомым и доедать и допивать прошлогоднее. У меня здесь нет ни тех, ни других. Свинья всё же Горюн, одним словом – конюх, профессор задрипанный кислых щей и подгоревшей каши. Мог бы и праздничный брэкфаст сварганить ради знакомства. Да где там! Пригласишь такого в дом от душевных щедрот, напоишь, накормишь, спать уложишь, а он возьмёт и накакает в ответ. Рассуждает так красиво, как и все профессора, а как сделать доброе дело, так его и нет, умыкнулся. Небось, своих одров холит, напрочь забыв о гостеприимном молодом специалисте, который вот-вот откроет крупное месторождение на Ленинскую и который пожертвовал ради него блестящим новогодним балом. Куда деться бедному неприкаянному в выходной день, когда не спится, не лежится, не гуляется ему? Одна дорога – в контору, помогать Родине завершить пятилетку в четыре года.

Кое-как, в кровной обиде на весь мир, встал, кряхтя, переоделся – хорошо, что кровать застилать не надо, повесил костюм на спинку стула – может, отвисится. Пора умываться. Стал думать: по какому графику принимать водные процедуры – по рабочему дню или по выходному? Решил, что, раз вынужден топать на каторгу, сойдёт и упрощённый вариант. Осторожно смочил пальцы под умывальником – вода холоднющая! – и быстро мазанул по глазам туда-сюда. Хватит, а то и простудиться недолго. В воскресенье я обычно усложняю процедуру тем, что нацеживаю воду в ладони и кидаю её в наклонённое лицо. Главное: умудриться, чтобы долетали редкие капли. Поискал на полотенце чистое место – и почему оно так быстро пачкается? Ещё и месяца не прошло, как повесил. Протёр глаза, а заодно и лицо намокшим местом. Чистое пятно исчезло. Вздохнул, всунулся в валенки и в полушубок, отбросил со стола газеты – всё на месте, всё тут, ничего не тронул, ничего не взял, даже недоеденное яблоко лежит почернелое. Может, всё отравлено? Чтобы нанести вред народу от потери высококвалифицированного талантливого специалиста, который… Враг народа – он и есть враг. Если бы всего было по маленькому дефицитному кусочку, я бы сметал, не задумываясь. За милую душу. А так, когда лежат огромные кусманищи, и смотреть противно. Понюхал издали – ничего не охота. Еле нашёл чайник, укрытый ватником, ещё горячий. Что за дурная привычка шпарить губы и горло кипятком! Налил полстакана, чуть-чуть закрасил «Сяо-линем» и добавил для кондиции доверху сгущёнки. Опохмелился, и сразу полегчало. Нашлись силы умолоть и порядочную закорюку отравленной колбасы. Совсем повеселел. Можно и на каторгу.

На мой долгий и настойчивый стук звякнул внутренний засов и, приоткрыв дверь, высунулся заспанный дед Банзай, как разжалованный дед Мороз.

- Чево припёрси-то? – спросил недовольно, не поздоровавшись и не поздравив с наступившим. – Допить хочешь? Нету! Полный банзай!

Я, пожертвовавший самым дорогим, что у меня есть – утренним сном в выходной день, добровольно пришедший спасать Родину, естественно, был глубоко оскорблён низким, ничтожным подозрением, недостойным настоящего мужчины. Если бы мои пистолеты не были до сих пор в Париже…

- Больно надо! У меня у самого есть чуть початая бутылка марочного портвейна.

- Чё ж не приволок? – оживился дед, сделав стойку на чужинку. – Уместях бы и приделали партейную.

- Не-е, мне нельзя, - огорчил я деда, - важное государственное задание – к завтрему умереть, но сделать. Иначе чего бы я припёрся?

- А-а, - совсем скис Банзай, сражённый моей логикой, - ну, тогда влазь, выполняй задание, - и пропустил меня в контору.

Внутри сильно и отвратительно пахло продуктовой кислятиной и водочным перегаром. Разве можно в таких условиях выполнять важное государственное задание? Успокаивало только то, что все наиважнецкие открытия происходили в экстремальных бытовых условиях: Ньютон получил по кумполу силой тяжести гнилого яблока, Эйнштейн вынужденно сидел в относительно тёплой ванне в относительно благоустроенной коммуналке, а некоторым светлая мысля пришла опосля скудного обеда, в сортире. Последний вариант для меня сразу отпадал, поскольку наш дыряво-продуваемый нужник – на улице, и там в январский морозец не очень-то задумаешься – всё замерзает на лету, а извилины с любыми мыслями – тем более. Как выглядит ванна, даже пустая, я давно забыл. Остаётся яблоко… Представил, как на темечко сваливается китайское фруктовое ядро и отверг и этот вариант. Ну, никаких условий для творчества!

В мрачном настроении тяжело прошёл в камералку, небрежно сбросил овчинную мантию, безутешно кряхтя опустился на свой стул и тут же резво подпрыгнул, словно сел голым задом на льдину. В нетопленом помещении, как будто специально подготовленном для плодотворного творчества, было адски холодно – заметно, как изо рта выходили остатки тёплого пара, окна промёрзли напрочь, а в углах отложился иней. Не камералка, а ледяной саркофаг. Ну, никаких условий!

В авторитетных научных кругах давно известно, что главным инструментом мыслительного процесса является задница: ей хорошо, и мозгам комфортно. Недаром у мыслителей эта часть наиболее развита и ухожена. Они свои открытия не выдумывают, а высиживают. Коганша, например, пройдя столичную школу, знает, потому и имеет тёплый и мягкий поджопник, а по её внушительному насиженному заду безошибочно определяешь подвид гоможопиенсов. Пора и мне обзаводиться и тем, и другим, если всерьёз собрался выдумать что-нибудь стоящее. А пока забрал коганшевский подзадник, переложил к себе на стул, поёжился, привыкая к взбадривающему холоду, не привык и напялил полушубок, кое-как умостился за столом и, подув на пальцы остатками внутреннего ослабленного жара, взял в руки книги с траперовской полки.

