Сон в летнюю ночь @Перевод Татьяны Жаровой

Это случилось в саду загородного дворца одного жившего в давние времена князя, поэта, много лет назад. Только что закончилась война, одна из тех бессмысленных грязных войн, каковы, впрочем, все войны, когда уровень мерзости, ужаса, мрака и безумия возрастает соразмерно пролитой крови. Близилась полночь, на просторном дворе, полном экзотических растений, окруженном высокой кованой оградой с заостренными, как у воинов, пиками, устремленными к всевышнему, режиссер Божидар Джурович никого не застал. Повсюду валялись опрокинутые стулья, зрители из-за неожиданно хлынувшего проливного дождя разбежались в один миг. Сначала где-то поблизости грянул гром, а потом разверзлись хляби небесные, и пьеса знаменитого мужа Анны была остановлена.

Ненастье не продлилось и часа, но этого оказалось достаточным для переноса спектакля на другой день, а, по правде говоря, навсегда, потому что труппа, гастролировавшая по взморью, назавтра переезжала в другой город. Что была не велика потеря. Актерам, несмотря на радость всеобщего веселья, так необходимого в смутное время, уже немного надоело каждый вечер, семь дней подряд, на одном и том же месте, повторять один и тот же текст, хотя все были воодушевлены игрой и тем проклятием ожидания аплодисментов, которые были единственным оправданием и смыслом этой безумной профессии, иными словами, мольбы — я ищу любви.[41] Всегда, всюду и в неограниченных количествах.

Однако путь истинной любви тернист, к тому самому магическому «да» приходится идти, с трудом преодолевая миллион препятствий, ибо — любви людской сопутствуют преграды. И Джуровичу это было хорошо известно, ведь он шел к своему «да» годами. Обогнув большую лужу, зеркальная гладь которой была настолько тиха, что он увидел в ней свое отражение-тень, — впрочем, тень порой подсказывает осмотрительному хозяину, тому, что на нее ступить не смеет. «Прочь, тень ужасная!», — и присел на край единственного не опрокинувшегося стула. Ему нравилась эта тишина в саду старого князя. В своем деле он больше всего любил именно ее, тишину, воцарявшуюся после всего, после волнения, шума и безумия, аплодисментов и гула зрительного зала. Да, да, именно ее, тишину, которая опускается над миром, всех успокаивая и всех примиряя. Никто его никогда ни о чем таком не спрашивал, вообще никто, а если бы ненароком и спросил, он бы ответил, что занимается своим ремеслом в первую или в последнюю очередь, совершенно все равно, но именно ради тишины. Той самой, окончательной, переполняющей и искупающей, всепроникающей, не требующей слов, более того, когда слова излишни. Неуместны. Бессильны. Достаточно любой воды — будь то лужа, ручей, озеро или море, что тоже не важно, и тени, которую постоянно попирает ее хозяин (хотя, кто тут кому хозяин?) и вообще все, и которая хочет, чтобы ее оставили в покое.

Джурович осмотрелся в тишине. После дождя в свежем воздухе струилось необычное благоухание привезенных со всего света растений. А запахи, как известно, пробуждают особые мысли. И так Джурович, оставшись один, без тени, в безмолвии княжеского сада, в окружении растений, задумался о пьесе, которую он никогда не поставит, — всегда есть пьеса, которая не увидит театральных подмостков, и какая-нибудь нерассказанная история, если уж совсем по честному.

Признаться, эта история реальная, а пьесы как не было, так и не будет, ни сейчас, ни потом. История об одном «да».

На сцене, чего Джурович в задумчивости не замечал, царила неразбериха. Кто-то из актеров, возможно, виртуозно-неуклюжий ткач Основа, в панике покидая сцену (а паника — это ни что иное, как танец Пана, того самого, который — веселый дух, ночной бродяга, шалый Пэк), свалил кулису, которая должна была изображать дворцовые врата, и теперь эта самая кулиса валялась на полу, опрокинутая лицевой стороной на пол, обнажив деревянный каркас, на котором было натянуто полотно, изрядно набухшее от воды.

Оттуда уже больше никто не выйдет.

