Утром вернулась из Москвы Софья Андреевна.
После завтрака Лев Николаевич ходил один смотреть автомобильную гонку Москва — Орел. Автомобилисты узнали его и приветствовали, махали руками и шляпами. Один автомобиль остановился около Льва Николаевича. Лев Николаевич осмотрел его, пожелал гонщику успеха, и тот отправился дальше.
Вечером был молодой англичанин, знакомый фотографа Чертковых, и еще пятнадцать — двадцать учеников Тульского реального училища. Лев Николаевич поговорил с ними, показал Пифагорову теорему «по-брамински» и роздал свои книжки на память. Мальчики ушли в очень приподнятом настроении. Я проводил их до въезда в усадьбу. Были они вечером. Просили позволения прийти еще, по окончании экзаменов, чтобы вместе почитать книжки Льва Николаевича.
Душан, я и Лев Николаевич сегодня готовились к отъезду в Кочеты, который Лев Николаевич окончательно назначил на завтра. Лев Николаевич сам собирал и укладывал свои бумаги.
Утром выехали в половине восьмого.
День прекрасный. На Засеке с четверть часа ожидали поезда. К отходу пришли проводить Льва Николаевича П. А. Буланже, E. Е. Горбунова с детьми, Петр Никитич из Телятинок, а кроме того, явились оттуда же мистер Тапсель, фотограф, и его друг, вчерашний англичанин. Мистер Тапсель все ходил вокруг и пощелкивал аппаратом.
Лев Николаевич рассказал о своей вчерашней встрече с автомобилистами. Оказывается, он видел автомобили в первый раз.
— Вот аэропланов я, должно быть, уже не увижу, — говорил он, — А вот они будут летать, — указал он на горбуновских ребятишек, — но я бы желал, чтобы лучше они пахали и стирали.
Вместе с подошедшим поездом приехал из Москвы И. И. Горбунов — Посадов, с которым Лев Николаевич радостно расцеловался. Публика, высыпавшая из вагонов, куча гимназистов — все столпились вокруг вагона, в который садился Лев Николаевич.
— Толстой! Толстой! — пробегало по толпе.
Наконец поезд тронулся. Лев Николаевич с площадки послал Ивану Ивановичу и другим провожавшим воздушный поцелуй и вошел в вагон.
С билетами третьего класса мы ехали во втором, так как в третьем мест не было.
— Это незаконно! — говорил Лев Николаевич.
Он подозревал, что здесь есть «интрига» если не со стороны Софьи Андреевны и нашей, то со стороны железнодорожного начальства. Но «интриги» на самом деле не было: третий класс действительно был заполнен.
Впрочем, кажется, на четвертой остановке места очистились, и нас, по настоянию Льва Николаевича, перевели в соседний вагон третьего класса.
Перейдя туда, Лев Николаевич велел поставить на лавку около окна багажную корзину и взобрался на нее. Ему хотелось, чтобы вид, открывающийся из окна, был шире, и он радобался, что ему далеко видно с корзины и «весело».
Сидя на скамье против него, я, как только Лев Николаевич заглядится в окно, внимательно всматривался в его лицо.
И в эти моменты я чувствовал, что я наблюдаю и испытываю что‑то необыкновенное. Голова, выражения лица, глаз и губ Льва Николаевича были так необычны и прекрасны! Вся глубина его души отражалась в них. С ним не гармонировали багажная корзина и обстановка вагона третьего класса, но гармонировало светлое и широкое голубое небо, в которое устремлен был взор этого гениального человека.
Выражения, пробегавшие по лицу Льва Николаевича в эти минуты, нельзя описать словами.
Еще во втором классе Лев Николаевич разобрал сегодняшнюю корреспонденцию, которую мы захватили в Засеке. Потом принялся за газеты. Прочел последние номера «Новой Руси» и «Русского слова».
— Вот это очень хорошо, прочтите, — протянул он мне номер «Новой Руси», указывая на одно изречение из сборника «На каждый день», печатавшегося там:
«Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира и для своего духовного блага»
— Это я так живо чувствую по отношению к самому себе, — произнес Лев Николаевич. — Это особенно верно о длинной жизни, как моя.
В «Русском слове» читал статью А. Измайлова «Две исповеди по седьмой заповеди (Новые дневники Добролюбова и Чернышевского)». Статья очень понравилась Льву Николаевичу, но, кажется, только ее начало, — именно рассуждения о хороших и плохих книгах: конец же, самые «исповеди» Добролюбова и Чернышевского и рассуждения Измайлова по этому поводу, Лев Николаевич едва ли прочел полностью, а если бы и прочел, то, я думаю, едва ли бы похвалил[178]. Очень не понравилась ему напечатанная в том же номере статья «Военная энциклопедия», с восхвалением патриотических заслуг господина Сытина[179].
Почти на каждой остановке он выходил гулять. Один раз говорил с какой‑то дамой — вегетарианкой. На другой остановке подошел ко мне и говорит:
— Посмотрите, какая у жандарма характерная физиономия!
— А что?
— Да вот посмотрите.
Я прошелся. Жандарм как жандарм: толстый, откормленный, довольно добродушного вида.
Я остановился неподалеку от входа в вокзал. Тут же собралась кучка народа.
— Это он? — переспрашивали друг друга.
— Он, как же он, — отвечал, подходя, жандарм. — Он в прошлом году, — все лицо жандарма расплылось в улыбку, — прислал телеграмму, говорит: вышлите за мной телегу!
Жандарм беззвучно засмеялся, и туловище его заколыхалось.
— Телегу вышлите!
Публика вообще очень занималась Львом Николаевичем. На каждой остановке кондуктора тотчас же сообщали, что в поезде едет Толстой, и вот начальник станции, телеграфисты пробирались потихоньку вдоль поезда и заглядывали в окно нашего отделения вагона. Если Лев Николаевич гулял, все следили за ним. Здоровались далеко не все, но те, которые здоровались, делали это как будто с особенным удовольствием: поджидали Льва Николаевича и при его проходе радостно, громко, хором провозглашали: «Здравствуйте, Лев Николаевич!»
Толстой в ответ снимал фуражку.
Однажды, когда наш поезд уже отходил, мы услыхали за окном разговор:
— Толстой!
— Да неужели?!
— Да неужели, — повторил Лев Николаевич.
Поезд ушел, и тот, кто вскрикнул это изумленновосторженное «да неужели», так и не увидел Льва Николаевича.
Кондуктора обходительны в высшей степени. В наше отделение вагона никого не пускают, стараются перевести на другое место, если кто успеет к нам сесть. Но так как Лев Николаевич не имел ничего против других пассажиров, то они у нас не переводились.
На одной станции Лев Николаевич захотел выпить чаю и задержался в буфете после второго звонка. Я пошел поторопить его. Он вышел, а стакан с чаем Душан взял в вагон. Заметив нашу торопливость, обер- кондуктор любезно произнес: «Ничего — с, я подожду» (давать свисток. — В. Б.).
— Все‑таки большинство к вам хорошо относится, Лев Николаевич, — сказал я в вагоне.
— Да это повальное! — ответил он, и одним этим словом прекрасно определил сущность преувеличенного любопытства, которое проявляло к нему большинство современных людей. Словечко это поразило меня сначала, и не далее как сегодня я успел убедиться в том, насколько оно справедливо.
— Приедет ли Чертков к Сухотиным? — спрашивал Лев Николаевич. — Мне это будет очень приятно.
Об отъезде Льва Николаевича Черткову была дана телеграмма. Сам же он хлопочет о разрешении если не вернуться в Телятинки, то хоть приехать в Кочеты на время пребывания там Льва Николаевича.
Интересно, что в прошлый приезд Льва Николаевича в Кочеты Чертков, желавший повидаться с ним, жил не в Кочетах, находящихся в пределах Тульской губернии, а за четыре версты от них, в деревне Суворово, которая относится к Орловской губернии. Лев Николаевич говорил, что это напоминает изгнание Вольтера, который построил свой Фернейский замо ктак, что гостиная в нем была во Франции, а спальня — в Швейцарии.
— Я сегодня утром выхожу на балкон, — рассказывал Лев Николаевич, — вижу, голубь. Я подхожу к нему, он сидит, не боится. Подхожу еще — не улетает. Что такое? Смотрю, другой голубь бьется о стекла и не может вылететь, а это дружка его сидит и ждет. Хочу того выпустить, а он боится, бьется. Насилу я его высвободил.
Но вот и Орел.
Нужно пересаживаться на другой поезд, которого ждать около часа. Вещи вынесли в вокзал. В отдельной комнатке при буфете первого и второго классов Душан стал разогревать Льву Николаевичу овсянку. Из вегетарианских блюд в буфете нашлась только спаржа. Ее поздно приготовили, и Лев Николаевич ел ее уже в вагоне, причем буфетчик предоставил в его распоряжение всю посуду, позволив ее увезти, с тем чтобы доставить ему обратно с какими‑нибудь попутчиками. Но Лев Николаевич успел поесть до отхода поезда.
С Орла отношение публики к Льву Николаевичу круто изменилось. Определились две главные черты: назойливость и невежливость. Не знаю, отчего это. Возможно, что от большей «цивилизованности» публики.
Пока Лев Николаевич ел в буфете, у окна и у двери толпились любопытные, разглядывавшие Льва Николаевича очень бесцеремонно. Когда по длинной платформе мы пошли с вещами к поезду, за нами двигалась вереница тихих, безмолвных, пристально рассматривающих Толстого людей. При встрече никто не кланялся (видимо, потому, что люди эти считали, что они «незнакомы» с Толстым: ведь они не были друг другу представлены!). Когда мы с грехом пополам поместились в вагоне, где и без того уже было тесно, толпа эта набилась туда, наполнила и наше и соседние отделения и так же безмолвно, неподвижно наблюдала Льва Николаевича. У окна вагона, где ему освободили местечко, на платформе тоже собралась кучка любопытствующих. Так как платформа в Орле очень приподнята, то с нее можно видеть всю внутренность вагона, и любопытствующие глядели поэтому на Льва Николаевича в упор. Это полное отсутствие всякой деликатности производило крайне тягостное впечатление.
Скоро в вагоне стало нестерпимо душно. Поезд все не трогался.
Я радовался только одному: что Лев Николаевич относится к зевакам как должно, а именно с величайшей невозмутимостью, продолжая делать свое дело под этими устремленными на него со всех сторон взорами. Он ел спаржу (едва можно было из‑за тесноты поднять от стенки вагона доску столика), грыз потом какие‑то сухарики, угощал ими бывших тут же ребятишек, читал газету.
