Январь 1910

17 января 1910 года.

Сегодня, в день приезда в Телятинки, я, пообедав и устроившись в моей комнате, отправился с управляющим хутора, молодым человеком, моим ровесником, в Ясную Поляну, местопребывание великого человека, с которым так неожиданно сблизила меня судьба. С собой я вез письмо Льву Николаевичу и фотографии его с внучатами для него, для их матери О. К. Толстой (жены Андрея Львовича), и для бабушки, Софьи Андреевны: все от Чертковых.

Но Льва Николаевича не оказалось дома: он гулял с родными, как я мог понять по позднейшим разговорам в столовой. Мне довольно долго пришлось ждать его в приемной. Милый дедушка вошел в валенках (пимах, по — сибирски), бодрый и свежий, только что с мороза.

— Я так рад, так рад, — говорил он, — что вы приехали. Как же, Владимир Григорьевич писал мне! И мне понадобится ваша помощь: «На каждый день» [12] так много требует работы…

— Ну, а как ваша работа [13]— спросил он.

Я ответил, что пока еще не исправлял ее, но надеюсь скоро это сделать. В течение вечера Лев Николаевич еще раз спрашивал о моей работе. Он интересовался также статьей Черткова «Две цензуры для Толстого», написанной по поводу многочисленных искажений, допущенных «Русскими ведомостями» при печатании статьи Льва Николаевича «О ложной науке»[14].

Затем Лев Николаевич долго любовался присланными Чертковым фотографиями. На них были изображены Лев Николаевич и его внучата, Соня и Ильюша Толстые. Лев Николаевич рассказывает детям сказку об огурце. «Шел мальчик и видит: лежит огурчик, вот такой…» и т. д. Дети смеются и с сосредоточенным любопытством смотрят на дедушку, ожидая продолжения рассказа.

— Прелестно, прелестно! — говорил он. — И как это он… захватит!.. Что это я рассказывал детям? Забыл… И ведь до какого совершенства исполнение доведено! Пойду удивить ими Соню и других.

Лев Николаевич шел отдыхать и просил меня подождать.

— А отчего это у вас губы сухие? Вы нездоровы? — спросил он у меня, уже выходя из комнаты.

Я отвечал, что, должно быть, устал, так как ночью плохо спал в вагоне.

— Ну, вот вы и ложитесь, — и он показал мне на диван, — и отдохнете, и прекрасно! Я ведь тоже пойду спать.

— Нет, спасибо, я буду читать.

У меня в самом деле был интересный материал: письма разных лиц к Льву Николаевичу, наиболее интересные, переписанные на ремингтоне и присланные ему со мною Чертковым.

Вечером, после обеда, за которым присутствовало, между прочим, семейство Сухотиных, мы прошли со Львом Николаевичем в его кабинет.

— Балует меня Владимир Григорьевич, — говорил Лев Николаевич, — вот опять прислал вас мне помогать [15]. И я думаю, что воспользуюсь вашей помощью; думаю, что воспользуюсь.

А затем мы приступили к работе. Я привез Льву Николаевичу корректуру январского выпуска его сборника мыслей «На каждый день». На первый раз он задал мне работу, которая заключалась в том, что я должен был сравнить содержание этой книжки с новым планом сборника, который был выработан Львом Николаевичем уже после того, как был сдан в печать январский выпуск. Тут же Лев Николаевич объяснил мне сущность этой работы. Впрочем, он колебался, печатать ли ему дальнейшие выпуски по новому или по старому плану, по которому были составлены четыре вышедших уже выпуска. Об этом он просил спросить письменно Черткова. По новому плану он предполагал выпустить новое издание, более доступное по изложению, более популярное.

Назавтра просил приехать в двенадцать часов. Вышел проводить меня в переднюю. Мне было радостно его присутствие, и, должно быть, чтобы увеличить эту радость, видя его бодрым и здоровым, я, застегивая воротник, все‑таки спросил, как он себя чувствует.

— Для моих лет хорошо! — отвечал Толстой.

Я стал говорить ему, как я себя хорошо чувствую и как я хорошо прожил эту неделю у Чертковых.

— Как я рад, как я рад! — говорил Лев Николаевич.

В его устах эти слова были особенно трогательны, потому что видно было, чувствовалось, что он произнес их искренне, что он именно «радовался», а не отдавал только долг вежливости. Он и все, что говорит, говорит искренне, — это я знал и по его сочинениям и давно заметил в нем самом.

— Какая там атмосфера хорошая, — продолжал я.

— Хоррошая!.. — произнес Толстой тоном глубокого убеждения.

И когда я сказал, что я как‑то сблизился там со всеми, хотя и жил недолго, Лев Николаевич заметил:

— Всех нас сближает то Одно, что в нас, общее у всех. Как все линии в центре, так все мы в Одном сходимся.

И он сблизил пальцы обеих рук.

— Ну, до завтра! — поднял он высоко руку и опустил ее на мою ладонь.

Я с любовью пожал ее.

18 января.

Говорил с Львом Николаевичем после завтрака, следовательно, после того, как он уже успел проработать часа четыре и был более или менее утомлен.

Лев Николаевич поручил мне: собрать из его сочинений мысли о неравенстве на один из дней в сборник «На каждый день», что не было сделано, как требовал того план; просмотреть корректуру январского выпуска, исправить места неудовлетворительные в литературном отношении, то есть снять повторения, уточнить неясности и т. п.

— Смелее! — добавил Лев Николаевич.

Мне нужно было еще передать Льву Николаевичу некоторые поручения Черткова, но, видя, что он утомлен, я осведомился:

— Вы устали, Лев Николаевич. Может быть, в другой раз?

— Нет, нет, пожалуйста, — запротестовал он, откинулся в кресло и стал слушать.

