Воспоминания

Владислав Крапивин След ребячьих сандалий

(Продолжение. Начало см. в «Если» № 1, 2001 г.)

Книги с подписями Аркадия Натановича сохранились у меня не все. Что делать, не могу отказывать, когда кто-то просит почитать и клянется вернуть… Но одну я берегу изо всех сил, она и сейчас передо мной, на жестяном чехле компьютера. Растрепанная, в бумажной заклеенной обложке. «За миллиард лет до конца света», издательство «Советский писатель», 1984 год. На титуле написано тонким голубым стержнем: «Владиславу Крапивину, странному сказочнику и великому покровителю детей — с низким поклоном и искренней нежностью». И размашистая роспись.

Кажется, это в ответ на журналы с моей трилогией «Голубятня на желтой поляне», которые я послал Аркадию Натановичу.

Ну что же… О «великом покровителе детей» и нежности — это он, возможно, просто по доброте душевной. А за «странного сказочника» я благодарен по сей день. Ведь и мне самому «Голубятня… казалась (и кажется до сих пор) наиболее странной сказкой из всех, что я сочинил. И к тому же Аркадий Натанович наверняка помнил стихи о Грине…

Он жил среди нас, этот сказочник странный,

Создавший страну, где на берег туманный

С прославленных бригов бегут на заре

Высокие люди с улыбкой обманной,

С глазами, как отсвет морей в янтаре,

С великою злобой, с могучей любовью,

С соленой, как море, бунтующей кровью,

С извечной, как солнце, мечтой о добре.

Упаси Боже, я далек от того, чтобы примерять одежды Грина. Просто мне кажется, что Аркадий Стругацкий любил его так же, как я, как мои друзья юности, с которыми мы пытались отыскать редкие тогда книги Грина и все, что написано о нем. Мы собирали по крохам сведения о его жизни, охотились за недоступной тогда его книжкой «Автобиографическая повесть». Негодовали на писателя В.Важдаева, который в своей статье объявил нашего кумира чуть ли не агентом американского империализма. Восхищались напечатанной в «Новом мире» статьей М.Щеглова «Корабли Александра Грина». Зачитывались повестью Л.Борисова «Волшебник из Гель-Гью»… Витя Бугров даже составлял гриновскую библиографию, и ее черновики до сих пор хранятся среди моих студенческих тетрадей.

А стихотворение «Грин» написал еще в тридцать девятом году Виссарион Михайлович Саянов.

Теперь этот поэт и прозаик изрядно подзабыт. А некоторые литераторы старших поколений, если и вспоминают, то с ухмылкой цитируют эпиграмму:

Мы видели Саянова —

Саянова не пьяного.

Саянова не пьяного?

Ну, значит, не Саянова…

Ну и что?.. Если даже эти строчки и отражают действительность, разве они — главная истина? Кстати, многих ли талантливых писателей мы помним всегда «не пьяными»? Разве что женщин. Да и то… Талант — тяжкая ноша и, увы, часто требует за себя горькой платы.

Саянов был талантлив, как бы ни резвились по его поводу авторы эпиграмм. А резвились, между прочим, и так:

Вчера прочел я заново

Большой роман Золя.

Потом прочел Саянова —

«Небо и земля».

Надо признать, остроумно сказано. Пожалуй, на четыре с плюсом. Вон как обыграли название! Однако автор эпиграммы допустил неточность. Если он только вчера прочел Золя, то к сегодняшнему дню прочитать эпопею «Небо и земля» никоим образом не сумел бы! В детстве я, «книгоглотатель» и «скорочитатель», неотрывно сидел над этим большущим романом не меньше недели. И с великим удовольствием. Можно сказать, вся жизнь русской авиации — от первых трескучих летательных аппаратов до истребителей второй мировой войны — прошла передо мной, как в громадном фильме…

А романы Золя (да простят меня строгие ценители французской классики) мне кажутся занудными…

За стихи же Саянову особое спасибо. Особенно за стихи о Грине. Пожалуй, это даже маленькая поэма. С сюжетом. Поэт рассказывает, как случайно встретил Грина на московской улице, как тот прошел мимо, а потом…

Увидел мальчишку, пускавшего змея,

Промолвил, смеясь: «Неплохая затея»,

И сразу в глухой переулок шагнул.

Высокого неба глухая раскраска

Туманилась медленно. Кончилась сказка,

Ушел небывалой страны властелин.