Этот август, черт его знает, как и почему, выдался дождливым, будто здесь тропики, а не Средиземноморье. После прохладного утра и жаркого полдня, которые горожане называли пеклом, когда от влажности люди едва дышали, с усилием, что называется, жабрами, словно кефаль, только что выловленная сетью из мутной тины, где-то после обеда и непременной сиесты, называемой местными мертвым часом, с гор из укрытия опускались с точностью до минуты, хоть часы проверяй, низкие хмурые облака, похожие на плотные мазки краски на любительской картине маслом; издалека возвещая о своем появлении раскатами грома, напоминавшими жителям и приезжим, а особенно беженцам, совсем еще недавнюю самую что ни на есть настоящую артиллерийскую канонаду; бездомные, павшие духом, не имеющие документов, они, очнувшись в поту от неглубокого послеполуденного сна, приходили в себя, не готовые к встрече с явью. Проклятая духота доводила их до необъяснимого и с трудом переносимого одуряющего невротического транса, того морока, что терзает нервы всех и каждого.

А потом, под вечер, к счастью и всеобщему облегчению, снова как будто проясняется, откуда ни возьмись, с моря тянет легким бризом, приносящим приятную свежесть, и город снова оживает, а вместе с ним и сад старого, давно почившего князя, поэта и воина, где совсем недавно новые непризнанные поэты и самовлюбленные выскочки читали свои стихи, где и разыгрывались легкие веселые летние представления, полные звонкого смеха и актерской бравады.

Для того чтобы избежать всех этих аномалий и превратностей погоды, режиссер Джурович устраивал репетиции с самого утра, из-за чего актеры, хронические сони, начали было протестовать, но потом привыкли, а что им оставалось, ведь театр — это особый род войск, известно, кто генерал, кто знаменосец, а кто башибузук, кто пушечное мясо, а кто служит на конюшне. В саду благодаря изобилию растений зной наступал с опозданием, каменные стены начинали источать жар, только когда их со всей силы припекало солнце, а так от них исходила приятная солоноватая прохлада. Джурович — чешская школа — принадлежал к числу четких, как часы, режиссеров, которые знают, чего хотят, и благодаря то ли интуиции, то ли здравому смыслу, следуют глубинным, скрытым, а оттого еще более веским правилам драматургии, — не раздавал актерам приказаний, не читал нотаций, а давал им возможность играть, сам следя лишь за тем, чтобы они не путали текста. Забыв обо всем, они окунулись в работу, собрав все в единое целое, так что сон в летнюю ночь наконец-то мог бы начаться.

Актеры, жаждущие любви, они ведь, как дети, потому что любовь — ребенок, — играли увлеченно, с задором, отрабатывая деньги, уплаченные публикой за билеты, воздавая неудачливому охотнику на оленей, отдавая и Джуровичу, и зрителям все, на что были способны, с каждым вечером беря новую высоту искусной игры; слух об их мастерстве разлетелся со скоростью ласточки по этой измученной войной стране. Играли шесть дней подряд, не объявляя премьеры; публика, взалкавшая красоты, стекалась отовсюду, город жил карнавалом… Импресарио потирал руки, и, воспользовавшись слухами, что спектакль превзошел все ожидания, сразу пустил в продажу все свободные места на следующие спектакли; в момент были распроданы даже самые плохие, неудобные, и все шло своим чередом, что лучше и не бывает.

Однако чтобы все долго оставалось на своих местах, и течение жизни шло гладко, как по писаному, никогда не бывает. На шестой день погода сбилась с заведенного ритма, ежедневный сценарий — прохладное утро, жаркий полдень, послеполуденные ливни, вечерняя свежесть, — сбился, свихнулся, как говорили беженцы. На эти неурядицы наложились и внутренние проблемы: у главного артиста, того, что играл Лизандра, внезапно случилось воспаление желчного пузыря, и вместо него должен был ввестись другой исполнитель, не менее даровитый, но рангом ниже, и едва все это как-то улеглось…

Ах, этот проклятый дождь. Утренний рассвет на шестой после первого ненастья день выдался хмурым, без солнца. Облака, как застывшие в полете крепости, были почти неподвижны. Сначала гром оглушил своей бомбежкой все окрестности, а потом частые автоматные очереди ливня поливали вмиг опустевшие улицы, дома, перекрестки, парки и порт. Зрители, вооружившись зонтиками и дождевиками, в назначенное время все-таки собрались и терпеливо ожидали у входа в княжеский сад. И правда, где-то с первыми сумерками показалось, что дождь затихает. Похоже, перестал, заметил кто-то. Ворота открылись, артисты поспешили в гримерки и костюмерную; зрители, с трудом доставшие билеты, изо всех сил стараясь не испортить себе настроения, постепенно начали заполнять театр.