Затем мы попрощались. Он пошел было к себе, но вернулся.

— Вы не смотрите, что я такой мрачный: я сегодня ужасно устал! — произнес он, делая особенное ударение на слове «ужасно».

Чего уж тут было «смотреть»! Я и сам не рад был, что послушался его и остался дольше времени.

20 января.

Поехал в Ясную Поляну нарочно утром, чтобы поговорить с Толстым до его занятий. Нет, он был уже в кабинете и просил подождать. Передавая ему собранные мною мысли о неравенстве, я заметил, что одну мысль — о том, что способность отдаваться занятиям наукой и искусством вовсе не отмечает выгодно человека, — я взял у современного философа Льва Шестова.

— Мысль очень хорошая, — сказал он.

— Лев Шестов писал против вас, но для вас это, наверное, ничего не значит?

— Конечно! Ведь помещаю же я в своей книге часто мысли Ницше[16].

Я прочитал Льву Николаевичу мысль Шестова, и он согласился включить ее в «На каждый день» [17].

Попутно я заметил, что как раз ведь особенно распространено мнение, что люди науки, искусства — особенные, не такие, как все.

Да, да… Вот, например, каково отношение к Чехову… Вы просматриваете газеты? Я говорю об юбилейных статьях[18]. То обстоятельство, что Чехов не знал и не нашел смысла жизни, представляется всем каким- то особенным, в этом видят что‑то поэтическое!..

По поводу все той же мысли Шестова я высказал мнение, что сама книга Шестова о Льве Николаевиче неудовлетворительна и что прежде всего автор заслуживает упрека в незнании Толстого.

Толстой согласился, что ему часто приходится встречаться с такой критикой его взглядов, но все‑таки поинтересовался Шестовым, книги которого у меня на руках, к сожалению, не оказалось.

Что касается работы, то Лев Николаевич просил меня собрать еще мысли о неравенстве для всех других месяцев в году: я ведь набрал только на январь, а содержание каждого месяца составляется по одинаковой программе. Таким образом, нужно выбрать по крайней мере шестьдесят мыслей.

— Мне страшно надоело самому выбирать, — говорил Лев Николаевич, морщась и смеясь. — Мне кажется, что в этой механической работе есть что‑то стесняющее свободу мысли.

Кроме того, Лев Николаевич обещал дать мне экземпляр рукописи его «упрощенного» «На каждый день», с новыми вставками и изменениями[19].

— А вы его опять просмотрите критически, — говорил он, — и проследите, что из него годится для этого первого текста, что не годится: одно возьмите, другое выбросьте.

Сегодня же Лев Николаевич объявил, что, не дожидаясь ответа В. Г. Черткова, он решил оставшиеся выпуски «На каждый день» напечатать в их настоящем виде, по старому плану. По новому плану выйдет то же сочинение в популярном изложении.

Завтра мы условились, что я приду вечером, в семь часов.

21 января.

— Лев Николаевич болен и лежит, — услыхал я в передней яснополянского дома от старого слуги Ильи Васильевича Сидоркова, приехавши туда вечером.

Оказывается, Лев Николаевич занемог с самого утра, так что видеть его и заниматься с ним нечего было и думать. Я, однако, разделся, так как знал, что сегодня у Толстых ночевали отец и сын Булыгины, с которыми мне хотелось ближе познакомиться.

Михаил Васильевич Булыгин — сын сенатора, деятеля крестьянской реформы 1861 года и двоюродный брат бывшего министра внутренних дел. Воспитывался он в пажеском корпусе, служил офицером, потом поступил в Московскую Петровскую академию, но ее не кончил. Под влиянием сочинений Льва Николаевича он изменил образ жизни, отказавшись от всякой служебной деятельности, и теперь живет с семьей в маленьком именьице за пятнадцать верст от Ясной Поляны, где поселился нарочно, чтобы быть поближе ко Льву Николаевичу.

Двое взрослых сыновей Булыгина вполне разделяют взгляды отца. Оба ведут совершенно рабочий, трудовой образ жизни. Сейчас в Ясной находился старший из них — Сергей.

Я поднялся наверх. Кроме младшей дочери Толстого Александры Львовны, О. К. Толстой с детьми, Сухотиных и Булыгиных, там находился еще один из друзей Льва Николаевича — П. А. Буланже. Позже пришла Софья Андреевна.

О Льве Николаевиче все думали, что он переутомился. Оказывается, вчера он почти целый день работал над сборником «На каждый день». Сегодня утром он против обыкновения спал долго, что уже служило плохим признаком. Затем, встретив в столовой своих внучат, мальчика и девочку, детей Андрея Львовича Толстого, живших в Ясной Поляне, он не узнал мальчика.

— Люля, кто такой Люля?

— Люля, твой внучек, сын Андрюши.

— А… Но как он изменился, как он изменился!.. Я все перезабыл, все перезабыл.

Потом он слег в постель.

Булыгин — отец, — кажется, по зову Льва Николаевича, — входил к нему в комнату. Когда он вернулся, Софья Андреевна спросила его:

— Ну, что? О чем же вы говорили?

Да все о боге, о смерти, о том, как непрочно земное существование и что духовное не умирает, — ответил растроганный Булыгин.

Потом между ним, Сухотиным и Буланже завязалась шумная беседа. М. С. Сухотин, бывший член первой Государственной думы, очень остроумный человек, рассказывал о своих думских впечатлениях и изображал в лицах Муромцева, Аладьина и других снискавших известность парламентариев. Я разговаривал с Татьяной Львовной. Сергей Булыгин ушел дать корму своей лошади.

Вдруг возвращается только что вышедшая Александра Львовна и говорит, что меня зовет Лев Николаевич.

Я пошел к нему, в дальнюю угловую комнату, служившую спальней. П. А. Буланже указывал дорогу.