Но с неба широкую тучу, как маску,

Сорвал журавлей пролетающих клин,

Игрушечный змей пробивался сквозь тучи,

Стучали пролетки, и ветер летучий

Примчал к нам веселое прозвище: «Грин».

…Воздушные змеи, игра и сказка моего детства!.. Помню, как я в скользких кожаных сандалиях забирался на тесовую крышу, толкал в потоки воздуха трепещущий прямоугольник из реек и газеты и распускал живую, словно нерв, нить. Важен был даже не сам змей, а вот эта связь с высотой, с пухлыми желтыми облаками, с голубями, что реяли в летнем тюменском небе…

Здесь позволю себе оторваться от сюжета (которого все равно нет). Несколько слов о небе. О небе моих детских лет, в которое я запускал своих змеев и которое подарило мне начало повести о детях синего фламинго.


Началось с того, что я нарушил данное маме слово. Правда, случилось это во сне. Наяву такое было немыслимо. Я мог умолчать о двойке в дневнике или придумать про заболевшее горло, когда отчаянно не хотелось идти в школу, но если давал маме твердое обещание что-то сделать или, наоборот, чего-то не делать, то здесь о вранье и речи быть не могло. Не потому, что я боялся разоблачений и наказаний. Просто мне казалось, что тогда я нарушу какие-то основы человеческой природы, что-то раздавлю в себе… Например, в третьем классе я железно пообещал, что никогда не буду купаться в реке без маминого разрешения, и ни разу не сделал этого, пока в седьмом классе не получил такое разрешение на все годы вперед.

Впрочем, отпускала меня на реку мама без особых споров и ограничений, хотя и со вздохами. Но, по крайней мере, она знала, когда должна «дрожать за это водоплавающее чучело», а когда может жить относительно спокойно.

И вот однажды мне приснился громадный желто-синий простор, разделенный пополам прямой границей. На одной половине был теплый от солнца ласковый песок, а на другой — синяя бескрайняя вода. То ли громадное озеро, то ли море… Я был один-одинешенек в этом необъятном солнечном мире. Одиночество ни капельки не пугало меня. И не было никаких вопросов: «Как я здесь очутился?» Все было закономерно, правильно, радостно. Весело увязая в песке, я мчался к воде. И солнце подталкивало меня упругими лучами в голые плечи и спину. То, что я чувствовал, было просто счастье.

Лишь у самой воды, которая дохнула навстречу брызгами мелкой волны и ласковой прохладой, меня кольнуло беспокойство: «У мамы-то не отпросился». Но тут же с легкостью, возможной только во сне, я оправдал себя: «Ведь обещал-то я не купаться в реке! А здесь разве река?»

Конечно, это было море. Я ощутил и соленость воды, и ее йодистый запах — то, что в реальной жизни тогда еще не ощущал ни разу. Не знаю, откуда пришла эта память. Может быть, из какой-то прежней жизни…

Мое бултыхание, плавание, кувырканье в просвеченных солнцем зеленовато-синих толщах, сладкое чувство невесомости, погони за узкими серебристыми рыбами — это было громадной частью того сна и тянулось небывало долго (видимо, у времени сновидений своя теория относительности). Одно мне слегка портило радость: мои сатиновые плавки (сшитые по моде того времени, с тесемками на боку) оказались великоваты и то и дело норовили съехать с хозяина при быстром движении в воде. Впрочем, эта деталь только подчеркивала реальность происходящего…

Наконец я, придерживая плавки, выбрался из воды. Упал в песок. Долго впитывал его тепло животом и грудью, потом перевернулся на спину. Надо мной было небо удивительной синевы и глубины. Счастьем было просто смотреть в него. Лежать вот так бесконечно и смотреть… А еще сильнее счастье разрасталось от того, что высоко надо мною парил в безоблачном просторе белый воздушный змей. Чуть заметный, крошечный, как квадратная чешуйка.

Это был не случайный чей-то змей. Мне было понятно (без всякого удивления), что я не только лежу на песке, но в то же время где-то далеко, за гранью ровного, как струна, горизонта, стою на плоской нагретой крыше и держу нитку этого змея. И такое понимание — вместе с солнцем и морем — наполняло меня спокойной надежной радостью.

И все же была в радости чуть заметная трещинка. Или крошечное пятнышко.