Вдруг, словно по чьему-то щелчку сверху — что возможно, поскольку и Deus ex machina, прежде чем в решающий момент себя явить, любит понаблюдать за тем, что напридумывал сын перчаточника, что за комедию ломает он на сцене, — дождь прекратился, и представление, постепенно набирая обороты, началось, чтобы, в конце концов, и завершиться, под ожидаемые овации. Ах, любви в этот шестой вечер хватило всем и сполна. С одной лишь оговоркой, едва ли заслуживающей упоминания. После спектакля к Джуровичу, который уже готов было внимать своей главной симфонии тишины, подошел пожилой, изможденный человек, лицом похожий на старого князя, вылитый он, и, запинаясь и заметно волнуясь, признался, что ходил на все спектакли все шесть дней подряд и сожалеет, что не сможет прийти и в седьмой раз. Джурович, нуждавшийся в покое, был немного рассеян, и, несмотря на то, что похвала старика была ему приятна, не сразу понял, что именно тот, собственно, сказал, и даже не придал этому значения, ведь после спектакля каждому есть, что сказать.

А ему хотелось помолчать.

Но на седьмой вечер, когда ожидаемый после полудня ливень порядком запаздывал, он вспомнил слова старика. Ему не нужны были никакие объяснения, хотя разное приходило в голову, метеозависимость, к примеру, потому что и у него всякий раз к перемене погоды постреливало в правом колене. Или вот, допустим, метемпсихоз; была у него актриса со странным именем Дидо, которой требовалось два дня, чтобы выйти из образа, к примеру, Гермии. После спектакля она продолжала изъясняться репликами своей героини, и все думали, что она немножко чокнутая, словно двенадцатилетняя девчушка, которая, чтобы узнать мечты, томленья, слезы, желанья, сны, еще не обежала вокруг куста лещины, ну и что с того, просто, оказалось, артистка не сразу была готова выйти из образа: рабочая температура держалась у нее еще долго после выключения мотора, да к тому же, не пойми откуда, Джуровичу пришла в голову телепортация, путешествие во времени… Мы все хотим оказаться где-нибудь в другом месте, далеко отсюда или в далеком прошлом… Самая что ни на есть ерунда и мелкие глупости, в сущности, что-то совсем будничное. Старик с восковым лицом, просто хотел высказать ему заслуженные восторги, чтобы затем исчезнуть, неведомо куда, ну а то, что назавтра вечером случилась гроза, так это всего лишь стечение обстоятельств. Хм, стечение обстоятельств, что бы это могло значить, не обязательно, но все-таки — что эти маленькие летние погодные беспорядки следуют какому-то порядку.[42]

Той ночью, седьмой по Писанию, ничто не предвещало дождя. Пролился вчера, заметил кто-то, должно быть, сегодня вечером уже не будет. И правда, все началось, как надо, уже послышался первый смех и на сцене и в зрительном зале. Какой-то чудак, впервые оказавшийся в театре, а такие всегда находятся, с кем что-то происходит впервые, захлопал от восторга посреди первого короткого монолога исполнителя главной роли, который играл впервые, но, несмотря на это, не дал себя сбить. Не упустил случая и отвел душу, после чего, и на сей раз обошлось без руки Всевышнего, занятого, как известно, другими делами, а не этим прожигателем жизни из елизаветинской эпохи, на раз-два-три небеса вновь разверзлись, и открылся такой пролом в облаках, что продолжать игру не было никакого смысла. Шлепая по только что образовавшимся лужам, зрители тут же разбежались кто куда, актеры забились внутрь помещения, потом приехал микроавтобус и отвез их в гостиницу. Только режиссер Джурович оставался стоять под дождем, рассерженный и вместе с тем возбужденный, словно отбывал незаслуженное наказание. И кто знает, сколько бы он так стоял, если бы из боковых дверей не вышла актриса Дидо, точнее сказать — Гермия, до которой все медленно доходило, она спросила, зачем он стоит под дождем, и позвала его поскорее спрятаться в укрытии, ведь, что тут поделаешь, случилось то, что случилось. Там они проговорили о всякой всячине до глубокой ночи. Затем, проводив Дидо, Божидар вернулся в сад. По дороге он увидел в луже свое отражение. «Ступай», — сказала ему тень, — «оставь меня одну», — и он ничего не имел против этих беззвучных слов, ему, хм, самому хотелось побыть в одиночестве, да и редко случается договариваться с собственной тенью.