Первая – «Электроразведка», толстенная, фолиантная, с внушительными чёрными корками, явно была высижена. Ба! Знакомые всё лица! Автор-то, древний одуванчик академии, как-то соизволил промямлить вводную лекцию, безнадёжно погружаясь то в историю предмета, в которой он, естественно, был героем, то в сон наяву. И как это он сумел столько насидеть? Но мне хватило и получаса, чтобы одолеть энциклопедь, потратив больше времени на перелистывание страниц, чем на чтение тенденциозной абракадабры, годной для любителей лекций по линии «Общества знаний». Ничего полезного для практической интерпретации я из неё не выудил.

Зато вторая книженция – «Электропрофилирование» - какого-то захудалого кандидатишки, соответственно и оформленная, явно состряпана была при дефиците времени и условий и уж точно без подзадника, потому что отличалась краткостью и чёткостью изложения, и мне пришлось максимально сосредоточиться, вспомнив ещё не забытые ночи перед экзаменами, чтобы осилить её в один присест. Он занял целых два часа, но когда я с сожалением перелистнул последнюю страницу, то мог с полной ответственностью, не кривя душой и не бахвалясь, чего не люблю делать сам и не терплю в других, сказать, что знаю метод и с чем его едят, знаю приёмы интерпретации и готов употребить их для расшифровки графиков, подсунутых Трапером. Даже руки зачесались немедленно доказать, что мы, питерские, не лыком шиты. Взял рулон миллиметровки с графиками и только хотел развернуть, прикидывая, что на всё-про-всё мне пару-тройку часов, пожалуй, хватит, и завтра утречком я скромненько подсуну под длинный рубильник Бори классические результаты обработки, коротко скажу: «Вот!», и все поймут, кого они в чёрством эгоистическом самомнении проглядели. Только-только я так подумал, как во входную дверь грубо забухали. «Какой-то бич ломится в жажде опохмелки», - решил я и хотел было встать, выйти и дать нахалюге по шее, но хотел так долго, что Банзай успел открыть дверь. По коридору протопали твёрдые шаги, дверь в камералку отворилась, и знакомый надтреснутый басок спросил:

- Сидишь? – на что отвечать было нечего, - потом коротко приказал: - Зайди, - и вовсе не бич ушёл к себе в кабинет.

Приказ начальника для подчинённого закон. Я с сожалением отложил графики и поплёлся к боссу, горбатясь от холода.

- Присаживайся, - встретил тот, намекая на стул, стоящий у стола, около которого шустро копошился Банзай, застилая его газетами и выставляя бутылку водки, стаканы и прошлогодние недоедки. Я присел, с отвращением поглядывая на бело-зелёную этикетку на бутылке, запечатанной сургучом.

- Почему не был? – строго спросил начальник прежде, чем уравняться в застольных правах. Пришлось честно рассказать о медиках, которые никак не могли обойтись без меня в новогоднюю ночь и продержали почти до утра.

- Давид Айзикович! – решил я незамедлительно воспользоваться благоприятным случаем.

- Да?

- Волчков скоро женится, - начал я издалека, - совсем не живёт в общежитии – всё у невесты. Разрешите подселиться вместо него Горюнову. – Помолчал чуток и добавил, объясняя просьбу: - Человек он пожилой, а живёт-ночует в конюшне. Неудобно! – и не объяснил кому – конюху или заботливому начальнику.

Шпацерман недолго о чём-то подумал и разрешил:

- Ладно, пусть перебирается, - сделал паузу, как я, и добавил: - Но я об этом ничего не знаю.

- А я ни о чём и не просил, - мгновенно среагировал я.

Айзикович с любопытством всмотрелся в меня, рассмеялся и спросил:

- Будешь? – распечатывая бутылку и беря мой стакан.

- Водки не пью, - мужественно отказался я от лестного алкогольного тет-а-тет с начальником.

Тот хмыкнул и внимательно вгляделся в урода карими глазами из-под лохматых смоляных бровей с заметной сединой, вгляделся так, будто видел впервые. А оно по сути так и было, потому что раньше я просто, как и все, попадался ему на глаза, а теперь он видел меня сам.

- А что пьёшь? – он смотрел на меня с явным любопытством, прикидывая, сколько ещё продержусь и не свалюсь в ихнее запойное болото. Я собирался сознаться в любви к чаю со сгущёнкой, но он поспешил догадаться сам:

- Вино? – и к деду: - Что там осталось? – и опять ко мне: - Красное, белое?

Банзай поспешил внести свои коррективы в винную карту:

- Что осталось, я всё слил в одну бутылку, получилось розовое. Всё едино – бабья слабость.

- Будешь? – опять навязывается начальник, наливая себе, не жадничая, целый стакан водки.

Хлопнула входная дверь, прошелестели быстрые войлочные шаги, дверь в кабинет осторожно приоткрылась и в щель просунулась хитрая рыжая морда Хитрова: лиса издали чует поживу.

- Можно? С наступившим вас! – он увидел бутылку, полный стакан и расплылся в умилительной улыбке, потом разглядел меня и скис.

- Ну? – не обращая на него внимания, потребовал начальник от меня окончательного ответа.

Я не раз замечал, что люди пьющие, нормально пьющие, не алкаши, обязательно стараются совратить с трезвого пути непьющих. Почему-то им доставляет садистское удовольствие напоить нашего брата в стельку, а потом рассказывать, каким тот был свиньёй. Наверное, оттого же, отчего у нашего человека чешутся руки и мозги вымазать грязью любое чистое пятно. А ещё я знал, что страшнее страшного будить зверя и перечить начальнику в утреннем ненастроеньи. И потому твёрдо ответил, как отрезал:

- Не хочу! – и отвернулся, изготовившись стойко стоять, то есть, сидеть, на своём. – Я работать пришёл.

