Над поездами, уезжающими вдаль @Перевод Елены Сагалович

Некоторые истории следует рассказать несколько раз.

Несколько раз — это сколько?

Зависит от критерия.

А часто ли это бывает? Или только иногда, в порядке исключения?

Кто бы знал… Все равно, истории случаются всегда, когда им самим этого хочется, и всегда одна помимо другой.

Так зачем же тогда их рассказывать вместе и снова? Потому что они каким-то немыслимым образом идентичны, но, опять-таки, неповторимы. Случаются, изменяются или губят тех, кто в них оказался, не по своей воле, а люди потом передают их дальше, знаете ведь, каковы люди: единственное, что их привлекает больше, чем разговоры о себе и только о себе, — это рассказы о несчастье других.

Никогда не перебивайте того, кто вас хвалит, сказал далай-лама. Если придерживаться этого принципа, то у упомянутых историй есть одна общая причина. Наверное, те, кто в них оказался (вошел и оказался!), однажды, когда-то — они, возможно, уже и забыли, когда это было, — перебили того, кто их хвалил, и им прилетело обратно, многократно и шиворот-навыворот.

Ха, скажете вы, у этого, пожалуй, не все дома, выдумывает тут всякую ерунду, валит все в одну кучу, Бога и Эйнштейна, Тибет и Квартал 21 в Новом Белграде… Но нет, господа, одно с другим связано, я вам говорю.

Если не верите, попробуйте не послушаться далай-ламу, посмейте прервать того, кто вас хвалит. Вы готовы к такому непослушанию? Мой вам совет — не играйте в черные игры. Не надо читать античные трагедии, чтобы знать, что всякая провинность рано или поздно будет наказана, и что, сколько веревочке ни виться…

И нет тут никакого вымысла. Первую из этих идентичных, но отличающихся друг от друга историй мне рассказал мой друг Есен,[45] вопреки немного тоскливому имени, человек исключительной доброты и здравомыслия. История такая.

Однажды в воскресенье, во второй половине дня, откуда ни возьмись, позвонил ему некий Велибор, друг детства. Есен его насилу припомнил. Этот друг, по прозвищу Джуле, настоятельно попросил Есена о встрече, мол, ему надо что-то рассказать. Почему именно ему, Есену? Они не были такими уж закадычными друзьями, правда, выросли вместе в атмосфере новобелградского сплина, ходили в одну школу, но учились в разных классах, а в гимназии им даже нравилась одна девушка, позже она станет женой моего друга. Звонок от Джуле застал его как раз в тот момент, когда он оправлялся от развода, а развод — это именно из тех идентичных, но всегда разных историй.

Это, однако, пока Новый Белград растет под ясной утренней звездой,[46] не та история. Вернемся к нашим ангелам. Короче, мой друг соглашается встретиться с этим Велибором, товарищем юности, так, для порядка, чтобы не отказывать человеку, а тот впоследствии признался в разговоре, что наткнулся на него случайно. После ста лет отсутствия в Квартале 21, вернувшись в свою историю, да, в ту самую, которую следует рассказать несколько раз, он нашел старый телефонный справочник и начал набирать номера соседей-ровесников, просто узнать, кто еще на старом месте. Мой друг, одержимый числом одиннадцать, оказался, — вот же совпадение, — одиннадцатым из тех, на кого Джуле наткнулся; над этим навязчивым неврозом и над этим некомическим случаем и многомудрый далай-лама, устами которого глаголют все ламы поту- и посюстороннего мира, глубоко бы задумался.

Встретились они на ужине. Джуле представил моему другу свою новую, третью, жену, англичанку, санитарку из больницы «Кобхем Коммьюнити», бывшую вегетарианку, вышедшую на пенсию певицу какой-то третьеразрядной панк-группы. Она помалкивала и наслаждалась белыми свиными сардельками. В конце вечера сообщила, что никогда в своей островной жизни не ела столько мяса и такого вкусного. Секс не упоминала.

