Истории, картины, карты Поиски смысла

Лично мне, наверное, стало понятно, почему наука такая интересная, лет в семь-восемь. Я любил разбирать все на части, чтобы понять, как что устроено. Среди самых удачных экспериментов того времени – начала шестидесятых – был эпизод, когда я разобрал отцовские часы и выяснил, как функционируют все детали часового механизма. Как это было увлекательно! К сожалению, собрать часы снова было уже совсем не так просто. К счастью, они были старые, так что отец, конечно, рассердился, но все же не настолько, насколько его огорчила бы необходимость покупки новых часов.

Вот это наука умеет просто прекрасно – она разбирает все на части и понимает, как что устроено. Какие механизмы лежат в основе процессов, которые мы наблюдаем в окружающем мире? Как пчелы делают мед? Почему небо голубое? Почему мне не видно дальнюю сторону луны? Главный двигатель науки – человеческая любознательность. Нам страстно хочется найти смысл во всем, что мы видим, извлечь его из любого жизненного опыта.

Науку можно понимать как поиски наилучшей теории. Можно ли вывести из наших наблюдений более глубокое понимание структуры Вселенной? Поскольку мы убеждены в рациональности Вселенной, то верим и в то, что человеческий разум способен понять по крайней мере некоторые ее структуры. Как подчеркивал К. С. Льюис: «Мы не вчитываем рациональность в иррациональную вселенную, а отвечаем на рациональность, которой во Вселенной испокон веку было предостаточно»[40].

Слово «теория» – греческого происхождения и означает что-то вроде «способ смотреть на вещи». Следует различать то, что мы наблюдаем, и то, как мы понимаем наблюдаемое. Извлекать смысл из того, что мы видим, помогают интеллектуальные конструкции, своего рода понятийная сеть, которую мы набрасываем на то, что наблюдаем. Об этом прекрасно пишет историк науки Питер Дир:

Отличительная черта физики – упор на постижимость: она берет природные явления и старается описать их, опираясь не только на безупречную логику, но и на идеи и предположения, которые представляются ей верными и имеют смысл[41].

К религии это тоже относится. Как мы вскоре убедимся (в разделе «Главные вопросы бытия. Зачем нам ответы?»), тема религии как системы поиска смысла все чаще вызывает интерес исследователей, особенно в области эмпирической психологии: ученые пытаются разобраться, как религия дает людям возможность обрести смысл и в окружающем мире, и в собственной жизни, а в особенности – преодолевать жизненные невзгоды[42].

Когда я в октябре 1971 года собирался изучать химию в Оксфордском университете, то уже понимал, что глубочайшие вопросы бытия каким-то образом ускользают от науки. Тогда я еще не мог облечь свои опасения в слова, но уже начал понимать, что жизнь не исчерпывается изучением природных механизмов. Наука очень хорошо умеет разбирать все на части и показывать, как это устроено. Но есть ли способ собрать эти части заново и понять, что они значат? И есть ли в них вообще какой-то смысл?

Смысл и главные вопросы

В юности я часто размышлял о смысле жизни. Есть ли он вообще? Имеет ли цель человеческое существование вообще и мое в частности? На том этапе я был атеистом, поскольку считал, что на эти вопросы не просто не найдено значимых ответов – на них в принципе невозможно ответить. Если хочешь быть интеллектуально честным, будь атеистом. Но перед отъездом в Оксфорд я обнаружил, что чем больше я об этом думаю, тем сильнее сомневаюсь, не слишком ли рано я решил, что эти вопросы для меня закрыты, не слишком ли поспешно ответил на них на основании несколько поверхностного отражения реальности.

Наука хорошо, да что там – великолепно помогает понять процессы, благодаря которым мы, во-первых, возникли, а во-вторых, продолжаем существовать. Однако между тем, чтобы знать, как мы появились, и знать, зачем мы здесь, большая разница. Поначалу я верил, что наука может – или могла бы – ответить на все наши вопросы о цели и смысле. Однако в начале 1971 года, погрузившись в философию науки, я был вынужден сделать вывод, что на вопросы, которые Карл Поппер называл «главными» или «вечными», наука ответить не способна. «Важно осознавать, что наука не высказывается по “вечным” вопросам – о тайнах бытия или о назначении человека в этом мире»[43] (здесь и далее пер. Д. Лахути), – писал он. Однако эта истина, по его словам, постоянно становится жертвой недоразумений и недопонимания, например, когда речь заходит об этике. «Однако некоторые великие ученые и многие менее великие делали из этого неверные выводы. Тот факт, что наука не может высказываться по поводу этических принципов, принимали за указание на то, что таких принципов не существует, в то время как на самом деле поиск истины подразумевает этику». К этому мы еще не раз вернемся на страницах этой книги. И начнем прямо сейчас.

Наука не имеет отношения ни к теизму, ни к атеизму. Это просто наука

Конечно, естественные науки – одна из самых надежных разновидностей интеллектуальных изысканий, если не самая надежная, но они стяжали и сохраняют такую репутацию исключительно благодаря тому, что понимают, где для них проходят границы возможного. Нам следует остерегаться обобщения теорий за пределы территории, в которых они зародились и в которых прекрасно работают.

Эту проблему признают большинство ученых. В 1885 году Томас Генри Гексли, пламенный поборник идей Дарвина, произнес речь по поводу завершения памятника Дарвину для одного лондонского музея. В завершение речи Гексли объявил, что «если наука принимает символ веры, это самоубийство»[44]. Так и есть. Стоит науке принять любое политическое, религиозное или антирелигиозное мировоззрение – и ей конец. Она уже не сможет удержаться и будет постоянно кооптироваться с той или иной идеологией. Правда, когда религиозные или антирелигиозные активисты используют ее как оружие, она по крайней мере может протестовать против такого покушения на свое достоинство.