Толстой лежал в постели, в белой рубашке, под одеялом; подушки были приподняты, у изголовья на столике горела лампа.

— Здравствуйте, садитесь! — сказал он и показал на кресло, стоявшее около.

— Как здоровье, Лев Николаевич?

— Ничего.

— Вы, должно быть, переутомились, Лев Николаевич? Вы так много работаете.

— Нет, это не переутомление, — просто, старик я уже… Вы у меня вчера были? Или нет? Кажется, были… Да, как же, как же! Я очень рад вас видеть, всегда рад вас видеть. У меня друзья все с буквы Б: Булгаков, Булыгин, Буланже…

— Бирюков, — напомнил я.

— Да, да…

— Чертков…

— Да, и Черткову нужно было бы с буквы Б начинаться, — произнес, улыбаясь, Лев Николаевич.

Я рассказал, что в одном из последних номеров газеты читал шутливую пародию на произведение одного критика Чехова: критик этот утверждал, что в жизни Чехова играла большую роль буква К, и при этом приводил слова, в которых эта буква отсутствовала.

Лев Николаевич при упоминании о Чехове повторил то, что он говорил мне вчера.

— Мы вчера ведь имели с вами разговор об этом? — припомнил он.

Я отвечал утвердительно.

— Что я вам хотел сказать? — стал припоминать Лев Николаевич.

Я напомнил, что, может быть, о поправках к «На каждый день». Оказалось, да. Лев Николаевич позвонил и попросил вошедшую Александру Львовну дать мне листы с поправками, снова объяснив, в чем должна состоять работа.

— Не скучно вам здесь? — спросил он меня.

— Нет!

— И отношения у вас хорошие установились?

— Да, конечно, — отвечал я и встал, боясь утомить Льва Николаевича.

Он очень ласково простился со мной.

— Выздоравливайте, Лев Николаевич, — сказал я ему.

— Постараюсь, — отвечал он.

Я вышел в столовую взволнованный. Ничего не было сказано между нами, но доброта Льва Николаевича так трогала.

23 января.

Ездил в Ясную Поляну вечером с С. Булыгиным, который сегодня провел у нас в Телятинках день и остался ночевать.

Вчера Лев Николаевич утром встал было с постели, но, почувствовав себя слабым, слег снова. Сегодня же он совершенно здоров. Просил своего врача, Душана Петровича Маковицкого, сказать мне, чтобы я вошел к нему. В своем кабинете он просматривал переписанные набело листы упрощенного варианта «На каждый день», лежавшие на выдвижном столике. Они вновь были покрыты поправками. Узнав, что я еще не просмотрел черновых листов этого варианта, Лев Николаевич заявил, что это хорошо, так как они написаны были неразборчиво, и что теперь он даст мне их переписанными начисто. На первый раз, чтобы ознакомиться с характером моей работы, он дал мне листы дней за десять, тем более что остальной материал ему еще нужен был для просмотра.

Здесь некоторые изречения будут совсем не те, что в корректуре, будут представлять две разные вер — сии, и вы должны выбрать одну из них, какая, на ваш взгляд, более подходит для вашей братии, для интеллигентов, и вставить ее в корректуру… А иногда будут новые вставки, вы также выберите те из них, которые годятся, и внесите в корректуру. И смелее работайте, свободнее!.. Мне интересно будет ознакомиться с тем, что вы сделаете. А мне ужасно надоела работа над этим «На каждый день» и хочется скорее отделаться от него за весь год[20].

Я сообщил Льву Николаевичу о том, что В. Г. Чертков предполагает издавать нечто вроде журнала, в котором были бы сведения о ходе свободно — религиозного движения, помещались бы наиболее интересные письма к Толстому и т. д.[21].

— Зачем это он затевает! — воскликнул Толстой. — Впрочем, — тотчас же спохватился он, — это я сужу с своей точки зрения: у меня так много дела, что я всегда стараюсь ото всего лишнего избавиться и заниматься только более важным.

И потом он уже внимательно и сочувственно прослушал мои объяснения о цели и значении предполагаемого издания.

— Я сейчас был занят письмами о кооперативном движении, которых получил несколько, — говорил он, — И я отвечал так, что кооперативное движение не может занимать человека всецело, что это — только часть религиозного движения; но что участие в нем совместимо с человеческим достоинством, так как не связано с насилием…[22]. А то ведь нынче все положительно на нем основано. Даже такое высокое занятие, как учительство, до чего низведено!.. Мне недавно один учитель писал, что он прямо не знает, что ему делать, чему ему учить своих учеников…

25 января.

Опять ездил ко Льву Николаевичу с нечаянным спутником, одним из единомышленников и старых знакомых его, бывшим петербургским студентом Михаилом Скипетровым[23].

Скипетров пришел ко мне от Сережи Булыгина, которого он уже знал. Вынул и показал мне в высшей степени ласковое и трогательное письмо Толстого к нему…[24] Сам страшно кашляет и, видимо, устал и ослаб после пройденных двенадцати верст. На мой вопрос, здоров ли он, Скипетров прямо ответил, что нет, что у него чахотка. Ему трудно было продолжать разговор, и он лег отдохнуть. И лежа все кашлял.

Потом он рассказал о своих встречах со Львом Николаевичем. Их было, кажется, всего две. Первая отличалась необыкновенным душевным подъемом как у Скипетрова, так и у Льва Николаевича. Оба они, по словам Скипетрова, сидя на садовой скамейке, плакали и не могли от слез говорить… Скипетров, сам необыкновенно, как это говорят, «душевный» человек, рассказал Льву Николаевичу историю смерти своего отца, говорил о радостных ощущениях силы жизни, несмотря на болезнь, о красоте природы… и Лев Николаевич плакал.