Ужин как ужин, прошел в болтовне и воспоминаниях. Этот Джуле был человеком не без способностей, не то чтобы везунчик, бродяга или дурачок — он объехал всю Европу, сунул нос во все ее углы, но нигде не прижился. Так или иначе, в какой-то момент, когда уже вечерело и начала выпадать винная роса, Джуле ведет моего друга посмотреть фотографии боксеров, развешанные по стенам заведения. Они выбрали ресторан, который когда-то принадлежал боксерскому клубу, а новый хозяин решил поиграть в патину времени и как бы поддерживать традицию места, которое когда-то славилось хорошей кухней. И пошли они от фотографии к фотографии, Джуле останавливается перед одной и спрашивает моего друга: «Что скажешь, а?»

Моему другу Есену в первый момент ничего не было ясно. Все это его утомляло, он подумал, что лучше бы остался дома, ну, да ладно, принял приглашение и оказался тем вечером в том месте, так совпало, ангелы не обращают внимания на пролитое молоко, белое — это белое, и точка. Когда он позже чуть внимательнее всмотрелся в фотографию, то увидел на ней Джуле или кого-то, очень похожего на него прежнего, возникшего из небытия, приятеля по микрорайону. Подожди-ка, как это, кто это, я не знал, что ты был боксером… Насколько я помню, мы играли в баскетбол и иногда в футбол, когда баскетбольная площадка была занята, или когда нас выгоняли старшие ребята, те, которые не уступали главной команде архаровцев Квартала 21. Да нет, ответил Джуле, это мой отец. Как это, твой отец, спросил Есен, я знал твоего отца, старого полковника, он не мог быть боксером ни в бреду, ни по уставу, что одно и то же. Да и этот парень на фотографии не он, но вылитый ты. Ну, разумеется, этот — не тот мой отец, которого ты знал, ответил Джуле, это мой настоящий отец.

Тут-то все и выяснилось. У полковника и его жены, матери Джуле, долго не было детей, они уже потихоньку начали прощаться с мыслью о том, что однажды станут родителями. Но в последний момент, когда женский календарь матери Джуле дошел до последней страницы, а впереди были только страницы белые и пустота без материнства, она кое-что придумала. Попросила какого-то типа, в то время чемпиона по боксу, который, по несметному совпадению, бывал у одной из своих «Любовей» в доме, где все они гуртом жили, — попробовать это, хм, с ребенком. У них получилось, с первого раза, потому что за всем надзирали ангелы. И как только мать Джуле узнала, точнее сказать, почувствовала, что беременна, она поблагодарила услужливого спортсмена, сопроводив благодарность просьбой никогда больше не видеться. Родился Джуле, он рос, окруженный любовью матери и отца, никогда не узнавшего, что ему выпала другая, так сказать, ошибочная роль, что на самом деле не имело никакого значения; он ее всю жизнь играл, как должно, уйдя из жизни с тем ни с чем не сравнимым отцовским чувством, что кто-то остается после него, чтобы вспоминать его и поминать.

И Джуле об этом ничего не знал, до того момента, когда однажды, уже в зрелые годы, он навещал постаревших родителей, и около дома ему встретилась седая морщинистая женщина, позже выяснилось, что это была боксерская «любовь», из-за нее полутяж и бывал в Квартале 21. Когда Джуле был ребенком и юношей, эта женщина, красавица, как Шпела Розин,[47] смотрела на него какими-то другими глазами, как-то странно — теперь легко быть проницательным — как на своего, нерожденного сына. И вот она и дала ему бумажку с адресом и номером телефона в Париже и настоятельно попросила позвонить или зайти по этому адресу, когда сможет или, если будет по пути, непременно, там и узнает, зачем.

И действительно, Джуле при первой же возможности откликнулся на просьбу. После телефонного разговора поехал на поезде из Лондона во Францию и там, посетив незнакомых пожилых людей, узнал, кто его настоящий отец. Постаревшему боксеру вдруг, откуда-то из воздуха, пришло в голову, что у него где-то есть сын, и он захотел на склоне лет его увидеть, чтобы не унести эту тайну в могилу. Тайну невозможно закопать ни в какую землю, потому что, если кто-то и попытается, то все равно на могиле вырастет бузина, придет пастух, срежет молодой, только что прорезавшийся побег, сделает свирель, дунет в нее, и тайна тут же вылетит в мир.

Вам не надо быть далай-ламой, чтобы это знать.

