Ю. Шатин предлагает сравнить (на наш взгляд, рискованно) пастернаковское изображение истории с деконструкцией истории М. Фуко: «значимое отсутствие исторических действующих лиц» в романе исследователь связывает с представлением о современной истории как о «механизме, преобразующем документ в памятник» [Шатин: 287].
Это отмечалось в работах М. Окутюрье, И. Келли, А. Лаврова и др. [Aucouturier 1963: 166–169; Kelly; Лавров 2007].
О враждебности к историческим фактам и о выдвижении идеологизированных мифоподобных картин времени в советской историографии и беллетристике с 1930-х годов см. [Чудакова 1995: 563–564].
Внимание Пастернака к Лукачу могло быть вызвано и развернувшейся дискуссией о традициях романа и принципах «историзма» в советской прозе, см. [Clark].
По тонкому предположению С. Витт, на пастернаковские размышления о жанре могла повлиять и работа Лукача «Рассказ или описание» о случайности и необходимости в романе, опубликованная в журнале «Литературный критик» (1936. № 8).
В 1936–1940 годах Пастернак несколько раз обращается к романному замыслу, связанному с «Детством Люверс» и, возможно, «Спекторским». Следы этого незавершенного и частью пропавшего романа обнаруживаются в «Докторе Живаго»; подробнее см. в комментариях Е. Б. Пастернака и Е. В. Пастернак к «Запискам Патрика» [Пастернак: III, 576–578].
Список можно продолжить. Заметим, что черты «романа с ключом» могут присутствовать не только в повествованиях, посвященных исключительно литературно-артистическому миру. Эта жанровая тенденция присутствует и в «Белой гвардии» М. А. Булгакова (Шполянский — В. Б. Шкловский), и в «Сестрах» А. Н. Толстого (Бессонов — Блок). Об особенностях жанра и его месте в русской литературе 1920–1930-х годов см. [Чудакова, Тоддес].
Ср. решительное объяснение Живаго с былыми «мальчиками», за которым следует его исчезновение. Резкая неприязнь к «бедствию среднего вкуса» и «политическому мистицизму советской интеллигенции» звучит не только в речи героя, но и в авторском повествовании [Пастернак: IV, 478–481]. Ср. позднейшее (<1957>) стихотворение «Друзья, родные, милый хлам…» [Там же: II, 265].
О месте отзвуков поэмы «Двенадцать» в романе Пастернака см. [Masing-Delic 1984]. Ср. [Поливанов 2006-а].
Это Гордон, Дудоров, Евграф, Танька Безочередева, вместе с которой в повествование возвращаются умершие: родители бельевщицы — Лара и Юрий, ее подруга и жена Дудорова Христина Орлецова.
О «Детстве Люверс» см.: [Йенсен 2006; Йенсен 2007; Горелик; Фарыно].
О соотношении прозаического текста и «Спекторского» см.: [Сергеева-Клятис 2007; Флейшман 2003: 145–184].
Оба стихотворения, случайно сохранившиеся в семейных бумагах, были опубликованы впервые в журнале «Новый мир» (1989. № 4); ср. [Пастернак Е. 1998: 119–120].
А. Г. Лебеденко — писатель, сотрудник издательства.
Флейшман полагает, что претензии касались концовки «Спекторского», в 1929 году завершавшегося метафорическим изображением революционного времени и, в частности, строками: «…тогда ты в крик. Я вам не шут! Насилье! / Я жил как вы. Но отзыв предрешен: / История не в том, что мы носили, / А в том, как нас пускали нагишом» [Флейшман 2003: 164]. Однако рискнем предположить, что упоминание «спуска в шахты» как картин террора может быть указанием на другие строки поэмы, связанные с террором Гражданской войны, а быть может и с гибелью царской семьи: «Там мучили, там сбрасывали в штольни, / Там измывался шахтами Урал. / Там ели хлеб, там гибли за бесценок, / Там белкою кидался в пихту кедр, / Там был зимы естественный застенок, / Валютный фонд обледенелых недр. / Там по юрам кустились перелески, / Пристреливались, брали, жгли дотла, / И подбегали к женщине в черкеске, / Оглядывавшей эту ширь с седла. / Пред ней, за ней, обходом в тыл и с флангов, / Курясь ползла гражданская война…».
В письме к П. Н. Медведеву за месяц до этого Пастернак писал о строфах из «Спекторского», в частности о разрушенной Москве («Кругом фураж, не дожранный морозом. / Застряв в бурана бледных челюстях, / Чернеют крупы палых паровозов / И лошадей, шарахнутых врастяг. // Пещерный век на площадях щербатых / Понурыми фигурами проныр / Напоминает города в Карпатах: / Москва — войны прощальный сувенир…» [Пастернак: II, 38]): «Я никогда не расстанусь с сознаньем, что тут и в этой именно форме я о революции ближайшей сказал гораздо больше и более по существу, чем прагматико-хронистической книжкой „905-й год“ — о революции девятьсот пятого года» [Там же: VIII, 363].
См. подробнее в нашей работе [Поливанов 2006: 62–63].
Вероятно, не без оглядки на «Возмездие» А. Блока. Ср. [Лекманов, Сергеева-Клятис: 239].
Ср. сходный прием в позднейшем автобиографическом цикле «Северные элегии» А. А. Ахматовой.
См. подробнее в нашей работе [Поливанов 2006: 62–72].
В том же письме Пастернак возвращается к характеристике революции как «западного» начала (см. об этом выше): «Не правда ли, как фатальна эта двойственность нашего времени? Все оно пришло к нам с запада, им внушено и подсказано, а между тем никогда не бывал так взрыт до основанья наш восток, как в результате этого западного событья» [Пастернак: VIII, 270].
Пастернак получил ложное известие о смерти Р. М. Рильке, которого оба корреспондента очень высоко ценили. См. [Рильке, Пастернак, Цветаева].
См. [Раевская-Хьюз: 291–302], а также в нашей работе [Поливанов 2000].
См. подробно в нашей работе [Поливанов 2000].
Речь идет о стихах «Памяти Марины Цветаевой», написанных в 1943 году [Пастернак: II, 126], где в строках «Мне в ненастье мерещится книга / О земле и ее красоте» можно увидеть и замысел будущего «Доктора Живаго» [Поливанов 2000: 174]. На сходство Лары и Цветаевой указывал в конце 1950-х Роман Гуль [Флейшман 2013: 253].
Об эстетике Г. Лукача и его теории романа см. [Кларк, Тиханов].
В этой связи представляются малоубедительными попытки некоторых интерпретаторов увидеть в фигуре Евграфа, про которого говорится, что «у него роман с властями» [Пастернак: IV, 206], отражение фигуры И. Сталина [Иванова: 381].
См. об этом же [Maxwell: 64–65].
«Бальзак в своей критической статье о „Пармской обители“ Стендаля тоже обращает внимание читателей на те новые художественные черты, которые внесены Вальтер Скоттом в эпическую литературу: широкое изображение обычаев и реальных обстоятельств» [Лукач: 72]. Ср. [Maxwell: 21].
Ср. в воспоминаниях М. Л. Гаспарова об отношении к «Доктору Живаго» друга юности Пастернака С. П. Боброва: «К роману был равнодушен, считал его славу раздутой. Но выделял какие-то подробности предреволюционного быта, особенно душевного быта: „очень точно“» [Гаспаров 1993: 77].
См. об этом, в частности, [Witt 2000: 57–94].
Ср., впрочем, появляющиеся в романе (в рассуждениях Веденяпина) темы возникновения христианства и крушения Рима.
О традиции вальтер-скоттовского романа в «Капитанской дочке» и в русской прозе первой половины XIX века, а также важные наблюдения о поэтике исторического романа Скотта см. [Долинин].
В незаконченном романе о «царском арапе» дело обстояло иначе. В поздних пушкинских планах и набросках сочинений на античные и средневековые темы действуют, по большей части, персонажи условно исторические, «легендарные» — таковы Петроний в сочинении, открывающемся фразой «Цезарь путешествовал…», папесса Иоанна, Бертольд <Шварц> и Фауст в «Сценах из рыцарских времен».
Характерно, что замысел большого многогеройного романа о революции возник в 1936 году у студента физико-математического факультета Ростовского университета. Роман открывался описанием событий лета 1914 года (вступление России в войну), должен был основываться на семейных преданиях, сложно переплетающихся с собственно историческим повествованием, отводил важные роли рядовых участников (и/или свидетелей) великих перемен персонажам вымышленным, имеющим прототипов, но известных лишь автору, «не отмеченных» в истории. Как известно, замысел этот был много позднее воплощен А. И. Солженицыным в четырех Узлах «повествованья в отмеренных сроках» «Красное колесо».
В этой связи см. [Пастернак Е. В. 1990].
Ср. в «Охранной грамоте»: «Подробности выигрывают в яркости, проигрывая в самостоятельности значенья. Каждую можно заменить другою. Любая драгоценна. Любая на выбор годится в свидетельства ее состоянья, которым охвачена вся переместившаяся действительность» [Пастернак: III, 186]. См. об этом в классических работах о поэтике Пастернака [Якобсон; Жолковский].
О документальных источниках фигуры Палых было сказано выше.
См. о значении этого круга в биографии Пастернака [Венявкин 2011].
Едва ли не шутливым отзвуком такого рода дружеских разговоров может служить и реплика в разговорах о реквизициях в части «В дороге»: «…Тут по Рыньве пойдет теперь вверх к Юрятину, село к селу, пристаня, ссыпные пункты. Братья Шерстобитовы…» [Пастернак: IV, 235], где соединяется заглавие романа и фамилия его фактически главной героини — Варвары Шерстобитовой.
О значимости эпизода в пастернаковской идеологии см. [Masing-Delic 1981].
См. [Смирнов 1996: 49–50].
Ср. [Толстая: 150–185, 237–251].
Исключение — единичные (никак не отыгранные в дальнейшем) появления «карикатурных» типажей.
Историк Н. Верт характеризует годы 1899–1903 как время постоянных антиправительственных выступлений студентов и столкновений с полицией (в частности, студентов Санкт-Петербургского университета) [Верт: 30].