Покойный Стивен Джей Гулд постоянно подчеркивал, что наука не имеет отношения ни к теизму, ни к атеизму. Это просто наука, и все. И если наука ограничивается законным применением научного метода – а как же иначе? – то она не в состоянии так или иначе комментировать вопрос о Боге. Беда в том, что некоторые ученые, похоже, полагают, что их авторитет в собственном, достаточно ограниченном поле деятельности можно распространять на все остальные сферы жизни.

В отзыве на антиэволюционистскую работу, где утверждалось, что дарвинизм однозначно предполагает атеизм, Гулд вспомнил недоброй памяти миссис Макинерни, свою учительницу в третьем классе, которая имела привычку шлепать детишек по рукам, если они говорили или делали какую-нибудь выдающуюся глупость:

Говорю за всех своих коллег, повторяю в миллионный раз – и во время задушевных бесед с коллегами, и на страницах признанных работ: наука просто не может (если она ограничивается своими законными методами) судить о том, правит Бог природой или нет. Мы это не утверждаем и не отрицаем – просто мы как ученые не вправе делать по этому поводу никаких комментариев. Если кто-то из наших все-таки переступил границу и заявил что-то о том, что дарвинизм опровергает идею Бога, то я разыщу миссис Макинерни, и пусть она отшлепает их по рукам[45]!

Гулд совершенно справедливо настаивает, что наука имеет дело только с натуралистическими объяснениями и, таким образом, ставит всякое обсуждение вопроса о Боге вне сферы своей досягаемости. Она не может ни подтверждать, ни отрицать существование Бога. Для Гулда окончательный итог этого – что теория эволюции Дарвина на самом деле не имеет никакого отношения к существованию и природе Бога, если только не считать, что из существования Бога следуют какие-то представления, которые наука может опровергнуть, например, убежденность, что Вселенной всего шесть тысяч лет. С точки зрения Гулда то, что биологи-эволюционисты бывают и теистами, и атеистами, – не более чем наблюдаемый факт. Отметив репрезентативные примеры – в том числе агностика-гуманиста Дж. Г. Симпсона и православного Феодосия Добржанского, – Гулд заключает: «Либо половина моих коллег неимоверно глупы, либо дарвинизм как наука полностью совместим с конвенциональными религиозными представлениями – и в той же мере совместим с атеизмом».

Гулд ясно и недвусмысленно заявил, что естественные науки, в том числе теория эволюции, не противоречат ни теизму, ни атеизму. Разумеется, считать половину – причем неважно какую – коллег-ученых дураками было бы абсурдно, поэтому Гулд и не смог сделать никакого другого разумного вывода из того, как разнообразно его умные и образованные знакомые реагировали на реальность.

Ветеран британской философии Мэри Миджли – яростный критик склонности некоторых ученых предаваться всякого рода «псевдонаучным спекуляциям» в некоторых относительно популярных работах, обычно – в последних главах. До этого в книгах, как правило, корректно разбираются различные научные вопросы, и доводы основываются на надежных данных. Однако в последней главе все внезапно меняется. Миджли посмеивается над «яркими пророческими и метафизическими пассажами», которые можно найти на заключительных страницах, где авторы со знанием дела (и, честно говоря, с некоторым апломбом) обсуждают смысл жизни и другие великие вопросы[46]. Особенно резко Миджли критикует Ричарда Докинза: для нее он – ярчайший пример ученого, который придает научным занятиям как таковым непомерно огромный вес и, в частности, того, как известный популяризатор науки претендует на авторитет и в других областях. Откуда такая уверенность, что Вселенная лишена цели и смысла? Как можно это доказать? Миджли считает, что подобные вопросы следует оставить открытыми[47].

Примирить науку с атеизмом легко и просто. Но и с христианством ничуть не сложнее. Однако сама наука не должна придерживаться ни атеизма, ни теизма любого рода, в том числе и христианства. Повторяю, это просто наука. И так уж сложилось, что есть ученые-христиане, ученые-атеисты, ученые, придерживающихся любых политических, общественных, этических взглядов на жизнь. Это факт. Науке не свойственны никакие религиозные, политические, социальные воззрения. Можно говорить о том, соответствуют они друг другу или нет, но соответствовать – не значит следовать с необходимостью.

В поисках понятности и логичности

Мы – люди и поэтому стремимся составить из разных аспектов жизни целостную, логичную картину, которая бы нас удовлетворила. Нам мало просто искать смысл в отдельных предметах и явлениях. Мы хотим, чтобы они стали частью более масштабной модели. Мы не считаем свои ментальные миры чередой непоследовательных, никак не связанных друг с другом мыслей и идей – нет, нам нужно соткать из них узор, словно из нитей. Мы стремимся разработать «общую картину» реальности, в которой наука и религия прекрасно дополняют друг друга на умопостигаемой карте интеллектуального ландшафта и обеспечивают обогащенное представление о жизни, где все взаимосвязано. Для многих из нас самая трудная задача, которая стоит перед человечеством, – построение интерпретируемой модели, которая станет универсальным ориентиром в нашей жизни.