После встречи с настоящим отцом Джуле отправился в Новый Белград обсудить это с матерью. Мать сначала не хотела его ни слушать, ни слышать, отметала любые подозрения, говорила ему, что он бредит и болтает глупости, оскорбляет ее в ее-то годы, перечеркивает всю ту безграничную любовь, которой окружили его она и отец, полковник. Джуле не дал сбить себя с толку, настаивал, до боли. И, в конце концов, задыхаясь от слез, мать во всем призналась…

Я написал и опубликовал этот рассказ. Прочтя его, Есен сказал, что он не очень доволен, потому что я упустил важную деталь. Как так, — спросил я, — я написал все, что ты на меня вывалил, я все это представил себе, но ничего не выдумывал, только изменил внешние обстоятельства и имена, все остальное — это как пять с половиной и пять с половиной.

Да, но ты забыл написать, что, пока Джуле с матерью разговаривали, в соседней комнате, его ненастоящий, но единственный отец прощался с этим миром, в терминальной стадии, я имею в виду отца, а не мир, хотя и мир на грани… И вся драма в том, что тайное становилось явным в последнем акте. В гостиной Джуле кипел от гнева, потому что те, кого он всю жизнь больше всех любил, защищали его иллюзией (если уж быть совсем точным, то жизнь в Новом Белграде, в Квартале 21, тождественна жизни в иллюзии), мать сходила с ума от двойной боли (боль — имя существительное ложного единственного числа, никогда не приходит одна), что сын узнает о той лжи (а ложь — это точка пересечения двух истин), и что не сегодня-завтра ее мужа не будет в списке жильцов их многоэтажного дома, а в спальне полковник, одурманенный успокоительными, бредил и звал кого-то неизвестного, призывал протяжно, целыми днями, из ночи в ночь, как со дна пропасти, пока однажды утром оттуда не послышался краткий хрип, хрвм…

Я уверял друга, об этой детали что он не упоминал, она настолько запоминающаяся, что захотел бы, не забыл. Все равно, говорил я или не говорил, ответил мне Есен, ты должен заново написать этот рассказ.

И вот, я написал его, чтобы вывести пятна, хотя пятна с души не могут вывести ни ангелы, ни любой ваниш окси экшн (этот рассказ может стать местом для вашей бесплатной рекламы).

Идем дальше.

Первый вариант рассказа, к которому у моего друга Есена были серьезные претензии, прочитал Петр, другой мой приятель, человек, несмотря на имя, благородный и мягкий. Он был еще ехиднее. Ха, ты украл у меня рассказ, сказал он мне. Какой рассказ? Как это? Не скажу, ответил Петр, подожду, чтобы сказать публично. Дело в том, я тебе эту историю не рассказывал, но, как ни поверни, ты ее у меня украл. Где-то в снах, в облаках ты встретил мою мысль и снял с нее копию.

Не зовите на помощь далай-ламу, мудреца, занятого кризисом бескрайнего синего круга со звездой не следует обременять мелочами. Я вам сам расскажу. Это история и та, и не та. Петр ее рассказал, как-то быстро, однажды вечером, в театре, перед публикой, стоя в круге света, который обычных людей превращает в ангелов, парящих над всеми городами мира и над поездами, уезжающими вдаль, за исключением, разумеется, новобелградского Квартала 21.

Значит, так.

Много лет назад мой друг восстанавливался в приморском санатории после операции на сердце. Он был в одной комнате с самыми тяжелыми пациентами, не проходило и дня, чтобы он не услышал самый страшный медицинский диагноз — exitus[48] — и в комнату вскоре после того, как уносили покойного, заселяли нового постояльца. Однажды утром оттуда вынесли и тело того окаянного писателя, склонного к вспышкам и публичным скандалам, который все, что видел, превращал в зубоскальство и балаган, в зверинец с петухами, свиньями и ослами — так он прятал свою болезненную чувствительность. И только тогда я, сказал мне Петр, или мне показалось, что сказал (может быть, я сейчас записываю что-то, услышанное раньше, или мне пришло в голову, так, из воздуха), понял значение этого медицинского термина. Это значит — уйти, выйти за пределы этого мира, перейти душой, если тут где-то окажутся ангелы, бестелесные, как есть, чтобы нести на спинах двадцать два грамма души, на ту сторону, откуда все мы и пришли, чтобы однажды опять туда переселиться, потому что смерти нет', кто-то раньше, кто-то позже, кто-то завтра, кто-то в следующий вторник, а кто-то через семьдесят лет.