Ср. описание Саввы Морозова в очерке М. Горького «Леонид Красин»: «Морозов был исключительный человек по широте образования, по уму, социальной прозорливости и резко революционному настроению. <…> Его <Красина> влияние на Савву для меня несомненно, я видел, как Савва, подчиняясь обаянию личности Л. Б., растет, становится все бодрее, живей и все более беззаботно рискует своим положением. Это особенно ярко выразилось, когда Морозов, спрятав у себя на Спиридоновке Баумана, которого шпионы преследовали по пятам, возил его, наряженного в дорогую шубу, в Петровский парк на прогулку <…> Может быть лучше всего говорит о нем тот факт, что рабочие Орехова-Зуева не поверили в его смерть, а объясняли ее так: Савва бросил все свои дела, „пошел в революционеры“ и, под чужим именем, ходит по России, занимаясь пропагандой» [Горький: 50–55]. Горький приводит слова Красина, намеревавшегося через него просить Морозова о финансовой поддержке большевиков: «…наивно просить у капиталиста денег на борьбу против него, но „чем черт не шутит, когда бог спит“» [Там же: 48]. Ср. также в очерке «Савва Морозов»: «Кто-то писал в газетах, что Савва Морозов „тратил на революцию миллионы“, — разумеется это преувеличено до размеров верблюда. Миллионов лично у Саввы не было, его годовой доход — по его словам — не достигал ста тысяч. Он давал на издание „Искры“, кажется, двадцать четыре тысячи в год. Вообще же он был щедр, много давал денег политическому „Красному Кресту“, на устройство побегов из ссылки, на литературу для местных организаций и в помощь разным лицам, причастным к партийной работе с-д большевиков» [Горький 1959: 305].
Здесь, возможно, по-своему отзывается автобиографическая подробность — летом 1905 года Л. О. Пастернак, по воспоминаниям младшего сына, обучал сыновей стрельбе из пистолета на даче в Сафонтьеве [Смолицкий 2012: 23].
12 ноября 1927 года в ответ на слова о чрезмерной отрывочности и лаконичности его исторической поэмы Пастернак писал отцу и сестре: «Все, что вы мне написали (ты и Лида) о „Девятьсот пятом“, было бы совершенно справедливо, если бы только фактическая ткань Года не была элементарной и исторической азбукой для всего здешнего грамотного юношества. Правда в отличье от этой Богородицы, наизусть известной каждому, я мог бы дать свой прагматический комментарий; правда в таком случае книга по цензурным соображениям не увидала бы света» [Письма к родителям: 363].
В поэме «Девятьсот пятый год» Пастернак, упоминая Гапона, писал об этом событии: «Рвутся суставы династии данных присяг» [Пастернак: I, 270].
Московское Религиозно-философское общество возникло в 1905 году, а под «Красным Крестом», скорее всего, понимается одно из возникавших с конца 1890-х под разными названиями обществ помощи политическим ссыльным и заключенным, называвшихся «политическим красным крестом» (ср., например, выше в цитировавшихся воспоминаниях М. Горького), которые существовали за счет благотворительных лекций и концертов.
Фоном событий представлены и идеологические споры — Выволочнов и Веденяпин говорят о В. Розанове, Ф. Достоевском и Л. Толстом и их взглядах на пути совершенствования мира. Обсуждаются представления о красоте у Толстого и Достоевского, «будем как солнце», фавны и пр., которые отвлекают, по мнению Выволочнова, от социальных проблем («России нужны школы и больницы, а не фавны и ненюфары», «мужик раздет и пухнет от голода» [Пастернак: IV, 41–42]). Веденяпин говорит о христианстве как об одном из инструментов социального устройства человеческой жизни.
См. о пении революционных песен, в которых распространялись «символы политической культуры радикальной интеллигенции», как о необходимой части «политической культуры» эпохи [Колоницкий 2001: 16–17].
Младший брат Пастернака вспоминал один эпизод, относящийся к концу осени — началу зимы 1905, когда Борис оказался в толпе демонстрантов, которую преследовал отряд драгун: «…выйдя на Мясницкую и пройдя несколько вниз к Лубянке, <…> столкнулся с бежавшей от Лубянки небольшой толпой прохожих, в ней были и женщины, подхватившие в ужасе и Бориса. Они бежали, по-видимому, с самого Фуркасовского, от патруля драгун, явно издевавшихся над ними: они их гнали, как стадо скота, на неполной рыси, не давая, однако, опомниться. Но тут, у Банковского, где с ними столкнулся Борис, их погнали уже не шутя, и нагайки были пущены в полный ход. Особенно расправились они с толпой как раз у решетки Почтамтского двора, куда тщетно пытались вдавиться прохожие. Боря был кем-то прижат к решетке, и этот кто-то принял на себя всю порцию нагайки, под себя поджимая рвущегося в бой Бориса. Все же и ему, как он сказал, изрядно досталось — по фуражке, к счастью не слетевшей с головы, и по плечам. Он считал нужным испытать и это — как искус, как сопричастие с теми, кому в те дни не только так попадало. Тем временем драгуны ускакали, оставив кое-кого лежащими на мостовой» [Пастернак А. Л.: 15].
Обратим внимание, что при встрече Живаго со Стрельниковым на станции говорится, что сам Антипов тогда в революции не участвовал: «Сам он остался в эти годы в стороне от революционного движения по причине малолетства» [Пастернак: IV, 250].
Напомним, Дудоров «на два года старше» Живаго [Там же: IV, 10].
Наступательная операция Юго-Западного фронта русской армии под командованием А. А. Брусилова во время Первой мировой войны, проведенная 21 мая (3 июня) — 9 (22) августа 1916 года, в ходе которой было нанесено серьезное поражение австро-венгерской армии и заняты Галиция и Буковина.
Ср. запись в дневнике 1 сентября 1914 года Николая II: «Вчера и сегодня продолжали поступать приятные известия о дальнейших последствиях разгрома австрийцев на всем фронте и внутри Галиции!» [Дневники: 56].
Ср. фотографии таких вагонов: [Постернак: 177].
Одна из самых успешных операций Юго-Западного фронта осенью 1915 года. Город Луцк был занят 4-й стрелковой дивизией под командованием Деникина 10 октября 1915-го, причем Деникин въехал в город на автомобиле вместе с передовой цепью. За взятие Луцка он был досрочно произведен в генерал-лейтенанты [Керсновский].
Ср. также: «С начала войны многие женщины разных сословий пожелали исполнять обязанности сестер милосердия в военных госпиталях. Желающих было столь много, что Красный Крест должен был отказывать тысячам кандидаток. Многие женщины оправлялись на фронт и без официального разрешения <…> Если гимназисты и реалисты бежали в армию, чтобы стать разведчиками, то их сверстницы втайне от своих родителей устремлялись в госпитали и больницы, желая облачиться в популярную форму с Красным Крестом» [Колоницкий 2010: 257].
«Вражеские» подданные с июля 1914 года подлежали выселению из прифронтовых территорий, однако позднее процесс интернирования становился все более масштабным: в частности, весной — летом 1915-го происходили высылки из Москвы — см. [Лор: 149], ср. также [Миллер: 143; Слёзкин: 220].
Пастернак пишет об этом из Переделкина в Чистополь жене 12 сентября 1941 года: «Уже неск<олько> дней тому назад говорили о поголовном переселеньи всей республики немцев Поволжья от мала до велика (до 1 милл. человек) в Среднюю Азию или за Алтай. И вдруг это коснулось московских немцев, вплоть до Риты Вильям например. Именно в эту страшную дождливую ночь узнали об этом в Переделкине Кайзеры и Эльснеры (живущие у Павленки), чистые, честные, работящие люди. Они завтра должны выселяться в Казахстан, за Ташкент. Всю ночь это меня давило. Сколько горя и зла кругом, какими горами копится человеческое разоренье, сколько счетов, друг друга перекрывающих, прячет за пазуху человеческое злопамятство, сколько десятилетий должно будет уйти в будущем на их обоюдостороннее погашенье» [Там же: IX, 248–249].
«Контрапунктная фактура романа строится в виде переплетения различных тематических и образных линий, то сходящихся, в самых различных комбинациях, в одной точке повествования, то удаляющихся друг от друга. Иногда такие совмещения линий оказываются явными для персонажей романа, представая их взгляду в виде очередного „невероятного совпадения“. Иногда герои остаются в неведении относительного какого-либо схождения нитей, произошедшего в художественном космосе романа, но об этом прямо сообщается читателю, которому в свою очередь остается лишь недоумевать по поводу непомерного числа совпадений: „Скончавшийся изуродованный был рядовой запаса Гимазетдин, кричавший в лесу офицер — его сын, подпоручик Галиуллин, сестра была Лара, Гордон и Живаго — свидетели, все они были вместе, все были рядом, и одни не узнали друг друга, другие не знали никогда, и одно осталось навсегда неустановленным, другое стало ждать обнаружения до следующего случая, до новой встречи“» [Гаспаров Б.: 252].
Типологически это соотносимо с обстоятельствами, приводящими к знакомству княжны Марьи с Николаем Ростовым в «Войне и мире».
Там же дана еще одна характерная деталь «оснащения» фронта Первой мировой войны: Галиуллин просит артиллерийского офицера «телефонировать» на батарею о переносе огня [Пастернак: IV, 114].
См. письмо Пастернака 30 мая 1958 года: «Жива ли еще Ваша жена, о которой Вы писали в „Записках прапорщика“?» [Пастернак: Х, 328]
Ср. запись в «Дневнике» Николая 1915: «10-го апреля. Пятница. Спал отлично и в 8½ пил чай. Через час поехал на станцию, где был оперативный доклад. В 10 час. отправился с Николашей и другими по жел. дор. в Самбор. Приехал туда около часа и был встречен Брусиловым и моей чудной ротой 16-го Стрелкового Имп. Александра III <выделено здесь и ниже нами. — К. П.> полка — под командой ее фельдфебеля. Проехал в штаб-кварт. Брусилова, где назначил его генерал-ад<ъютантом>. Он нас накормил завтраком, после чего вернулись в поезд и продолжали путь на юг. Первая гряда Карпат была хорошо видна. Погода стояла дивная. Около 4 час. прибыл в Хыров, где был собран весь 3-й Кавказский корпус ген. Ирманова. Обошел все части пешком и затем объехал их в моторе и благодарил за боевую службу. Вид полков великолепный. Так был счастлив видеть своих ширванцев. Вернулся в поезд и продолжал путь на Перемышль, куда приехал в 7 час. По улицам стояли шпалерами запасные батальоны и дружины. Заехал в церковь, устроенную в жел. дор. сарае, и затем в дом, приготовленный для Николаши и меня. В 8 час. поехали к обеду в гарнизонное собрание, где было собрано разное вооружение, найденное в австрийских складах. Вечер был теплый, как летом, и с луной. Итак, я попал в Перемышль, по милости Божией, через месяц и два дня после его падения» [Дневники: 122].
Отметим, что дядю главного героя также зовут Николай Николаевич.
Ср. циркуляр Главреперткома 1925 года в связи с постановкой пьесы П. Щеголева и А. Толстого «Заговор императрицы»: «При сценическом оформлении пьесы в трактовке ее образов надлежит соблюдать известную осторожность. Фигура царя отнюдь не должна возбуждать какую бы то ни было симпатию: он должен изображаться не только „безвольным ребенком“ (хотя и туповатым), но в нем должен чувствоваться и проглядывать виновник 9-го января, Ленского расстрела и т. д., — слабохарактерный идиот, но достаточно злой» [Блюм: 85].