- И не надо! – мгновенно пнул меня начальник как шавку. – Давай, Фомич, заходи. Надеюсь, ты не откажешься выпить с начальником.

Тот продребезжал мелким подхалимским смешком и быстренько занял моё место – я еле успел встать и, как разжалованный, сгорбившись, оставил тёплое местечко, обещая мысленно, что они меня ещё узнают, ещё пожалеют… но о чём пожалеют, не знал.

Плюхнувшись на остывшее коганшевское седалище, торопливо, боясь, что снова помешают, развернул графики и… обомлел. Какие же это графики? Разве такие у кандидата? Не графики, а сильно иззубренная пила. Или кардиограмма безнадёжного сердца. Господи, до чего же больна наша Земля с такими прыгающими неровными электроимпульсами. Да-а… Пришлось идти на разведку к профессионалам.

У Розенбаума на столе такой же рулон, только более пухлый, мятый и грязный – он давно его мусолил и уж, наверное, разобрался в земном диагнозе. Осторожно, не оставляя явных следов, разворачиваю рулон почти до середины и вижу завёрнутые внутри геологическую схему, составленную Сухотиной и корреляционную схему, смастряченную Альбертом. Как небо и вода! На первой границы и пласты шуруют через всю площадь, плавно изгибаясь и изредка спотыкаясь на поперечных разломах, а на второй от них живого места не осталось – вся площадь густо пересечена-рассечена геоэлектрическими контактами, превратившись в лоскутное геоэлектрическое одеяло с прыгающими сопротивлениями. Стал приглядываться, приспосабливаться. Замечаю, бедный Яковлевич всячески старается снабдить геологические границы геоэлектрическими контактами даже там, где их и в помине нет, а прыгающие сопротивления, наверное, постарается оправдать изменчивым составом геологических горизонтов. А средние сопротивления определяет по осредняющей линии, срезая пики как ему заблагорассудится. В общем, подгоняет электроразведку под геологическую фактуру, нимало не заботясь о престиже науки, которой служит. И всё равно им с Алевтиной не дотолковаться. Нам с ним не по пути. А что делать?

Снова вернулся к своим чистым графикам и стал вглядываться и вдумываться, отчего они такие, и что заставляет сердце Земли биться так неровно. Надо забыть про ловкие кандидатские примерчики и лезть в первооснову электроразведки – в электрические свойства пород.

Ни в академическом фолианте, ни в кандидатском сочинении ничего вразумительного и, тем более, конкретного не нашёл. Кроме общих данных о том, что большие сопротивления характерны для плотных известняковых и магматических пород, а низкие – для алевролитов и глинистых сланцев, господа учёные не соизволили привести. На тебе, интерпретатор, выделяй то, не знаю что. Пришлось обратиться к справочнику по физсвойствам, но и там про электрические свойства было скудно-бедно. Оказалось, никто и никогда ими серьёзно не занимался, поскольку лабораторные измерения трудоёмки, а получаемые данные в таком широком спектре, что и по пьянке не разобраться. К тому же они для разных измерительных установок разнятся в десятки и сотни раз и для интерпретации полевых данных непригодны, так как там свои измерительные установки, и получается, что для каждой – своя шкала сопротивлений пород. Вот и приехали! Полистал ещё раз для страховки кандидатский опус, рассмотрел ещё раз красивые примеры с идеальным совмещением практических и теоретических кривых, порадовался за начинающего учёного на воде толчёного. Особенно удались ему примеры на дайках и мощных трещинах – на одном пик вверх, на другом – вниз. Стоп! А если их много, этих даек и трещин, тогда что – пила? Кардиограмма? Вся площадь в дайках и трещинах! Немыслимо! Нарисовать и подсунуть Лёне. Я даже рассмеялся, представив оторопелую реакцию уважаемого мыслителя. Он-то уж точно до такого не дотумкается. Хорошо, если не сразу побежит звонить в психушку. Незамедлительный перевод в другую партию, во всяком случае, обеспечен.

Вспомнилось, что Алевтина жаловалась на повсеместное широкое и безалаберное распространение всевозможных систем маломощных трещин, зон трещиноватости, рвущих и рубящих геологические пласты вдоль и поперёк, со смещением по горизонтали и вертикали и без него. Визуально, без горных выработок они не устанавливаются. Даек, однако, тоже хватает, но большинство маломощные и тоже ютятся в проводящих трещинах. Значит… Эврика! Мама родная – как просто: пики на графиках сделаны провалами сопротивлений за счёт трещин! А средние сопротивления пластов надо определять, не срезая пики как вздумается, а по их вершинам. Сразу стало жарко, я даже расстегнул полушубок. Захотелось двигаться, побежать и обрадовать начальство до чего допёр их подчинённый, но, вспомнив убийственный запах сивухи и пустые остекленевшие от алкоголя глаза потенциальных свидетелей моего триумфа, унял себя. Ничего, они ещё успеют узнать о непризнанном гении в своей пьяно-болотной среде. Не зря говорят, что нет пророков в своём отечестве. Это обо мне. Потерплю. А пока опробовал свой гениальный метод на кальке. Получалось классно, и я с трудом удержался, чтобы не продолжить, решил не торопиться, осмыслить ещё раз. Есть в характере моём одна вредоносная особенность: придумав что-нибудь сногсшибательное, никогда не тороплюсь воплотить идею в жизнь, приятно размышляя о том, что из этого должно получиться, а не то, что может состряпаться. От этого и приходится часто шмякаться с приятно качающих небес на твёрдую землю. Лучше оттянуть этот момент, ещё раз – уже в который! – проштудировать литературу, может, я в запале какую-никакую сильную мыслишку проскочил ненароком. Хорошо бы поцапаться с Алевтиной. И чего она не притащилась, как все руководящие кадры, на опохмелку? Когда надо, никогда нет! Никаких условий для творчества. Однако, не читалось. Пойти, надрызгаться, что ли, с радости? Вот так не поддержанные вовремя таланты и спиваются. Интересно, есть ли у меня дома ещё сгущёнка?