Он присел на стул, который почему-то не опрокинулся, и, внимая тишине, вспомнил один случай, которому никогда не суждено было превратиться в пьесу. История хорошая и занимательная, достойная того, чтобы поведать ее, пусть и не вдаваясь в подробности. Не Боккаччо, не Шекспир, хотя, на первый взгляд, похоже, впрочем, нет, не похоже. Джурович на пути к своему Да устал от назойливого мелькания величайшего из великих, а также от выскочек, дельцов от театра, которые, расталкивая друг друга локтями и прикрываясь великим именем и так называемым новым прочтением или бессмысленной «интерпретацией», извлекали и выставляли возвышенное на поругание надутым патологическим эгоцентрикам, для которых единственным условием сохранения собственной многозначительности было наличие кого-то из великих рядом, как… как, прости господи, охотник на рогатую дичь.

Потому что, когда я говорю о Шекспире, я и сам становлюсь Шекспиром.

Естественно. О да, разумеется.

И хотя это и не Шекспир, и не Боккаччо, а могло бы так случиться, что эта история всплыла откуда-то из тех времен, случайно, о чем не следует особо распространяться. Он услышал ее много лет тому назад от своего старого пражского профессора, исследователя драматургии эпохи Возрождения, который изрядную часть своей жизни провел в архиве знаменитого средиземноморского города, занимаясь историческими изысканиями, как на золотых приисках, и это вовсе не метафора, а самая что ни на есть правда: история — это золото, наваждение и озарение одновременно, одного без другого не бывает. Джуровича эта история привлекала как раз потому, что во всем его превосходила. Да, да, суть остается недосказанной и невыраженной только в тех рассказах, которые с трудом можно поставить на сцене. С трудом, либо вообще никак. Ибо любовь всегда сильней холодного рассудка, любовь с рассудком редко живут в ладу, они друг в друге не нуждаются. А когда по воле случая они соединяются, то перестают быть тем, чем на самом деле являются, и уже рассудок не рассудок, и лю…

Так вот.

Много столетий назад жил в одном городе знатный молодой дворянин, отпрыск уважаемого древнего рода, и мог он выбрать невесту себе под стать. Но нет, не тут-то было, засмотрелся он на бедную горожанку, красавицу, самую младшую из четырех сестер, в доме у которых и на добрый обед не было, а не то, что на богатое приданое. Однако они обручились, сказали друг другу Да, и ничто не могло эту клятву нарушить, ни то, что богатый отец того дворянина отправил околдованного любовью сына в кругосветное плавание, мол пусть земной шар обогнет, мир посмотрит, привезет цветок камелии и когда остынет от сердечной страсти, женится на ровне, и ни то, что отец отослал всех четырех дочерей-красавиц в монастырь, чтобы вместо сына человеческого возлюбили они Сына Божьего и Девы Марии. Прошли годы, возмужавший и уже не столь юный дворянин вернулся домой, похоронил родителей, вступил в наследство и, сгорая тайной страстью, разузнал, где его суженая. Да она же вместе с сестрами в монастыре, у самых городских стен, перед извечным выбором умереть или связать себя безбрачия обетом. Он послал ей весточку и вскоре получил ответ. Она ждала, молилась за него и призывала к себе, — тому, кто ждет, в урочный час приходит все. Она назначила ему свидание у боковых ворот, у скрытого в ночи узкого прохода, спустила веревку, и он поднялся, спеша навстречу объятиям своей возлюбленной. Никто с уверенностью не мог сказать, сколько дней и лет это продолжалось, в архиве сохранился лишь донос соглядатая, что знатный господин, — во всяком случае, так рассказывали об этом деле, — любовь свою дарил и сестрам своей избранницы до тех пор, пока одна из них не понесла, и наказание настигло грешников. Церковные власти провели тщательное дознание, которое грозило остракизмом и постригом, клеймением, изгнанием, отлучением от церкви и даже сожжением на костре, а потом была устроена засада, дабы человека, видевшего Сулавеси, схватить in flagranti и подвергнуть заслуженному наказанию.