«На фронт в штаб дивизии пришел поезд-баня, оборудованный на средства жертвователей Татьянинским комитетом помощи раненым. В классном вагоне длинного поезда, составленного из коротких некрасивых теплушек, приехали гости, общественные деятели из Москвы, с подарками солдатам и офицерам» [Пастернак: IV, 111]. Великая княжна Татьяна Николаевна с августа 1914 года была Почетной Председательницей Комитета для оказания помощи пострадавшим от военных действий [Колоницкий 2010: 257].
Это явление подробно описано в монографии современного историка: [Фуллер].
Русское слово. 1917. 24 февраля. С. 2.
С введением военной цензуры газеты с осени 1914 года постоянно выходили с белыми пятнами, оставленными на местах, вычеркнутых цензурой. Однако в «Речи» за февраль 1917-го нет ни одного такого места, в «Русском слове» они встречаются довольно регулярно и на 1-й, и на 2–4-й полосах, например в номерах от 16, 17, 20, 21 и 24 февраля.
См. о цензуре, ограничивавшей информацию и в результате только подстегивавшей распространение слухов в годы Первой мировой войны [Колоницкий 2010: 22–33].
Советские критики, видимо, не уловили высказанное здесь в сослагательном наклонении сочувственное пожелание царю спастись от «облавы мятежа» («Ах, если бы им мог попасться путь, что на карты не попал»).
Одновременно он символически связывается со смертями главного героя и его отца.
Ср. противоположную связь мысли и истории в той же «Высокой болезни» при описании Ленина: «Он управлял теченьем мыслей, И только потому — страной» [Там же: I, 260].
В «Охранной грамоте» всплывает и другой мотив, взятый из «Высокой болезни», — мотив охоты. Пастернак вспоминает о масштабном художественном проекте — изготовленном по заказу Н. И. Кутепова силами лучших русских живописцев роскошном иллюстрированном издании «Царская охота»: «Я невольно вспоминал скончавшегося зимой перед тем Серова, его рассказы поры писанья царской семьи, карикатуры, делавшиеся художниками на рисовальных вечерах у Юсуповых, курьезы, сопровождавшие кутеповское изданье „Царской охоты“» [Пастернак: III, 212]. С одной стороны, Пастернак здесь касается важной для «Охранной грамоты» темы «обмана искусством своего заказчика». Художники, приглашенные для исполнения «царского» заказа, рисуют карикатуры на сановников. А с другой, сам Пастернак, по гипотезе Л. Флейшмана [Флейшман 2003: 294], здесь вновь косвенно адресуется современности: в январе 1930 года агентами НКВД в Париже был похищен однофамилец издателя альбомов — генерал Кутепов. В февральские дни 1917 года тогда еще полковник Преображенского полка, кавалер ордена Святого Георгия 4-й степени Александр Павлович Кутепов (1882–1930) стал едва ли не единственным героем революционных дней в Петрограде, оставшимся верным присяге. Находясь в отпуске, он по поручению командующего округом генерала Хабалова возглавил сводный отряд, пытавшийся оказать реальное сопротивление восстанию. Таким образом, характеристика последнего царствования в «Охранной грамоте» охватывала эпоху от Ходынки и до Февральской революции.
Ср.: «Начало семнадцатого года. Я в маленьком провинциальном городке… Февральский переворот, упавший так неожиданно на головы граждан» [Плешко: 201].
См. подробно об отождествлении революции с праздником Пасхи [Колоницкий 2001: 56–79], «можно утверждать, что как и для многих сторонников, так и для многих противников революции восприятие этого грандиозного переворота было не только политическим, но и религиозным переживанием» [Колоницкий 2001: 68], «грандиозный переворот сравнивался (а порой и переживался), как праздник Пасхи» [Там же: 75].
Ср. сравнение революции с художником во вступлении к поэме «Девятьсот пятый год»: «Как собой недовольный художник, / Отстраняешься ты от торжеств…» [Пастернак: I, 262].
Ср. в статье М. Цветаевой «Искусство при свете совести»: «Борис Пастернак в полной чистоте сердца, обложившись всеми материалами, пишет, списывает с жизни — вплоть до ее оплошностей! — „Лейтенанта Шмидта“, а главное действующее лицо у него — деревья на митинге. Над пастернаковской площадью они главари» [Цветаева: 373]. См. также [Поливанов 2006: 154].
«В стране действуют несколько правовых систем» [Колоницкий 2001: 6].
Живаго пишет жене: «…поезда то не ходят совсем, то проходят до такой степени переполненные, что сесть на них нет возможности» [Пастернак: IV, 131].
Сам Пастернак летом 1917 года приветствовал введение этого новшества: «В учреждении волостного земства <…> единственное основание спасения» (Письмо 15 августа 1917 года В. А. Винограду [Пастернак: VII, 343]).
Пастернак останавливается здесь на другой болезненной проблеме этих месяцев — на обсуждении возможности применять силу против революционных сограждан [Колоницкий 2001: 6]).
Ср. у Пастернака диалог Гинца с уездным комендантом по поводу применения силы к бунтовщикам: «На железной дороге, в нескольких перегонах отсюда стоит казачий полк. Красный, преданный. Их вызовут, бунтовщиков окружат и дело с концом. Командир корпуса настаивает на их скорейшем разоружении, — осведомлял уездный комиссара. — Казаки? Ни в коем случае! — вспыхивал комиссар. — Какой-то девятьсот пятый год, дореволюционная реминисценция! Тут мы на разных полюсах с вами, тут ваши генералы перемудрили» [Пастернак: IV, 137].
См. постановления Временного правительства: «Восстановление военных судов и смертной казни за дезертирство» (12 (25) июля 1917); 15 (28) июля — об учреждении должностей комиссаров при командующих армиями [Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В.: 678].
Летом 1917 года продолжается и усиливается распространение слухов о шпионаже как одной из определяющих причин государственных и военных неустройств [Фуллер: 253–295].
О противопоставлении пустой речи и творческой тишины в романе см. [Witt 2000: 64–65; Witt 2009: 161–162].
О топонимах этой части романа, в частности о Зыбушине, см. [Майдель, Безродный].
Ср. в первый вариант стихотворения 1917 г. «Свистки милиционеров»: «Метлы бастуют, брезгуя мусором пыльным и тусклым…» [Пастернак: I, 391]; ср. также [Поливанов 2006: 248].
Ср. почти буквально совпадающую деталь в воспоминаниях Ф. Степуна: «Бывший дворник требует или полбутылки водки, или пять фунтов хлеба. Хлеба достать не удается, но через знакомого бактериолога, заведующего лабораторией достаем спирт» [Степун 1990: II, 245], см. также [Поливанов 2012: 315–323].
Ср. в поэме «Высокая болезнь»: «Мы были музыкой во льду, / Я говорю про всю среду, / С которой я имел в виду / Сойти со сцены, и сойду» [Пастернак: I, 256].
О философских истоках этих рассуждений героя, о разрушении причинных связей, о «причинности высшего порядка» в картине мира самого Пастернака и его персонажей см. [Хан: 94–95].
Чрезвычайно близкие к суждениям Живаго представления о предстоящих стране событиях осенью 1917 года высказывал, если верить дневнику О. Бессарабовой, историк С. Б. Веселовский: «События еще только начинаются. Что лет на пятнадцать вперед началась уже такая ломка и перетасовка, такие штормы и глубокие перемены, каких мы даже и представить себе не можем. И если лет через десять-пятнадцать лет мы будем живы, мы, может быть, и не узнаем ни мира вокруг, ни друг друга — настолько глубокие будут перемены» [Громова: 207].
2 ноября при посредничестве социал-демократов интернационалистов был подписан договор о ликвидации Комитета общественного спасения, разоружении «белой гвардии» и юнкеров под гарантии личной безопасности, прекращении огня и освобождении пленных с обеих сторон (Социал-демократ: 3 (16) ноября 1917. С. 1; Известия ВРК: 3 ноября 1917. С. 3).
[По революционной Москве: 56, 59, 158]; ср. также [Петухов, Мостовой]. 13 ноября в Москве состоялись похороны юнкеров. Ср. об этих похоронах в песне А. Вертинского: «И никто не додумался просто стать на колени / И сказать этим мальчикам, / Что в бездарной стране / Даже светлые подвиги — это только ступени / В бесконечные пропасти — к недоступной Весне», которая как будто отзывается в желании Живаго кинуться к мальчику-гимназисту, приведенному на допрос к Стрельникову: «С обмотанной головы гимназиста поминутно сваливалась фуражка. Вместо того чтобы снять ее и нести в руках, он то и дело поправлял ее и напяливал ниже, во вред перевязанной ране, в чем ему с готовностью помогали оба красноармейца.
В этой нелепости, противной здравому смыслу, было что-то символическое. И уступая ее многозначительности, доктору тоже хотелось выбежать на площадку и остановить гимназиста готовым, рвавшимся наружу изречением. Ему хотелось крикнуть и мальчику, и людям в вагоне, что спасение не в верности формам, а в освобождении от них» [Пастернак: IV, 247].
Пастернак датирует начало боев 29 октября, очевидно, вслед за советскими источниками, которые опирались на сообщение главной газеты большевиков «Правда» от 12 ноября (30 октября ст. ст.): «И вот вчера 29 с утра юнкера начали восстание» (Правда. 12 ноября).
О событиях в Москве Пастернак писал в ноябре — декабре 1917 года О. Т. Збарской: «Скажите, счастливее ли стали у Вас люди в этот год, Ольга Тимофеевна? У нас — наоборот, озверели все, я ведь не о классах говорю и не о борьбе, а так вообще, по-человечески. Озверели и отчаялись. Что-то дальше будет. Ведь нас десять дней сплошь бомбардировали, а теперь измором берут, а потом может статься подвешивать за ноги, головой вниз, станут» [Пастернак: VII, 345].
Ср. «В художественной концепции романа Пастернака суть исторического прогресса измеряется его способностью влиться в беспрерывный несущийся поток самосозидающейся бессмертной жизни» [Хан: 112].
Там же описаны врачи, которые ушли из больницы, «найдя, что им служить не выгодно. Это были хорошо зарабатывавшие доктора с модной практикой, баловни света, фразеры и краснобаи» [Пастернак: IV, 195]. Причем тут снова проявляется противопоставление остальных врачей и Живаго: «Свой уход по корыстным соображениям они не преминули выдать за демонстративный, по мотивам гражданственности, и стали относиться пренебрежительно к оставшимся, чуть ли не бойкотировать их. В числе этих оставшихся, презираемых был и Живаго» [Пастернак: IV, 195]. Это описание врачей напоминает героя повести М. Булгакова «Собачье сердце» профессора Преображенского, если допустить знакомство Пастернака с текстом повести, то указанием на это могло бы служить, по замечанию Л. Н. Киселевой, наименование больницы — Вторая преобразованная.