Оказалось – есть, да ещё целых две банки. Правда, проткнутые и почти высосанные, но всё-таки кое-что осталось, можно было и надраться всласть. Прежде пришлось затопить печь. Хорошо, что с вечера остались дрова - а всё моя врождённая предусмотрительность, и нагреть чайник. Но я времени зря не терял: плюхнулся на кровать и стал усиленно обмусоливать со всех сторон свою квинт-идею. Есть захотелось – страсть. Это ещё одна из особенностей талантливых людей: как что-нибудь взбредёт в голову, так тут же оживает и тянет брюхо. И жрут-то всё без пользы, если не считать неприлично свисающего интеллигентского животика. Вот, наконец, и чайник сначала засипел, потом заворчал, не на шутку озлобился и стал выплёвывать пар и лишний кипяток. Пришлось сменить неземные мысли земными, подняться и удовлетворить бунтующее чрево, пока ещё не приросшее к позвоночнику.

Газетку с ночной сервировки долой, ножом вскрыл обе банки и наскрёб почти полстакана килокалорий, добавил чуток-с-ноготок холодной заварки, сверху залил кипятком, и фирменный коктейль готов, в самый раз и по температуре, и по крепости. Уселся, потирая натруженные с утра руки и вожделенно разглядывая поле чревотворческой деятельности. И вдруг – на тебе! – стук в дверь. Как всегда, некстати! Не успел ответить, что меня нет дома, как она распахнулась, и нарисовался профессор собственной незапылившейся персоной.

- Могу? – спросил для проформы, раздеваясь и тоже потирая профессорские длани. – С Новым годом! Как спалось?

- А никак, - недовольно ответил я, - на работу ходил.

- Вот как! – не удивился Горюн. – Оригинально. А я навестил лошадок, с вашего разрешения добавил им в воду остатки шампанского – праздник ведь, для всего живого праздник, накормил овсом вволю, почистил, помыл, расчесал, печь затопил – пусть понежатся в тепле, скоро в тайгу. – Он мельком взглянул на будильник. – Ого! Оказывается, уже и обед. Я кстати, - опроверг моё недавнее мысленное мнение. – И печь топится, и кипяток есть, чудненько, можно и приступить, вы не против? – и стал аккуратно мазать кусманище хлеба маслом, а сверху навалил гору икры – ну и пасть! – Что-то случилось экстраординарное, – спросил, уминая королевский сандвич, - раз потребовалось идти внеурочно?

- Спать не хотелось, - сознался недотёпа.

- Обидно, - равнодушно констатировал обжора, продолжая жадно заглатывать куски, будто с голодухи, которой в нашей стране никогда не было. Впрочем, я тоже не отставал, работая, правда, мельче, зато проворнее, захлёбывая всё, что попадало в рот солёного или копчёного в меру подслащённым чаем. Горюн, забыв о приличиях, вообще хлебал почти чифир.

Как-то так непроизвольно получилось, что жуя и прихлёбывая, я рассказал ему про все свои электроразведочные мытарства и о внезапном озарении, и чем больше рассказывал, тем больше убеждался, что озарение моё с гулькин хвост, и вообще: догадаться – не доказать. Обработка первичных материалов, конечно, важнецкое звено, но всего лишь первая ступенька в полной обработке. За ней, скорее всего, последует доработка первичной обработки, до чего я, можно сказать, и дотянулся. Её сменит составление понятных коррелограмм и схем и потом уж, как заключительная ступень в облака – геологическая интерпретация данных. Так что, когда договорил, то был уже опять на твёрдой земле.

Радомир Викентьевич вынул из штанов платок-полотенце, аккуратно подтёр замасленные губы и усы, отряхнул крошки с бороды в ладонь-совок и положил кучкой на стол, прошёл к умывальнику и вымыл лапы, вернулся, не торопясь и что-то обдумывая, к столу, сел, отхлебнул со всхлипом полстакана подостывшего чая и, наконец, откликнулся на мою профессиональную исповедь.

- Я вам завидую и сочувствую. – Как это? Одно другое вроде бы исключает. – Завидую потому, что вы заболели неизлечимой болезнью… - никогда не слышал, чтобы завидовали окочурику, - …творчеством. – Тогда другое дело. – Болезнь эта, как правило, наследственная, передаётся генетическим путём, и от неё не избавишься. Кто ваш родитель, если не секрет? – вдруг ошарашил неожиданным вопросом.

Отвечать мне не хотелось, и я, свянув, буркнул в сторону:

- Бухгалтер… даже на фронте не был.

Горюн, подлец, весело рассмеялся:

- Ну вот, - говорит, - я оказался прав. Хорошие бухгалтера – творческие натуры, и то, что его поберегли и не отправили в мясорубку, доказывает это. – Посмотрел на меня исподлобья строго и ещё ошарашил: - Вы что, молодой человек, хотели бы, чтобы отца загребли на передовую и там угробили?

Я оторопел от страшного, несправедливого обвинения.

- Хотел бы, чтоб он вернулся хотя бы с одним орденом, - и признался, - а то стыдно отвечать.

- Таких счастливцев немного, - продолжал грубо резать по живому профессор, - и где гарантия, что вашему бы отцу повезло? Вы готовы задним числом рискнуть его жизнью?

- Нет, конечно, - в этом я был твёрд. – Он много раз писал заявления на добровольную отправку, но ему всегда отказывали. Говорили: тыл – второй фронт.