Когда мы приехали в Ясную Поляну и я сказал Льву Николаевичу, что приехал и хочет видеть его Скипетров, «которому вы писали», Лев Николаевич сейчас же вспомнил его.

— Да, как же, как же! — воскликнул он. — Я его помню по нашей беседе в парке… Пожалуйста, просите его!

Я сначала сдал Льву Николаевичу свою работу. Он поразился, что я выбрал ему о неравенстве шестьдесят мыслей.

— Я ничего подобного не ожидал! Я только две мысли выбрал пока из «Круга чтения»… Откуда вы выбирали?

Я ответил, что преимущественно из «свода» его мыслей, составляемого Чертковым и Ф. Страховым, а затем из Хельчицкого и особенно Карпентера; кроме того, по одной мысли от Л. Шестова и H. Н. Страхова [25].

Снова Лев Николаевич повторил, что хочется ему скорее кончить работу.

Над «доступным» «На каждый день» я работаю с любовью, — говорил он, — а тот (должно быть, предназначавшийся «для нашей братии, интеллигентов». — В. Б.) мне надоел, и хочется скорее пустить его как есть! Пришедший затем Скипетров рассказал Льву Николаевичу о своих переживаниях в прошлую осень, когда в нем совершился переворот в сторону свободнорелигиозного мировоззрения. Между прочим, Скипетров говорил, что отчасти под влиянием его болезни — туберкулеза легких — он испытывает иногда душевные страдания. Кстати, все это он прежде уже говорил мне, и потому я не выходил из комнаты.

— Вот на это я вам скажу, — начал Толстой, — что бывает со мной, в мои восемьдесят два года, и раньше бывало… У меня болит печенка, и оттого многое, что прошло бы незаметно при нормальных условиях, останавливает меня, служит препятствием… Оттого, я думаю, что и у вас было то же, то есть ваши душевные страдания зависели от вашей тяжелой болезни. Вообще физическая сторона в человеке часто оказывает большое влияние на духовную.

— Недавно, — продолжал Лев Николаевич, — я получил большое письмо от заключенного в тюрьму Калачева[26], все проникнутое радостным настроением, духовным подъемом… И все так себя там чувствуют. Это понятно. В четырех стенах, в тюрьме, где больше ничего делать не остается, ничто иное невозможно, — духовное сознание пробуждается и растет все больше и больше… Калачев о поселенцах пишет, что один из них говорил: «Ворону гораздо жалчей убить, чем человека, — с нее ничего не возьмешь, а у человека хоть плохая одежда, да на рубль возьмешь»… И вот каторжники, матерщинники, во вшах, а духовному состоянию их прямо завидуешь!

Скипетров заметил, что он все‑таки не чувствует себя достаточно укрепившимся в религиозных взглядах, в вере в бога, не уяснил себе всего окончательно.

— Душа моя, — порывисто и горячо воскликнул Лев Николаевич, — да ведь в этом вся жизнь!..

Затем на вопрос Скипетрова о том, признает ли Толстой в науке самостоятельные теоретические вопросы, помимо их прикладного значенйя, как, например, открытия астрономии и т. п., Толстой ответил:

— Я их никогда не отрицал. Я только говорю, что в наше время этот интерес невозможен. Знания должны развиваться равномерно. Между тем в наше время одни из них чрезвычайно вытянуты, удлинены, а другие остаются в зачаточном состоянии. Это уродливо, ненормально… Но в другое время, я не отрицаю, все эти и параллаксы и кометы Галлея будут иметь значение. Об этом скоро выйдет моя переписка со Шмитом, немецким анархистом, хорошим человеком, но, к сожалению, очень ученым. Я отвечаю на его возражения [27].

Затем Лев Николаевич поделился с нами своей мыслью о том, что необходимо составить самоучители, — именно самоучители, а не учебники, — по разным отраслям наук для тех людей, которые жаждут знаний, образования и не могут найти его нигде, иначе как и школах, которые только развращают. Люди эти, от которых Лев Николаевич получает ежедневно письма, преимущественно молодые крестьяне, только — только грамотные, окончившие разве лишь низшую школу. В первую очередь необходимы самоучители по языку и математике (арифметике, геометрии), а также по совершенно новому предмету: «Истории нравственного движения человечества». Лев Николаевич уверен, что «Посредник»[28] возьмется печатать эти самоучители и получит доход и что они необходимы. Как это ни странно, эта же мысль о точно таких самоучителях приходила уже раньше и мне. Теперь я всей душой посочувствовал идее Льва Николаевича. О них он говорил уже с Буланже. Так как этот последний находился сейчас в Ясной Поляне, Лев Николаевич захотел позвать его. Для этого он несколько раз крепко постучал кулаком в стену у своего столика. Явилась Александра Львовна, которую он и просил вызвать Буланже.

— Павел Александрович, — сказал он, когда тот пришел, — вот эти господа, то есть не господа, а братья, друзья, будут работниками над самоучителями, а вы — главный редактор…[29].

И Лев Николаевич вновь развил стою идею о самоучителях.

Потом Буланже стал читать Льву Николаевичу в нашем присутствии свою статью с популярным изложением жизнеописания и учения Будды [30]. Лев Николаевич делал замечания и поправки. Потом он пошел принимать ванну, и чтение прервалось. Все мы попрощались со Львом Николаевичем и ушли

26 января.

Вечером в аллею яснополянской усадьбы почти одновременно въехало двое саней: мои и чьи‑то запряженные парой, с бубенчиками. Оказалось, приехал из Ясенок писатель П. А. Сергеенко, с которым мы и познакомились у крыльца дома Льва Николаевича. С сыновьями Сергеенко Алексеем и Львом я познакомился и подружился еще в Крёкшине, у В. Г. Черткова. Сергеенко привез граммофон и недавно вышедшие пластинки с голосом Толстого [31].