Описанный Пастернаком отъезд семейства Громеко-Живаго из голодной Москвы в надежде «на земле» прокормиться своими руками был для той эпохи явлением характерным. Ф. Степун вспоминал: «Продав за гроши московское дело, Никитины переехали в Ивановку. Им казалось, что на нескольких десятинах земли, обрабатываемых своими руками, будет легче не умереть с голоду, чем в Москве» [Степун 1990: II, 243].
Об особых привилегиях в снабжении см. в материалах комиссии ЦК РКП [Бордюгов: 261–271].
Встреча братьев происходит в подчеркнуто исторический момент — когда Юрий заходит в подъезд на углу Малой Молчановки и Серебряного переулка, чтобы на свету прочесть листок с декретами новой власти.
Ср. описание «уплотнения» и принудительного выселения в известном Пастернаку тексте М. Смильг-Бенарио: «Чтобы облегчить квартирную нужду бедного населения, большевики, как известно, стали принудительно вселять семьи рабочего населения в квартиры буржуазии. С точки зрения социальной справедливости против такого вселения, в конце концов, ничего нельзя возразить, но для большевиков, по-видимому, не столько имело значение облегчить положение бедного населения, как притеснить так называемую буржуазию. Бывали часто случаи, что квартиры со всем имуществом просто реквизировались, а владельцы должны были очистить квартиры в 24 часа. В Москве, например, как раз перед моим отъездом, было в течение 3-х дней выселено население целого квартала, находившегося вблизи В. Ч. К. Что при этом выселялись не только буржуи, об этом особенно упоминать не приходится» [Смильг-Бенарио: 154].
Появляется и гротескное изображение советской пропаганды безбожия и «научного» объяснения мировых процессов: «На Маркела нельзя было положиться. В милиции, которую он избрал себе в качестве политического клуба, он не жаловался, что бывшие домовладельцы Громеко пьют его кровь, но задним числом упрекал их в том, что все прошедшие годы они держали его в темноте неведения, намеренно скрывая от него происхождение мира от обезьяны» [Пастернак: IV, 212].
В описании тифозных, выписанных на другой день после кризиса из больниц, Пастернак почти дословно повторяет слова из записок А. Левинсона (материал которых, как нам представляется, он активно использует и в описании множества деталей путешествия Живаго на Урал в 1918 году и обратно в Москву в начале 1920-х): «Мы на вокзале <…>. Здесь я впервые поражен необщим видом иных жутких фигур. То люди с призрачным очертанием и выражением глаз безумным или, я бы сказал, потусторонним. Так представляю я себе евангельского Лазаря, воскрешенного, но уже смердевшего, с глазами, заглянувшими в смерть. Это — тифозные красноармейцы, выписанные из лазаретов в отпуск на завтра по миновании кризиса <выделено нами. — К. П.>» [Левинсон: 191].
Об этом отчетливо сказано в отношении партизанского плена: «Казалось, этой зависимости, этого плена не существует, доктор на свободе, и только не умеет воспользоваться ей. Зависимость доктора, его плен ничем не отличались от других видов принуждения в жизни, таких же незримых и неосязаемых, которые тоже кажутся чем-то несуществующим, химерой и выдумкой. Несмотря на отсутствие оков, цепей и стражи, доктор был вынужден подчиняться своей несвободе, с виду как бы воображаемой. Три попытки уйти от партизан кончились его поимкой» [Пастернак: IV, 327].
Используемые здесь Пастернаком топографические обозначения так же условны, как и Юрятин, Варыкино и др.
Насильственные изъятия и жестокие меры в ответ на попытки сопротивления, конечно, и в романе относятся не только к хлебу. Семья Живаго и другие пассажиры видят сожженное здание станции и узнают о причинах: «Дорога сбоку припеку. Соседи. Нам заодно досталось. Видите, селение в глубине? Вот виновники. Село Нижний Кельмес Усть-Немдинской волости. Все из‑за них. — А те что? — Да без малого все семь смертных грехов. Разогнали у себя комитет бедноты, это вам раз; воспротивились декрету о поставке лошадей в Красную армию, а заметьте, поголовно татары — лошадники, это два; и не подчинились приказу о мобилизации, это — три, как видите. — Так, так. Тогда все понятно. И за это получили из артиллерии? — Вот именно. — С бронепоезда? — Разумеется. — Прискорбно. Достойно сожаления. Впрочем, это не нашего ума дело. — Притом дело минувшее. Новым мне нечем вас порадовать» [Пастернак: IV, 227].
Весной 1919 года Лара рассказывает Юрию Андреевичу, что Галиуллин «преважною шишкой оказался тут при чехах. Чем-то вроде генерал-губернатора» [Пастернак: IV, 297].
О сходстве судьбы Галузина с персонажем повести друга и соседа Пастернака в Переделкине Вс. Иванова «Партизаны» см. [Смирнов 1996: 105].
«Некоторое время держалась власть Сибирского временного правительства, а теперь сменена была по всему краю властью верховного правителя Колчака» [Пастернак: IV, 306].
Здесь же сообщается и о поддержке Антантой армии Колчака: «Она ходила в <…> гороховой шинели шотландских королевских стрелков из английских обмундировочных поставок Верховному правителю» [Пастернак: IV, 350].
«…перед партизанами здесь зимовали каппелевцы. Они укрепили лес своими руками и трудами окрестных жителей» [Пастернак: IV, 335], «начальник связи Каменнодворский жег просмотренный и ненужный бумажный хлам доставшейся ему каппелевской полковой канцелярии вместе с грудами и своей собственной, партизанской отчетности» [Там же: 341], и вновь в связи с британской поддержкой Колчака: «Однажды в одном таком городке доктор принимал захваченный в виде военной добычи склад английских медикаментов, брошенный при отступлении офицерским каппелевским формированием» [Там же: 328].
Здесь тоже, видимо, присутствует небольшой анахронизм. Так, например, Пермь оказалась в руках Чехословацкого корпуса в начале лета 1918 года, была взята красными 25 декабря 1918-го, затем снова оказалась под контролем сил Колчака. Впрочем, как отмечает Нарский, «<в> связи с революционными событиями 1917 года Урал превратился в один из эпицентров Гражданской войны. Боевые операции Красной гвардии против восставших Оренбургских казаков начались здесь в ноябре 1917 года — за полгода до официального объявления Гражданской войны» [Нарский: 184].
Ср.: «…когда белые стали наседать с севера и положение было признано угрожающим, на Стрельникова возложили новые задачи, непосредственно военные, стратегические и оперативные. Результаты его вмешательства не замедлили сказаться» [Пастернак: IV, 250].
О зверствах неизвестно на чьей стороне воюющих отрядов рассказывает и Тунцева: «Через Варыкино какие-то шайки проходили, неизвестно чьи. По-нашему не говорили. Дом за домом на улицу выводили и расстреливали. И уходили, не говоря худого слова. Так тела неубранными на снегу и оставались. Зимой ведь было дело» [Пастернак: IV, 385].
Левинсон Андрей Яковлевич (1987–1933) — театральный критик, историк балета.
Напомню, что в романе Живаго и его тесть также «выхлопатывают командировки» [Пастернак: IV, 210] для поездки на Урал.
Пожалуй, и здесь можно разглядеть определенную параллель с судьбой Лары, потерявшей дочь в начале 1920-х годов на Дальнем Востоке.
Литер — номер на печати на командировочном удостоверении, дававший право проезда в лучших вагонах, которое предоставлялось делегатам многочисленных проводившихся в Москве съездов и совещаний различных новых советских организаций: «С этой печатью вы вправе требовать места в классном, другими словами в пассажирском вагоне, если таковые окажутся в составе» [Пастернак: IV, 214].
До революции в России были вагоны 1-го, 2-го и 3-го классов.
Название поддержавших советскую власть матросов, главным образом Балтийского флота.
О подобных расправах см., например, у С. П. Мельгунова [Мельгунов: 79].
Вспомним, что Живаго и его тесть в пути много и успешно работают на заготовке дров для паровоза, см., например: [Пастернак: IV, 239–241].
Там же были помещены задержанные и у Смильг-Бенарио.
О принудительном привлечении к «трудовой повинности» также подробно пишет цитировавшийся мемуарист [Смильг-Бенарио: 155–159].
Пастернак учел, что во время путешествия его героев на станциях все-таки можно было найти продукты.
Ср. о Самдевятове: «Отец постоялый двор держал. Семь троек в разгоне ходило. А я с высшим образованием. И, действительно, социал-демократ» [Пастернак: IV, 256].
Допрос Колчака, 321.
И. В. Нарский отмечает, что обе стороны в своих изданиях и пропагандистских материалах всячески «бестиализировали» образ врага, подчеркивая, что в случае победы противника им всем грозит неминуемая и мучительная смерть [Нарский: 198].
В цитировавшемся выше рассказе о пытках и тюрьмах у белых Пастернак пересказывал книгу Рейхберга [Рейхберг: 70], это отмечено в комментариях [Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В.: 707]. Там же указано, что и фигура Памфила Палых, убившего жену и троих детей, списана с Кузьмы Егорова из «Записок партизана» В. Г. Яковенко [Там же].
Видимо, это следует отнести к романной условности, а не к историческим фактам. На декады был переведен календарь Великой французской революцией, в то время как в СССР только в 1929 году была введена «пятидневка» вместо семидневной недели.
Черты бытового неустройства, соотнесенные с эпохой, герой даже видит во сне: «Позади ребенка, обдавая его и дверь брызгами, с грохотом и гулом обрушивался водопад испорченного ли водопровода или канализации, бытового явления той эпохи, или, может быть, в самом деле здесь кончалась и упиралась в дверь какая-то дикая горная теснина, с бешено мчащимся по ней потоком и веками <выделено нами. — К. П.> скопившимися в ущелье холодом и темнотою» [Пастернак: IV, 390].
Название восстания Чехословацкого корпуса в мае 1918 года, о котором говорилось выше.
Вспомним реплику К. Левина в «Анне Карениной»: «Каково! Слышно и видно, как трава растет!».
В другом черновике Пастернак отмечал: «Декреты и приказы (несорванные) выписать по белым и красным материалам» [Пастернак: IV, 708], см. также [Witt 2000: 22–25].
Здесь вновь введен отчасти автобиографический эпизод: в феврале 1940 года Пастернак для завершения работы над переводом «Гамлета» «удрал из дому в Камергерский с рукописями и весь день провел в директорском кабинете <Московского художественного театра>» [Пастернак: IX, 166].
Ср. [Смирнов 1996: 126].
Еще во время пребывания с Ларой в Варыкине Живаго говорит, видимо, о петроградском издательстве «Всемирная литература», организованном в 1919 году: «Языки я знаю хорошо, я недавно прочел объявление большого петербургского издательства, занимающегося выпуском одних переводных произведений. Работы такого рода будут, наверное, представлять меновую ценность, обратимую в деньги. Я был бы счастлив заняться чем-нибудь в этом роде» [Пастернак: IV, 433].