Через вагон стали проходить целые группы любопытствующих: дамы, барышни, чиновники. Подходит к Льву Николаевичу господин, представляется директором реального училища, благодарит Льва Николаевича за когда‑то присланный им свой портрет для учеников этого училища и уходит.
С площадки вагона я слышал, как какой‑то господин на платформе говорил жандарму, ядовито усмехаясь.
— Надо, надо графу спаржей побаловаться!..
Потом, когда поезд тронулся, этот господин подсел к Льву Николаевичу и все время заговаривал с ним. Это был не то сыщик, не то обычный на железных дорогах тип всезнающего коммивояжера. Во всяком случае, общего с Львом Николаевичем он, конечно, ничего не имел.
Собрались вокруг них и другие охотники поговорить. Завязался незначительный разговор.
Скоро духота и разговор, должно быть, утомили Льва Николаевича. Он вышел на площадку. Я решил выйти с ним вместе, просто посмотреть, как ему там будет. Выглядел он уже очень усталым.
На площадке оказалось не лучше. Было так же тесно, как в вагоне, и, кроме того, накурено. Из публики, состоявшей из нескольких полицейских и каких‑то штатских неопределенного вида, никто не подумал уйти, когда вошел Лев Николаевич, и уступить ему место, только немного посторонились.
Один полицейский, желая быть любезным, подставил Льву Николаевичу открытый портсигар.
— Вы курите?
— Нет, — возразил Толстой с добродушным видом, — я раньше курил, а потом бросил и совершенно не понимаю, как могут люди брать в рот эту гадость.
Слушатели согласились с ним. Кто‑то стал развивать его мысль.
Чтобы не увеличивать духоты, я ушел опять в вагон.
Через некоторое время Лев Николаевич тоже вернулся. Кое‑как удалось освободить для него скамейку, чтобы полежать, так как очевидно было, что он очень утомился.
По пути на всех остановках в наш вагон пробирались любопытствующие: обычно все начальство каждой станции и пассажиры из других вагонов.
Конечно, это было чисто внешнее любопытство. И прав Лев Николаевич, что он не придает никакого значения такому вниманию к нему. Я уверен, что половина, если не больше, из этих людей не прочла ничего из писаний Толстого. Это вроде одной бабы в вагоне, которая ехала вместе с нами, в соседнем отделении. Она видела, что все смотрят на Толстого, и, решив, вероятно, что так всем нужно делать и что это признак хорошего тона, поднялась на скамью позади Льва Николаевича, оперлась руками о перегородку, положила на них голову и мутными, сонными глазами меланхолически смотрела на лысину Льва Николаевича всю дорогу. О чем она думала?
Но вот наконец и станция Благодатное, откуда мы должны ехать на лошадях пятнадцать верст в Кочеты.
Поезд с шумом подлетает к платформе. Мы с Душаном высовываемся из окон. Ах, как хорошо! Татьяна Львовна стоит у дверей станционного здания и радостно машет нам зонтиком. Слава богу, приехали!..
Мы прошли сначала в комнату первого и второго классов. Публика, узнавшая Толстого, не отходила от двери этой комнаты, ожидая, когда Толстой выйдет. Набралось много народу, в том числе крестьян.
Я спросил у одного парня, молча и сосредоточенно глядевшего на дверь, за которой был Лев Николаевич:
— Вы читали что‑нибудь из его сочинений?
— Нет.
— Значит, вам только говорили о нем?
— Кто говорил? Нет, ничего не говорили.
— А вы знаете, кто это?
— Не знаю.
Я уже не стал спрашивать, зачем же он стоит.
Так кончилось наше путешествие. Дорогу до Кочетов проехали быстро в четырехместной пролетке, на четверке лошадей.
Лев Николаевич оживился, восхищался видом свежих зеленых полей, красивыми старинными одеждами женщин в деревнях, встречающихся по дороге. По случаю воскресенья народ весь был на улицах и разодет по — праздничному. Все время по лицу Льва Николаевича скользила радостная улыбка.
По приезде он говорил, что теперь уже не скоро уедет, и шутя пугал этим хозяев. Те отвечали радушными приглашениями погостить подольше.
— Не будет теперь ни приходящих за пятачками, ни судящихся, ни матерей, которых ты должен примирить с дочерьми, — говорил Лев Николаевич. — И хороших гостей много, но все‑таки это утомляет.
Приехали мы в шесть с половиной часов вечера. Нас ждали с обедом. Потом Лев Николаевич пошел отдохнуть.
Говорили немного. Но за кофе после обеда, который подали на открытую веранду, благодаря, кажется, остроумному Михаилу Сергеевичу, завязался интересный разговор о женской разговорчивости.
— Так как тут только одна дама (Татьяна Львовна. — В. Б.), — произнес Лев Николаевич, — то я скажу свое мнение, что если бы дамы были менее разговорчивы, то на свете было бы гораздо лучше. Вот Михаил Сергеевич говорит, что они оказывают большую услугу, освобождая от обязанности занимать гостей. Это хорошо, и пусть они здесь будут разговорчивы, но в серьезных делах — беда! Это какой‑то наивный эгоизм, желание выставить только себя.
Не мудрено, что Лев Николаевич составил себе такой взгляд о великосветских дамах. Вспомнили, как в прошлом году одна местная дама, жена предводителя дворянства, знакомясь с Львом Николаевичем, протяжным голосом пропела ему:
— Лев Николаевич, постарайтесь понравиться моему сыну: он вас терпеть не может! Говорите с ним о лошадях, и он вам за это все простит!..
Пребывание Льва Николаевича в Кочетах началось с того, что вечером, когда было уже совсем темно, он, никому не сказав об этом, один пошел гулять в парк и заблудился там. А нужно сказать, что в Кочетах парк огромный: три версты вокруг, а длина всех дорожек, очень запутанных, двенадцать верст. Татьяна Львовна не без основания опасалась и раньше, что Лев Николаевич, гуляя один по парку, может почувствовать себя дурно, упасть на какой‑нибудь дорожке, и тогда его не найти.
Несколько человек побежали разыскивать Льва Николаевича, стали звонить в колокол, трубить в какой‑то охотничий рожок. Из деревни прибежали крестьяне, которые вообразили не что иное, как то, что на Сухотиных напали экспроприаторы.
Наконец, Душан встретил Льва Николаевича на одной из дорожек. Оказывается, он прошел весь парк, вышел в поле и вернулся назад, но попал не на ту дорожку и заблудился, а потом услыхал звон и пошел на него.
— Не буду, не буду больше! — повторял он на упреки Татьяны Львовны.
Та просила его не ходить вечером одному.
— Хорошо, хорошо, — отвечал Лев Николаевич, — и постараюсь ходить на ногах, а не на голове.
— Да ты не шути, — только и могла сказать обескураженная Татьяна Львовна.
Напились чаю, и вскоре все разошлись по своим комнатам.
Маленькое отступление.
Кочеты — старинное имение, пожалованное роду Сухотиных еще Петром I и Иоанном. Кажется, около двух тысяч десятин земли. Кроме прекрасного парка и прудов, замечателен в нем барский дом: тоже старинный, одноэтажный, но очень поместительный, с прекрасным убранством. Обстановка не так роскошна, как бывает в богатых купеческих домах, но и не безвкусна, как там, не кидается в глаза и не внушает отвращения бессмысленностью и ненужностью массы дико дорогих вещей и очень комфортабельна. Много старины: по стенам портреты предков, оружие, шкафы с фамильным серебром и дарованными табакерками и т. п.
На обстановке и на всем в доме лежит отпечаток красивой и приятной барственности, солидности, простоты и чистоты. Обитатели дома радушны, милы и любезны.
Откуда все это берется и на чем Кочеты в совокупности основаны, я уж умалчиваю.
Мне приятно было только видеть, что Татьяна Львовна, показывавшая дом, сама чувствовала стесняющую, нехорошую изнанку всей этой столь привлекательной с внешней стороны роскоши.
Как только мы приехали и чуть осмотрелись, Татьяна Львовна позвала меня на террасу дома, с которой открывался прелестный вид на сад, весь в кустах цветущей сирени, и на красивую даль поля за ним. Ни она, ни я не могли удержать своего восхищения.
— Знаете, Булгаша, здесь так хорошо, что иногда забываешь, откуда это все берется! И, каюсь, я по большей части забываю.
Очевидно, что совестливой и чуткой старшей дочери Льва Николаевича только и можно жить в подобной обстановке, забывая или, вернее, сознательно отстраняя те беспокоящие мысли о беспросветной нужде и духовной задавленности, свивших себе гнездо тут же, рядом — рукой подать — в деревне, за четверть версты от этого особняка с его роскошью и изобилием.
Днем Лев Николаевич читал в парке. Потом, после обеда, повел смотреть, как цветет каштан.
По дороге говорил:
— Как хорошо! Все это для меня как‑то ново. Точно это видишь в первый или в последний раз. А птиц сколько: горлинки, соловьи. Ах, как хорошо соловьи поют! А давеча высоко летят два коршуна и орлы.
— А дуб видели? — спрашивал Лев Николаевич нас с Душаном.
Здесь в парке растет дуб, не менее чем трехсотлетний, вокруг ствола которого могут сесть двадцать четыре человека. Душан видел, а я еще не видал его. Татьяна Львовна с дочкой пошли показывать мне его, а Лев Николаевич вернулся домой.
Вечером слушали пластинки с Варей Паниной — Льву Николаевичу понравилось, а одна вещь, исполненная Вяльцевой, ему ужасно не понравилась.
Вернулся из поездки в уездный город Новосиль хозяин, М. С. Сухотин. Он состоит почетным мировым судьей и ездил судить. Рассказывал комические подробности суда и художественно передразнивал председателя. Он сам, участвуя в этой комедии суда, очень уморился.
— А плюнуть вам на все это нельзя? — спросил Лев Николаевич.
— Нет уж, доживать надо, — отвечал Сухотин.
— Я знаю, — продолжал Толстой, — что вы для дела полезны, один вносите в него разумное, но для вашей души‑то оно ничего не дает.
Просил у Татьяны Львовны что‑нибудь почитать. Она предложила «Записки врача» Вересаева. Лев Николаевич отказался. Ему особенно хотелось Семенова.
Говорили о каком‑то мыле. Лев Николаевич спросил, вегетарианское ли у него мыло.
— Нет, — ответила Татьяна Львовна.
— Да ты не думай, что я такой педант, — возразил он.
Утром Лев Николаевич заглянул в комнату Татьяны Львовны, где я на ремингтоне переписывал предисловие к «Мыслям о жизни», уже давно начатое Львом Николаевичем, но все еще не обработанное окончательно.
— Бог помочь! — сказал он, просунув голову в дверь. — Все пощелкиваете?