Все дело в историях, картинах и картах. Мы живем в мире, который сформирован бродячими сюжетами. Но какой из них самый осмысленный? Многие философы в наши дни называют творческий подход к поиску смысла жизни «мифом»[48]. Какой же миф самый лучший? Кому-то удобнее мыслить «картинами»: так легче визуализировать и организовывать «снимки» жизненных ситуаций, придавать логичность разрозненному набору впечатлений. А иногда говорят о «картах смысла», помогающих разобраться в сложном ландшафте реальности и проложить себе путь по нему.

Некоторые психологи описывают подобную ментальную карту реальности при помощи теории схем: схема дает одновременно и аппарат для представления некоторых аспектов реальности, и систему для организации информации о них[49]. Схемы часто представляются и навязываются через нарративы. Хорошие истории, картины и карты помогают нам углубить свое восприятие реальности – а плохие загоняют в тупики упрощенных представлений. Если ошибиться с ними, они обедняют и принижают, а если выбрать их правильно, они обогащают и просветляют.

Мы уже видели, что некоторые «великие нарративы» завладевают воображением целой культуры, но лишь временно, а затем теряют притягательность и утрачивают доверие. В наши дни упрощенческое, материалистическое мировоззрение вытеснило сложные холистические подходы, которые главенствовали в более ранние периоды развития западной культуры, в особенности в эпоху Возрождения. Ученые Возрождения считали природу многогранным живым организмом, где все взаимосвязано, а затем это представление сменилось механистическими моделями. С точки зрения такого «великого нарратива» природа толкуется как обезличенная конструкция из вещества и сил, управляемая причинно-следственными законами.

Однако если механический нарратив и доминирует в культуре, из этого не следует, что он интеллектуально точен или экзистенциально адекватен. Просто он вышел на передний план и когда-нибудь отойдет обратно. Есть и другие истории о поисках смысла, другие точки зрения, которые наша культура оттесняет на периферию. А нам иногда нужно двигаться дальше и возрождать старые представления, которые подавляли и замалчивали не потому, что они неправильные, а потому, что они неудобные и по сути своей подрывные. Культурная история науки и религии – едва ли не лучший тому пример.

Рассмотрим ее подробнее.

Истории о науке и религии

Отдельные группы в пределах тех или иных культур рассказывают свои истории, чтобы подтвердить и закрепить собственные притязания на мудрость и авторитет, с одной стороны, и исключить тех, кто может их оспорить, – с другой. Как мы уже отмечали, философ и культуролог Чарльз Тейлор показал, как определенные метанарративы выходят на главенствующие позиции, даже если они слабо укоренены в реальности[50]. А когда кто-то пытается оспорить эти доминирующие нарративы или отказаться от них, это представляют как признак иррациональности. Однако те, у кого хватает мудрости сомневаться в них, впоследствии считаются пророками, великими мыслителями, далеко опередившими свое время.

Выдающийся философ-постмодернист Мишель Фуко (1926–1984) прославился изучением проблемы безумия в эпоху Средневековья и в Новое время[51]. Почему эта работа оказалась такой влиятельной? Потому что показала, как власти зачастую применяли клеймо «безумие» вовсе не для обозначения душевных недугов, а как оружие в борьбе с подрывными, неудобными взглядами, представлявшими реальную угрозу для политических и культурных институтов. Нейтрализовать опасные идеи проще всего, если назвать их безумными. Интеллектуальную диктатуру маскировали под деяния на благо общества.

Точно так же обстояло дело с карательной психиатрией в СССР, где политических и религиозных диссидентов отправляли в психиатрические больницы. Эти люди были совершенно здоровы, просто придерживались воззрений, угрожавших официальной идеологии СССР. При этом одним выстрелом убивали сразу двух зайцев – и изолировали диссидентов от общества, и отметали их идеи как «безумные». К сожалению, подобный подход к демонизации веры характерен и для нового атеизма. Снисходительное замечание Ричарда Докинза, что вера – это «разновидность психического заболевания», в далекие восьмидесятые казалось смелым и тонким, но сейчас в нем слышится недовольное ворчание ретрограда[52].

Между тем истории, доминирующие в культуре, берутся не из воздуха. Как показывали культурологи-аналитики со времен Антонио Грамши (1891–1937), их создают и продвигают культурные и властные авторитеты. Одни интеллектуалы «состоят в заговоре» с доминирующими культурными нарративами, другие подвергают эти нарративы сомнению. И зачастую самые мощные доводы против доминирующих культурных нарративов выдвигают именно ученые. Физик Фримен Дайсон в эссе «The Scientist as Rebel» («Ученый как мятежник») провозгласил: «Наука в любой культуре – это союз людей свободных духом, восстающих против местной тирании, которой любая культура подвергает своих чад»[53]. Наука очень часто бросает вызов культурным авторитетам, в том числе и религиозному истеблишменту.

Это очень веский довод, и Дайсон подкрепляет его множеством примеров. Великий персидский астроном и математик Омар Хайям (1048–1131) считал науку мятежом против интеллектуальных ограничений ислама, а некоторые лучшие индийские физики XX века – например, Ч. В. Раман (1888–1970), – видели в ней мятеж против фаталистической этики индуизма.

Но иногда мятеж был направлен против политического истеблишмента. Например, первые поколения японских ученых XIX века воспринимали науку как борьбу с традиционной культурой феодализма, а тот же Раман – еще и как оружие против культурного влияния Британии в колониальный период.