По другой версии, также не стоящей особого упоминания, бывший мореплаватель по какой-то причине не смог в назначенный вечер явиться на свидание со своими возлюбленными и попросил своего лучшего друга пойти вместо него. Ждет тебя рай, должно быть, объяснил он ему, однако лучшего друга встретили стражники, скрутили, как только он перелез через ограду, и тут же, в назидание другим, не спрашивая, ни кто он, ни откуда, ни как здесь оказался, отрубили ему голову. Спустя минуту окровавленная голова вылетела из окна, словно мячик, и покатилась по брусчатке в сточную канаву. На утро третьего дня избранница дворянина вместе со своими сестрами была замурована в нижних покоях, чтобы в молитвах и слезах провести здесь остаток дней своих, а пару месяцев спустя после кровавого события новорожденное дитя было оставлено в корзине для сбора винной ягоды на крыльце сиротского приюта…

Через тридцать лет по тем же городским улицам бродил бездомный, похожий, как две капли воды, или, как говорили местные, вылитый, тот самый молодой дворянин, который в ту же злосчастную ночь, при известии о смерти друга, повесился. Готовый сюжет о любви и смерти, о свете и проклятии, о неисповедимых путях любви, каковыми должны быть все настоящие истории на этом свете, подобные тем, что с легкостью сочинял знаменитый муж Анны, тот самый, что завещал ей «вторую по качеству» кровать.[43] Об этом рассказал Джуровичу его профессор, и, не дав времени расспросить его о подробностях, сам канул в вечность, где всем нам, увы и ах, в конце концов, придется расстаться со своей тенью.

Сидел режиссер Джурович, погрузившись в тишину и думая о том, что он никогда не сможет, не сумеет, не получится у него написать такую пьесу по сотне объяснимых и тысяче и одной необъяснимой причине. Тот, кому лишь однажды удалось создать нечто подобное, родился под небом Стратфорда.

Так просидел Джурович всю ночь, не заметив, как рассвело. В августе, а это каждому лунатику известно, ночь все еще короче дня. Придя в себя, принялся он мерить шагами сад летнего дворца старого князя и оказался у открытых настежь чугунных ворот. Ранним утром еще спящий город коротко блеснул редким сиянием умытых фасадов, прежде чем самый длинный месяц года, да, да, тот самый, что кичится именем императора, словно ни вчера, ни позавчера ничего не происходило, продолжил бесноваться зноем, от которого закипает мозг, а его владелец и без того имеющий склонность к разному вздору, начинает погружаться в галлюцинации сверх всякой меры. И все, что случилось минувшим вечером, включая сам спектакль, который, н-да, хотя и был прерван, продолжился, казалось Джуровичу обманом зрения.

И тут, кто бы знал почему, он повернулся и той же дорогой возвратился в сад. Прошел через ворота, через которые он всего несколько минут назад вышел, обогнул лужу, где не было ни его отражения, ни тени, потому что свет падал с противоположной стороны, огляделся, словно ожидая, что, откуда ни возьмись, явится тот самый молодой дворянин в сопровождении друга, четырех сестер и того оборванца, дворянского сына, выйдет на опустевшую и оставленную в беспорядке сцену, повернется в тишине опустевшего театра и поклонится незримой публике. Но ничего не произошло, лишь парочка горлиц, птиц, которые до гроба верны своим спутникам жизни, поклевывали кизяки осла, которого должны были в нужный момент вывести на сцену, однако на вчерашнем спектакле до этого дело не дошло, и сразу после антракта хозяин загнал его в фургон и отвез, куда следовало. На сцене валялся разбросанный реквизит. В глубине двора у ограды пребывал в одиночестве большой старый якорь, знак того, что и отсюда кто-то когда-то выходил в море, и хранили молчание два древних разоренных саркофага, кто его знает, откуда и зачем оказавшихся в этом месте.

Режиссер Джурович оглянулся еще раз, будто проверяя, не спрятался ли кто в потаенных уголках княжеского сада. И, убедившись, что никого нет, вышел на сцену. Затем поклонился пустому зрительному залу, чтобы в следующий миг услышать самого себя, произносящего невесть откуда взявшееся, из каких глубин сознания и подсознания, короткое, гортанное, но очень громкое:

— Да.

Почти вопль.

— Да, — повторял Джурович еще, и еще, и звуки эти застывали в воздухе, как будто, как ему казалось, не хотели растворяться.

— Да! Да.

Он остановился, поднял голову, словно глотая воздух или подчеркивая неведомое. В это время за его спиной открываются двери летнего дворца, но у него нет сил, чтобы оглянуться и посмотреть, кто бы это мог быть. Он лишь уповал, всем сердцем, что этот кто-то, наконец, вышел из образа.

А жаль, озарило его, когда он подумал о том, как избавиться от непереносимого упования, жаль, что вчера мы прервали спектакль, здесь акустика потрясающая. Здесь да действительно звучит как Да. Так, наверное, из-за облаков низвергается Глас Божий, после тысячелетнего безмолвия, лавиной беспричинной любви, — а только такой и может быть истинная, — он, наконец, решается произнести:

ДА. ДА.

Загрузка...