О предисловии этом Лев Николаевич говорил:
— Должно быть, правда, как Белинький говорил: буду до смерти писать и не кончу [180].
Белинький, переписывавший на ремингтоне это предисловие для Льва Николаевича уже много раз, как‑то сказал, в ответ на сетования Льва Николаевича, что он затрудняет его перепиской:
— Хоть до самой смерти можете писать, Лев Николаевич, и исправлять, — я все буду переписывать.
— Как спали? — спросил кто‑то Льва Николаевича за завтраком.
— Хорошо. Сколько снов! Все хорошие, удивительные. Я даже хотел записать целые мысли. Сны интересны тем, что в них отражается психология людей, характеры людей в них представляются психологически верными.
За обедом был один из соседних помещиков.
Лев Николаевич рассказывал впечатления своей прогулки и сказал, между прочим:
— Если бы Наполеон воевал в Новосильском уезде, то он непременно остановился бы в Кочетах: самое высокое место и открывается вид во все стороны.
Вспомнили недавно полученную Львом Николаевичем пьесу Бернарда Шоу о Наполеоне[181]. Лев Николаевич находит, что она написана плохо, искусственна.
— Нет конца остроумного и никакого смысла, содержания. Описываемые лица говорят не то, что могли бы говорить, а то, что хочет говорить через них Шоу.
Вечером Лев Николаевич читал вслух отрывок из рассказа Семенова «У пропасти». Потом он начал, а кончила Татьяна Львовна рассказ тоже Семенова «Алексей заводчик». И то и другое восхищало Льва Николаевича [182].
— Так вся крестьянская жизнь встает, — говорил он, — и, знаете, так — снизу. Мы все видим ее сверху, а здесь она встает снизу.
Говорил, что видел в шкафу сына М. С. Сухотина стереотипное парижское издание французских классиков: Ла Боэти, Руссо и др. и соблазнился ими, начав читать.
— Интересно, что будут читать мои правнуки? — говорил Лев Николаевич. — В наше время был определенный круг классиков, и было известно, что нужно прочесть, чтобы быть образованным человеком. А теперь выпускается такая масса книг! У меня один посетитель требовал сказать, кто такой Кнут Гамсун. Таких Кнутов Гамсунов в художественной области — легион, а в политико — экономической области, то есть в области общественных вопросов, — море!..
Почты, то есть писем для Льва Николаевича, еще не было: не успели переслать из Засеки. Газет тоже не было, кроме выписываемых здесь, чему Лев Николаевич был «очень рад». Вообще эти первые два дня в Кочетах прошли в высшей степени спокойно. У Льва Николаевича нет обычной мучающей его изжоги, что даже странно.
— Я даже чай пью у вас с удовольствием, — говорил Лев Николаевич Татьяне Львовне.
Сегодня я узнал, что Лев Николаевич по утрам сам выносит из своей комнаты ведро с грязной водой и нечистотами и выливает в помойную яму. В пальто, в шляпе, прямой, с задумчиво устремленным вниз взглядом, он быстро шел мимо окон нашей с Душаном комнаты, неся наполненное большое ведро… Лев Николаевич, как сказал Душан, делает это и летом и зимой.
Одна из черт характера Льва Николаевича: он очень любит знакомиться с новыми людьми. Просил Сухотина познакомить его с соседним помещиком, богатым, странным стариком, князем Голицыным, одиноко и замкнуто живущим в своем огромном доме. Сказал, что будет знакомиться с крестьянами в Кочетах.
Утром Лев Николаевич читал Ла Боэти «Добровольное рабство» в подлиннике.
— Писатель шестнадцатого века, а такой анархист, — произнес Лев Николаевич и прочел из предисловия страницы о покорении Киром Лидии, а затем — мысль, которую он выписал себе в книжку, о том, что история (то есть наука истории) скрывает правду.
— Как это верно! — воскликнул Лев Николаевич.
На мое замечание, что существует мнение, будто произведения Ла Боэти неискренни и представляют только упражнения в красноречии, Лев Николаевич заметил:
— Какой вздор! Это именно был юноша, еще не одуренный наукой и не уверовавший в правительство.
Привезли почту. Мне пришлось во второй раз зайти ко Льву Николаевичу.
— А вы, как и полагается молодому человеку, здоровы и бодры? — спросил он.
— Да.
— Это хорошо. Помогай бог.
Вечером читал вслух мысли Ларошфуко [183].
— Прекрасные мысли! — говорил он. — «Можно встретить женщину, не имевшую любовников, но трудно встретить женщину, имевшую только одного любовника». Это очень верно.
— Я упиваюсь одиночеством, — говорил он затем Татьяне Львовне. — Выйдешь, и нет — ни за пятачком, ни баб, ни бестолковых, ни тех, которым помочь не можешь. Хоть это и нехорошо — жаловаться, но я все- таки имею право отдохнуть. У людей есть воскресенье, вот пусть и у меня будет воскресенье длинное.
Говорил еще:
— Леонид Семенов писал, что когда он читал крестьянам художественные произведения, то они спрашивали: «А что, это правда?» И если он отвечал им, что это вымысел, то на них это не производило уже никакого впечатления. И это совершенно понятно. Рассказ должен быть правдивым описанием или притчей, но для притчи нужно глубокое содержание.
Перед уходом спать говорил мне, Душану и Михаилу Сергеевичу, у нас в комнате, о полученной им сегодня книге Иванова — Разумника «О смысле жизни (Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов)».
— Как можно искать смысла жизни у Сологуба, Чехова, о котором он, конечно, тоже упоминает! О смысле жизни учили несколько тысяч лет величайшие, гениальнейшие люди, начиная от браминов и Конфуция до Канта и Шопенгауэра — и вот все это надо похерить, а искать смысл жизни у Сологубов, Шестовых… И нельзя назвать эту книгу глупой. Но те мыслители учили о смысле жизни преимущественно, а у этих он должен с трудом выискивать что‑нибудь об этом. Описывается, как влюбилась какая‑нибудь девушка, но тут кое‑что есть и об этом, и вот надо это разыскать.
Получилась телеграмма и письмо от В. Г. Черткова о том, что ему разрешено приехать в Кочеты. Кроме того, в письме Чертков уговаривает Льва Николаевича начать снова ездить верхом и предостерегает его от согласия с говорящими, что не нужно писать обличительных статей. Лев Николаевич надписал на этом письме: «Милый человек и драгоценный друг» [184]
Отдавая мне письма для ответа, он просил одно передать Татьяне Львовне.
— Это интересное письмо, о школе футуристов в живописи, преимущественно в Италии, и в поэзии. Это… это полный дом сумасшествия!
Вечером письмо, очень забавное, читали вслух.
Татьяна Львовна указала Льву Николаевичу на изданную «Посредником» книжку Штиль «Обязанности матери» (о половой педагогике) и Чуйко «К нашим детям. (Беседа о происхождении человека)». Лев Николаевич был возмущен содержанием брошюры, в которой излагались образцы бесед с детьми о половой жизни человека, очень неумело составленные и чересчур откровенные.
— Это такие важные вопросы, — говорил Лев Николаевич, — что я по ним ничего не могу сказать, а потому и не буду говорить что‑нибудь. Откуда произошел человек? Да этого не знали величайшие мудрецы!.. И я тоже этого не знаю.
Говорили, что у крестьян распространены курные избы. Рассказывали, что в одной из местных деревень во время эпидемии тифа в курной избе лежало шесть человек больных, тут же находились ягнята, теленок; двое из больных вследствие тесноты лежали у входной двери и не перенесли болезни, умерли.
Лев Николаевич сказал:
— Уже ничему нельзя удивляться. Надо удивляться тому, что ничему нельзя удивляться… Я читал описание жизни Чернышевского в ссылке. Там с ужасом сообщается, что Чернышевский жил в курной избе. А здесь что делается!..
Вечером читали вслух сначала Лев Николаевич, потом я рассказ Семенова «У пропасти». Потом он читал по — французски мысли Ларошфуко.
Приехал В. Г. Чертков. Лев Николаевич просил домашних утром не входить к нему в комнату. Но я все‑таки постучался и сказал ему о приезде гостя. Лев Николаевич быстро поднялся и пошел навстречу Владимиру Григорьевичу. Тот был еще в передней. Крепко поцеловались. Произошло опять, как бывает при проводах или встречах, когда люди растроганы и этим немного выбиты из колеи, какое‑то внезапное маленькое замешательство… Владимир Григорьевич расплачивался с ямщиком. Лев Николаевич пошел назад. Вынул платок, стал сморкаться, и я увидел его совершенно заплаканное лицо.
Владимир Григорьевич прошел в свою комнату, и Лев Николаевич остался у него.
Лев Николаевич сегодня слаб. Много работал. Дал опять переписать предисловие к «Мыслям о жизни».
Вечером читали вслух привезенный Владимиром Григорьевичем рассказ В. Г. Авсеенко «Микроб» (о самоубийствах) в журнале «Огонек».
— Да, правдиво, — заметил Лев Николаевич по прочтении, — но вот эта беллетристическая форма мне неприятна.
О рассказе Авсеенко:
— Нехорошо, что неизвестны чувства девушки, покончившей самоубийством. Если уж он взялся за рассказ, то нужно было их описать. Не знал? Надо угадать.
О Масарике:
— Его рассуждения о религии — научная болтовня. Говорит о какой‑то новой религии, которая выработается, может быть, из христианских сект. Но как обед нам нужен не через два поколения, а мы теперь хотим есть, так и религия нужна теперь. Все это — научная привычка смотреть на предметы объективно[185].
Говорил:
— Это не парадокс, это совершенная правда, что только то дело хорошо, о последствиях которого не думаешь. Потому что если не думать о последствиях, то это — дело общее, а если думать, то непременно личное.
Вечером за чаем шла оживленная беседа о наших друзьях, о старых знакомых Льва Николаевича, о новых изданиях его статей и пр. Как‑то Лев Николаевич высказался, что, по его мнению, верховая езда не сравнима ни с каким другим способом передвижения.
Дал мне переписать свою новую статью о самоубийствах [186]. Говорил о ней:
— Мне хочется показать все безумие современной жизни, представить ярко всю картину того невозможного состояния, в котором находятся люди и из которого уже нет никакого выхода. Но для этого нужно особое настроение.
Одна почитательница Льва Николаевича в Швеции, узнав, что он намерен будто бы приехать на конгресс мира в Стокгольм [187], предлагает ему гостеприимство: предоставляет роскошные комнаты и ему, и г — же графине, и г — ну секретарю, и г — ну доктору. Лев Николаевич благодарил и сообщил, что на конгресс он не поедет.