Доминирующая в культуре история о войне науки и религии безо всякой критики пересказывается в трудах новых атеистов – в том числе и в книге «Бог не любовь: как религия все отравляет» Кристофера Хитченса (2007). В этой работе Хитченс приводит в доказательство нарратива противостояния предвзято и откровенно грубо отобранные примеры. Исторические подробности искажаются ради соответствия излюбленной теории автора, а те, которые упорно не желают в нее укладываться, либо отметаются, либо произвольно отодвигаются на второй план. Хитченс опирается на тщательно выбранные исторические анекдоты, как будто они представляют некую высшую истину, состоящую в том, что те, кто придерживается религиозных представлений, не в себе и, следовательно, потенциально опасны для общества в целом.

Рассмотрим одно из этих сенсационных заявлений. Хитченс совершенно справедливо утверждает, что христианский писатель Тимоти Дуайт (1752–1811), глава Йельского колледжа, впоследствии ставшего Йельским университетом, был противником прививок от оспы. С точки зрения Хитченса, заблуждение Дуайта типично для мышления религиозных ретроградов. А то, как яростно Дуайт нападал на идею прививок, по мнению Хитченса, лишь подтверждает, что религиозное мракобесие и тогда, и сейчас стояло на пути научного прогресса. Религия отравляет любые попытки человечества продвинуться вперед.

Все это настораживает отсутствием веских доказательств и наличием глупых ошибок и натяжек. Хитченс совершенно справедливо выбрал историю вакцинации от оспы как яркий пример препятствия научному прогрессу. И он абсолютно прав, когда утверждает, что Дуайт был против прививок. Однако выводы он делает упрощенные и поверхностные, тем самым выставляя напоказ собственные глубоко укоренившиеся предрассудки и узость мировоззрения. Все было гораздо сложнее – и никак не укладывается в нарратив противостояния, с которым Хитченс согласен настолько, что не видит его явных недочетов.

Приведу два контрпримера, чтобы пояснить свою мысль. Хитченс, разумеется, считает с высоты нашего нынешнего опыта, что прививки от оспы – это хорошо, и тех, кто выступал против них, следует клеймить, а тех, кто за, всячески превозносить. Вернемся в прошлое, примерно в поколение родителей Тимоти Дуайта. Третьим главой Принстонского колледжа (впоследствии Принстонского университета) был Джонатан Эдвардс (1703–1758), которого в наши дни считают одним из величайших христианских мыслителей Америки. Эдвардс всей душой поддерживал научно-технический и медицинский прогресс и был в числе первых горячих сторонников вакцинации. Чтобы показать своим принстонским студентам, что эта процедура совершенно безопасна, он сам сделал себе прививку[54]. Прививка вызвала осложнения, и вскоре Эдвардс скончался.

Так вот, непредвзятые читатели не без оснований ожидают, что Хитченс представил им точный и сбалансированный отчет об отношении верующих к вакцинации – с учетом того, что Эдвардс был ее сторонником, и это стоило ему жизни, которую он принес в жертву научному прогрессу. Однако об Эдвардсе в книге ни слова, он словно бы вырезан из общей картинки. Хитченс повел себя не как ученый, а как пропагандист. Его цель – отстоять и нарратив противостояния, и собственную, довольно-таки догматическую версию атеизма, а не дать верное представление об исторических событиях.

Свидетельством этой настораживающей предвзятости служит и то, что Хитченс почему-то ни словом не упоминает о том, каким яростным противником прививок от оспы был в тридцатые годы прошлого века знаменитый писатель-атеист Джордж Бернард Шоу (1856–1950), который называл вакцинацию бредом и гнусным колдовством. Выдающихся ученых, которые поддерживали вакцинацию, в том числе Луи Пастера и Джозефа Листера, Шоу считал шарлатанами, не имеющими представления о научном методе. Но ведь Шоу атеист – и свои нелепые заявления делал уже в XX веке[55]. Почему же Хитченс не приводит этот известный и сокрушительный пример? Разумеется, Хитченс вправе выражать свои тревоги и сомнения по поводу религии как угодно. Но он все же мог бы предвидеть, что его читатели заметят столь явно предвзятое отношение к отбору материала!

Вот почему историю надо рассказывать во всех подробностях. И никто не будет спорить, что были времена, когда религия действительно становилась на пути научного прогресса. Хотя споры Галилея с церковью по поводу его модели Солнечной системы интерпретировали неверно, нет никаких сомнений, что некоторым высокопоставленным священнослужителям его модель не понравилась и по научным, и по религиозным причинам и что они хотели, чтобы он помалкивал. Но на самом деле и здесь все было гораздо сложнее[56]. Католицизм в то время сражался с протестантизмом и пытался оградить свою основную доктрину от посягательств – и поэтому не был склонен принимать никакие поправки к традиционному пониманию Библии. Этот полемический контекст создал атмосферу крайней подозрительности, в которой не было место тонкостям «новой науки». Слова Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца, были (неверно) поняты как модификация католического учения, которая играла на руку его оппонентам-протестантам.

Современная католическая теология считает Галилея человеком, который всячески способствовал сближению науки и веры и которого его критики-церковники неправильно понимали и толковали. Папа Иоанн Павел II в 1992 году, говоря о растущем единодушии в пределах католической церкви в XX веке, сказал об этом так:

Новая наука с ее методами и свободой исследований, которые они предполагали, заставила теологов пересмотреть свои собственные критерии толкования Писания. Многие из них не знали, как это делается. Как ни парадоксально, Галилей, человек искренне верующий, оказался в этом отношении более восприимчивым, чем богословы, которые были его противниками[57].