Наверху, в столовой, Лев Николаевич играл в шахматы, кажется с Сухотиным. Там был и сын Льва Николаевича Андрей с женой. Поздоровавшись, Толстой просил меня подождать. Я спустился в комнату Душана Петровича Маковицкого.

Через некоторое время пришел Лев Николаевич и продиктовал мне поправки к его ответу на письмо о «загробной жизни», полученное из Сибири[32].

Так как на столе у Душана чистой бумаги не оказалось, то я писал на листах, вырванных из записной книжки. Заметив, что я вырываю вторые два листа, Толстой сказал:

— Ай — ай! Сколько вы бумаги вырвали!.. Ну, я вам подарю записную книжку, у меня есть лишняя… Меня Софья Андреевна награждает ими.

Работу мою Лев Николаевич обещал просмотреть утром, а пока просил Татьяну Львовну дать мне следующие листы «доступного» «На каждый день» и предложил остаться послушать граммофон.

Лев Николаевич и сам слушал граммофон вместе с другими. Он почти все время молчал, когда граммофон сначала воспроизводил Толстого, а потом — Кубелика, Патти, Трояновского.

Но во время слушания произошел интересный инцидент. Машина стояла в гостиной, причем отверстие трубы направлено было в зал, вероятно для вящего эффекта. Слушатели сидели в зале (столовой) полукругом у двери в гостиную. Потом граммофон почему- то перенесли в зал и поставили на большой стол, близко к противоположной от входа стене, повернув трубу к углу, где за круглым столом, уютно освещенным лампой, поместились все Толстые и Сухотины.

Во время перерыва между двумя номерами Лев Николаевич произнес:

— Нужно бы повернуть трубу к двери, тогда бы и они могли слышать.

«Они» — это были лакеи, какой‑то мальчик, какая‑то женщина и еще кто‑то, — одним словом, прислуга, которая в передней толпилась на ступеньках лестницы и сквозь перильца заглядывала в зал и ловила долетавшие до нее отрывки «слов графа», — как они говорили, что я слышал, проходя по лестнице.

Наступило едва заметное молчание.

— Ничего, папа, — быстро заговорил Андрей Львович, все хлопотавший около граммофона, — его ведь по всему дому слышно, и даже внизу!..

— Даже в моей комнате все слышно, — добавила Софья Андреевна.

Толстой молчал. Минут через пять Андрей Львович повернул трубу, как говорил отец.

— Что, папа, — рассмеялась Татьяна Львовна, — тебе уже надоело?

Лев Николаевич ничего не отвечал, только как‑то ежился в кресле.

— Должно быть, немножко да? — продолжала она смеяться.

И все засмеялись.

Прошло еще минут десять. Толстой встал и вышел из комнаты.

Завели «Не искушай», дуэт Глинки. Пели «Фигнера», как выразилась Татьяна Львовна.

Лев Николаевич пришел по окончании номера и заметил, что «очень мило!». Еще ему понравилась серенада из «Дон — Жуана» в исполнении Баттистини. Ее он, оказывается, всегда особенно любил. Усевшись в вольтеровское кресло у двери в гостиную, Лев Николаевич долго разговаривал с Сергеенко относительно конструкции граммофона.

Подали чай. Я остался по приглашению Софьи Андреевны. Пока садились за стол и начали пить, Лев Николаевич снова ушел. За столом завязался оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме, как я успел заметить, часто сводится разговор в большой столовой яснополянског обелого дома. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. Сухотин, его жена и Сергеенко отмечали крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.

— Русский мужик — трус! — возражал Андрей Львович. — Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов!..

— Крестьяне — пьяницы, — говорила Софья Андреевна. — Войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.

Вошел Толстой. Разговор было замолк, но не больше чем на полминуты.

Лев Николаевич сидел, насупившись, за столом и слушал. Поверх рубахи на плечи у него накинута была желтая вязаная куртка.

— Если бы у крестьян была земля, — тихо, но очень твердым голосом произнес он, — так не было бы здесь этих дурацких клумб, — и он презрительным жестом показал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами.

Никто ничего не сказал.

— Не было бы таких дурацких штук, — продолжал Лев Николаевич, — и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.

— Пятнадцать! — поправила Софья Андреевна.

— Ну, пятнадцать…

— Помещики — самые несчастные люди! — продолжала возражать Софья Андреевна. — Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ…

— Что же ты хочешь сказать, — произнес Толстой, — что мы менее мерзавцы, чем они? — И рассмеялся.

Все засмеялись. Лев Николаевич попросил Душана Петровича принести полученное им на днях письмо от одного ссыльного революционера и прочитал его[33].

В письме этом писалось приблизительно следующее:

Нет, Лев Николаевич, никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одной любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот, перед самой вашей смертью говорю вам, Лев Николаевич, что мир еще захлебнется в крови, что не раз будут бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти.

Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович опустил голову к стакану и молчал. Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то, значит, разбойник.

— А иначе бы его и не сослали! — пояснялось при этом.

Ее пытались разубедить, но напрасно.

Вся эта сцена произвела на меня глубокое впечатление. Я впервые ярко почувствовал тот разлад, который должен был переживать Лев Николаевич из‑за несоответствия коренных своих убеждений и склонностей с окружавшей обстановкой.

Сидя в санях с моим товарищем по телятинскому одиночеству, который из‑за ветра, заметавшего дорогу, сопровождал меня сегодня в Ясную Поляну и немножко досадовал, что я задержался, я торопился передать ему разговор, происшедший в столовой, и фразу Льва Николаевича о гиацинтах. Фраза эта и весь разговор показались мне чрезвычайно знаменательными.