Чертков верно определил этот конгресс как пикник.
Говорили о секте иеговистов [188], один из последователей которой подвергся правительственным преследованиям. В связи с тем, что в этой секте много мистического и суеверного, Лев Николаевич говорил:
— Я думал и записал, что метафизика, — вопросы о душе, о боге, — составляющая необходимую часть религиозного учения, настолько отвлеченна, непонятна, что чем меньше говорить о ней словами, тем лучше. Она познается какой‑то высшей духовной способностью, чем разум.
И еще:
— Есть два пути разрешения этой отвлеченности, трудности понимания метафизических вопросов: во- первых, уверовать в то, что есть личный бог, троица и т. д.; во — вторых, сказать, что нет никакого бога, что не нужно никакой религии. И как тот, так и другой способ не могут удовлетворить.
Из окна увидал мальчика, пришедшего за книжками. Я сказал, что даю им теперь «На каждый день» и другие серьезные книжки, потому что все детские они уже перечитали; когда же я говорил ребятам, что такие книжки, как «На каждый день», будут им непонятны, они возражали: «Ну, что ж, прочитаем в другой, в третий раз».
Лев Николаевич усмехнулся удивленно — радостно.
— Только это и утешает, — произнес он, — что, как это было с реалистами (учениками реального училища. — В. Б.), которые — двадцать человек — приходили ко мне, что кто‑нибудь из них да окажется понимающим. Я их и видел по глазам, человека два, у которых есть эти пищеварительные органы и которые переварят.
Приехали Софья Андреевна и Андрей Львович.
За обедом было шумно, за вечерним столом тоже. Лев Николаевич поднялся из‑за стола довольно рано.
— Как, папа, так рано спать? — спросил Андрей Львович.
— Да мне надо еще много дела сделать, пасьянс разложить…
— Пойдем ко мне, Владимир Григорьевич, — добавил в коридоре Лев Николаевич.
Я пошел к нему с письмами.
В одном письме я советовал, по поручению Льва Николаевича, одному молодому человеку, приславшему очень высокопарное и льстивое письмо, «быть проще и искреннее в общениях с людьми»[189].
— А может быть, письмо этого молодого человека было искреннее? — заметил Владимир Григорьевич.
— Нет, — возразил Лев Николаевич, — я знаю, что здесь я не нагрешил. А вот с Андреем нагрешил.
— Как? Кажется, все было благополучно? — спросил Владимир Григорьевич.
— Нет, нагрешил! Он стал говорить о Молочникове, что все в Петербурге говорят, что он сидит не за мои книги, а за какую‑то пропаганду. А я сказал, что те, кто так говорят, не стоят доли того уважения, как Молочников. Одним словом, нехорошо… Вот с Софьей Андреевной лучше. Сегодня в первый раз высказал ей ясно, как для меня тяжелы эти условия жизни, прямо физически тяжелы! Горячо говорил, хотя спокойно… И, кажется, она поняла… Впрочем, не знаю, надолго ли.
Перед этим Владимир Григорьевич приглашал Льва Николаевича из Кочетов к себе в Столбовую (ближе к Туле, не доезжая Москвы; сюда Чертковы переехали из Крёкшина). Лев Николаевич охотно соглашался. Разговаривая о предполагаемой поездке, Владимир Григорьевич употребил фразу: «Если вам не доставит неудовольствия так долго не быть в Ясной Поляне». Толстой при этих словах горько усмехнулся.
В третий раз здесь я переписал предисловие к «Мыслям о жизни», вновь исправленное Львом Николаевичем. Это — краткое, сжатое выражение всего мировоззрения Толстого. Оттого он так заинтересован им и так много над ним трудится.
Утром зашел по делу ко Льву Николаевичу. Он говорит:
— А у меня сегодня телесное состояние чрезвычайно плохо, а духовное — удивительно хорошо, так хорошо на душе, столько записал!
— Значит, это может быть? — спросил я.
— Да как же, именно так и должно быть! А вы как поживаете?
— Хорошо, и телесно и духовно.
— У вас так и должно быть. Нужно только всегда стараться, чтобы дух властвовал над телом, держал бы его… под собой.
В первый раз сегодня после столь длинного промежутка Лев Николаевич ездил верхом; видимо, в решении возобновить верховые прогулки на него повлиял В. Г. Чертков.
После завтрака я зашел к нему в кабинет за письмами вместе с Чертковым.
Лев Николаевич сам первый заговорил о напечатанном в газетах письме Стаховича и Градовского, в котором они нападают на Черткова, недавно выступившего в печати против произвольного сокращения прочитанного на съезде писателей письма Толстого к съезду. Лев Николаевич признавал справедливым упрек Черткова президиуму съезда и жалел, что теперь Владимир Григорьевич подвергается напрасным нападкам[190].
— С вашей стороны, — говорил он Черткову, — нужно большое самоотвержение в вашей работе. Вот уж она не дает никакой славы! Главное, люди эти не понимают, что вы не при Толстом, а что вы самостоятельны, сами по себе…
Когда утром я принес Льву Николаевичу письмо, он читал брошюру Аракеляна «Бабизм» [191] и очень хвалил ее.
Я спросил, начинал ли он читать драму Л. Андреева «Анатэма», присланную автором и лежащую на столе у Льва Николаевича.
— Нет еще, скучно! — отвечал он.
Снова Лев Николаевич ездил верхом.
Приехали отец и сын Абрикосовы. Отец — представитель известной московской кондитерской фирмы, сын — единомышленник Льва Николаевича, теперь женатый на дальней родственнице его, княжне Оболенской, и владелец небольшого имения в пятнадцати верстах от Сухотиных. Лев Николаевич был им, особенно сыну, очень рад. Устроили чай по поводу приезда гостей.
Через некоторое время Лев Николаевич заглянул в мою комнату и вошел, увидя меня.
— Вы знаете, кто такие Абрикосовы? — спросил он и вкратце рассказал о своих гостях.
— Кажется, молодой Абрикосов раньше был большим вашим почитателем?
— Да он и теперь… Он умеренно, спокойно подвигается вперед. Конечно, сколько можно женатому человеку.
Я вспомнил рассказ Т. Л. Сухотиной о том, как X. Н. Абрикосов до женитьбы жил у М. А. Шмидт в Овсянниках, помогал ей в работах по хозяйству и, между прочим, в крестьянской одежде продавал молоко тульским дачникам на станции Засека. В семье Толстых X. Н. Абрикосов, видимо, пользуется всеобщей любовью.
Лев Николаевич присел в кресло.
— Хочу пойти отдохнуть. Думаю, что следует только тогда работать, когда угодно богу. Все стараешься перестать думать, что надо что‑то сказать, что это кому‑то будет нужно. Нужно жить по воле божьей, не думать о последствиях… Вы помните, я говорил, что если думаешь о последствиях, то наверное занят личным делом, а если не думаешь, то общим. Вот так надо жить, делая общее дело. Так птичка живет, травка… Их дело, несомненно, общее.
За вечерним чаем говорили о Московском Художественном театре и о новых постановках его. Лев Николаевич выразился о «Месяце в деревне» Тургенева, что это «ничтожная вещь». О комедии Островского «На всякого мудреца довольно простоты» говорил:
— Да ведь это не характерно для Островского! У него есть из первых произведений прелестные. Из того быта, который он знал, и любил, и осуждал. И любил, что надо для художника.
О Б. Н. Чичерине:
— Это был профессор и юрист…Что теперь называется — кадет. Я всегда удивлялся его привязанности ко мне. Чувствовал себя обязанным по отношению к нему и в то же время чуждым.
О своем брате Сергее:
— Должно быть, все‑таки между братьями бывает много общего. Сергей был совсем другой человек, чем я, и все‑таки я его прекрасно понимал. Мне кажется, никакие люди не могут понимать друг друга так ясно, как братья.
Лев Николаевич читал данную ему В. Г. Чертковым книгу О. Пфлейдерера, в русском переводе, «О религии и религиях» [192]. Принес и просил меня сделать выписки отчеркнутых им мест из цитируемых в книге учений Лао — цзы и Конфуция.
— Не боюсь вас утруждать, потому что вы сами увидите, как это интересно, — говорил Лев Николаевич.
Книжку Аракеляна о бабизме дочитал и просил меня передать ее Буланже, чтобы тот по ней составил популярную брошюру об этой интересной секте.
Ездили вместе верхом за семь верст, в парк князя Голицына. Караульный не хотел пускать нас, но, получив на свой вопрос, кто такой Лев Николаевич, ответ: «Тесть Михаила Сергеевича Сухотина», — перестал возражать и улыбнулся конфузливо:
— Сначала—το я не узнал…
Старик Голицын живет один, совершенно замкнуто. Очень странный. Боится женщин. Никаких наследников у него нет, кроме, как говорят, какого‑то побочного сына. Лев Николаевич велел подошедшему управляющему передать поклон князю и сказать, что он заехал бы к нему, да некогда теперь.
Огромный парк.
Назад Лев Николаевич нарочно поехал не через усадьбу, а в объезд.
Пошел дождь, сначала небольшой, а потом все сильнее и сильнее. Спрятались в каком‑то сарае, потом в мелочной деревенской лавочке. Застали там, кроме лавочника с сыном, тоже спрятавшихся от дождя, урядника и еще юношу лет восемнадцати с нехорошим лицом, в темной куртке и чистенькой фуражке. Перед этим он встретился нам по дороге, тоже верхом, на хорошей лошади.
— Вы откуда? — спросил его Лев Николаевич, присев у прилавка на табурет.
— Из имения князя Голицына.
— А вы кем там?
Молодой человек замялся.
— Побочный сын, — любезно сообщил лавочник тут же вслух.
Завязался разговор о земле, о крестьянской нужде, о многосемейности и о целомудрии.
— Я встретил бабу, — говорил Лев Николаевич, — она жалуется, что трудно жить: шесть человек детей. Я и говорю: откуда они у тебя взялись—το? Из лесу, что ли, пришли? В самом деле, отчего бы так не делать, чтобы родить двоих, троих детей — и будет. А после жить как брат с сестрой. А то много детей, так ведь это отчего? От плотской похоти.
— Да оно точно так, — подтвердил лавочник.
Между тем «побочный сын» громко фыркнул, думая, вероятно, что «старик‑то шутник какой!».