Критика нарратива противостояния

Оспорить обветшалый и все более неправдоподобный нарратив противостояния можно с разных сторон. Один из самых веских подходов к этому, к сожалению, еще и самый скучный: я имею в виду систематическое развенчание главных его мифов, которые регулярно цитируют, словно священные тексты, комментаторы-культурологи, небрежно относящиеся к выбору источников. Вот, к примеру, что напечатали в газете «New York Times» в 2006 году:

Когда врачи в XIX веке стали применять хлороформ для обезболивания родов, шотландская кальвинистская церковь объявила это «сатанинским измышлением», оскверняющим замысел Божий[58].

Забавно – но при этом полная чушь. Настороженное отношение к обезболиванию родов в XIX веке было вызвано причинами вообще не религиозными, а в основном медицинскими – опасались, что это может иметь последствия для матери или ребенка[59]. Это просто домыслы, почерпнутые – либо прямо, либо косвенно, но уж точно без проверки – на страницах одного основополагающего документа мифологии противостояния, документа, который давно уже дискредитирован серьезными исследователями – речь идет о книге Эндрю Диксона Уайта «История противостояния науки и теологии в христианстве, вышедшей еще в 1896 году (Andrew Dickson White, «History of the Warfare of Science with Theology in Christendom»). Уайт был первым главой Корнельского университета и стремился сделать из него оплот интеллектуальной независимости. Суровой критикой религии он рассчитывал привлечь в Корнель больше студентов. Его довольно топорный нарратив противостояния был призван подтолкнуть читателей «думать в терминах полярности там, где до этого царила множественность. В которой было трудно разобраться, видеть монолитную сплоченность там, где царила неуверенность и разобщенность, и ожидать враждебности там, где царили примирение и согласие»[60].

Не стану, однако, утомлять читателей полным развенчанием этого нарратива с тщательным, занудным исправлением всех ошибок. Давайте просто расскажем более правдоподобную историю – вероятно, она окажется вовсе не такой интересной, как эта занятная выдумка о шотландских кальвинистах, зато у нее есть одно несомненное преимущество: она исторически достоверна.

Утверждать, что современную науку породило христианство, было бы неверно, ведь на ее развитие оказало влияние отнюдь не только оно, однако очевидно, что между наукой и христианством есть мощная фундаментальная синергия. Например, можно считать, что христианство задало интеллектуальную платформу, которая вполне применима в научной теории и практике[61]. Хотя в популярной литературе по-прежнему бытуют нелепые мифы, например, давно дискредитированная идея, что средневековая церковь и ее богословы учили, что земля плоская, и пресекали любые упоминания о том, что она круглая, по религиозным причинам[62] – исследователи уже далеко ушли от этих устарелых домыслов и давно обрисовали нам сложную, богатую, а главное – исторически достоверную картину взаимодействия науки и религии до и во время революции в науке.

Особенно широко распространена точка зрения, что религиозные факторы сыграли заметную положительную роль в возникновении и становлении современной западной науки – среди историков науки. Для начала, многие ключевые фигуры рассвета естественных наук были люди искренне верующие, но главное даже не это – новые подходы к изучению природы, которые они разрабатывали, были так или иначе основаны на религиозных представлениях, в частности, на христианских представлениях об упорядоченности тварного мира.

Отметим три главные темы, которые историки считают существенными для понимания религиозных основ революции в западноевропейской науке на заре Нового времени.


I. Христианская доктрина сотворения мира поддерживает идею упорядоченной Вселенной, и этот порядок можно выявить путем эмпирических исследований. Эта идея была жизненно важна для возникновения науки. Как подчеркивает физик Пол Дэвис, «В Европе эпохи Возрождения подход, который мы теперь называем научным, поддерживался представлением о рациональном Боге, сотворившем миропорядок, который можно постичь посредством тщательного изучения природы»[63].

II. Было общепринято, что изучение природы – это углубленное и обогащенное восхищение мудростью и красотой Бога[64]. Для изучения природы был мощный религиозный мотив – в красоте и регулярности природы видели отражение характера ее Творца.

III. Многие естествоиспытатели XVI и XVII века все сильнее сомневались, что прийти к истинам мироустройства можно при помощи одного лишь человеческого разума и дедуктивных процессов, знакомых по древнегреческой философии[65]. Ученых все больше и больше тревожила ограниченность умственных способностей человека, отраженная в христианской доктрине первородного греха, и это и заставило естествоиспытателей ценить эмпирический метод как средство достижения надежных истин. Основой знаний о природе стали считать не чистый разум, а эксперимент.


Понятийная платформа христианства, на которой можно было построить науку, несомненно, относится к контексту, против которого и протестовала революция в науке. И это очень важный довод против мифа о вековечной войне между наукой и религией. Есть огромная разница между утверждением «Наука и религия обречены конфликтовать» (исторически неподтвержденным) и утверждением «Наука и религия иногда вступают в конфликт, а иногда сотрудничают» (исторически верным, зато, по мнению многих, не очень интересным).

Что бы мы ни думали об отношениях науки с религией, становится все очевиднее, что границы между ними в наши дни куда более размыты, чем в прошлом. Как недавно заметила социолог Элейн Говард Эклунд, пространные беседы с ведущими учеными показывают, что идея «непримиримой вражды» науки и религии – это «карикатура, клише, пригодное разве что для сатиры на общественное мнение, но едва ли отражающее реальность»[66]. Из этого не следует, что ученые становятся более религиозными; скорее это указывает на то, что все больше ученых видят недостатки модели «войны» науки с религией, которая раньше была встроена в мировоззрение многих из них. Очевидно, что научная общественность массово отказывается от нее, делая выбор в пользу открытого диалога и дружеского – и, вероятно, взаимовыгодного – сосуществования.