В душе моей зарождалась странная уверенность, что в личной жизни Льва Николаевича, несмотря на его глубокую старость, еще не все кончено, что он непременно предпримет еще что‑то такое, чего от него теперь никто и ждать не может: мне казалось, что нельзя с такой силой и искренностью и так мучительно, как Лев Николаевич, переживать сознание неправильности, фальши своего положения, чтобы не попытаться каким‑нибудь путем выйти из него.

Спутник мой сонно сопел и почти не слушал меня. И мне было стыдно, что я, увлекшись обществом Льва Николаевича и его семьи, заставил своего возницу дожидаться в «людской». И нечем было загладить свою вину перед ним.

28 января.

Ездил в Ясную Поляну утром; по вечерам часто заносит дорогу, так как стоят метели и можно заблудиться. Льву Николаевичу утром не так удобно: он сразу хотел бы садиться за свою работу; но все‑таки просил ездить утром. Условились, что он к утру будет приготовлять все нужное и затем разговор о деле вести со мной в самых существенных чертах. Мне неприятно, что я могу стеснять Льва Николаевича, но, кажется, иначе сделать нельзя. Если же все‑таки Льву Николаевичу будет неудобно, то, конечно, порядок этот изменится.

Он просмотрел мои поправки в корректуре январского выпуска «На каждый день» за первые десять дней, сделанные по «доступному» (или «народному») «На каждый день», и «с одним согласился, а с другим нет». Я передал ему ту же работу, сделанную для остальных дней января.

В самом начале, когда Лев Николаевич после прогулки прошел со мною в кабинет, он сказал:

— А я сейчас о вас думал. Скажите, вас не страшит эта перемена жизни?

Я отвечал совершенно искренне, что нет, хотя раньше я и испытывал нечто вроде страха, и рассказал ему подробно о своем теперешнем душевном состоянии.

— Помогай вам бог! — сказал Лев Николаевич и дал мне несколько советов о жизни, которые здесь приводить не буду, так как они находятся в полном соответствии с тем, о чем говорил Толстой раньше и что находится в его писаниях.

Между прочим говорил, что он придает огромное значение «работе над собой» в мыслях, то есть тому, чтобы человек следил бы за своими мыслями, ловил себя на недоброжелательстве к другому и вообще на дурных мыслях и тотчас стремился остановить, заглушить их.

— Это очень сильно помогает в истинном направлении деятельности, — говорил Лев Николаевич. — Говорю я это, как практическое правило, гигиеническое предписание для ума, так как считаю это очень важным.

Сегодня же Лев Николаевич подарил мне записную книжку, которую обещал третьего дня. При этом добродушно смеялся. Сегодня он был, если можно так выразиться, очень добрый.

29 января

Сегодня Лев Николаевич был очень занят, и утром между нами имел место лишь короткий деловой разговор. О поправках к «На каждый день» он сказал, что сделает их сам постепенно, во время работы, так как сделать это нужно не для одного январского выпуска, а для всего года. Он дал еще два письма для ответа[34], предложив мне решить, нужно ли отвечать; одно письмо для передачи Сереже Булыгину и одно от заключенного в тюрьму Смирнова для прочтения[35]. В прошлый раз он дал мне тоже для прочтения письмо от отказавшегося Калачева. Не могу не усмотреть в этом доброго отношения и внимания ко мне Льва Николаевича, который, конечно, понимает, что чтение таких писем нужно мне, как намеревающемуся сделать то же, что сделали эти люди.

В Ясной Лев Николаевич задержал меня еще на час — полтора приблизительно, для того чтобы я внес в корректуру январского «На каждый день» новые поправки, сделанные им в черновой, опять‑таки по своему усмотрению. Я сообщил Льву Николаевичу, что ко мне от Чертковых приехали двое, — Ф. X. Граубергер и Я. А. Токарев, которые желали бы повидаться с ним и просят его указать время для этого.

— Когда угодно, — сказал он. — Но лучше все‑таки вечером. Да я сегодня и сам к вам заеду, часа в три, когда поеду кататься.

Вернувшись, я сообщил нашим гостям радостное известие, что Лев Николаевич сам приедет в Телятинки, и мы стали ждать его.

Токарев и Граубергер оказались очень приятными и интересными людьми. Оба давно уже состоят почитателями Льва Николаевича и его единомышленниками. Из них один, Токарев, — торговец в большом саде на Волге, скромный, деликатный человек, малоразговорчивый сам, но к речам других прислушивающийся весьма внимательно. Граубергер — садовод и сельский хозяин, бывший раньше народным учителем.

В противоположность Токареву — горячий спорщик. На своей родине он устраивает диспуты с православными священниками, разные собрания и пр., — словом, является настоящим «толстовским миссионером».

Без пяти минут три, сидя в своей комнате, я сказал одному из гостей:

— Что‑то нет Льва Николаевича. Да, впрочем, он сказал, что, может быть, заедет…

В то же время мне почудилось в окно, что к нам кто‑то проехал. Я поспешил на улицу. Только что отворил дверь своей комнаты и вышел в проходную, как отворилась противоположная дверь в эту комнату, из сеней, и вошел Лев Николаевич, в своей желтенькой шапочке, в валенках, в синей поддевке, с хлыстом в руках, окруженный нашими домочадцами.

— Здравствуйте, — обратился он к Маше Кузевич (девушка, живущая у Чертковых и обучающая грамоте деревенских ребятишек. — В. Б.) и деревенским детям.

Те отвечали.

Я провел Льва Николаевича к себе в комнату, взял у него и положил на стол хлыст, ремешок, которым он подпоясывался, бережно развязал ему башлык и снял с него поддевку, повесив ее на гвоздь. Лев Николаевич сел на стул у стола. В комнате моей собралось еще человек пять кроме меня: Е. П. Кузевич (управляющий хутором), Токарев, Граубергер и Скипетров, который опять к нам приехал. Пришел однорукий работник Федор и направился к Льву Николаевичу:

— Здравствуйте, Лев Николаевич!