За обедом рассмешил всех, в том числе и Льва Николаевича, хозяин дома. Узнав, что в парк Голицына пустили Льва Николаевича только после того, как он назвался тестем Сухотина, Михаил Сергеевич восхищался:
— Вот, значит, есть же на земном шаре такая точка, где слова «тесть Михаила Сергеевича Сухотина» производят такое впечатление! А «граф Лев Николаевич Толстой» действия не оказывает. Ведь подумать только! Всемирная известность, там все эти — Парагвай, Уругвай… А вот здесь это ничего не значит, а «тесть Михаила Сергеевича» — значит…
Вспомнили, как в прошлом году какой‑то мужик сказал о старости Льва Николаевича, что «на том свете его с фонарями ищут». Лев Николаевич отозвался:
— Я люблю народную иронию, незлобивую.
Вечером Душан познакомил его с только что полученными листами (в виде газеты) дешевого французского издания для народа классических произведений всемирной литературы. Лев Николаевич очень заинтересовался им и сочувственно к нему отнесся, выразив мнение, что то же следовало бы издавать и в России. Прочел оттуда же вслух рассказ Мюссе «Белый дрозд» и очень смеялся [193].
Передал Владимиру Григорьевичу свою пьесу[194], а также предисловие к «Мыслям о жизни», от которого просил его «избавить», то есть сделать, если понадобится, еще какие‑нибудь исправления и затем считать вещь оконченной.
Лев Николаевич опять неважно себя чувствует. Верхом не катался.
Утром присутствовал на приеме доктора в больнице. Решил, что медицина — суеверие. Признал только необходимость помощи бабе, которой надо было забинтовать обожженную руку.
Были местный учитель с товарищем, первые незнакомые посетители в Кочетах. Лев Николаевич довольно долго разговаривал с ними — разговор для него был, кажется, не особенно интересным. Велел дать книжек. За обедом говорил о них:
— Мы шли, было грязно. Я и говорю: «А вы по- старинному: разуйтесь да босиком. Или стыдно?» — И вот тот, не учитель, младший, говорит: «Нет, ничего, я бы пробежал». А учитель говорит: «Раньше я бы пробежал, а теперь, правда, как‑то стыдно…» Так вот это для их характеристики.
Пришли мальчики за книжками. Лев Николаевич вышел на крыльцо. Один только что до этого хорошо передал содержание рассказа «Большая Медведица» [195]. Сам — с бойкими глазами, маленький, ноги босые, черные от грязи.
— Как зовут? — спрашивает Лев Николаевич.
— Василий.
— Величают?
— Яковлевич.
— Значит, так и будем тебя величать: Василий Яковлевич… А у тебя сапоги хорошие. Знаешь, чем хорошие? Наши сапоги износятся, а у твоих, чем дольше носить, подошва все толще, грубее становится.
Говорил:
— Я прочел пролог к «Анатэме» Леонида Андреева. Это сумасшедше, совершенно сумасшедше!.. Полная бессмыслица! Какой‑то хранитель, какие‑то врата… И удивительно, что публике эта непонятность нравится. Она именно этого требует и ищет в этом какого‑то особенного значения.
М. С. Сухотин удивлялся, почему в сегодняшнем письме один революционер называет Льва Николаевича «великий брат».
— Мое положение такое, — ответил Лев Николаевич, — что не хотят обращаться просто «милостивый государь» или «любезный Лев Николаевич», а обязательно хотят придумать что‑нибудь необыкновенное, и выходит всякая чепуха.
Между прочим, говорил о себе:
— Почему великий писатель земли русской? Почему не воды? Я никогда этого не мог понять.
Перед обедом. Сумерки. Мы с Душаном вдвоем в нашей комнате.
— От чего зависит стремление к совершенству? — говорит Душан.
Обменялись мыслями. Пришли к такому заключению, что стремление это дает удовлетворение.
Как раз вошел Лев Николаевич. Я рассказал ему о вопросе Душана. Лев Николаевич высказался приблизительно в том же смысле, именно что стремление к совершенству дает благо человеку, которого он ищет. Благо это не может быть отнято у человека и ничем не нарушимо.
— В этой области проявляется полное могущество человека, — говорил Лев Николаевич, — ничто не может помешать ему в стремлении к совершенству.
Страх смерти — это суеверие. Спросите меня, восьмидесятилетнего старика. Нужно удерживать себя, чтобы не желать смерти. Смерть — не зло, а одно из необходимых условий жизни. И вообще зла нет. Говорят, что туберкулез — зло; но туберкулез не зло, а туберкулез. Все зависит от отношения к вещам. Злые поступки? Ну, предположим, что я скажу недоброе. А завтра раскаюсь и уже этого не сделаю — зло опять переходит в добро.
Вечером Лев Николаевич слушал пластинки с вальсами Штрауса. Один, «Frьhlingsstimmen» [196], в исполнении пианиста Грюнфельда, очень понравился ему, другой — нет.
Лев Николаевич ходил с В. Г. Чертковым в деревню за пять верст знакомиться с тамошними крестьянами и прогулкой остался очень доволен. Назад оба приехали с Татьяной Львовной, случайно встретившей их на дороге. Во время прогулки Владимир Григорьевич сделал несколько фотографических снимков с Льва Николаевича.
Из всех фотографов В. Г. Чертков — единственный не неприятный Льву Николаевичу. И это прежде всего хотя бы потому, что Чертков обычно совсем не просит Льва Николаевича позировать, а снимает его со стороны, часто даже совершенно для него незаметно. Кроме того, Владимир Григорьевич и лично приятен Льву Николаевичу, и, наконец, как мне передавали, Лев Николаевич считает, что он хоть чем‑нибудь должен отплатить Черткову за все, что тот для него делает: распространение сочинений и пр. Чертков, со своей стороны, убежден и даже пытался доказывать это самому Льву Николаевичу, что он, Чертков, должен фотографировать Толстого, так как впоследствии потомству будет приятно видеть его облик.
Говорят, однажды Лев Николаевич возразил на это своему другу:
— Вот, Владимир Григорьевич, мы с вами во всем согласны, но в этом я с вами никогда не соглашусь!..
Приезжали ко Льву Николаевичу хорошие знакомые Сухотиных: сосед — помещик Горбов, из купцов, учредитель народных школ разных типов, и его сын, элегантно одетый молодой человек.
Под вечер Лев Николаевич зашел ко мне, как всегда, и стал просматривать написанные мною письма. Вошла Татьяна Львовна. Лев Николаевич заявил ей, что с Горбовым ему было трудно разговаривать, так как тот говорит тихо и скоро, а между тем надо быть любезным.
— Да, кроме того, еще… Ну, да этого не буду говорить.
— Ну, скажи, что такое? — спросила Татьяна Львовна.
— Нет, не буду говорить.
Однако Татьяна Львовна все‑таки продолжала спрашивать.
— То, — произнес Лев Николаевич, — что я имею отвращение к либеральным купцам. Они до тонкости усваивают весь этот либерализм… Все эти Гучковы, даже Абрикосов отец…
Позже вечером Лев Николаевич зашел ко мне. Сидевший у меня Владимир Григорьевич Чертков спросил, не мешал ли он ему на прогулке:
— Нет, нисколько! Только удивительно, я записал это недавно в дневнике: я как‑то чувствую людей, физически чувствую. И если бы, например, вы присутствовали при моем разговоре с мужиками, то я говорил бы не только с ними, но и с вами. Это — странное чувство. Я не знаю, есть ли оно у других, но мне оно свойственно.
Владимир Григорьевич рассказывал, что когда Лев Николаевич начал беседу с мужиками, то он нарочно отошел в сторону, чтобы не мешать.
Приходили мужики за книжками. Они уже говорили утром с Львом Николаевичем.
— Старичок‑то ваш выйдет али нет еще? — спрашивали они.
Лев Николаевич узнал о том, как титуловали его мужики, и был страшно доволен. Его считали просто за старичка. Как это хорошо и какая разница с яснополянским «ваше сиятельство»!
Затем был учитель одной из окрестных школ. Лев Николаевич дал ему книжку «О вере».
— Ничего не знает! — говорил он о нем, разумея невежество учителя в вопросах истинной веры и истинного просвещения, как их понимает Лев Николаевич.
Затем приехал сосед — помещик Матвеев, бывший драгоман посольства в Персии. Вел за обедом уморительный дипломатический, то есть политический, разговор. Остался на весь день. По его отъезде кто‑то предложил изобразить «нумидийскую конницу», то есть бегать вокруг стола, потряхивая кистью высоко поднятой правой руки и склонив голову, чтобы развеять скуку. В прошлом году, после одного такого же скучного гостя, Лев Николаевич, оказывается, бежал вокруг стола первый, за ним — все.
Чертков все побуждает Льва Николаевича закончить пьесу. Татьяна Львовна хочет поставить ее здесь.
Лев Николаевич спрашивал, какие ему материалы взять, чтобы изобразить в статье о самоубийстве безумие современной жизни. Мы ему назвали: газеты, декадентскую литературу, мясную выставку, «Шантеклера» и пр.
Лев Николаевич болен. Не пил кофе, не завтракал и не обедал. Я зашел за письмами после обеда. Писем много. Он все просмотрел.
— Вы, кажется, не особенно хорошо себя чувствуете, Лев Николаевич?
— Совсем нехорошо. И изжога, и слабость… Да это так надо! Пора уж…
И зачем я спрашивал его!
Лев Николаевич слаб, днем не выходил из комнаты. Разговаривали с ним в его комнате двое крестьян, которым я дал книжки, и старик скопец. О разговоре со скопцом Лев Николаевич рассказывал:
— Он меня даже огорошил сначала. Говорит: если нужно соблюдать целомудрие, то для чего же нам этот предмет? Но я как всегда говорил, так и теперь скажу, что жизнь не в достижении идеала, а в стремлении к нему и в борьбе с препятствиями, которые ставит тело. Истинные благо и добродетель — в воздержании. Они же подобны тому пьянице, который не пил бы потому, что у него не было бы денег или кабака. Здесь еще не было бы нравственного поступка… Я не знаю, как для других, но для меня по крайней мере эта мысль имеет решительное значение. Но он — человек духовный. И ведь какую все‑таки нужно иметь силу, чтобы решиться на это! Не говоря уже о том, что он лишен семьи, он подвергается и преследованию. Ведь он провел тридцать шесть лет в ссылке в Сибири.
Приехали сегодня фотограф Тапсель и сопровождавший его Белинький, который сегодня же и уехал.
Льву Николаевичу лучше. Получил хорошее письмо из Москвы, от своей единомышленницы, молодой девушки, и отвечал на него большим письмом [197]. Поправил пьесу. Владимир Григорьевич дал ее мне переписать, и я впервые познакомился с ней[198]. Лев Николаевич будет еще поправлять ее. Вечером он говорил, что написал ее только для «телятинковского театра». Говорил о характеристике одного из действующих лиц, прохожего:
— Это тип спившегося пролетария, рабочего. В нем смешано благородное с распутством. Одет в рваный пиджак…
Кончать пьесу побуждает Льва Николаевича В. Г. Чертков. Последний рассказывал мне о первых шагах основанного им издательства «Посредник».