Любой историк науки знает, что отношения науки с религией неоднозначны, их нельзя свести к упрощенческим лозунгам. Конечно, науке не раз и не два мешали религиозные предрассудки. Но неужели на пути научного прогресса никогда не вставали антирелигиозные предрассудки? Разумеется, этих случаев не найдешь в предвзятых подборках Докинза и Хитченса, однако без них не построишь сложную картину, а нам нужно, чтобы она получилась правильно.

Приведу пример. В послевоенные годы стало понятно, что Вселенная существовала не вечно, как полагали ученые прошлого. Научное сообщество постепенно пришло к согласию по этому вопросу. Вселенная возникла в результате конкретного события, получившего название Большой взрыв. Это новое представление произвело переворот в сложившемся научном мировоззрении и было встречено с недоверием некоторыми учеными, которые оспаривали новые данные. Однако в шестидесятые годы противниками этой гипотезы также стали видные ученые-атеисты, например, Фред Хойл и Стивен Вайнберг, которых тревожило, что представление о моменте зарождения Вселенной «какое-то религиозное», напоминает библейский рассказ о сотворении мира из книги Бытия.

В те годы атеистам больше импонировала стационарная модель Вселенной Фреда Хойла, поскольку в ней исключалась любая возможность «сотворения мира». В 1967 году, выступая в Массачусетском технологическом институте, Стивен Вайнберг отметил, что «стационарная теория с философской точки зрения более привлекательна, поскольку менее всего напоминает сюжет из книги Бытия», и сокрушенно добавил: «К сожалению, ей противоречат экспериментальные данные»[67].

Как показывает эта зарисовка, история о науке и религии очень сложна! Миф о противостоянии науки и религии прекрасно соответствовал общественно-политической обстановке в Англии конца XIX века[68], когда «пожилые джентльмены, зачастую принадлежавшие к клирикам», были противопоставлены «молодым ученым-карьеристам вроде Гексли, которые усматривали во власти церкви препятствие для своих профессиональных устремлений»[69]. Недавние исследования подтвердили, что на самом деле в ту эпоху конфликтовали не наука и религия, а два разных понимания науки[70]. Однако нарратив, возникший из специфических реалий общественной жизни в конце викторианской эпохи, нельзя считать мерилом отношений между наукой и религией в других контекстах. Он ограничен конфликтами безвозвратно ушедшего прошлого, а нам надо двигаться дальше.

Я предлагаю другой нарратив – нарратив взаимного обогащения, который не отказывает эмпирическим наукам ни в чем, кроме притязаний на истинность в последней инстанции во всех сферах жизни. Этот нарратив конфликтует со сциентизмом, ставшим характерной чертой нового атеизма, но не конфликтует с наукой, которая всегда стремилась очертить собственные границы.

Сциентизм процветает в рамках нового атеизма, он стал официальной идеологией этого движения. Блогер Пол Захари Майерс, поборник сциентизма, лежащего в основе нового атеизма, предлагает такой подход к универсальной применимости научного метода:

Новый атеизм, хотя мне тоже не нравится такое название, – требует придерживаться базового набора принципов, которые зарекомендовали свою действенность и полезность в научном мире – должно быть, вы заметили, что многие заметные фигуры в атеизме вышли из научной среды, – и утверждает, что они применимы и ко всем остальным человеческим начинаниям[71].

Но почему этот «базовый набор принципов» из мира науки должен применяться «и ко всем остальным человеческим начинаниям»? Это догматическое утверждение, лишенное какой бы то ни было научной основы, более того, его сильно портит то, что при применении к реальному миру оно себя не оправдывает. Это все равно что заявить, что поскольку микроскопы так полезны в биологии, надо использовать их для выяснения смысла жизни, цены на хлеб и причин Первой мировой войны. «Базовый набор принципов» не дает ответов на «последние вопросы бытия».

Вот как остроумно и философски точно характеризует экзальтированно-преувеличенные претензии, свойственные тем сторонникам сциентизма, которые не особенно склонны к самокритике, Мэри Миджли:

Ошибка сциентизма – не в чрезмерном восхвалении одного вида знаний, а в том, что он отсекает этот вид от всего остального мышления, выставляет его победителем, который разогнал с арены всех остальных[72].

Настоящая наука в противоположность подобному интеллектуальному сектантству прекрасно умеет задавать вопросы, ответы на которые лежат вне сферы ее компетенции, – именно их сэр Питер Медавар называл «вопросами, на которые наука ответить не может и не сможет ни при каких мыслимых достижениях научно-технического прогресса»[73].

Так неужели попытки ответить на «последние вопросы бытия» требуют отказа от науки? Нет. Просто надо признавать и уважать ограниченность ее возможностей и не пытаться делать из нее не науку, а что-то другое. Мы уже видели, как это подчеркивал философ Хосе Ортега-и-Гассет, в особенности потому, что все мы люди и нам мало одной науки, чтобы удовлетворить свои глубинные стремления и подтвердить интуитивные догадки.

Христианская вера способна обогатить наши научные представления – и для этого она должна не отрицать их, не притворяться наукой-соперницей, а быть самой собой и делать то, что у нее лучше всего получается – то есть задавать последние вопросы бытия и отвечать на них. Разумеется, она занимается не только этим, но именно в этом она мастерица.