— Здравствуйте, — сказал Лев Николаевич и приподнялся, протягивая ему руку.

Я пошел за стульями, а Лев Николаевич обратился с расспросами к Токареву и Граубергеру. Граубергер передал ему письмо из Москвы, от И. И. Горбунова- Посадова.

— Извините, — сказал Лев Николаевич, распечатывая письмо. Он начал читать его про себя, но затем прочел вслух.

Горбунов писал о новых изданиях «Посредника», вышедших и предполагающихся, о суде над ним за издание Спенсера и Гюго, о своей усталости и решимости все‑таки не бросать работы [36].

— Это приятно! — сказал Лев Николаевич. — Очень хорошее вы мне письмо привезли.

В разговоре с Токаревым о его детях Лев Николаевич коснулся вопроса о воспитании и сообщил свою мысль о самоучителях, развив взгляд на план этого дела, о котором он подробно толковал с Буланже.

— Вы устали, наверно, Лев Николаевич? — спросил я, узнав, что он приехал вовсе не в санях, а верхом, в сопровождении слуги.

— Нет, ни крошечки! — воскликнул Лев Николаевич.

Затем через некоторое время он встал. Я так же бережно помог ему одеться, и на душе у меня было самое радостное чувство.

— Ну, прощайте! — произнес Лев Николаевич и стал пожимать протягивавшиеся к нему руки.

Кстати, Граубергера и Токарева он просил приехать к нему завтра в таких выражениях:

— Приезжайте днем, к часу, когда по — нашему, по- дурацкому, бывает завтрак, а у добрых людей — обед.

Он вышел в проходную комнату. За столом сидели ученики и ученицы Маши Кузевич — деревенские ребятишки.

— Вот, Лев Николаевич, народу‑то у нас сколько! — сказал я ему.

— Хороший народ! — воскликнул Лев Николаевич и, наклонившись к одной из сидевших за столом девочек, произнес:

— А ну‑ка, покажи, какая у тебя книжка, — и стал перелистывать ее.

Книжка была обычная детская, на толстой бумаге, напечатанная крупным шрифтом, с картинками, грязная и замазанная.

— А ну, прочитай что‑нибудь, я хочу посмотреть, как они успевают.

— Да эта девочка не умеет еще, она недавно учится, почти ничего не знает, — всполошилась было М. Кузевич.

— Нет, нет, пусть она что‑нибудь прочтет! — запротестовал Лев Николаевич.

А ну‑ка читай! — И он указал на слово в книжке.

Девочка прочитала:

— О — б-р — а-д — о-в — а-л — а-с — ь…

— Очень хорошо! — сказал Лев Николаевич и перешел к другой.

— А ну‑ка ты прочти.

Девочка прочитала несколько слов уже значительно бойчее.

— Очень хорошо, прекрасно! А эта уже понимать может…

Потом Лев Николаевич вышел на крыльцо. Трое гостей и четверо хозяев — мужчин толпились на крыльце не одетые и без шапок.

Как это иногда бывает, точно нарочно, из‑за туч, все последние дни заволакивавших небо, выплыло мягко светившее вечернее солнце и внесло еще больше радости во все происходившее.

— А ну‑ка подведите мою лошадь к этой кучке за поводья, чтобы я влез, — обратился ко мне Лев Николаевич.

— Может быть, табуретку принести, Лев Николаевич? — засуетились все.

— Нет, нет, не нужно!

Я в одних ботинках соскочил в снег и подвел к кучке снега красивую, тонкую лошадку Льва Николаевича.

— Еще, Лев Николаевич?

— Нет, довольно! Опустите поводья!.. — ответил он, берясь за луку седла.

Но я не решился сделать это: став на край кучки, Лев Николаевич примял снег и стоял почти вровень с землей, — стоило только лошади пошевелиться, и Лев Николаевич мог бы упасть.

Я еще крепче взял поводья и зорко следил за каждым движением Льва Николаевича. Вот он вдел левую ногу в стремя, оперся на нее и медленно стал заносить правую в сером валенке и… сел.

Победоносно оглянулся и потянул поводья. Я выпустил их. Лев Николаевич тронул лошадь.

Проезжая мимо, он посмотрел на меня; все лицо его довольно улыбалось, голову он держал прямо, и глаза ясно говорили: «Что, видели? Не так‑то я еще стар! А уж вы, Валентин Федорович, наверное довольны?»

— Спасибо, Лев Николаевич, что заехали, — сказал я.

— Я сам был рад повидать друзей, — ответил Лев Николаевич и шагом отправился по дороге.

30 января.

Ездил в Ясную с Граубергером и Токаревым. В передней нас радушно встретила Татьяна Львовна.

— Пожалуйте наверх, — провозгласила она.

Я, Граубергер, в скромной серой рубашке, и Токарев, в пиджаке и чесучовой манишке, вошли в столовую, большую, светлую.

Там так же радушно встретили нас Лев Николаевич, М. С. Сухотин, О. К. Толстая и ее дети. Усиленно предлагали нам завтракать, но все мы отказались, так как только что пообедали в Телятинках. Завязался оживленный, простой разговор.

— А Софья Андреевна дома? — осведомился я у Душана Петровича, сидевшего рядом со мной.

— Нет, она уехала на пять дней в Москву, — ответил он.

Тогда мне стало понятным, почему возможно было приглашение Граубергера и Токарева наверх, к завтраку, и почему в воздухе разлита была такая простота и непринужденность…

— Все изобретения цивилизации, — говорил Лев Николаевич, — удобны и интересны только сначала, а потом они надоедают. Вот хотя бы это, — указал он на граммофон, — ведь это просто ужас!..