См. об этом эпизоде [Смирнов 1996: 75].
Еще один сюжет, касавшийся одновременно репрессий 1920-х годов и Великой Отечественной войны, — о погибшей невесте Дудорова Христине Орлецовой, которой Пастернак сообщил черты реальной героини войны — Зои Космодемьянской [Борисов: 220], девушки-добровольца, прошедшей короткую диверсионную школу. В октябре 1941 года она в составе диверсионной группы попала в тыл к немцам. 27 ноября Космодемьянская была схвачена и 28 ноября повешена в селе Петрищево. Посмертно ей было присвоено звание Героя Советского Союза. Дед Зои Космодемьянской был священником, расстрелянным в 1918 году, отец, ушедший из семинарии, также в 1920–1930-х годах подвергался преследованиям. В романе Живаго заинтересовал «рассказ Дудорова о Вонифатии Орлецове, товарище Иннокентия по камере, священнике тихоновце <то есть признававшим патриархом Тихона (Белавина), подвергавшегося постоянным преследованиям советских властей>. У арестованного была шестилетняя дочка Христина. Арест и дальнейшая судьба любимого отца были для нее ударом. Слова „служитель культа“ <советское наименование служителей церкви>, „лишенец“ и тому подобные казались ей пятном бесчестия. Это пятно она, может быть, поклялась смыть когда-нибудь с доброго родительского имени в своем горячем детском сердце. Так далеко и рано поставленная себе цель, пламеневшая в ней неугасимым решением, делала ее уже и сейчас по-детски увлеченной последовательницей всего, что ей казалось наиболее неопровержимым в коммунизме» [Пастернак: IV, 479]. Орлецова в романе Пастернака сначала проходит «военное обучение», «парашютную тренировку» [Там же: 504]. Затем она «чудом храбрости и находчивости проникла в немецкое расположение, взорвала конюшню, живою была схвачена и повешена» [Там же: 501].
Ежовщина — период сталинского террора, названный по имени возглавлявшего с осени 1936 до декабря 1938 года НКВД Николая Ежова. Как отмечал Флейшман, именно про последние месяцы пребывания Ежова во главе ведомства, осуществлявшего массовые репрессии, Пастернак писал Г. Н. и Е. А. Леонидзе 12 января 1939 года: «время нестерпимого стыда и горя, мне стыдно было, что мы продолжаем двигаться, разговариваем и улыбаемся» [Флейшман 2006-б: 704].
«Летом 1936 г. Пастернак верил в неизбежность трансформации режима в сторону гуманности, демократии. Иначе зачем было провозглашать новую, более либеральную конституцию? Но теперь она оказывалась гротескной насмешкой. Народ цепенел в безумном страхе, человеческое достоинство попиралось на каждом шагу» [Флейшман 2006-б: 704].
На выборах граждане СССР с 1936 до 1988 года получали избирательный бюллетень, в котором была одна фамилия «кандидата».
Так, в статье Сталина 1930 года «ошибки» при проведении коллективизации были объявлены результатом происков «классовых врагов». Слово «ошибка» при характеристике коллективизации присутствовало и в «Кратком курсе истории ВКП(б)», причем в абсолютно «иезуитском» контексте. При полной государственной поддержке последовательного уничтожения самостоятельных крестьянских хозяйств в 1930 году публикуется статья Сталина «Головокружение от успехов», где указываются «отдельные ошибки», допущенные при коллективизации: «В результате допущенных партийными организациями ошибок и прямых провокационных действий классового врага, во второй половине февраля 1930 года на фоне общих несомненных успехов коллективизации в ряде районов появились опасные признаки серьезного недовольства крестьянства. Кое-где кулакам и их агентам удалось даже подбить крестьян на прямые антисоветские выступления. Центральный Комитет партии, получив ряд тревожных сигналов об искривлениях партийной линии, грозивших срывом коллективизации, немедленно стал выправлять положение, стал поворачивать партийные кадры на путь скорейшего исправления допущенных ошибок. 2 марта 1930 года по решению ЦК была опубликована статья тов. Сталина „Головокружение от успехов“. В этой статье делалось предупреждение всем тем, кто, увлекаясь успехами коллективизации, впал в грубые ошибки и отступил от линии партии, всем тем, кто пытался переводить крестьян на колхозный путь мерами административного нажима. В статье со всей силой подчеркивался принцип добровольности колхозного строительства и указывалось на необходимость учитывать разнообразие условий в различных районах СССР при определении темпов и методов коллективизации. Тов. Сталин напоминал, что основным звеном колхозного движения является сельскохозяйственная артель, в которой обобществляются лишь основные средства производства, главным образом по зерновому хозяйству, и не обобществляются приусадебные земли, жилые постройки, часть молочного скота, мелкий скот, домашняя птица и т. д.» [Краткий курс: 294–295].
Ср. [Поливанов 1993: 11; Борисов: 219], а также письмо Пастернака к жене от 12 сентября 1941 года: «Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправде?» [Пастернак: IX, 249]. О разочаровании в окружающих см. в письме к Е. В. Пастернак 10 сентября 1942 года: «Я обольщался насчет товарищей. Мне казалось, будут какие-то перемены, зазвучат иные ноты, более сильные и действительные. Но они ничего для этого не сделали. Все осталось по-прежнему — двойные дела, двойные мысли, двойная жизнь» [Борисов: 219].
Здесь Пастернак вводит в роман характерную для всех лет советской истории готовность объяснять свою «лояльность» государству необходимостью заботы о семье. Ср. в стихотворении О. Мандельштама «Квартира тиха, как бумага…»: «…честный предатель, проваренный в чистках, как моль, семьи и детей содержатель» [Мандельштам 2001: 195].
«Обжоры тунеядцы на голодающих тружениках ездили, загоняли до смерти и так должно было оставаться? А другие виды надругательства и тиранства? Неужели непонятна правомерность народного гнева, желание жить по справедливости, поиски правды? Или вам кажется, что коренная ломка была достижима в думах, путем парламентаризма, и что можно обойтись без диктатуры?» [Пастернак: IV, 261]
Помимо распространенного утверждения, восходящего еще к описаниям Великой французской революции, что осуществляющие террор от него же и гибнут, здесь есть и продолжение мыслей Н. Н. Веденяпина о необходимости, даже будучи частью какой-то силы, сохранять индивидуальность: «Хорошо, когда человек обманывает ваши ожидания, когда он расходится с заранее составленным представлением о нем. Принадлежность к типу есть конец человека, его осуждение. Если его не подо что подвести, если он не показателен, половина требующегося от него налицо. Он свободен от себя, крупица бессмертия достигнута им» [Пастернак: IV, 295].
Этот и многие другие фрагменты, содержащие резкие оценки, были в августе 1956 года сведены в «Справку отдела культуры ЦК КПСС о романе Б. Л. Пастернака „Доктор Живаго“». На их основании был сделан вывод, что роман — «враждебное выступление против идеологии марксизма и практики революционной борьбы, злобный пасквиль на деятелей и участников революции. Весь период нашей истории за последние полвека изображается в романе с чуждых позиций злобствующего буржуазного индивидуалиста, для которого революция — бессмысленный и жестокий бунт, хаос и всеобщее одичание» [Pro et contra: 85].
Л. Флейшман обращал внимание на связь этих слов с рассуждениями о «стадности» в «Докторе Живаго» [Флейшман 2005: 62].
И. П. Смирнов указывает на источник этих слов Лары в книге Е. Н. Трубецкого «Смысл жизни» 1918 г. [Смирнов 1996: 145].
Ср. о балаганно-площадном в репликах Ливерия [Смирнов 1996: 113].
Ср.: «Доктор лежал без оружия в траве и наблюдал за ходом боя. Все его сочувствие было на стороне героически гибнувших детей. Он от души желал им удачи. Это были отпрыски семейств, вероятно, близких ему по духу, его воспитания, его нравственного склада, его понятий. Шевельнулась у него мысль выбежать к ним на поляну и сдаться, и таким образом обрести избавление. Но шаг был рискованный, сопряженный с опасностью. Пока он добежал бы до середины поляны, подняв вверх руки, его могли бы уложить с обеих сторон, поражением в грудь и спину, свои — в наказание за совершенную измену, чужие — не разобрав его намерений. Он ведь не раз бывал в подобных положениях, продумал все возможности и давно признал эти планы спасения непригодными. И мирясь с двойственностью чувств, доктор продолжал лежать на животе, лицом к поляне и без оружия следил из травы за ходом боя» [Пастернак: IV, 332].
В этой связи необычайно показательно, что описанный выше эпизод с заброшенным в лагерь к партизанам искалеченным белыми «обрубком» Пастернак заимствует из протоколов допроса Колчака, но в источнике это конкретное зверство совершают не белые, а красные.
В соавторстве с А. С. Немзером
Ср.: «Рассказчика в романе „Доктор Живаго“ можно считать относительно нейтральным наблюдателем, восстанавливающим события в России в первой половине двадцатого века по личным судьбам» [Вестстейн: 301].
Существенно, что использование «реальных» ситуаций не противоречит присутствию в этих же эпизодах следов литературной традиции. Один исследователь выявляет в истории кончины Анны Ивановны подтекст из «Смерти Ивана Ильича» Л. Н. Толстого [Лекманов 1997: 318–321], другой отмечает символическую нагруженность оговорки героини, называвшей шкаф «Аскольдовой могилой», имея в виду Олегова коня, и ее включенность в систему отсылок к «Песни о вещем Олеге» [Немзер 2013а: 292–294].
В очерке «Люди и положения» (1956) Пастернак писал о гибели своих друзей Т. Табидзе и П. Яшвили: «Судьба обоих вместе с судьбой Цветаевой должна была стать самым большим моим горем» [Пастернак: III, 343].
В слове «пассия» другой исследователь усматривает анаграмматическую отсылку к домашнему имени Тургеневой [Смирнов 1995: 149].
Здесь необходимо напомнить о поэме Белого «Христос воскрес» («Наш путь». 1918. № 2).
В этой связи необходимо напомнить: одно из предполагавшихся заглавий будущего романа Пастернака — «На рубеже» — прямо восходит к названию первой книги мемуаров Белого — «На рубеже двух столетий» [Борисов: 229].
В 1926 году был запрещен в служении.
Ср. [Witt 2000: 114–121].
См. о «гастрономической метафизике» в «Докторе Живаго» [Витт 2000: 267–276].
«Юра хорошо думал и очень хорошо писал. Он еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать» [Пастернак: IV, 66].
О поздних произведениях Белого в этой связи см.: [Спивак 1999; Спивак 2000; Лавров 2007: 279–305].
О вызывающем характере некролога, «значительной (если не решающей) роли Пастернака» в его составлении и реакции официальных инстанций см. [Флейшман 2005: 196–201]; здесь же полностью приведен текст заметки трех авторов.