- И правильно говорили, - согласился, утихая, Горюн. – Вы ещё молоды и не научились по-настоящему ценить родителей. Хорошенько задумайтесь когда-нибудь: они дали вам самое дорогое для вас – жизнь, и уже это одно оправдывает их перед вами во всём. Вам остаётся только любить их и прощать и посильно помогать. Вы – их отражение: не любите родителей – не любите себя.

Если бы кто знал, как приятна и целительна была мне отповедь профессора.

- Отец стихи пишет, - покраснев, неожиданно выдал я тщательно скрываемую слабость родителя.

Горюн снова рассмеялся.

- И опять я прав: яблочко от яблони недалеко падает. Ваш отец – творческий человек, и вы ему наследуете. Болейте на здоровье. – Он допил чай и продолжил: - А сочувствую потому, что ждут вас многочисленные и очень болезненные шишки, ссадины, неожиданные подножки и толчки, незаслуженные оговоры и обидные предательства, глубокие разочарования и стрессы. Весь приятный набор будет зависеть от степени вашего заболевания. Терпите, не делайте резких движений, бойтесь кого-либо больно задеть – всё вернётся бумерангом. У нас умеют давить таланты, наш народ любит дураков и чокнутых, но терпеть не может умников. В общем – дерзайте. Удачи вам. – Он с хрустом потянулся. – Не мешало бы соснуть минуток этак с 200. Можно? – встал и направился к заправленной кровати.

- Я договорился со Шпацерманом, - небрежно бросаю ему вслед, - живите здесь.

Он живо повернулся, с неподдельным любопытством поинтересовался:

- Он разрешил?

- Не то, чтобы разрешил, - запнулся я, - сказал, что знать ничего не хочет.

Горюн опять весело рассмеялся.

- Этого достаточно. Надеюсь не очень стеснить вас.

Быстренько разделся, аккуратно уложил грузное тело на скрипнувшие пружины и замер. Мне оставалось только последовать примеру старшего.

Хуже нет, как вставать утром в понедельник. Но в этот я поднялся без ропота: спать некогда – нас ждут великие дела. Горюн уже смылся втихую. Критически оглядел мятую праздничную спецодежду, но, чтобы избежать издевательств опекунши, влез в неё и потопал ни свет, ни заря торить спозаранку тропу в науку. Скоро выйдя на улицу, не сразу и сообразил, что второй день шастаю без палочки. Ура! В приподнятом настроении, как никогда, почти вбежал в камералку – никого! Я первый! Такого тоже ещё не бывало. И на часах – без пятнадцати. Мог бы ещё дрыхать и дрыхать без задних ног. И никто не видит, никто не заметит подвига будущего лауреата, никто не отметит в биографии.

Быстренько сажусь и, пока никого нет, …соображаю, критически рассматривая со всех сторон кандидатский опус, как будет выглядеть мой. Решил не жмотиться на бумагу и использовать глянцевую, а корочки, то есть, обложку, сделать твёрдо-синими, гладкими с позолотой. Вверху скромно: Лопухов В.И. золотой вязью, а посередине золотая пила графиков и через неё – «Рациональная интерпретация электропрофилирования». Внутри, конечно, кандидат геол.-минер. наук Лопухов Василий Иванович, а ниже – тираж. В скольки издавать-то? 10 000 экземпляров хватит? Нет, лучше с запасом, а то потом всё равно придётся переиздавать, лишние затраты для государства. Возьмём в оптимуме 50 000. В самый раз – всем достанется. Хотел ещё составить список, кому преподнести с дарственной надписью, бесплатно, но помешали – в камералку шумно ввалилась бездарная бабья гопа. Сразу: «Здрасьте! С Новым годом! Почему на вечере не был?» И толком не выслушав обстоятельных объяснений, сразу, по-бабски, напали скопом: «Денежный взнос назад не получишь! И торт твой схавали!» Деньги – ладно: скоро гонорар за книгу отхвачу, а вот торта жалко. Тем более – не завтракал. Потом они занялись увлекательными воспоминаниями о праздничных перипетиях и напрочь забыли обо мне. Потом, естественно, скучковались вокруг прокисшего чайного стола, и я остался совсем один-одинёшенек. Зря только костюм напяливал.

Можно было приниматься и за графики. А уже расхотелось. Со мной всегда так: придумать что-нибудь сногсшибательное – это пожалуйста, а вот валандаться в однообразной конвейерной тягомотине – убей, не могу. Вон, женщины – они, наверное, не так устроены – изо дня в день, из месяца в месяц, даже из года в год делают, как автоматы, одно и то же и не расстраиваются, не бунтуют. Потому-то и лидеры в семьях. Терпеливы. А у меня его нет, терпения. О-хо-хо. Пойти, что ли, наведаться к Алевтине, потрепаться на насущные партийные темы. Может, ненароком подскажет что ценное. Бывает, балабонишь с кем-нибудь о чём попало и вдруг – бац! – как выстрел в мозгу: какое-то слово или выражение задели заевший спуск, и задачка, над которой безуспешно бился в тиши кабинета, разрешилась сама собой. Пойду, может, опять случится выкидыш.

Приоткрыв дверь, заглянул в ихний кабинет. Слава богу, одна! Рябушинского нет.

- Не стесняйтесь, заходите, - приглашает, чуть улыбнувшись, больше глазами.

- А где Адольф Михайлович? – осведомляюсь на всякий-який, потому что при нём доверительной свары у нас не получится.

- Болеет, - успокаивает коротко.

Вот, чёрт! Я и забыл совсем, что он всегда после праздников болеет: слабый человек – не пить не может и пить не умеет.

- Что-то ещё придумали? – спрашивает Алевтина, угадав или догадавшись по моему щенячьему виду.

- Ага, - сознаюсь и, войдя, вижу, что она сидит над геологической схемой моего участка, - нюх-то у меня, оказывается, ещё тот! – Приглашаю в соавторы, пока очередь не образовалась.