За несколько месяцев, проведенных в санатории, я повидал разных людей, рассказывал Петр, а он умеет красиво и увлекательно рассказывать, особенно, когда его внимательно слушают. Стоит ему дорваться, он завораживает, и никто уже не может вклиниться в разговор, с чем наверняка не согласился бы любезный и тоже сладкоречивый Досифей, который, когда речь идет об обеде, никому не уступает, а в беседе требует равноправия: «Приходить в компанию с головой, полной историй, рассказов и новостей — это называется испортить компанию, потому что каждый хочет своего участия, как и в еде и питии, что на общий стол подают. Нехорошо, если у одного больше, чем у другого. А если кто желал все сам есть и вещать о том, что предлагается, пусть один обедает и сам с собой разговаривает». Прав Димитрие сын Обрадовича, в монашестве нареченный Досифей, когда слово свое молвит, но и словами Петра не стоит пренебрегать. Рассказ без компании, хм, как угощение без вина.

Лежал он так днями и неделями в больнице, как Бранко, как Галеб, как Касторп, как Жика Павлович, только санаторий был не легочный, а кардиологический, и размышлял обо всем подряд, бывает так с человеком, пока он лежит и таращится в потолок. А потом они выздоровели, те, которые еще не отправились на ту сторону, из которой нет возврата, немного окрепли и сами начали выходить на легкие, оздоровительные прогулки вдоль моря, шаг за шагом, после завтрака, перед обедом и, по настроению, до или после ужина. На этих прогулках их сопровождали ангелы, иногда им казалось, что слышится трепетание их, вообще-то, бесшумных крыльев, а везде вокруг клубились рассказы, как мартовские коты.

Одного пожилого человека, с которым Петр познакомился и подружился в санатории, приехал навестить сын. Они провели вместе дивный осенний день, из тех последних перед затяжными дождями, серыми и суицидальными, когда каждый час в постели, напоминает о вечности, а на улице плачут облака. Они гуляли, разговаривали; у Петра в какую-то долю миллисекунды промелькнула мысль, что отец и сын могут так сильно отличаться, хотя в Библии сказано совсем иное; промелькнула, и он сразу же о ней позабыл. Потом был легкий обед, бокал-другой красного вина, что вовсе не возбраняется ни сердечным, ни несердечным больным, после краткого послеобеденного отдыха опять встретились, опять гуляли, разговаривали и ели, и каждый за трапезой рассказал свою историю. Уже совсем стемнело, когда вместе со стариком они проводили на автобус его сына.

- Прекрасный у вас сын, — сказал старику Петр, пока они потихоньку возвращались в больницу, в их общую палату.

- Да, — ответил старик. — Я люблю его больше всего на свете, и думаю, что моя жена очень счастлива. Только… — он умолк на мгновение, которое продлилось дольше обычного мгновения.

- Только… — продолжил Петр, — он и в принципе так естественно, ненавязчиво любопытный человек.

- Только он не мой сын. И никогда не узнает, что не мой.

И потом продолжил так, как рассказывают люди, нуждающиеся в исповеди, чтобы не умереть с тайной. В молодости, а это было давно, так давным-давно, что, как сосновая смола, затвердело и превратилось в рассказ, он влюбился в девушку, в которую к тому времени втрескалось полгорода. Они были знакомы ровно настолько, чтобы при встрече остановиться, перекинуться парой слов и разойтись, у него от этого звенело в голове. Однажды в какой-то компании, на праздниках, они провели целый день вместе, и она потом посмотрела на него на секунду дольше, чем ожидалось, следующую неделю он жил только этим взглядом, как хлебом насущным.