— Вот так же Лев Николаевич торопился к моему отъезду, как теперь, кончать свои рассказы.
После завтрака Владимир Григорьевич снимал Льва Николаевича кинематографическим аппаратом для Эдисона, приславшего этот аппарат. Вечером Татьяна Львовна принесла в зал массу старых фотографий. Все смотрели. Пришел Лев Николаевич и тоже стал рассматривать их. Он говорил:
— Как интересно рассматривать старые фотографические карточки! Выясняешь себе характеры людей. Вот Урусов. Про него очень глупые люди говорили, что он очень глуп, а он был умнее очень умных людей в некоторых отношениях. Он был женат на Мальцевой, — конечно, ему было трудно выйти из условий жизни высшего света, но это был настоящий человек.
В сегодняшнем номере газеты Лев Николаевич читал о том, как в Государственной думе Пуришкевич запустил стаканом в Милюкова [199]. Это дало ему повод провести параллель между африканскими дикарями, изложение религии которых он читает сейчас в книге Пфлейдерера, и «образованными» европейцами.
— Полное сходство! — говорил Лев Николаевич. — Дикари даже выше, потому что они еще «не дошли», как о них выражаются европейцы, до понятия о собственности или о государстве и насилии… Эти фракции, партии! — продолжал Лев Николаевич. — Ведь это ясно, что люди хотят заменить всей этой деятельностью то, что действительно нужно человеку, всю настоящую работу.
Я написал два письма по поручению Льва Николаевича, которые он очень похвалил [200]. Переписал начисто пьесу в пятый раз. Она все лучше и лучше. Удивительно приятно, переписывая, следить за изменениями, которые делает в ней Лев Николаевич. Он сам все недоволен ею. Говорит: «фальшиво». По поводу моих писем говорил, что хотел сказать мне «в связи с ними что‑то серьезное и приятное», но… забыл. постью и наглостью. Это — не парадокс. Еще раз я убедился в этом.
— А как же вы объясняете ваш успех? — при общем смехе спросил сидевший рядом Чертков.
Лев Николаевич засмеялся.
— У меня нет успеха, — сказал он, — это недоразумение!.. Вот меня в письме жена благочинного так распекала: она думала, что я — то и то, а я — то и то!..
И Лев Николаевич снова залился добродушным смехом.
Выехали в пяти экипажах: Лев Николаевич и провожающая его Татьяна Львовна, Чертков, Тапсель, с фотографическими аппаратами, я и Душан и, наконец, вещи. Совершенно какой‑то царский поезд. Поехали не на станцию Благодатное, а новой дорогой: на Мценск, за тридцать верст, с остановкой на пути у Абрикосовых.
День прекрасный, только немного жаркий. У нас с Душаном старичок ямщик, мценский мещанин, который, как оказалось, знал И. С. Тургенева: он, по его словам, возил Тургенева из Мценска в Спасское — Лутовиново.
— Старичок, давал книжки, — только и мог, к сожалению, рассказать о Тургеневе ямщик.
Да, мы проезжали «тургеневские» места: Мценский уезд Орловской губернии — тургеневский уезд. Здесь он жил, здесь копил материалы для «Записок охотника». И с радостным волнением смотрел я на расстилавшиеся передо мною леса и поля. «А впереди, — думал я, — едет Толстой».
Русская литература! — никогда я не в силах быть равнодушным к тому, что имеет к ней отношение.
Абрикосовы. Миленькая, чистенькая усадьба. Миниатюрные комнаты небольшого одноэтажного домика. Терраса, живописный берег речки.
Пробыли здесь часа полтора.
Лев Николаевич отдохнул. Татьяна Львовна осталась здесь. Дальше поехал в экипаже с Львом Николаевичем X. Н. Абрикосов.
— Устали от дороги? — спросил я Льва Николаевича.
Нет, где же устать! Напротив, отдыхал. Такая красота, такая красота!.
Имение князя Енгалычева. Едем через усадьбу. Князь, лет сорока пяти, рыжеватый, в белом кителе с погонами, «непременный член» чего‑то, выбежал поспешно навстречу с фотографическим аппаратом. Снял Льва Николаевича в группе с своей женой, с детьми. Наш Тапсель тоже работал.
Поехали. Енгалычев дал Льву Николаевичу поцеловать своего ребенка, вскочил на подножку его экипажа, проехал с ним, потом расцеловался. Мы ехали в гору, шагом. Я шел пешком около своего экипажа.
Попрощался с Енгалычевым. Тот выглядел очень взволнованным и растроганным.
Взяв под руку, прошел со мной несколько шагов.
— Знаете, — говорил он, — многое хорошее в душе поднимается!..
Жалел, что не было дома двух его молодых сыновей, которые в прошлом году, оказывается, верхами провожали Льва Николаевича вплоть до Мценска.
Мценск. Паром через Зушу. Проезжаем через весь город. Вокзал. Льва Николаевича тоже везде узнают, но назойливости нет.
Смешной эпизод. Кассир в Мценске не хотел разменять мне денег. Я осмелился сослаться на Льва Николаевича (деньги действительно были нужны для него) — разменял!
Поехали во втором классе. Это — «интрига» В. Г. Черткова. У нас—το с Душаном билеты третьего класса, но все равно мы все время толклись около Льва Николаевича, который ехал в отдельном купе второго класса.
Было очень хорошо. Ничего похожего на нашу дорогу в Кочеты. Из вагона Лев Николаевич почти не выходил. Только вечером, уже незадолго до приезда, говорил с молодой женщиной и с полицейским.
— В полицейской форме? — спросил он о последнем, когда я оказал, что он хочет поговорить с Львом Николаевичем. — Тем более интересно. Давайте его сюда!
Однако Лев Николаевич в нем разочаровался.
— Совсем пустой! Спрашивает, есть ли бог… Ничего не читал, ничего не знает. Я указал ему на его нехорошее дело. Говорит: нужно зарабатывать хлеб…
Женщина, та серьезнее. Ей нужно было, а этому не нужно было.
О женщине потом Лев Николаевич говорил мне: она — замужняя и полюбила другого. Лев Николаевич говорил ей, что за другим может последовать третий и т. д.
Перед Щёкином, где Лев Николаевич решил слезть, чтоб не ехать лишнего по железной дороге до Засеки, начали укладываться.
— Что же это я лодырничаю‑то? — спохватился Лев Николаевич, стоявший уже в шляпе и в пальто у окна в коридоре. — Дайте мне что‑нибудь.
— Вот донесите это, Лев Николаевич, до соседнего отделения и положите там, — сказал я, подав ему узел.
— Вот прекрасно!
Взял и понес, согнувшись.
Чертков, сидя со Львом Николаевичем в купе, рассказал ему, как женщина, желавшая повидать Льва Николаевича, и ее подруги никак не хотели признать меня за секретаря Толстого.
— Он хорошо письма пишет! — сказал, показывая на меня, выходивший из купе Лев Николаевич.
Передал мне это Владимир Григорьевич. Сам я видел только, что Лев Николаевич говорит про меня, но что именно, не расслышал.
На станции Льва Николаевича встретили Федя Перевозников и другие телятинские друзья, которые рады были повидать и Владимира Григорьевича, еще не бывавшего здесь после высылки и не имевшего права и теперь заехать домой. Лев Николаевич обещал им постараться кончить пьесу.
— Прощайте, братцы! Буду стараться изо всех сил! — крикнул он, когда экипаж уже тронулся.
На этот раз с Львом Николаевичем поехал я, а Душан сел на тележку с вещами.
Чудная ночь. Звезды. Белое тульское шоссе. Совсем как три года назад, когда, после первого моего свидания с Львом Николаевичем и вечера, проведенного у Чертковых, я возвращался пешком на станцию, без надежды увидеть когда‑нибудь еще Льва Николаевича. Теперь же я ехал вместе с ним, и не на станцию, а к нему же, в Ясную Поляну.
Хорошо говорили. О чем — трудно и не хочется описывать. Пусть уж этот разговор останется без описания.
Было приключение. Кучер чуть не опрокинул экипаж. Свалился с козел, едва не попал под колеса при крутом спуске. Потом завязил вожжу в колесе.
— Он неловкий! — шепчет, наклоняясь ко мне, Лев Николаевич.
В Ясной нас радостно встретила Софья Андреевна.
В Ясной гостят Екатерина Васильевна Толстая, вторая жена Андрея Львовича, с маленькой дочкой, и внук Льва Николаевича, сын Сергея Львовича, гимназист Сережа, с французом — гувернером. Сегодня приезжали и вечером снова уехали Сергей и Андрей Львовичи.
Душан Петрович получил письмо от H. Н. Гусева, из ссылки. Он прочел это письмо Льву Николаевичу. Гусев писал, между прочим, что по прочтении статьи Короленко «Бытовое явление» (о смертных казнях) он почувствовал, что не стоит жить, когда творятся такие ужасы.
— Вы напишите ему, — сказал Лев Николаевич, — что я не понимаю этого, что, по — моему, напротив, если узнаешь об этих ужасах, то захочется жить, потому что увидишь, что есть то, во имя чего можно жить.
Я получил извещение от В. В. Битнера, редактора «Вестника знания», что при более подробном ознакомлении с «Христианской этикой» он пришел к заключению о полной невозможности издания ее при существующих цензурных условиях (четыре главы являются особенно «страшными»: «Церковь», «Государство», «Труд и собственность» и «Непротивление злу насилием»). Придется помириться с мыслью запрятать рукопись подальше: я не вижу возможности придать своей работе «приемлемый» для цензуры вид.
Я сообщил о письме Битнера Льву Николаевичу. Он только руками развел.
Лев Николаевич входит ко мне в комнату.
— Я рад, Лев Николаевич, — говорю я ему.
— Вы рады, и я рад, — улыбается он доброй улыбкой.
Я рассказал о причине своей радости: счастливо кончилось недоразумение с двумя неверно посланными письмами, — случайно оказались известными оба адреса и тексты обоих писем, так что ошибку можно было исправить.
— Что вы пишете, милый Лев Николаевич? — спросила М. А. Шмидт, «старушка Шмидт», как зовут ее дочери Льва Николаевича.
— Представьте, ничего, Мария Александровна! И очень доволен, — отвечал Лев Николаевич. — Что у меня есть для Ивана Ивановича (Горбунова. — В. Б.) и Сытина? «На каждый день» и «Мысли о жизни». Это у меня обязательная работа, льщу себя надеждой, что эта работа может быть полезна людям.