Христианская вера предлагает расширенную понятийную платформу, ментальную карту, которая не просто допускает, но и поощряет научные исследования, радуется научным открытиям и преодолевает ограниченность науки. Именно в ее компетенции находятся четыре главные темы, которые психолог и социолог Рой Баумейстер выделяет как основу поиска смысла человеческой жизни: самосознание, ценности, цель и деятельность[74]. Как указывает Баумейстер, это неэмпирические идеи, которые невозможно исследовать научными методами. Однако мы придаем им большое значение. Если мы хотим глубоко и всесторонне понимать самих себя, нам не обойтись без «последних вопросов» Карла Поппера.

В этой книге я рассказываю о собственных поисках целостного понимания реальности, которые привели к тому, что я стал больше ценить наш мир и свое место в нем. Вселенная так сложна и огромна, что нам нужна богатая палитра, чтобы отражать ее и радоваться ей. Нельзя ограничиваться только одним методом исследования реальности, одним уровнем описания или анализа. Реальность так сложна, что нам нужно много карт, чтобы представить ее себе. Одна карта, какой бы она ни была, не даст интегрированной картины мира, зато может прекрасно служить какой-то конкретной цели. Чтобы вынести верное суждение, мало какой-то одной истории.

На следующих страницах мы рассмотрим, как признание необходимости нескольких карт, уровней и нарративов помогает сформировать более полное и глубокое представление о реальности.

Различные карты реальности

Теории – это разные способы смотреть на вещи. Однако, как указывал философ Людвиг Витгенштейн, теории вполне могут ограничить наше поле зрения, поскольку не дают видеть то, что не вписывается в их ментальные карты[75]. Мы рискуем попасть в ловушку доминирующей «картины реальности» или «мировоззрения», которые не позволят нам разглядеть то, что ставит под сомнение их адекватность и надежность. Это приведет лишь к обеднению представлений, к отрицанию или отсеиванию всего того, что не попадает в рамки теории. Чтобы избежать подобных интеллектуальных шор, лучше всего смотреть на мир через несколько разных окон.

Философ Мэри Миджли, о которой мы уже говорили, всячески ратует за подобный подход к пониманию реальности во всей ее глубине и подробностях при помощи нескольких карт. Она утверждает, что если мы хотим отразить всю сложность реальности, нам нужно «много карт и много окон», поскольку «существует много независимых форм и источников познания», и предлагает представлять себе мир в виде «огромного аквариума»:

Мы не в состоянии увидеть всю конструкцию извне, поэтому смотрим на нее сквозь множество окошек… и в конечном итоге можем сделать из этого массу выводов, надо только терпеливо сводить воедино данные, полученные с разных точек зрения. Но если мы потребуем, чтобы все смотрели только в наше окошко, то далеко не уйдем[76].

Итак, ни один образ мыслей сам по себе не способен объяснить все значение нашей Вселенной. «Для самых главных вопросов в человеческой жизни всегда следует применять несколько разных наборов понятийных инструментов»[77]. Если мы ограничимся методами науки в целом или какой-то одной науки, например физики в частности, то загоним сами себя в рамки «неестественно ограниченного представления о смысле», а ведь без этого можно и обойтись[78].

Основной принцип Миджли – применение множества карт для отражения сложности реальности – тоже не лишен недостатков и вызывает существенные вопросы, например, необходимость разработать и внедрить соответствующий толковательный аппарат, чтобы улаживать споры на границах. Однако он еще и открывает широчайшие возможности для интеграции и обогащения наших представлений. Нужны нити разных цветов, чтобы отразить все многообразие наших наблюдений над внешним и внутренним миром.

Однако наши представления о сложности внешнего мира и внутреннего опыта не ограничиваются «точками зрения». Надо мыслить еще и в терминах разного уровня реальности, к которым подходят с разных сторон.

Поговорим об этом подробнее.

Различные уровни реальности

Ученые зачастую имплицитно исходят из философии критического реализма, а иногда эксплицитно выражают ее в своих работах[79]. Такой образ мыслей вынуждает нас представлять реальность в терминах разных «уровней» или «страт». Физика, химия и биология работают с разными уровнями реальности и потому разработали несколько разные методы исследования, приспособленные каждый к своей сфере компетенции. Подлинно сложные природные системы требуют изучения и объяснения на разных уровнях. А иначе мы видим лишь часть общей картины, но рискуем ошибочно предположить, что это и есть картина в целом.

Классический пример – попытки осмыслить, что такое человеческая природа[80]. Всесторонний анализ должен охватить множество уровней: физика зрения, химия фосфатов, биология клеток, биофизика передачи генетической информации, психология обучения, антропология культуры, поведение групп в обществе. Все это изучают соответствующие науки, и каждая освещает свой уровень человеческой природы. Иногда биологи, преисполнившись гордыни, заявляют, что полную картину видят только они. Но это не так. Наука – это сотрудничество, а не конкуренция, и она терпеливо выстраивает богатую, многослойную модель человеческой природы. Биология – лишь один уровень. А вскоре мы убедимся, что один из уровней человеческой природы составляет религиозность. Когнитивные исследования религии (см. раздел «Почему мы не можем перестать говорить о Боге») показывают, что она тоже влияет на то, кто мы и что мы как человеческие существа.

Как же критический реализм помогает нам встроить веру в общие рассуждения о Вселенной и жизни? Он позволяет понять, что наука и религия освещают устройство реальности и дают ответы на жизненные вопросы на разных уровнях. Лучшей картиной реальности следует признавать ту, в которой непротиворечиво сплетено воедино как можно больше ниточек-объяснений.