Ещё больше радуется.

- Делить шишки?

И она туда же! Чего боятся того, чего нет? Я над настоящей пропастью висел и то не испугался.

- Обещаю не обделить, - щедро успокаиваю.

Теперь засмеялась в голос, довольная. Надо понимать, что высокие договаривающиеся стороны пришли к взаимовыгодному согласию. Прекрасно! Я – человек деловой, время для меня – дороже даже сгущёнки, поэтому, не базаря без толку, перехожу к делу:

- Алевтина Викторовна, - присаживаюсь напротив и впериваю глаза в глаза, - всем известно, что вы замечательнийший петрограф и минералог. – Она опять засмеялась, но тихо, с бульканьем в грудь. Глаза заблестели от удовольствия, а лицо слегка порозовело. Что ни говори, а лесть – наповальное оружие для завоевания женщин. Кому-кому, а уж мне… Ладно, замнём для ясности. – Поэтому, наверное, чё-нибудь знаете об электропроводности пород и минералов? – закончил деликатно.

Она, потускнев от сложного вопроса, усмехнулась совсем слабо, одним движением лица.

- Чё-нибудь, - соглашается, - наверное, знаю, - и добавляет для страховки, - хотя никто не может дать верной оценки своим знаниям. С вами мне, конечно, не сравниться.

Уж это точно, поскольку я, к стыду своему, фактически ничего не знал, но переубеждать, опять же из деликатности, не стал.

- А зачем вам? – кобенится для блезиру, трепыхаясь на крючке соавторства. – У вас же какие-то там свои сопротивления? – А самой, чувствую, интересно, да и кому безразлично, когда ты и твои знания нужны?

Отвечаю:

- Мне, - талдычу, - доверили обработку электроразведки по участку, который у вас на столе, а электрических свойств по нему нет.

- Так возьмите у Розенбаума по соседнему, - ошпаривает она профессионально.

- Возьму, - соглашаюсь без ропота, - обязательно возьму. Но потом. – Она замерла, ждёт объяснения. – Видите ли, - продолжаю терпеливо, - я решил провести обработку материалов собственным, нигде, разумеется, не опубликованным методом, для которого нужны первичные данные.

Она сразу навострилась и лыбиться перестала, но я не стал вдаваться в детали – сворует идею, и поди доказывай, кто автор, а кто соавтор. Знаю я этих учёных как облупленных. К нам аспиранты на практикумы приходили, так такое рассказывали про учёных светил, что в глазах темнело. Они там, в академиях, только тем и занимаются, что шныряют по соседским лабораториям и вынюхивают-выслеживают, кто чем занимается и кто что придумал. Чуть кто зазевается, уведут идею ни за понюшку и не сознаются ни в жисть. Кто слямзил и застолбил, тот и гений, а кто допетрил да протелился и прошляпил, тот лопух и уши холодные. Я про свою идеищу никому не проболтаюсь, никаким Розенбаумам с Зальцмановичихой впридачу, пока сам всё не сделаю, свидетельство об изобретении не получу, диссертацию не защищу и книгу не издам. Тогда, будьте любезны, знакомьтесь, просвещайтесь, повышайте свой низкий уровень. И ей бы не перечить, а молча помочь гению, тем бы и прославилась в веках.

- Давайте, - смиренно предлагаю, проигнорировав её немой вопрос, - попробуем сообща расположить породы участка в последовательности убывания вероятной электропроводности в соответствии с их минеральным составом и текстурными особенностями. Пусть эта шкала станет начальным материалом для интерпретации электропрофилирования. По мере накопления фактического материала она, естественно, будет меняться и пополняться так, чтобы петрография пород максимально соответствовала их электрическим свойствам и наоборот, а у нас получилась бы, в конце концов, петроэлектрическая характеристика пород. Понадобятся, естественно, и данные по другим участкам. Я вижу здесь более обширный фронт деятельности для вас, а не для меня, - подвесил в заключение клок сена.

Короче, изрядно поцапавшись, причём, я был, естественно, по-мужски предельно корректен и не сумел довести её до истерики, смастрячили мы вполне симпатичную эталонную табличку, из которой сами собой выперли основные базовые истины: высокими сопротивлениями на участке должны обладать известняки, интрузивы среднего и кислого составов, кремнистые сланцы и вулканические лавы. Остальные породы могут иметь широко перекрывающиеся интервалы сопротивлений, и среди них наиболее низкими сопротивлениями должны фиксироваться глинистые сланцы и алевролиты. Я был удовлетворён: мы идём к цели по научному пути.

- А как у вас здесь насчёт трещин? – спрашиваю с надеждой у эрудированной консультантши и слышу в ответ то, что мне надо. Оказывается, трещин здесь всяких-яких как собак нерезаных: и стаями в виде зон, и в одиночку в виде отдельных разрывов. Чешут вдоль и поперёк, не разбирая ни направлений, ни пород. Фактически весь здешний край в трещинах, трещинках, зонах трещиноватости, разрывах и разломах. Того и гляди сверзнешься в какую-нибудь и улетишь в тартарары к дьяволу в мантию. Но каков гений: ещё утром я предсказал их множество и многообразие и не ошибся. Хорошо, что они все замусорены осколками разрушенных пород и вообще чем попало – всякой рыхлятиной и сильно обводнены и, значит, как я и установил, обладают очень низкими сопротивлениями. Следовательно, поднимая сопротивления вмещающих пород выше пиков графиков, прав я, а не Розенбаум, безжалостно срезающий пики по живому. Итак, мы с помощницей установили наличие на участке трёх классов пород: мощных изоляторов, тонких проводников и всех остальных, с которыми надо будет подразобраться и навести среди них порядок. Можно было бы на этой высокой ноте и кончить.