Мария Александровна спросила, как он провел время у Сухотиных.
— Хорошо. Барская жизнь, распробарская, красивая. Но это барство незаметно, потому что сами хозяева— милые, добрые. Там конституция. Знаете, как у нас деспотия, так у них конституция. Хорошие отношения и близость с прислугой… Поэтому там легче жить.
Был посетитель. Про него Лев Николаевич говорил:
— Какой‑то странный. Рассказывал про свои видения. Я, грешным делом, слушал и запоминал слова для моей пьесы: «по волнам жизни носило», «галлюциенации».
Сегодня недоразумение с Софьей Андреевной из‑за черкеса — караульного, не пускавшего крестьян пройти на работу через усадьбу. Все уладилось к общему согласию.
Лев Николаевич много работал. Настроение у него хорошее.
Дал клеенчатую тетрадь своего дневника, чтобы я переписал туда из его записной книжки записанные им сегодня мысли.
Исправлял корректуры «Мыслей о жизни».
И. И. Горбунов просит Льва Николаевича не стесняться внесением поправок в корректуры «Мыслей о жизни», которым придает огромное значение.
— Ведь это вечное! — говорит он.
Л. Н. Толстой. Ясная Поляна. 1909 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой и Т. А. Тапсель. Затишье, Орловской губернии. 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой, А. Л. Толстая и Д. П. Маковицкий. Телятинки. 1910 г.
Фото В. Г. Черткова.
Дом Л. Н. Толстого в Ясной Поляне (со стороны сада). 1909 г. Фото В. Ф. Булгакова.
Л. Н. Толстой с дочерью Т. Л. Сухотиной — Толстой. Затишье, Орловской губернии. 1910 г. Фото Т. А. Тапселя.
Л. Н. Толстой с крестьянскими детьми. Ясная Поляна. 1909 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой с внуками Соней и Илюшей. (Рассказывает сказку об огурце.) Крекшино. 1909 г. Фото В. Г. Черткова
.
Л. Н. Толстой у ворот Красного сада. Ясная Поляна. 1909 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой с внуком Илюшей Толстым. Телятинки. 5 июля 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой за разбором почты. Мещерское, Московской губернии. 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой и С. А. Толстая. Ясная Поляна. 25 сентября 1910 г. (Последняя фотография Л. Н. Толстого), Фото В. Ф. Булгакова.
Л. Н. Толстой и В. Ф. Булгаков. Кочеты, Тульской губернии. 1910 г. Фото Т. А. Тапселя.
Л. Н. Толстой в гостях у своей дочери Т. Л. Сухотиной — Толстой. Кочеты. 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой. Кочеты, Тульской губернии. 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой и Д. П. Маковицкий. Ясная Поляна. 1909 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой, А. Л. Толстая, П. Д. Долгоруков,Д. П. Маковицкий идут на открытие народной библиотеки в Ясной Поляне. 31 января 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой в Мещерском. 1910 г. Фото В. Г. Черткова.
Л. Н. Толстой на открытии библиотеки в Ясной Поляне. 31 января 1910 г. Фото А, И. Савельева.
Л. Н. Толстой с внучкой Танечкой Сухотиной. Ясная Поляна. 27 марта 1909 г. Фото В. Г. Черткова
.
Л. Н. Толстой со слушателями Тилевских вечерних курсов для рабочих. Ясная Поляна. 1909 г.
Л. Н. Толстого провожают со станции Крекшино. 1909 г. Фото В. Г. Черткова.
Дом на станции Астапово, в котором умер Л. Н. Толстой, 1910 г.
Похоронная процессия у въезда в Ясную Поляну. 1910 г. Фото А. И. Савельева.
Работал также Лев Николаевич над пьесой. Говорит, что она была «ужас что такое, а теперь начинает на что‑то походить».
Получена уже вторая телеграмма от скульптора князя Паоло Трубецкого, с вопросом, дома ли Лев Николаевич. Вероятно, он скоро приедет.
Говорят, он большой оригинал. Вегетарианец. Льву Николаевичу особенно нравится то, что Трубецкой, как он сам признается, «ничего не читает». Во время одного из его прошлых приездов в Ясную Поляну у него спросили, читал ли он «Войну и мир» Толстого.
— Я ничего не читаю! — ответил Трубецкой, не постеснявшись присутствием самого Толстого и точно обидевшись, что его не хотят понять и запомнить о нем такой простой вещи, как то, что он «ничего не читает».
Он говорит, что он таким образом охраняет свободный рост и развитие своей творческой индивидуальности.
Посетители. Совсем не интересный старик старообрядец почтенной наружности с просьбой о деньгах. Более интересный: студент — медик Московского университета, юноша Юрий Жилинский, путешествующий пешком на Кавказ, с маленькой черненькой собачонкой- замухрышкой. Зашел якобы за книжками, но, конечно, главным образом, чтобы повидать Льва Николаевича. Зашел и… кажется, зацепился, то есть заинтересовался взглядами Льва Николаевича [201]. Наконец, посетитель особенно интересный: крестьянин Тульской губернии Фокин, отказавшийся от военной службы и просидевший за это в тюрьме в общей совокупности восемь лет и четыре месяца (он три раза бежал). Теперь его выпустили, причем на четыре года отдали под надзор полиции. И вот, по нелепому распоряжению администрации, он должен еженедельно «являться по начальству» в город, отстоящий от его деревни за восемьдесят пять верст. А он человек рабочий. Пробовал не являться — доставили по этапу. Лев Николаевич дал Фокину письмо к Гольденблату и несколько рублей, так как в довершение всех бед Фокин недавно погорел. Конечно, он не просил Льва Николаевича о деньгах. Вообще он произвел впечатление в высшей степени порядочного и очень милого, скромного человека. По совету Льва Николаевича, я подробно записал со слов Фокина, который неграмотен, историю его отказа от военной службы.
Днем я ездил с Львом Николаевичем верхом. И он и я любовались природой. Небо голубое, все цветет — леса, трава; все свежее и такое чистое: еще не вянет и не запылилось.
Лев Николаевич работал над корректурами книжек «Мысли о жизни». Кое в чем я ему помогал: расположил по отделам вновь добавленные мысли о науке, распределил по разным книжкам вновь собранные и оставшиеся не включенными раньше мысли, в том числе Достоевского, Чернышевского, Лаоцзы, Конфуция.
Много народу, шумно, бестолково, Лев Николаевич, думаю, тяготится. Были: Андрей Львович, Скипетров, которого Лев Николаевич любит, Давид Максимчук, молодой человек, украинец, который осенью думает отказываться от воинской повинности, М. В. Булыгин, кн. Д. Д. Оболенский, Гольденвейзер, Дима Чертков, А. Сергеенко.
Пришел С. Д. Николаев — заговорил о Генри Джордже. Разговаривали на террасе, вечером, в темноте.
— А вот Андрюша заботится о том, — начал Лев Николаевич, — чтобы укреплять землю…
— И всю жизнь буду заботиться, — перебивает Андрей Львович[202].
— …за собственниками, чтобы крестьяне стали такими же грабителями, как помещики, — кончает, не повышая голоса, Лев Николаевич.
В столовой за чаем Софья Андреевна заметила, что, по газетам, больной фельдмаршал Милютин ничем не интересуется, весь ушел в себя, — словом, жизнь умирает.
— Напротив, только начинается настоящая‑то жизнь, — тихо произнес Лев Николаевич.
Утром, узнав, что в «Русском слове» напечатано мое письмо о вегетарианстве, писанное по его поручению частному лицу, Лев Николаевич сказал:
— Вы хорошо пишете, они и печатают [203].
Говорил, как о благодарной теме для художника, о типе современного молодого священника, который хочет служить богу на деле и сталкивается с препятствием в лице церкви.
О простых религиозных людях, исполняющих церковные обряды, Скипетров, приехавший снова, сказал, что они не осуществляют в жизни своих добрых намерений.
— Нет, нельзя сказать, — возразил Лев Николаевич. — Осуществляют, но в очень ограниченной степени. Те силы, которые должно бы тратить на это, уходят именно на другое. Главное то, что они искренно верят в бога, в живого бога. А в этом все!.. А вот у профессора этого нет.
Говорил, что ему нравится обычное у крестьян ироническое настроение, а потом прибавил, что у них бывает три рода настроений:
— Веселое, ироническое, деловитое или очень серьезное.
Как это замечательно верно!
— Какая синева везде! Сейчас все в самом расцвете: человек в тридцать два, тридцать три года. Пройдет немного времени, и уже все начнет вянуть. Я нынешней весной особенно любуюсь, не могу налюбоваться. Весна необыкновенная!.. Сколько цветов! Я каждый раз, как гуляю, набираю букет. Не хочешь рвать, а невольно сорвешь один цветочек, другой и смотришь — приносишь букет.
Говорил о полученной сегодня немецкой книге с отрицанием ортодоксального христианства и с выводом о необходимости установления нового религиозного миросозерцания. В связь с этой книгой Лев Николаевич поставил полученное им сегодня же письмо от революционера, которого сама жизнь привела к христианским убеждениям.
— Такие люди теперь живо чувствуют потребность в разумном религиозном миросозерцании, свободном от суеверий, — говорил Лев Николаевич. — Их именно такое миросозерцание способно совершенно удовлетворить.
Потом разговор перешел на оценку одного из распространеннейших правил обыденной морали: «как все»; отсюда — на политическое движение и на теорию о том, что «когда‑нибудь мы осуществим все это, а пока…». Я упомянул о Государственной думе. Лев Николаевич убежденно высказался в том смысле, что она приносит огромный вред, служа для отвода глаз народу. Но вместе с тем он признает, что дума содействовала и пробуждению в народе сознания несправедливости своего положения.
Переехав шоссе, Лев Николаевич слез с экипажа и пошел к Засеке пешком по тропинке в лесу, влево от дороги.
— Уж очень меня эта тенистая дорожка соблазняет, — говорил он.
Я поехал вперед один. Под Засекой остановился. Лев Николаевич скоро подошел, и мы опять поехали вместе дальше.
Лев Николаевич рассказал о бывшем у него сегодня утром народном учителе, который хочет жениться, но не имеет денег для этого; просил их в прошении на высочайшее имя, получил отказ и пришел о том же просить Льва Николаевича.
Я замечаю, — говорил Лев Николаевич, — что теперь вырабатывается особый тип народного учителя, и нехороший тип: это все люди, вышедшие из крестьян. Новое положение у них неопределенное, жалованье небольшое, от крестьянской работы они уже отстали. На этой почве создается недовольство всем.