Сперва я не обращал на это внимания. Но в конце концов щекотание тревоги сделалось заметнее. Отчего? Я мигнул. И белый малютка-змей превратился в черную точку. Я быстро сел. Оказалось, что желто-сине-го простора уже нет. Море исчезло, со всех сторон меня окружал горячий песок. Это что же? Сахара?

Нет, сильного страха я не испытал, но и радости не осталось. В пространстве начинали действовать какие-то иные законы. А тревога моя обрела четкое содержание: «А ведь маму-то ты все-таки обманул».

«Но здесь же не река!.. Я же не хотел!.. Это само… Я не…

«Давай, давай, изворачивайся», — насмешливо сказала мне черная точка сквозь беспощадную солнечную тишину.

Впрочем, это была уже не точка. Кругами ходила в синеве черная птица. Так иногда ходили над нашей патриархальной улицей Герцена коршуны — выслеживали, где можно утащить со двора цыпленка. Мы иногда лупили по ним из рогаток, но никогда, конечно, не попадали…

Однако сейчас рогатки у меня не было. Да и птица была не коршуном. Она оказалась гораздо крупнее. И все увеличивалась, снижая свои плавные круги.

Конечно, это прилетел за мной громадный кондор! Тот, который унес и чуть не погубил Роберта Гранта! Роберта спас метким выстрелом индеец Талькав, а кто спасет меня? Да и не могло быть спасения, потому что я нарушил данное маме обещание и тем самым вызвал неизбежность появления черной птицы.

Ощущение неизбежности было таким, что не имело смысла убегать, плакать, звать на помощь, просить прощения. Сил хватило лишь на то, чтобы зажмуриться. И я зажмурился — лежал и ждал, когда крючковатые когти воткнутся между ребер. И хотел только, чтобы это было не очень больно.

Широкий взмах ветра пролетел по мне, что-то тяжелое толкнулось рядом в песок. Я медленно открыл глаза. Великанская птица стояла надо мной на серых ногах-ходулях и струилась. Именно струилась: с ее синих перьев стекал жидкий свет, который, казалось, состоял из густой синевы неба. Порой тело птицы почти совсем сливалось с небом, но голова с длинным изогнутым клювом виднелась четко. Клюв был желтый. Солнце било по нему рикошетом и зажигало блики.

А еще я видел круглый глаз птицы. Он был насмешливый, но не злой. Каким-то кончиком нервов я ощутил, что птица не хищная. И сказал с шевельнувшейся надеждой:

— Я больше не буду…

Она щелкнула клювом — не сердито, но насмешливо. Мол, знаю я вас, беспутных мальчишек…

И тогда я уже обрадованно (и вполне искренне!) повторил:

— Нет, Птица, я правда не буду!

Она повернула голову, глянула с высоты другим глазом. И будто усмехнулась. Потом необъятно развела синие крылья, обмахнула меня новым взмахом ветра, щекочуще обняла тысячами мягких перьев, заслонила от беспощадного зноя, от виноватости, от беды. Это было прощение. Сон уже уходил, но в последний миг я разглядел между перьями, что небо опять стало добрым и в нем блестит белая чешуйка…

Так появились первые намеки на повесть. Уже потом добавился сон о нелепом крикунчике Чарли, воспоминания о деревянных кинжалах, которые я мастерил с другом Володькой со Смоленской улицы, наблюдения за севастопольскими мальчишками, которые играли среди корабельных орудий на старинных бастионах. И многое другое, в том числе и придуманное. А сначала было просто густо-синее небо, с которого спустилась добрая великанская птица и крошечный белый змей в небесной высоте (хотя он и не вошел в повесть «Дети синего фламинго»)…

* * *

Пару лет назад земляки подарили мне чудесный альбом «Тюмень глазами художника, фотографа, путешественника XVII–XX вв.». С фотографиями давних, уже исчезнувших улиц, с картинами местных живописцев. С прекрасными, кстати, картинами. Среди них — несколько репродукций с полотен Юрия Юдина. Заросшие тюменские дворы, полуразрушенные церкви, речные дали. Все это в дымке и легком кружении снов-воспоминаний. Смотрю на эти картины — словно окунаюсь в свои ребячьи годы. Особенно трогает душу одна: «Из детства. Мальчик и змей». Там старый двухэтажный дом с характерной, чисто тюменской, резьбой, такие же резные распахнутые ворота, за ними одноэтажная окраинная улица. Рядом с домом высокий тополь, а на фоне его ветвей — белый «конверт» змея. Такой же, какие клеил и я в свои десять — двенадцать лет.