Заметим, что, пересказывая в том же эпизоде недавно полученные из Парижа письма, Живаго говорит о жене, детях, тесте, но не о Веденяпине. За границей (в эмиграции) его также нет, как и в Советской России.
В XIX веке такое решение было осуществлено, кажется, только однажды. В «Униженных и оскорбленных» Иван Петрович, пишущий роман о своей погибшей любви (потерянном счастье, несостоявшейся литературной карьере, неудавшейся жизни), наделен литературным прошлым Достоевского (громкий успех дебютной повести, восторг критика Б<елинского>, в пору основного действия романа уже умершего), безусловно, известным большинству читателей.
Разумеется, подлинная жизнь Пастернака была многократно сложнее, что мы знаем благодаря разысканиям и аналитическим решениям выдающихся биографов поэта и исследователей его «литературного дела». Однако судьба поэта воспринималась современниками примерно по той схеме, что представлена выше. Сам Пастернак это понимал и при «изобретении» своего героя несомненно учитывал.
В этой связи можно предположить, что «домашняя» тональность присутствует в именах детей Живаго. Сын Шура назван именем деда и прадеда по матери, Александра Александровича (старший сын Пастернака получил имя своей матери — Евгений), дочь Маша — по бабушке по отцовской линии, Марии Николаевне (второй сын поэта Леонид — в честь деда по отцовской линии).
Так обстоит дело с «Белой ночью» — можно предположить, что студент Живаго провел какие-то летние недели в Петербурге, хотя в романе о том не сообщается.
Ср. стиховую вариацию слов Христа в последнем из стихотворений Юрия Живаго: «Но книга жизни подошла к странице, / Которая дороже всех святынь. / Сейчас должно написанное сбыться, / Пускай же сбудется оно. Аминь» [Пастернак: IV, 548].
Ему здесь, кажется, принадлежит пальма первенства. Распознав после публикации очерка «Люди и положения» сходство добравшегося в Москву Живаго с Самариным, прошедшим похожий путь, критик, кроме прочего, отметил характерно пастернаковскую «случайную» деталь. Дома в Камергерском переулке, комната в одном из которых буквально воплощает романные «судьбы скрещенья», в конце XIX — начале XX века принадлежали Самариным и Трубецким [Коряков: 216–217].
Несомненная отсылка к страницам «Охранной грамоты», где автор описывает «живое» впечатление от города, знакомого прежде по книгам и рассказам (финал первой и начало второй части) [Пастернак: III, 170–175], и стихотворению «Марбург», сравнительно недавно (1928) обретшему вторую редакцию, впервые появившуюся в книге «Поверх барьеров. Стихи разных лет» в год работы над цитируемой «Охранной грамотой» (1929). Так же живо и подлинно, как немецкий университетский город, Самарин в начале описанного разговора «предъявляет» собеседникам отвлеченные философские понятия: «Поперек павильона <„Café grec“ на Тверском бульваре. — К. П.> протянулся кусок Гегелевой бесконечности, составленной из сменяющихся утверждений и отрицаний» [Там же: 165].
Кажется нелишним отметить сходство «обстоятельств места» в двух поворотных эпизодах «Охранной грамоты». Монолог Самарина звучит хоть и зимой, но в «летней кофейне», первая встреча с Маяковским происходит следующей весной в кондитерской на Арбате, днем позже — на бульваре «между Пушкиным и Никитской» (то есть на Тверском) «под тентом греческой кофейни» (той же самой, но здесь именуемой «по-русски»). Пастернак, сопровождаемый тем же Локсом, случайно видит поразившего его накануне собрата, который читает ему только что вышедшую трагедию «Владимир Маяковский» [Пастернак: III, 165, 214, 217].
Имеются в виду здания Московского университета: мать Самарина была сестрой С. Н. Трубецкого — первого избранного ректора (1905); философ С. Н. Трубецкой словно бы вскользь упомянут в последней фразе абзаца, предшествующего «самаринскому».
О значении для Пастернака мысли о единстве русской до- и послереволюционной истории см. выше, в главе 1.
Впрочем, напомним, что рукописи романа «Записки Живульта», работа над которым шла в 1939 году, во время войны пропали.
Отметим слово «провинциал» и сложно связанное с ним предвестье важного для романа мотива — надежды на тихое существование на былой окраине России: «Все мечты его в театре. / Он с женою и детьми / Тайно года на два, на три / Сгинет где-нибудь в Перми» [Пастернак: II, 418]. Хорошо известно, что романный Юрятин — аналог реальной Перми. В романе попытка укрыться от истории, переместившись из центра на периферию, оказывается несостоятельной — история бушует на Урале и в Сибири не менее страшно, чем в столице.
Фрагменты печатаются под названием «Этот свет»; предшествующие варианты — «В советском городе», «Пущинская хроника».
С 1946 года Пастернак не раз читал отдельные главы романа в домах друзей и знакомых; в дневниковых записях Л. К. Чуковская приводит возмущенные слова заместителя главного редактора журнала «Новый мир» А. Кривицкого о «подпольных чтениях контрреволюционного романа» [Чуковская: 90].
25-летие со дня смерти А. Блока; материалы к этой ненаписанной статье были опубликованы Е. В. Пастернак в 1971 году [О Блоке; Пастернак: V, 363–367].
Еще одной «пространственной» деталью, связывающей через «Гамлета» Пастернака и его героев, оказывается эпизод зимы 1940 года. Мы уже упоминали, что для завершения работы над переводом этой шекспировской пьесы Московский художественный театр предлагает Пастернаку в качестве «мастерской» директорский кабинет, выходивший окнами в Камергерский переулок. Он писал отцу 14 февраля: «Свой день рожденья (в смысле примет) я провел необычайно и вне дома. Я удрал из дому в Камергерский с рукописями и весь день провел в директорском кабинете, дописав, наконец, к вечеру, все, что было нужно, тут же в театре» [Пастернак: IX, 166].
Об этом см. в комментарии Н. В. Лощинской [Блок 1999: III, 697].
О других смысловых пластах «Гамлета» см. [Поливанов 2006: 260–267; Bodin: 20–32; Aucouturier 1978: 49–50].
Ср. также замечание о стихотворении «Рассвет» в письме к В. К. Звягинцевой от 29 января 1947 года — «плохой Блок» [Пастернак: IX, 508].
Ср. о «собирательности» Живаго — «это не просто alter ego автора, но репрезентативная фигура, указывающая сразу на нескольких поэтов постсимволистского направления» [Смирнов 1995: 150].
Анонимность героя «Сказки» («конного») снимается нашим знанием об имени автора: св. Георгий — патрон Юрия Живаго и двух городов, особо значимых в его судьбе, — Москвы и Юрятина (знаково переименованной Пастернаком Перми).
Ср. принципиально иное отношение Ахматовой, последовательно противопоставившей в «Поэме без героя» Демона-Блока — «главному», тому, что «был наряжен верстою», «собирательному» поэту постсимволистского «поколения». Ср. также: «Как памятник началу века, / Там этот человек стоит» [Ахматова: 259].
См. об этом цикле в связи блоковской линией романа [Witt 2000: 32, сн. 47].
И «Ветер», слагающий колыбельную для возлюбленной поэта после его ухода, и дующий из степи ветер «Рождественской звезды», несомненно, близки, но не тождественны ветру Блока.
Воспроизводя на новом витке поэтику «Сестры…» и, соответственно, наделяя героя собственным экстатическим мироощущением «лета 1917 года», Пастернак одновременно вводит тему неизбежного превращения революции в свирепую гражданскую войну: словно бы «случайное» («смешное») убийство комиссара Гинца предвещает не только личную трагедию Памфила Палых, но и всю зловещую бессмыслицу охватившей страну смуты.
Очевидные пушкинские реминисценции («Капитанская дочка») лишь усиливают связь этого фрагмента с поэмой Блока. Пушкинский план эпизода усиливается случайной (первой) встречей Юрия с братом Евграфом, которому суждено выполнять в дальнейшем роль сказочного помощника, в равной мере связанного с миром смерти и «новым миром» (революцией); ср. метельную встречу Гринева и Пугачева.
Подробнее о перипетиях этого сюжета см. в новейшей работе [Иванова Е.: 402–404].
Достаточно назвать такие выразительные литературные факты, как статья Б. М. Эйхенбаума «Миг сознания» [Эйхенбаум], стихотворение М. А. Волошина «На дне преисподней» [Волошин: 280], позднейший очерк В. Ф. Ходасевича «Гумилев и Блок» (вошел в книгу «Некрополь») [Ходасевич: 323–333]. В романе М. Зенкевича «Мужицкий сфинкс» Гумилев появляется в качестве «волшебного помощника» главного героя, многие черты которого удивительно напоминают Евграфа Живаго. Был ли Пастернаку известен роман, или, напротив, Зенкевич воспользовался чертами персонажа «Доктора Живаго», с определенностью сказать трудно [Поливанов 1997: 536].
См. о связи упоминания в «Охранной грамоте» «дагомейских амазонок» в Зоологическом саду с Гумилевым [Витт 2009: 162].
См. Душечкина: 239–253.
За указание на статью Блока мы глубоко признательны Д. М. Магомедовой.
Об этом см. ряд новейших работ [Слёзкин; Миллер; Гольдин], ср. [Бетеа].
Осуждая сына, Фатима говорит лишь о социальном происхождении «изменника», но сама ее речь с последовательно выдержанным татарским акцентом свидетельствует о неразрывности (как и в случае Устиньи) «национального» и «социального»: «Юсуп должен понимать, простой народ теперь много лучше стало, это слепому видно, какой может быть разговор. Я не знаю, как ты <Живаго. — К. П.> думаешь, тебе, может, можно, а Юсупке грех, Бог не простит» [Пастернак: IV, 203].
Этому посвящена наша специальная статья [Polivanov 2014].
Возможно, что здесь реминисценция из «Скифов» А. Блока «…азиаты — мы, — с раскосыми и жадными очами!» [Блок 1999: V, 77].
О положении евреев в России и отношению к ним со стороны русского общества в начале ХX века см. работы современных историков [Слёзкин; Миллер; Будницкий; Гольдин; Гительман].
Это — единственное упоминание в романе Л. Д. Троцкого, соединяющее иронию (при этом — приписанную еврею!) с распространенным представлением о Троцком как символическом воплощении «еврейского» начала русской революции.
Ср.: «Бежавшие из дома евреи не просто становились студентами, художниками и профессионалами; они — включая большинство студентов, художников и профессионалов — становились „интеллигентами“» [Слёзкин: 186], ср.: [Там же: 284].