Она играла в баскетбол, в те времена вы могли увидеть обнаженные женские ноги только на пляжах, слетах и спортивных соревнованиях, а не как теперь, когда просто хочется вернуть прежнюю манеру одеваться, да и галабеи, если надо, все настолько обнажено, что больше не эротично и не призывно. Прошу вас, молодые дамы, прикройтесь, чтобы опять стать красивыми и чтобы мы вас мысленно раздевали, начав с щиколоток… И он ходил на соревнования, чтобы на нее смотреть. Они были знакомы, только знакомы, и ничего больше, никогда ни единым жестом он не обнаружил, что к ней неравнодушен. Это было неприлично, и, как он полагал, у него не было никаких шансов на любовь с баскетболисткой, вокруг которой вертелись все главные городские обольстители, как в том мультфильме «Коты-аристократы». На эти соревнования захаживал и Иво Андрич, старый дамский угодник, одержимый демонами, всеми этими еленами, марами, аниками, рифками, гагами и длинноногими немками, которые первыми рискнули показать ноги, а Црнянского никто и никогда там не встречал, по многим причинам: он был футболист, и баскетбол его не интересовал, а кроме того, он страдал агорафобией, его мучили страхи, он был меланхолично-метафизичен, его интересовала неназванная или едва упоминаемая женская фатальность (Слышишь, плачет Луна, молодая и желтая. / Послушай меня, дорогая, в последний раз); а похоже, и такой уж, каким его Бог сотворил, задиристый и склонный к дуэлям, с фра Иво был не в самых лучших отношениях после того случая с Академией, когда Андрич потребовал, чтобы прием Црнянского прошел по предписанной процедуре — император может и почетно, и без очереди, а автор «Плача по Белграду» — ни в коем случае.

Старик вспоминал. Подходил к концу второй год его платонической, никогда не обнаружившей себя влюбленности, того сомнамбулического состояния, в котором любая мысль возвращается к одному единственному дорогому образу, постепенно теряющему какую бы то ни было связь с реальной персоной, она только повод, хотя — я повторяюсь — все взаимосвязано. Казалось, что ремейка мелодрамы о несостоявшейся-но-все-таки-состоявшейся любви не будет, что эта влюбленность зарастет, как осколок снаряда в ноге, затянется, как язва, как жемчужина в раковине, а Дунай продолжит свой ток изо дня в день, включая выходные, государственные юбилеи, партийные и религиозные праздники, как вдруг воскресную пустоту оглохшей квартиры старой супружеской пары, которая ему, студенту, сдавала бывшую комнату для прислуги, как ножом, разрезал телефонный звонок.

Он раздумывал, снимать ли трубку, кто бы тем июльским днем, заполненным оцепенением и зноем, мог ему звонить? В банатский городок, из которого он приехал учиться в Белград, на лето он не уезжал, прежде всего, потому что у него там никого не было, кроме одной дальней родственницы, наполовину глухой и полуслепой, слабо подвижной тетки, а еще и потому, что скука везде одинакова, в любой точке необъятного мира, на пыльном перекрестке в Иланче, в белградской холостяцкой комнате, в утробно-влажных лесах Амазонии, на подножьях Урала или под холодным солнцем Гипербореи, где человек, если он не эскимос, среди тюленей и белых медведей чувствует себя пришельцем, или в Сахаре навечно изгнанным чужаком среди туарегов. Квартал 21 на этот раз я должен исключить из череды сравнений, потому что есть просто скука, а есть скука концентрированная.

Здесь концентрация самая высокая.

Тем не менее, он снял трубку. Кино может начинаться. Это была она. Далай-лама умеет устраивать такие встречи, при условии, что вы ежедневно съедаете по десять зерен риса и думаете, упорно, до одури о том, что то, о чем вы мечтаете, однажды все-таки станет явью, Явой, Сулавеси, Борнео, Мадагаскаром, Бора-Бора, Суматрой. Она что-то говорила, но он от возбуждения ничего не понял, слышал только собственное бившееся в горле сердце. Только когда разговор был закончен, он понял, что она попросила о встрече этим же вечером, у крепости, она хочет у него кое-что спросить. В тот момент ему хотелось запеть от нечаянной радости, хотя он был в смысле слуха самым большим анти-талантом из всех существ, ходивших, ходящих или которые будут ходить по этому миру, мертвых (упокой, Господи, их душу с ангелами!), живых и еще не рожденных… Вот это последнее через два-три часа станет очень важным.

Ну, кто живой, кто мертвый, кто не рожденный, а он, стряхнув с себя летаргию и пустые грезы, отправился на место встречи. От возбуждения забыл запереть квартиру. Пока отсутствовал, с экскурсии вернулись хозяева, застали пустую незапертую квартиру, в общем, дело дошло до скандала… Потом он едва сумел договориться об отсрочке на месяц, чтобы устроиться, как раз столько времени ему и было нужно.