Но где там! Разве Алевтина с её консервативно-жёлчным характером затвердевшего от партдиректив сухаря позволит? Настоящий изолятор! Должна, брюзжит, вас предупредить ещё, что кроме интенсивной трещиноватости на площади широко и в разной интенсивности развиты вторичные метасоматические процессы, и пошла перечислять в садистском самозабвении всякие «-ации», с которыми мы уже мучились напару при интерпретации магниторазведки, и все они, в той или иной мере, снижают истинные сопротивления пород. И как их угадать, и как учесть, к какому классу отнести, когда они произвольно шуруют из одного в другой? Господи, ну что за человек! Нет, чтобы вспомнить о неприятном потом когда-нибудь, при случае, и не портить сейчасного радостного настроения. Я не такой! Если преподаватель радовался чему-нибудь, что сумел выудить из меня на экзамене, то я, чтобы продлить ему радость, обязательно добавлял ещё что-нибудь. И если совсем обалдевший от радости экзаменатор выставлял меня, к моему огорчению, за дверь, я не расстраивался, потому что доставить радость уважаемому человеку было для меня ценнее собственного огорчения. Алевтину, похоже, ничем не обрадуешь. А сама она на этом не остановилась и к ложке дёгтя в нашу общую громадную бочку мёда добавила ещё поварёшку, вспомнив ни к селу ни к городу, что не худо бы геофизикам заняться непосредственно поисками рудных тел, о чём они твердят на каждом углу и в каждом проекте. А как ими займёшься, когда они нафаршированы минералами-изоляторами и не отличаются значительными аномальными сопротивлениями, если не сложены сплошь рудными минералами и колчеданными спутниками и при этом не окислены. Да и мощность у тел не ахти какая. Куда их поместить, к какому отнести классу? Врагов народа? То, что не получается, лучше оставлять на потом. Когда припрёт, само выйдет. А пока надо бы провернуть небольшое деликатное дельце.

- Алевтина Викторовна, - обращаюсь к заметно потускневшей соавторше, отведя на всякий случай глаза в сторону, - дайте… - и чуть не ляпнул автоматом: «списать», в последнюю секунду смял подлый язык и произнёс твёрдо, -…скопировать… - вот правильное определение, и чего я не использовал его в институте? Звучит-то как: «Слышь, Лёха, дай скопировать!», а то грубо: «дай списать», не интеллигентно. Скопировать – совсем не то, что списать, хотя процесс тот же. Ну да ладно – всё это теория, а на практике, значит, прошу я у неё: - Дайте скопировать вашу карту. Хочу посмотреть по своим графикам, какими реальными сопротивлениями отмечаются породы.

- Я её ещё не кончила, - не хочет она отдавать свою мазню и позориться.

Приходится успокаивать:

- Если удастся установить опорные слои и границы, мы с вами вместе и докончим, лады?

Отдала она мне недоделку, отчекрыжила от рулона лист кальки, и я устроился за рябушинским столом списывать, т.е., копировать, а она влила последний ковш дёгтя в наш с таким старанием собранный чан мёду:

- Вам, - талдычит сердито, - никогда не разобраться со своей геофизикой, если вы не будете знать хотя бы прикладной геологии.

Что за характер? Как ей с таким удаётся звать в светлое будущее? Я и без неё усёк, что без капитальных знаний геологии мне не обойтись. Но молчу, усердно сдирая на кальку её кривулины, даже язык высунул. Кто-то когда-то сказал: «Не гневи бога и женщину!» Я и не гневлю, сдерживаясь. Мне карта позарез нужна, а не её сентенции. Закончил, поблагодарил и отвалил восвояси, решив отказаться от соавторши.

В камералке бабьё всё ещё перемывало новогодние кости, прочно утвердившись вокруг чайника, а Розенбаум безмятежно клевал носом, стараясь попасть в зажатый торчком в руке карандаш. Пришлось срочно вмешаться и предотвратить тяжёлый несчастный случай.

- Слушай, Альберт, - подхожу к нему, - покажи, что ты делаешь с графиками.

Он обрадовался, что можно по-другому убить время, с готовностью развернул свой рулон и приглашает:

- Присаживайся, смотри, - и на чистом графике хлесть через середину пик линию.

- Что это? – спрашиваю, хотя и знаю. – Почему так?

Он снисходительно улыбнулся, радуясь утереть нос инженеришке.

- Осреднённая линия сопротивления горизонта, которой исключаются искажения, вносимые в наблюдения неоднородным составом рыхлых отложений, рельефом и другими помехами.

- А кто установил это? – допытываюсь.

Он улыбнулся ещё шире.

- Сами додумались.

Потом показал, как, используя теоретические кривые, определяет точное положение контактов, и против этого возразить даже мне было нечего.

- Вот результаты интерпретации – корреляционная схема, - торжественно вытягивает из-под рулона затёртый лист, испещрённый короткими трещинами, треугольниками, параллелограммами и другими геометрическими фигурами так, что он превратился в бабушкино лоскутное одеяло.

- И как эта штуковина согласуется с геологической картой? – спрашиваю, зная ответ.

- А никак! – улыбается довольный интерпретатор и кладёт рядом простецкое Алевтинино произведение с плавно извивающимися протяжёнными горизонтами и редкими разрывами. – Я пытался проследить по графикам геологические границы, но ничего не вышло: сопротивления горизонтов часто меняются, корреляция пропадает, а границы прерываются. В общем, и близко не получается такой идеальной картины, как у Сухотиной. Пускай дальше Трапер с Коганом химичат.

«Ему легче», - порадовался за соратника, - «мне придётся химичить самому: я никому не уступлю заключительной доли, не дождётесь». Мы ещё с часик посидели дружненько за обработкой графиков, и, только когда я хорошенько уяснил чужую технику обработки, отвергнутую мною напрочь, с сожалением расстались. Особенно Розенбаум, которому снова надо было впадать в дремотный анабиоз.