Ср. «Для белых, среди которых доминировали русские националисты и державные реваншисты, евреи олицетворяли все то, что раньше именовалось „немецким“ <…> и, разумеется, большевизм» [Слёзкин: 228]. Между тем в романе защитником евреев (как и прочих без вины виноватых) выступает возвысившийся из дворницкой Галиуллин. «Это ведь только в плохих книжках живущие разделены на два лагеря и не соприкасаются. А в действительности все так переплетается!» — замечает, вспомнив о Галиуллине, Лара. «Скольким я жизнь спасла благодаря ему! Скольких укрыла! Надо отдать ему справедливость. Держал он себя безупречно, по-рыцарски, не то что всякая мелкая сошка, казачьи там есаулы и полицейские урядники. Но ведь тогда тон задавала именно эта мелкота, а не порядочные люди» [Пастернак: IV, 297]. Гражданский выбор Галиуллина (отстаивание имперского прошлого) не предполагает отказа от традиционного интеллигентского гуманизма (чего можно было бы ждать от «выскочки»). Пастернак не сосредотачивается на судьбе Галиуллина (после упоминания в части одиннадцатой — «Лесное воинство» — этот персонаж исчезает бесследно). Но рыцарственность (подчеркнутая интеллигентность) и душевная тонкость сына дворника — мотив отнюдь не случайный, если не сигнализирующий прямо о его обреченности, то намекающий на такой финал (ср. судьбу Стрельникова, друга детства Галиуллина, его фронтового товарища, главного противника на Гражданской войне, то есть — в известной мере — двойника).
«И в такие погромные полосы, когда начинаются эти ужасы и мерзости, помимо возмущения, стыда и жалости, нас преследует ощущение тягостной двойственности, что наше сочувствие наполовину головное, с неискренним неприятным осадком» [Пастернак: IV, 299].
Этот пассаж Лары отражает представления о роли евреев в революции, характерные для ряда современников Пастернака; ср., например, статью Н. А. Бердяева «Христианство и антисемитизм»: «…евреи, конечно, играли немалую роль в революции и ее подготовке. В революциях всегда будут играть большую роль угнетенные, угнетенные национальности и угнетенные классы. Пролетариат всегда активно участвовал в революциях. Это заслуга евреев, что они принимали участие в борьбе за более справедливый социальный строй» [Бердяев: 327].
Отметим близость гордоновского (весьма значимого для романа в целом!) представления о христианстве как пути к единству, слитности и свободе главной мысли доклада О. Э. Мандельштама «Скрябин и христианство» (1915). Мандельштам противопоставляет европейскую христианскую и античную культуры: «Христианство музыки не боялось. С улыбкой говорит христианский мир Дионису: „Что ж, попробуй, вели разорвать меня своим мэнадам: я весь — цельность, весь — личность, весь — спаянное единство!“ До чего сильна в новой музыке эта уверенность в окончательном торжестве личности, цельной и невредимой. Она, эта уверенность в личном спасении, сказал бы я, входит в христианскую музыку <…>» [Мандельштам: 38]. Основные положения доклада обосновано связывались с мандельштамовским противопоставлением христианства и иудейства [Гаспаров М.: 195].
Эти представления Веденяпина и его ученика были резонно, но излишне прямолинейно возведены к высказываниям Г. Когена (марбургского наставника Пастернака) и его московских последователей [Кацис].
В этой связи чрезвычайно любопытна запись А. К. Гладкова о характеристике Пастернаком Сталина — «гигант дохристианской эры человечества». На вопрос будущего мемуариста «не послехристианской ли?» Пастернак настойчиво повторил свою формулировку [Гладков: 54].
Выше уже отмечалось, что о возможном соприкосновении истоков философии Н. Н. Веденяпина с Вл. С. Соловьевым и Н. Бердяевым писал А. В. Лавров [Лавров 1993: 329–332].
Б. М. Гаспаров связывает эти слова Веденяпина, в частности, с философией Николая Федорова, автора «Философии общего дела» [Гаспаров Б.: 263]. Эти идеи могли быть известны Пастернаку с 1910–1920-х годов, но в 1940-х он много общается с кругом молодежи (Берковская, Сетницкая), тесно связанным с популяризаторами идей Федорова в 1910-х годов — А. Горским и Н. Сетницким.
В этих словах часто видят портрет Сталина [Вишняк; Пастернак Е. 2009: 379; Быков: 528; Иванова: 381]; ср. приведенное выше зафиксированное А. К. Гладковым суждение Пастернака о Сталине как «гиганте дохристианской эры человечества».
В этих словах можно расслышать перекличку и отчасти полемику с блоковским стихотворением «Поэты»: «…Пускай я умру под забором как пес, / Пусть жизнь меня в землю втоптала, / Я верю, то Бог меня снегом занес, / То вьюга меня целовала…» [Блок 1999: III, 89]. Не будем касаться долгой истории фразеологизма «умереть под забором». Он мог возникнуть в речи героя и без связи с Блоком (что вполне соответствует хронологии — стихотворение «Поэты» было написано в 1908 году, то есть через несколько лет после того, как романный герой помянул «смерть под забором»). Однако заметим, что «выбор» у Блока вынужден: смерть под забором противопоставлена у него убогой «обывательской луже», «конституции куцей», которой доволен сомнительный «друг и читатель».
Ср. также «речь», которой Юрий пытается успокоить ту же Анну Ивановну незадолго до ее кончины [Пастернак: IV, 68–69].
Ср. [Bethea: 229–268].
См., в частности, в нашей работе [Поливанов 2015].
Знаменательно, что его разговор с Живаго происходит в железнодорожном салон-вагоне. Апокалиптическая тема связывается в русской литературе с железными дорогами не впервые: достаточно напомнить о толковании Апокалипсиса Лебедевым в «Идиоте», а также об «Анне Карениной».
Здесь можно вспомнить как предчувствие Печорина в связи с Грушницким («я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать» [Лермонтов: 263]), так и мрачное обещание, которое Пуговичник дает Перу Гюнту («Мы встретимся на первом перекрестке» [Ибсен: 610]; ср. [Там же: 621, 633, 636]). Однако вопреки предвидениям Стрельникова его новая встреча с Живаго оборачивается не «наказанием» обвиняемого, а гибелью (самоубийством) того, кто почитает себя судьей.
Обратим внимание на слово «бесплодную» и вспомним, что в своем определении истории Веденяпин говорит об открытиях, совершаемых не только в искусстве, но и в науке.
Ср., впрочем, сигнал о наступающей «безвременщине» в зачине 9-й главы шестой части (следующей непосредственно за описанием восторженной реакции Живаго на большевистский переворот): «Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две наступившие вслед за нею, но была уже из их породы, темная, голодная и холодная, вся в ломке привычного и в перестройке всех основ существования, вся в нечеловеческих усилиях уцепиться за ускользающую жизнь» [Пастернак: IV, 194]. Из приведенного фрагмента читатель может сделать вывод, что семья Живаго провела в Москве три зимы, что явно противоречит дальнейшему повествованию. Однако «слитность» трех зим формально не обязательно предполагает «единство места». С нашей точки зрения, сама семантическая расплывчатость конструкции свидетельствует об уже свершившемся изломе времени.
Здесь Пастернак вновь «ошибается» (не ясно, сознательно или нет), ибо св. препод. Мария Египетская жила на рубеже V–VI веков (считается, что умерла около 522 года), следовательно, ее отделяет от современницы Христа Марии Магдалины около 450 лет, а не тысяча.
См. об этой приуроченности [Байбурин: 16].
Ни в 1919-м, ни в 1920 году Пасха не была поздней. Здесь Пастернак жертвует формальной точностью ради точности символической.
О попытках сохранить старое времяисчисление как часть дореволюционной культуры в русской диаспоре см. [Катцер].
Напомним, что актуальной для многих русских политических деятелей и художников аналогии «Великая французская революция — Русская революция» не обошел и Пастернак, причем на разных стадиях жизненного пути. О значении для «Доктора Живаго» посвященной Французской революции «Повести о двух городах» Диккенса см. в гл. 1 настоящей работы.
Интерпретация «дописывания» Откровения Иоанна в категориях творческой философии Пастернака и поэтики романа стала одной из главных основ работы С. Витт [Witt 2000].
Кроме топонимов евангельских (Вифлеем в «Рождественской звезде», Вифания, Ерусалим, Мертвое море в «Чуде», Иерусалим, Египет, Кана в «Дурных днях», Кедрон в «Гефсиманском саде») и «московских» («московские особняки» в «Земле» и — с долей сомнения — Манеж в «Объяснении»), Петербург (вкупе с его «составляющими» — «Стороной Петербургской» и Невой — и противопоставленным столице Курском) и Урал — единственные обозначения конкретных локусов в «Стихотворениях Юрия Живаго». Соседство «Белой ночи» и «Весенней распутицы» повышает смысловую весомость редких топонимов, фиксирующих главные (за исключением и без того помнящейся Москвы) символические точки национального пространства — былая имперская столица, «внутренняя» (изначальная) Россия, освоенные прилежащие территории (Урал и Сибирь).
Происхождение «Белой ночи» необъяснимо; «Весенняя распутица» варьирует ключевые мотивы 16-й главы части девятой — «Варыкино» [Пастернак: IV, 301, 303–304; ср. 520–521].
Разделяющая «Стихотворения…» на две не обозначенные, но «ощутимые» части «Сказка» будет охарактеризована ниже.
В «Мело, мело по всей земле, / Во все пределы…» нетрудно заподозрить отголосок начальных строк блоковских «Двенадцати»: «Ветер, ветер — / На всем Божьем свете…».
Так должен воспринимать их читатель, помнящий, когда Юра увидел свечу в окне и впервые «услышал» строки еще не обретшего себя будущего стихотворения. Существенно, что «февральский» текст Пастернак насыщает мотивами, отсылающими к главному «святочному» стихотворению русской поэзии — «Светлане» Жуковского [Поливанов 2010: 529–532].
Узнаваемая картина зимнего темного утра в большом городе.
Нам представляется, что здесь не так важна строгая последовательность последних дней в евангельской истории, предшествующих распятию, они составляют несомненное смысловое единство; впрочем, Ю. Б. Орлицкий, отметивший принципиальную связь цикла с календарем природным и церковным, полагает, что «напрямую связать логику текстов цикла» с календарями «к успеху не приводит» [Орлицкий: 522–523], обращая внимание именно на нестрогость следования событий от «Чуда» до «Гефсиманского сада».
Ср. отголоски церковных служб Великих четверга, пятницы и субботы в стихотворении «На Страстной» (отмечено в комментариях Е. В. и Е. Б. Пастернаков) [Пастернак: IV, 738–739].