В Овсянникове Лев Николаевич поговорил с И. И. Горбуновым о печатании «Мыслей о жизни», разобрал всю текущую работу над ними и относящиеся к ней бумаги, привезенные нами с собой. Между прочим, Лев Николаевич просил Горбунова «серьезно» не присылать ему для вторичного просмотра исправленных им и уже сброшюрованных первых двух — трех книжек «Мыслей».
Мы уже отъехали, как Лев Николаевич остановил лошадь и, смеясь, проговорил, обращаясь к подбежавшему Ивану Ивановичу:
— Я хотел только сказать, что как когда у меня бывает понос, так я прошу не ставить на стол простокваши, а то я не утерплю, и непременно возьму, так и вас прошу не высылать книжек до выхода их, а то непременно буду исправлять, захочется еще улучшить…
Кроме М. А. Шмидт, Буланже и Горбуновых, мы неожиданно встретили в Овсянникове милого Сережу Булыгина, оказавшегося там по случайному делу.
— Какой красивый малый этот Булыгин, — говорил по дороге назад Лев Николаевич. — Как‑то он справится с отказом. (Сереже нынче осенью предстоит отказ от военной службы. — В. Б.) Ну, да какое же сравнение: сидеть в арестантских ротах или вести барскую распутную жизнь?
— То есть вы хотите сказать, что первое лучше?
— Да еще бы, как же не лучше!
Видя крестьян на поле, Лев Николаевич произнес:
— Как это хорошо — физическая работа! Я всегда завидовал и завидую тем, кто занимается ею.
Вечером говорил, что читал книгу Торо «Вальден»[204] и что она как раньше ему не нравилась, так и теперь не нравится.
— Умышленно оригинально, задорно, неспокойно, — говорил о Торо Лев Николаевич.
Вернулись из Крыма Александра Львовна и Варвара Михайловна. Кроме того, приехал из Швейцарии, где он постоянно живет, H. Н. Ге, сын знаменитого художника.
Утром Лев Николаевич продиктовал мне большое письмо Молочникову о том, что не нужно думать о последствиях жизни по воле бога. Два раза он заходил потом ко мне, чтобы дополнить и исправить это письмо.
За завтраком — разговор с Ге. Судя по первому впечатлению, Ге — чуждый Льву Николаевичу по духу человек, хотя его и зовут у Толстых «Колечка Ге» (несмотря на его пожилой возраст) и он издавна считается другом всей семьи. Это — типичный интеллигент, с каким‑то западным оттенком. (Недаром Ге не любит Россию и перешел во французское подданство.) Очень добродушный и остроумный, но какой‑то рассеянный, в разговоре постоянно перескакивающий с предмета на предмет. Говорит, что он, побыв несколько лет за границей, видит, что Россия сильно изменилась.
— В чем же? — спрашивает Толстой. — Железных дорог больше и на аэропланах стали летать?
— Нет, — отвечает Ге, — именно не в том.
И начинает развивать сложную теорию о том, что раньше русский человек, разговаривая, так разговаривал, что обязательно хотел показать, что он принадлежит к какой‑нибудь категории, а теперь русский человек разговаривает просто как человек, откровенно и свободно.
— Да я думаю, что это всегда было, — сказал с улыбкой Толстой.
— Нет, не было!
— Да как же не было?
— Нет, нет, не было!..
— Знаете, Лев Николаевич, — говорит Ге, — я покажу вам прекрасную книгу Моно о религии…
— Да, да, ведь их так много пишется, что познакомиться со всеми ими никак не возможно.
— Нет, — с увлечением восклицает Ге, — это именно такая книга, какие очень редко встречаются! Он говорит в ней, что религиозная истина заключается не в каком‑нибудь отдельном веровании — в католичестве, в протестантстве, — а во всех них, только надо извлечь ее… Это — вера!
— Это что же: la loi и la croyance?[205]
— Да.
— Да, но ведь только это — такие трюизмы…
— Трюизмы, да, для нас да, но для всего современного общества это не трюизмы, а для них это очень важно!..
Говорили о том, что фельдмаршал Милютин поправился и по — прежнему сам убирает свои комнаты.
— Как это трогательно! — заметил Лев Николаевич.
Ездил с Львом Николаевичем верхом. Долго, по лесу больше. Как он говорил, проехали верст двадцать.
Между прочим, вот программа всех верховых прогулок Льва Николаевича, от которой он отступает очень редко: выехать на дорогу, затем свернуть с нее в лес или в поле, в лесу пробираться по самым глухим тропинкам, переезжать рвы и заехать таким образом очень далеко; затем заблудиться и, наконец, искать дорогу в Ясную, спрашивая об этом у встречных, плутать, приехать утомленным. Спрашиваешь: «Устали, Лев Николаевич?» — «Нет, ничего», — неопределенным тоном. Или очень определенно, только одно слово: «Устал!»
И сегодня так все именно было. Ответ по возвращении: «Устал!»
Я удостоился сегодня ехать на Дэлире, который опять подкован. Сильная, горячая лошадь, но очень покойная для седока.
Опять поехал с Львом Николаевичем, но не на Дэлире, на котором ехал он сам.
Сегодня немного проедем, — говорил Лев Николаевич. — Впрочем, я говорю — немного, а как поедешь, опять далеко уедешь.
Ездили меньше вчерашнего, — по вычислениям Льва Николаевича — верст двенадцать. Программа та же.
Жаркий день. Зелень, зелень, зелень. Голубое небо.
Лев Николаевич все восхищается.
За обедом шепотом говорит сидящему рядом H. Н. Ге:
— Я думаю, через пятьдесят лет люди будут говорить: представьте, они могли спокойно сидеть и есть, а взрослые люди ходили, прислуживали им, подавали и готовили кушанье!..
— Ты о чем? — спросила Софья Андреевна. — О том, что они подают?
— Да, — и Лев Николаевич повторил то же вслух.
Софья Андреевна стала возражать.
— Да я это только ему сказал, — произнес Лев Николаевич, указывая на Ге. — Я знал, что будут возражения, а я совсем не хочу спорить.
Рассказывал о письме Черткова, в котором он сообщает, что приедет артист Орленев, который хочет посвятить себя устройству народных спектаклей. Очень заинтересован. Говорил, что хотел бы очень написать для Орленева пьесу, но вот — не может.
Говорили о памятнике Гоголю в Москве[206]. Сергей Львович взялся доказать, что он никуда не годится. Между прочим, он говорит, что Гоголь представлен в памятнике не в полном расцвете сил, как следовало бы, а в период упадка. Расцвет же сил Гоголя — это время написания «Мертвых душ».
— Если бы Гоголь сжег не вторую, а первую часть «Мертвых душ», то ему, наверное, и памятника бы не поставили, — привел Сергей Львович слова, как он сказал, Л. М. Лопатина, профессора философии Московского университета.
H. Н. Ге заявил, что памятник ставился для городской толпы и потому так вычурен, а если б он ставился «для народа», то был бы яснее, понятнее, именно это был бы Гоголь — автор «Мертвых душ».
— А я скажу, — с необыкновенным волнением, какое мне приходилось редко наблюдать в нем, произнес до сих пор молчавший Лев Николаевич, — что народу все эти «Мертвые души» и прочие художественные произведения Гоголя вовсе не нужны. Он скажет: это выдумка, значит, вещь ненужная, забава. А народ знает Гоголя совсем с другой стороны и только это в нем ценит. А все эти выдумки Гоголя ему вовсе не интересны и не нужны!..
Вечером я уехал на новое, вернее — на старое местожительство— в Телятинки.
В Ясной — тяжелая семейная история. Рассказывал ездивший туда Дима Чертков.
Софья Андреевна стала жаловаться Льву Николаевичу, что ей все надоело, что она не может заниматься хозяйством и т. д. Лев Николаевич предложил ей бросить эти скучные занятия, а если в Ясной Поляне нельзя ими не заниматься, то уехать куда‑нибудь. Это обидело Софью Андреевну, и она ушла в поле, где будто бы лежала в канаве. За ней послали лошадь и привезли ее домой. Лев Николаевич боится, как бы Софья Андреевна чего‑нибудь не сделала над собой, взволнован, и это волнение вызвало у него перебои сердца.
Очень грустно за него, — грустно, что и он, при всем своем величии, да еще в преклонные годы, не избавлен от таких сцен.
Был в Ясной. Когда пришел, все сидели за завтраком на террасе. Я подошел к Софье Андреевне и стал обходить, здороваясь, сидящих за столом.
— Точно чужой, — заметил, улыбаясь доброй улыбкой, Лев Николаевич.
Тут же были новые гости: скульптор князь Паоло Трубецкой и его жена.
Лев Николаевич потом говорил мне о Трубецком:
— Очень интересный человек. Действительно, он ничего не читает, но мыслящий человек и умный. Вегетарианец. Говорит, что животные живут лучше, чем современные люди. Он был очень мил — приехал неза тем, чтобы лепить, а просто, но потом увлекся и будет лепить.
Я спросил Льва Николаевича о здоровье. Он ответил, как бы угадывая мою мысль:
— Хорошо. Вчера у нас было нехорошо, а сегодня все хорошо.
Дал мне несколько писем для ответа. Потом уехал с Трубецким верхом. Сам на Дэлире, тот — на маленькой лошадке, между тем он очень грузный и высокий человек.
Трубецкой действительно очень оригинален. Наружность у него — актера на роли резонеров и благородных отцов, лицо совершенно бритое. Что‑то в нем напоминает и американца. По — русски говорит плохо, потому что с детства жил в Италии и Франции. Жена его — финка или шведка и говорит по — русски, по словам Варвары Михайловны, едва ли не лучше мужа. За столом беседа велась все время по — французски.
Лев Николаевич очень весел. Занимается Трубецким, много говорит с ним. Зовет его «ваше сиятельство».
— Буду его звать: ваше сиятельство. К нему это идет, — смеялся Толстой.
Я думаю, что он именно потому зовет Трубецкого «ваше сиятельство», что последний, как это делается очевидным очень скоро после знакомства с ним, совершенно равнодушен к своему титулу и, наверное, забыл бы о нем, если бы не напоминали другие.
Пока я был в Ясной, Лев Николаевич с Трубецким ездил в Телятинки и потом рассказывал, что Трубецкой был в восхищении от простой, веселой и трудовой жизни телятинковских друзей во главе с Димой Чертковым.
В Ясной Трубецкой не теряет времени: уже сделал небольшой портрет Льва Николаевича маслом и два рисунка карандашом[207]. В свой альбом зарисовал карикатуры на себя и свою жену. Приступить к лепке он пока еще не может, так как глину пришлось выписывать из Москвы, и она еще не получена.