Когда они встретились, дневная жара еще не отступила, наоборот, в крепости, несмотря на тень, было еще жарче, чем на улицах города, крепостные стены отдавали накопленное тепло, которое и ангелам обжигало крылья, потому и они в поисках прохлады спустились ближе к реке, откуда приходит первая предвечерняя свежесть. Оставили только одного, дежурного, парить над башнями, на всякий случай, чтобы был под рукой, если вдруг что-то потребуется.

И потребовалось. Эти двое сели на первую скамейку, с того места видны две реки, небо и большое пустое пространство, на котором через несколько десятилетий будет потихоньку расти новый, белый город и однажды, когда все закончится и уляжется пыль забвения, ангел примет его под свое крыло.

- Знаешь… — сказала она и на мгновение умолкла, и это мгновение было дольше обычного мгновения.

- Что?.. — произнес он не своим голосом.

- … знаешь, ты никогда этого не показывал, но мне кажется… — она опять остановилась.

- Что тебе кажется?

- Мне кажется, что я тебе нравлюсь.

— Да.

- А ты бы женился на беременной девушке, которая тебе нравится?

— Я бы женился.

И так далее.

Это версия Петра всегда одной и той же, но всегда разной истории. В этой отец так и не сказал сыну, что он ему не отец, тут и далай-лама мог бы немного помолчать, из вежливости, от восторга, из уважения, снисхождения, эмпатии или мудрости, собственно говоря, по всем этим причинам.

Разумеется, и до истории Есена и до истории Петра случались такие же точно, неповторимые истории. И у Црнянского есть один такой рассказ, о (не)случившемся отцовстве, но и до Црнянского наверняка рассказывали похожие истории, того же свойства. Наверняка где-то есть прадед и прабабка рассказов. Время от времени рассказы в неуловимом ритме или, хм, мутировавшие, как вирус гриппа, кружат по свету, наверное, так зашифровано в генах нашей гордо воздвигшейся на задние ноги человеческой породы. Эту жуткую историю своего друга Црнянский написал и опубликовал на склоне лет. Собственно говоря, это единственная история, которую он, после десятилетий занятия другими вещами, поведал в книге «Рассказы о мужском». Потому что тот рассказ единственный, в котором говорится о трех вещах: первое, у рассказа имеется сильный побудительный мотив, второе, каждый человек носит в себе похожую историю, а третье — она настолько идентична и при этом настолько особенна, что однажды, попросту должна быть изложена, хотя бы и посредством свирели из бузины.

Потому что, о чем не рассказано, того как будто и не случилось.

Милош[49] повествует о друге, который после окончания войны переехал в Белград, поступил на службу в Министерство по делам религий и поселился на Гроблянской улице, у какой-то вдовы с двумя дочерьми. А этот его друг на войне, пережив такой ужас, стал фаталистом. Ему уже было за пятьдесят, но о женитьбе он и не помышлял, только иногда мечтал, как однажды в Париже он женится на девушке, которой еще нет и двадцати лет.

У друга Милоша был и свой распорядок, от которого тот не отступал. День начинался в один и тот же час, лег ли он спать рано или перед рассветом. Затем выкуривалась первая сигарета, а звуки громкого пробуждения разносились по всему старенькому двухэтажному дому, на первом этаже которого находился трактир. Умываясь, он обычно вспоминал, что перед тем как он открыл глаза, ему снилась вода. У него была привычка, говорит Милош об этом неназванном друге, «во сне звать на помощь — как волшебников, тех, что на небесах, чтобы оберегали наступающим днем, что тут поделаешь». И здесь, стало быть, речь об ангелах. После умывания и щегольского одевания он спускался вниз, в трактир, где на первую рюмочку ракии собирался простой рабочий люд — вагоновожатые, молочники, пильщики дров — арнауты, о которых и Растко[50] писал. Пил кофе, который его дожидался в чашке, прикрытой блюдцем, перелистывал нетронутые, для него оставленные свежие газеты и потихоньку, нога за ногу, как будто он шел на прогулку, отправлялся сначала в хамам, а в Министерство, в Департамент ислама, являлся минута в минуту, ровно в девять часов. Его любили за голос. Он хорошо пел. Субботними вечерами в одну из двух комнат, которые снимал, обставив их креслами, по случаю купленными у евреев-старьевщиков, он приглашал компанию на карты. Жил беззаботно и жизнерадостно, как будто и не перевалил уже давным-давно за середину жизни, ухаживал за женщинами со своей улицы, изысканно и барственно, а потом или от скуки, повсюду одинаковой, или для развлечения, что везде по-разному, сошелся с этой своей квартирной хозяйкой, хорошенькой, еще привлекательной сорокалетней женщиной, об этом и у Мопассана есть рассказ. Ее дочери для него, как и для Бальзака, были табу, хотя злые языки уже давно пустили слух, что в этом неподобающем ему доме он обретался из-за дочек, а не из-за матери.