После плодотворных консультаций с обеими враждующими сторонами я наглухо уединился в собственной раковине и долго и упорно мурыжил свои графики, всё больше убеждаясь, что Альберт тысячу раз прав, и согласия между ними и Алевтининой геологией нет. В общем деле последняя явно многого не договаривает, а первые в избытке непонятной информации прилично перебарщивают. Надо искать консенсуса, а он невозможен без опыта и комплексных знаний. От отрицательного перенапряжения спасали вечерние задушевные беседы о смыслах жизни с Радомиром Викентьевичем.

Но и он больше ставил меня в тупик, чем успокаивал. По его, по профессорской, теории основным смыслом гомосапиенсовского жития является примитивное размножение и продолжение рода. Додумался! Стоило столько мозги пудрить учёбой, защищать две диссертации и надевать мантию, чтобы сверзиться до уровня инстинктивного мышления безмозглых животных тварей? Неужели лагеря начисто выели с таким трудом приобретённый интеллект? Я с незамутнённой житейскими передрягами душой, естественно, сопротивлялся, взращённый, как и все, не матерью и отцом, вечно занятыми для серьёзных разговоров, а нашими патриотическими книгами, кино, учителями и собраниями.

- А как же, - кипячусь без толку, - светлые идеалы революций, изобильное коммунистическое будущее, всеобщее счастье миролюбивых народов? Разве ради них не стоит вкалывать, не жалея сил, здоровья и самой жизни?

- Не стоит, - не сумняшись рубит с плеча профессор. – Всё это мираж, в котором нас водят за нос нечестные вожди. Евреев, чтобы выродились инакомыслящие, водили 40 лет, нас уже 36, и, похоже, не уложимся в 50 – русский народ покрепче духом. Поймите, - горячится, - человеку дана жизнь, чтобы он распорядился ею сам, сам обустраивал, не перекладывая на плечи другого и не вмешиваясь без нужды в судьбу соседа. Сам, своим умом жил и был бы сам в ответе за свою жизнь, не взваливая оценку на будущие поколения, которым, может быть, его жертва в тягость и во вред. А то сегодняшние госпартбонзы наделают кучу ошибок, угробят массу людей и ссылаются на положительную оценку завтрашних поколений, во имя счастья которых они якобы и вынуждены творить зло. – Профессор социологии и конских дел чуть успокоился. – И жить полноценной жизнью тоже надо сейчас, каждую минуту и каждый день, радоваться жизни, а не откладывать радости на будущее подобно скряге, что копит всю жизнь, отказывая себе во всём, и умирает на деньгах, так и не вкусив от них радости. Радоваться и помнить, что в ответе ты в первую очередь не перед людьми, а перед тем неведомым, кто дал тебе жизнь, и ответить обязан тем же – продолжением жизни после себя, иначе жил впустую. В подаренной жизни каждый должен быть счастлив своим индивидуальным счастьем, а не общественным, размазанным тонким слоем по работягам и лодырям. Все идут к нему порознь, но одновременно и вместе. Если будет счастлив каждый, то и всё общество, вся нация будут здоровы и счастливы, и обратной связи нет, это простейшая и понятная истина.

- Ну и получится: кто в лес, кто по дрова – сплошная анархия. Поразбредутся кто куда, где уж тут счастливая нация, - вклинился я в горюновский монолог – мне совсем не нравилось собственное приземлённое предназначение. Может быть, профессор и прав, но я сначала хочу открыть месторождение, стать лауреатом, написать книжку, защитить диссертацию, а потом уж и поразмышлять на эту тему. Чуть мысленно не обвинил его в том, что всё это у него есть и ему легко рассуждать, даже зарделся от подлого навета. Он просто сильно обозлён на всех за несправедливо утраченные в лагерях лучшие творческие годы и потому ищет мстительного уединения и сторонится общественной деятельности. Он, видите ли, желает идти за счастьем один. Мне одиночное шествие не по нутру, я – живность общественная, в одиночку сдохну от скуки. – Вы, - говорю, - проповедуете не что иное как жёсткий индивидуализм и непримиримый эгоизм вразрез устремлениям наших людей в будущее. Не получится по-вашему! – напрочь отвергаю его индивидуалистскую идеологию.

- Ну и зря! – сник он разом, отчаявшись обратить в свою веру даже меня, политнесмышлёныша. – Да, русский человек, к сожалению, не умеет и не любит жить хорошо сейчас, до смерти надеясь на безграничное счастье в будущем, которое должно свалиться на него ни с того, ни с сего, он умеет доверчиво терпеть и ждать этого мифического будущего. На этом и подлавливают нашего брата разные бессовестные политиканы. Русский человек как будто живёт временно на этой земле, а постоянное житьё у него там, неведомо где. Так нас воспитывали долгие сотни лет православная религия и крепостное право, а сейчас преемница обоих – коммунистическая идеология.

Мне тоже светит месторождение на Ленинскую, которое я открою, ради него я готов вытерпеть сейчас всё.

- Мы всё делаем кое-как, как будто из-под палки, - продолжать стенать индивидуалист, - даже для себя, потому и плохо, абы просуществовать. Никогда не получится счастливого общества, если людей загоняют в него силой, и, естественно, его вообще никогда не будет, если ждать, что оно свалится на голову. В нас всю жизнь теплится призрачная, сказочная надежда на светлое будущее и нет настоящей, практической веры в него. И пока её не будет, не будет справедливой жизни и свободного труда, до тех пор будем бродить в миражах нищими материально и духом.

Стало горько и обидно за свой мираж, за то, что меня 36 лет водят за нос, что я скверно живу по собственной инициативе, и перспектив у меня никаких нет, в общем – полнейший швах! Но зато у меня сильный дух, и мне есть что сказать.

- По-вашему, - трепыхаюсь, - выходит, что революции и гражданские войны – зря? Стахановские пятилетки – зря? Ленин – зря?

Загрузка...