Выдающийся геолог Фрэнк Х. Т. Роудс, в 1977–1995 гг. возглавлявший Корнельский университет, прибегал к аналогии с кипящим чайником. Почему чайник кипит? На этот вопрос можно дать два ответа. На научном уровне – поступающая энергия повышает температуру воды до точки кипения. Но можно дать и другой ответ – чайник кипит, потому что мне захотелось чаю, и я поставил его на огонь. Какой же из ответов верен?

Итак, это совсем разные ответы… но оба верны, и они не исключают, а дополняют друг друга. Один ответ уместен в одной системе отсчета, другой – в другой. И в некотором смысле они не полны друг без друга[81].

Главное, что хочет сказать Роудс – это что оба ответа верны, поскольку они относятся к разным уровням реальности. Он поддерживает «комплементарность описания» – только так можно хотя бы отчасти составить «общую картину реальности».

Различные нарративы о реальности

Итак, мы посмотрели на карты и подумали об уровнях реальности. Однако у нас, людей, есть и третий, возможно, куда более важный способ осмысления мира и своего места в нем – мы рассказываем истории. Как подчеркивали социологи, антропологи, философы истории и литературоведы, для нас естественно прибегать к историям, чтобы исследовать фундаментальные вопросы смысла.

[Мы] – животные, которые стремятся к фундаментальному пониманию, что такое реальность, кто такие мы и как нам следует жить, и для этого мы помещаем себя во все более и более масштабные нарративы и метанарративы, которые мы слушаем и рассказываем и которые и составляют все то, что для нас реально и значимо[82].

С антропологической точки зрения нарратив – это фундаментальное средство осмысления опыта в разных человеческих культурах, которое позволяет рассказчику упорядочивать не связанные между собой события и обеспечивать непрерывную преемственность прошлого, настоящего и воображаемых миров[83]. Нарративы могут быть локальными – история основания города или причина, по которой объединилась та или иная группа людей: в их число входит, например, великий нарратив о том, как народ Израиля вышел из рабства в Египте, как он затем кристаллизовал свое самосознание в период странствий по пустыне и наконец нашел себе место в Земле обетованной[84]. Однако великие нарративы человечества еще более масштабны – они повествуют о Вселенной и о человеческом самосознании, и эти истории пробуждают фантазию, позволяют установить свое место в потоке времени и передают или порождают представления об идеях и ценностях. Это и есть метанарративы – великие истории, которые будоражат воображение, закладывают понятийную платформу и помогают осмыслить происходящее вокруг[85]. Как подчеркивали философы и писатели, в том числе К. С. Льюис и Дж. Р. Р. Толкин, христианство прежде всего принимает именно форму нарратива и лишь затем – вторично – порождает формулировки кредо и доктрин, представление о морали и ощущение смысла[86]. Но как бы ни был велик масштаб нарратива веры, в других областях он требует расширения и дополнения. Никакой метанарратив сам по себе не способен организовать и связать воедино все хитросплетения человеческого опыта и существования.

Как указывает социолог Кристиан Смит, это означает, что в поисках своего места в мире и толкования своего опыта мы должны применять много разных нарративов – как видно, так мы и поступаем[87]. Смит отмечает целый ряд подобных нарративов, с которыми сталкиваемся мы, люди XXI века, и которые задают для своих носителей ментальные конструкции при поисках смысла – это христианский нарратив, нарратив исламского фундаменталзма, нарратив процветающего капитализма, нарратив прогрессивного социализма, нарратив научного просвещения, нарратив либерального прогресса, нарратив бесцельности и случайности. Другие психологические, антропологические и социологические школы предлагают свои перечни нарративов.

Дело в том, что даже если мы убеждены в превосходстве своего «главного нарратива», все равно придется обращаться к другим в поисках подробностей, цвета и фактуры. Так уж устроены мы, люди. Это у нас от природы. И именно об этом я и пишу – о том, как свести воедино нарративы науки и веры, чтобы получить обогащенную картину и углубленное представление о мире, не теряя уважения к имманентным различиям этих нарративов. По-моему, здесь нет никаких фундаментальных интеллектуальных трудностей[88] – проблема заключается лишь во враждебном отношении к любым подобным попыткам синтеза, укорененном в нашей культуре и отражающем заботы и тревоги стремительно удаляющегося прошлого.

В каком-то смысле я не предлагаю ничего нового. Нарративы обогащения были популярны с древнейших времен[89]. Они вытеснены нарративом-конкурентом, который в наши дни уже утратил академическую достоверность и вот-вот лишится и последних остатков культурной привлекательности. Когда-то для западных СМИ это была позиция по умолчанию, однако ее очевидные недостатки и пробелы привели к тому, что теперь она оттеснена в лагерь воинствующих сциентистов-атеистов. А мы достойны лучшего и можем черпать мудрость прошлого, чтобы восстановить куда более удачную систему представлений, полностью удовлетворяющую человеческую жажду знаний и смысла.

Куда же ведут нас эти разнообразные карты реальности, различные уровни смысла и нарративы? Вера и наука дают разные, но потенциально взаимодополняющие системы человеческого самосознания. Если мы, люди, хотим процветать и вести полную осмысленную жизнь, нам не обойтись без них обеих. И вера, и наука склонны переоценивать собственные возможности. Религия не скажет, каково расстояние до ближайшей звезды, а наука не скажет, в чем смысл жизни. Однако и та, и другая – части общей картины, и если мы откажемся от какой-то из них или от обеих сразу, то обед-ним свои представления о жизни.

В следующей главе мы еще немного поговорим о месте теорий в науке, а затем посмотрим, каково их место в религии.

Загрузка...