История Милоша Црнянского, описанная им в рассказе «Мой друг, которого больше нет», произошла в первый ясный день апреля. Было воскресенье, над Белградом разливался весенний, расточительно-ослепительный солнечный свет. Друг Милоша проснулся, встревоженный мыслью, которую он пытался любым способом прогнать, но она к нему все упорнее и упорнее возвращалась, чем больше он старался ее забыть. Накануне вдова, у которой он квартировал, сообщила ему, что беременна. Манера, в которой она ему это поведала, была по-дамски нервической, она сказала, что не вынесет такого позора. На это друг Милоша, «и как мужчина, и как человек, с достоинством, полагая себя намного выше нее», ответил, что между ними все кончено, и отказался от квартиры, решив как можно скорее съехать. В воскресенье, залитое ранним апрельским солнцем, совершая свой утренний ритуал, он размышлял, пытаясь отогнать дурное предчувствие, что все это как-то устроится, и все уляжется, и что жизнь в этой скромнейшей, осиротевшей семье вновь потечет, как прежде, а потом отправился на весь день бродить по Белграду, «по трактирам, вдоль рек, на корабликах, по кинотеатрам». Все время у него было чувство, что за ним наблюдает огромный глаз этого города. А это, судя по всему, были — ангелы, хотя Милош их нигде не упоминает, и они, залитые светом, с распростертыми крылами, с лицами, обращенными к раю, из которого дует страшный ветер, были в отчаянии, что ни в этой, ни в миллиарде других несчастных полулюбовей ничего не могут исправить.

Незадолго до полуночи друг Милоша все-таки вернулся домой. Его встретила немая темнота. Он вошел в свою комнату и охваченный тишиной, внезапно надвинувшимся одиночеством и отвращением к самому себе, решил, вопреки прежнему намерению, войти и в другую комнату, которую снимал, но по воскресеньям уступал вдове. Там были фотографии и вещи ее погибшего на войне мужа, его закололи болгары. Дверь была приоткрыта. Он вошел. Слабый свет газового фонаря освещал комнату. На один из стульев была наброшена шинель покойника, казалось, кто-то недавно ее снял и ненадолго оставил. И вот сейчас за ней вернется. А потом друг взглянул в сторону окна. На железной рукоятке рамы висела женщина, удавившаяся. Милош говорит «повешенная», но слово «удавившаяся», так тоже иногда кое-где говорят, жестоко, но точнее, потому что в сербском языке одно из его значений — уйти, исчезнуть из этого мира и войти в тот, другой, неизвестный мир, у входа в который стоят на страже херувимы, серафимы и троны.

Обезумев, друг Милоша вскрикнул. С первого этажа прибежали какие-то люди, вынули несчастную из петли и положили на кровать. Луч уличного света отражался в ее широко открытом глазу. Друг потом рассказывал Милошу, «что глаз казался ему огромным, а иногда кажется еще больше».

Вот так. И не более того.

Такие истории, похоже, всегда, вновь и вновь рассказывают, потому что они всегда, вновь и вновь случаются. Особенно с теми, кто однажды — а они уже и забыли, когда это было, их уже увезли поезда, — перебил того, кто их хвалил. Так, по крайней мере, полагает далай-лама. А то, о чем думают на крыше мира, следует принять как заповедь. И не шутить этим. Если вы попробуете, то внезапно налетят ниоткуда черные птицы. С ними, по крайней мере, так говорят ауспиции, ни ангелы, ни лама не могут совладать. Они бессильны.

Загрузка...