Концепция времени скрыто присутствует уже в заглавии части «Московское становище», где, видимо, и начинается остановка (искажение) «исторического времени». О выпадении из времени Пастернак писал уже в автобиографической «Охранной грамоте»: «Прошло шесть лет. Когда все забылось. Когда протянулась и кончилась война и разразилась революция. Когда пространство, прежде бывшее родиной материи, заболело гангреной тыловых фикций и пошло линючими дырами отвлеченного несуществованья. Когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной дребезжащий, государственный дождик. Когда вода стала есть кость и времени не стало чем мерить. Когда после уже вкушенной самостоятельности пришлось от нее отказаться и по властному внушенью вещей впасть в новое детство, задолго до старости. Когда я впал в него, по просьбе своих поселясь первым вольным уплотнителем у них в доме, в низкие полутораэтажные сумерки приполз по снегу из тьмы и раздался в квартире вневременный звонок по телефону. „Кто у телефона?“ — спросил я. „Г-в“, последовал ответ. Я даже не удивился, так это было удивительно. „Где вы?“ вневременно <выделено нами. — К. П.> выдавил я из себя. Он ответил» [Пастернак: III, 195].
«Стержневое» положение «Сказки» и некоторые связанные с ним особенности текста отмечены в [Баевский 2011: 625–626].
Думаю, что здесь не случайно и еще одно неполное совпадение прозаического и стихотворного сюжетов: символически воюет с Комаровским за Лару не только Живаго, но и в большей степени Антипов.
О подобных ходах в стихотворениях Пастернака см. [Ронен 2007: 104–105], ср. также [Ронен 2013: 344–368].
Ср. соотношение поэтической правды и «пересудов» в «Свидании».
Напомним еще раз: «Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание» [Пастернак: IV, 514].
Представление о будущем, которое складывается в итоге сознательных усилий по осмыслению прошлого («книжка… как бы знала»), продолжает философские положения марбургского наставника Пастернака Германа Когена. Как убедительно показано в недавнем исследовании, принципиально важной для Когена была мысль о том, что только при свете будущего прошлое приобретает смысл. Развивая эту идею, Коген апеллировал к книгам ветхозаветных пророков [Дмитриева: 72].
См. [Немзер 2013], ср. [Тюпа: 283–284].
Ср. [Aucouturier 1990].
Глава написана в рамках научного проекта (15–01–0098), выполненного при поддержке Программы «Научный фонд НИУ ВШЭ» в 2015–2016 годах. Работа выполнена при финансовой поддержке Правительства РФ в рамках реализации «Дорожной карты» Программы 5/100 Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».
Важными вехами на пути к решению этой задачи стали упомянутая выше антология и недавняя книга одного из наиболее авторитетных исследователей Пастернака [Флейшман 2013].
Указания советских обвинителей Пастернака на то, что его «аполитичность» или «приятие революции» были только тактическими ходами «двурушника», по сути, дела не меняют. Логика здесь такая: до «Доктора Живаго» Пастернак виделся всем «одним», после оказался уже для «всех» — «другим».
Я поминутно выскакивала на балкон, прислушивалась к рассвету, смотрела, как гаснут фонари под молодыми тогда еще липами Потаповского переулка…
Это о них позже будет написано:
Фонари, точно бабочки газовые,
Утро тронуло первою дрожью…
См. об этом: [Лекманов 2004: 251–257]; ср. также: Лекманов О. А. Об одной загадке Бориса Пастернака // Звезда. 2004. № 10. С. 222–226.
Если все же постараться соотнести сюжет «Доктора Живаго» и сюжет «Белой ночи», то можно лишь, как считает А. С. Немзер, предположить, что это стихотворение относится к неупомянутому в прозе еще одному «роману» главного героя, возможно приходящемуся на весну 1912 года, что не противоречит романному «календарю» и соответствует принципу, заявленному в позднейшем стихотворении Пастернака «Быть знаменитым некрасиво…» (1956): «…Надо оставлять пробелы / В судьбе, а не среди бумаг…». Мнение высказано в личной беседе с автором статьи.
[Пастернак: IV, 518].
Описание фонарей маркировано несомненной реминисценцией из стихотворения И. Анненского «Бабочка газа».
[Пастернак: IV, 519].
Скулачев А. А. «Белая ночь» // [Поэтика: 443].
Ср. подобное олицетворение и в предшествующем в тексте романа «Белой ночи» стихотворении «На Страстной»: «…лес <…> / Как строй молящихся, стоит / Толпой стволов сосновых», «деревья смотрят нагишом», «сады выходят из оград», «две березы у ворот должны посторониться».
[Пастернак: IV, 519].
[Блок 1999: 96].
[Пастернак: IV, 363–367].
Литературное обозрение. 1990. № 2. С. 91.
[Пастернак: IV, 80].
[Там же: 82]. См. подробнее в статье А. Власова «„Явление Рождества“: А. Блок в романе Б. Пастернака „Доктор Живаго“» (Вопросы литературы. 2006. № 3. С. 87–119).
[Пастернак: IX, 441].
[Там же: 443].
О сходстве восприятия революции Юрием Живаго и блоковских статей «Интеллигенция и революция» (1918) и «Крушение гуманизма» (1919) см. в наст. изд. (с. 250 и 261), там же об отражении смерти Блока в описании смерти Живаго (с. 253–256).
[Пастернак: IX, 492] (письмо З. Ф. Руофф от 16 марта 1947 года).
[Там же: 516] (письмо М. П. Громову от 6 апреля 1948 года).
[Там же: 520–521] (письмо А. И. Цветаевой от 3 июня 1948 года).
[Пастернак: V, 363].
[Там же].
[Там же].
См. о возможном отголоске анкеты Блока, впервые опубликованной в конце 1920-х годов, в первом стихотворении Юрия Живаго «Гамлет» [Поливанов 2006: 266].
Чуковский К. Из воспоминаний об Александре Блоке // Литературная Москва: Литературно-художественный сборник московских писателей. М., 1956. С. 785.
Еще через несколько лет Чуковский сразу вслед за этим фрагментом добавляет еще и несколько слов о квартире Блока на верхнем этаже в доме на Лахтинской на Петербургской стороне: «Точно так же, читая стихотворение Блока:
Одна мне осталась надежда:
Смотреться в колодезь двора, —
я вспоминаю этот узкий и глубокий „колодезь двора“ в сумрачном доме на Лахтинской улице, где поселился Александр Александрович осенью того самого года, когда он написал „Незнакомку“. Окна его темноватой квартиры на четвертом или пятом этаже выходили во двор, который вспоминается мне со всеми своими чердаками, сараями, лестницами всякий раз, когда я читаю такие „лахтинские“ стихотворения Блока, как „Холодный день“, „Окна во двор“, „В октябре“. В самой квартире я был только раз или два, но по Лахтинской улице случалось мне проходить очень часто. Это улица на Петербургской стороне, невдалеке от фабрично-заводского района. Тогда она кишела беднотой» (цит. по: Чуковский К. Собр. соч.: В 15 т. 2-е изд., электронное, испр. М., 2012. Т. 5. С. 155).
[Власть: 487–499].
В его квартире в Настасьинском переулке 5 апреля 1947 года Пастернак читал первые главы романа, как записывала присутствовавшая там Л. К. Чуковская «Уже через несколько дней, ненавистник Пастернака Кривицкий (А. Ю. Кривицкий — зам главного редактора „Нового мира“), кричал в редакции о подпольных чтениях контрреволюционного романа» [Чуковская: 90].
[Власть: 522–523].
[Власть: 520].
Симонов К. Глазами человека моего поколения: Размышления о И. В. Сталине. М., 1990. С. 93–94.
[Пастернак: IX, 232].
Там же. С. 249.
См. в деталях: Шишкова Т. Внеждановщина: Советская предвоенная политика в области культуры как диалог с воображаемым Западом. М., 2023. С. 211–222.
Выступление на вечере «Поэты за мир и демократию» в феврале 1948 года в Политехническом музее в Москве.
«К подъему советского искусства» // Литературная газета. № 18. 3 марта 1948. С. 1.
Октябрь. 1948. № 4. С. 148–160.
Новый мир. 1948. № 5. С. 224.
Семичастный В. Беспокойное сердце. М., 2002. С. 72–74.
Г. А. Ярцев — директор издательства «Советский писатель».
Фадеев А. Письма и документы из фондов Российского Государственного архива литературы и искусства. М., 2001. С. 134.
Там же. С. 137.
Макаров А. Тихой сапой // Литературная газета. 1949. 19 февраля.
Знамя. 1954. № 4. С. 92.
Фельтринелли К. Senior Service: Жизнь Джанджакомо Фельтринелли. М., 2003. С. 108.
«А за мною шум погони…»: Борис Пастернак и власть. Документы 1956–1972 / Под ред. В. Ю. Афиани и Н. Г. Томилиной. М., 2001. С. 63.
Кузнецова Т. Е. «…И примкнувший к ним…»: непримкнувший: К столетию со дня рождения Д. Т. Шепилова. М., 2005; Шепилов Д. Непримкнувший. М., 2001; «И примкнувший к ним Шепилов»: Правда о человеке, ученом, воине, политике / Сост. Т. Толчанова и М. Ложников. М., 1998.
«А за мною шум погони…» С. 63–70.
Там же. С. 349–376.
Ср. в дневнике К. Чуковского от 1 сентября 1956 года: «Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман „Доктор Живаго“ какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей. С этим романом большие пертурбации: П-к дал его в „Лит. Москву“. Казакевич, прочтя, сказал, что, судя по роману, Октябрьская революция недоразумение, и лучше было ее не делать. Рукопись возвратили. Он дал его в „Новый мир“, а заодно и написанное предисловие к сборнику своих стихов. Кривицкий склонялся к тому, что предисловие можно печатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и „Предисловие“. Нельзя давать трибуну Пастернаку. Возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь), тиснуть роман в 3-х тысячах экземплярах, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают П-ку препон. А роман, говорит Федин, „гениальный“. Чрезвычайно эгоцентричный, гордый, сатанински надменный…» (Чуковский К. Дневник (1930–1969). М., 1994. С. 239).
Чуковский К. Дневник (1930–1969). С. 236.
См. письмо Пастернака к Д’Анджело от 17 апреля 1957: «Эти предполагаемые изменения буду производить и вносить в русский текст не я, а специальный редактор, которому издательство поручило сгладить углы романа, неприемлемые для советского издания. Я еще не видел его работы теперь, лежа в больнице с заболеванием, пока что нестерпимо мучительным и которому я не вижу конца, наверное не скоро увижу <…> Вида, в какой будет превращен роман, чтобы стать приемлемым для печати, я себе пока не представляю, и его невозможно предугадать» [Пастернак: X, 222].
Пузиков А. Будни и праздники: Из записок главного редактора. М., 1994. С. 206.
Редактор Гослитиздата.
[Пастернак: X, 222]. Сурков читал отрывки из поэмы «Высокая болезнь».
Фельтринелли К. Senior Service: Жизнь Джанджакомо Фельтринелли. М., 2003. С. 116–117. Впрочем, Цветеремич мог представлять это именно так для Фельтринелли, подвергавшегося беспрецедентному давлению со стороны ЦК компартии Италии, который по указанию Москвы добивался от него отказа от публикации романа (см.: Там же. С. 114–119).
Пузиков А. Будни и праздники. С. 208.
«А за мною шум погони…» С. 139.