Разговор зашел о вопиющей нужде, в которой живут крестьяне, и об озлоблении в народе.

— Я вчера опять встретил мужика, с которым раньше об этом говорил. И он хочет иметь землю, сесть на нее и быть свободным человеком. Они вовсе не хотят работать на помещиков, потому что все это не их; оттого они и мало работают и пьют. И не знаешь, что и говорить в таких случаях, потому что живешь сам в этих роскошных условиях жизни. И не покидаешь их, опутанный всякими путами. Это очень мучительно переживать!..

Заговорили об Англии, где живет г — жа Шанкс, гостья, присутствовавшая здесь.

Там рабочий считает за счастье работать для господ и думает, что это так и должно быть. У нас этого нет, и в этом отношении Россия стоит впереди Англии… Кстати, я получил одну английскую комедию, роскошно изданную, с картинами, но очень глупую[37]! Там «господа» совершенно не могут понять, как это рабочий мог сесть за один стол с ними. Они оскорбляются и уходят… Но бишоп, епископ, в человеке, который чистил отхожие места, узнает своего брата, который когда‑то потерялся, и так далее. Характерна только эта уверенность в своем превосходстве со стороны богатых!..

Я напомнил Льву Николаевичу, что как раз это изображается и в его «Люцерне»[38].

— А что там такое? Я, право, забыл…

— Там англичанин с женой тоже встает и уходит из‑за стола в гостинице, когда автор или рассказчик привел туда и посадил за этот стол с собой оборванного странствующего певца.

— Как же, как же! Да это я сам и привел его… Все это действительное происшествие.

Один из гостей, Граубергер, говорил на тему о том, что люди — дети, находятся в детском состоянии, и потому лучше с них ничего не спрашивать, а относиться к ним, как к детям.

Лев Николаевич сначала очень сочувственно слушал его и все поддакивал: «Верно, верно!» — но потом сказал:

— Это верно, но только в этом мне не нравится одно: неуважение к людям. Не нужно осуждать других. Можно еще это думать вообще о поколении людей, но нельзя говорить так о Марье, Иване, Петре.

И потом отстаивал свой взгляд.

31 января.

Решил снова ездить в Ясную Поляну не утром, а после двенадцати часов, чтобы не беспокоить Льва Николаевича, отрывая его от работы.

Приехав, застал у Льва Николаевича, в столовой, московского общественного деятеля кн. Павла Долгорукова и биографа Толстого П. И. Бирюкова. Они приехали на открытие в Ясной Поляне библиотеки Московского общества грамотности в честь 80–летия Льва Николаевича (28 августа 1908 года).

Лев Николаевич прошел со мной в кабинет.

Письма мои, написанные по его поручению, ему понравились, особенно одно, бывшему солдату, уставшему от жизненных невзгод: на нем Лев Николаевич приписал: «Мой друг Булгаков так согласно с моими взглядами ответил на ваше письмо, что я могу только прибавить выражение моего сердечного сочувствия вашему душевному состоянию и желание и надежду на то, что вы найдете то истинное духовное благо, которого вы ищете»[39].

На мой вопрос, просмотрел ли Лев Николаевич корректуру «На каждый день» с пометками, сделанными мною по его указанию, Лев Николаевич ответил, что нет, и, спохватившись, что это скоро нужно, пообещал сегодня же вечером просмотреть корректуру (чтобы затем отослать ее в типографию).

Больше пока он мне ничего не поручил, если не считать данных раньше для распределения по дням мыслей о неравенстве. Затем все Толстые и гости со Львом Николаевичем и Долгоруковым во главе пешком отправились во вновь открываемую библиотеку.

Так как я приехал верхом и не мог оставить лошадь, я проехал к библиотеке раньше, по льду пруда. Помещается библиотека в первом домике направо в деревне, если идти от усадьбы.

Там уже собралось несколько человек крестьян — между прочим, старых учеников Льва Николаевича — и много ребят.

Войдя в крошечное помещение библиотеки, Лев Николаевич принялся осматривать все, что тут было. Из книжных шкафов он вынимал одну за другой книги и читал их названия. Подбор книг оказался случайным, каким Лев Николаевич не мог остаться доволен. На одной из стен укреплены были две своеобразные папки со множеством раскрашенных картин исторического и географического содержания. Лев Николаевич просмотрел картины и одобрил помещение их в библиотеке, где крестьяне могли их рассматривать.

Затем Долгоруков обратился ко Льву Николаевичу, присевшему у окна на табуретке, с небольшой учтивой речью, какие говорятся в подобных случаях.

В речи он приветствовал Льва Николаевича от имени общества грамотности.

Лев Николаевич благодарил и выразил надежду, что, наверное, и «мои близкие (указывая на крестьян) разделяют мою благодарность». Те подтвердили слова Льва Николаевича, заявив, что «охота читать у них была большая». Лев Николаевич сам показывал им картины и называл книги. Наконец, фотограф от «Русского слова» снял общую группу, и Лев Николаевич уехал кататься верхом с Душаном.

Между прочим, старик крестьянин Семен Резунов, стоя у крыльца, начал рассказывать (еще когда Лев Николаевич был в домике и показывал библиотеку крестьянам), как он учился у Льва Николаевича.

— Ученье было хорошее! Утром придешь! — кататься, а потом блины есть — блины хорошие!.. А на стене написано: гуляй, ребята, масленица!..[40]

Кругом все смеются.

А Семен, с лицом артиста Артема из Художественного театра, продолжал рассказывать о блинах, о каком‑то дьячке и еще о чем‑то.

Лев Николаевич вышел на крыльцо и слушал улыбаясь.

— А ведь ты, Семен, теперь бойчее стал, чем в школе‑то был! — заметил он.

Загрузка...