Мальчик в ковбойке смотрит на змея, запрокинув голову… Желтовато-палевые предвечерние тона. Тепло. Пахнет тополиными листьями. А змей скоро скользнет с дерева и упадет на руки мальчику…

Я все собираюсь презреть свои ревматические хвори, поехать в Тюмень и сказать художнику Юдину спасибо за сказку моего (и, конечно, его) детства.

…А Грин, говорят, тоже любил запускать змея…

* * *

У меня в жизни есть три гриновских города. Те, которые я вижу в своих снах и считаю сном наяву.

Это Тюмень, моя родина. Заросшие бурьяном склоны оврага, загадочный монастырь над речными обрывами, полная тайн церковь-библиотека, дремучие тополя, садовые джунгли, где мы в синих сумерках играли в партизан и казаков-разбойников; пыльный запах чердаков, запутанные переулки Городища и пристанского района, станция Тура под откосами у пристани, двери и крылечки с затейливыми деревянными узорами; кривобокие домики в стиле модерн, внутри которых — неуклюжие граммофоны, швейные машины «Зингер» и шкафы со старинными журналами «Нива» и «Родина», с сытинскими изданиями Жаколио и Капитана Мариетта… А еще разлившаяся в мае река, неуклюжие буксиры, длинные плоты на желтой воде… А еще — легенды о подземных ходах и сокровищах под фундаментами церквей… Может быть, все это было в том, в другом пространстве. Но все равно было. А между «было» и «есть» практически никакой разницы, потому что, в конце концов, все делается «было».

Второй город — Севастополь. Тот, «с которого» Грин писал свои Лисс и Зурбаган. Тот, в котором он страдал в тюрьме, но не оставил своей любви к этой черноморской сказке. Это ожившее чудо, которое я долгие годы лелеял в своей душе. Я написал о нем целые книги, чего же говорить еще…

А потом — Гавана. Та, которую я видел в семидесятых. Тоже сплошной Грин, только еще более откровенный, яркий, без той задумчивой дымки, которой для меня подернуты Севастополь и Тюмень. Тропики, мулаты, кольты на широких перевязях, разноцветные пароходные трубы. Густая синева Атлантики, белизна небоскребов, мусор и бестолковость переулков портового района. Кабачки, крики смуглых ребятишек, улыбки ярких, как букеты, белозубых девиц. Блеск многочисленных коротких встреч, молодые поэты и журналисты — замечательные собеседники и, надо сказать, неплохие собутыльники… И этот грозовой воздух Революции. Ведь что бы потом ни говорили, а революцию там делали люди с великой отвагой и чистыми сердцами. Давно, правда. В ту пору, когда у нас вышла книга «Страна багровых туч», и я повстречался в поезде с читателем Вовкой…

В Гаване я однажды увидел гриновскую Ассоль. Маленькую. Ту, которая еще не слышала сказку про алые паруса, но интуитивно ждала будущего чуда.

Здесь нет никакого сюжета, просто воспоминание.

В ноябре семьдесят второго года я с тремя другими советскими писателями был гостем кубинского Союза писателей и художников и принимал участие в дискуссии по всяким литературным вопросам. Кубинцы дискутировали бурно, и это (как мне казалось) напоминало литературные споры двадцатых годов у нас в стране. Особенно, когда речь шла о книжках для ребят. Всерьез обсуждалось, допустимо ли писать в критическом плане о взрослых; что важнее, нравственная или производственная тематика, какова роль революционных традиций и так далее.

Много спорили, нужна ли детям сказка. Не вредят ли дошкольникам и школьникам волшебные и фантастические истории, не отвлекают ли от революционной действительности, не учат ли чему-то «не тому»? Ведь так называемый фантастический реализм, весьма популярный в латиноамериканской литературе, официальной критикой оценивался неоднозначно…

Мне пришлось выступить и высказаться в том смысле, что проблема, на мой взгляд, сконструирована искусственно и что детям и взрослым полезна всякая литература, если она учит добру. Эти несколько «бесклассовые» суждения вызвали бурное одобрение присутствовавших. И кто-то из кубинцев привел в пример «сказку компаньеро Крапивина «Voy encuentro de mi ermano».

Могло ли мне в шестьдесят первом году придти в голову, что повесть-малютку, которую я едва не отправил в корзину, переведут на разные языки, напечатают в США и Италии и что она станет популярной на Кубе. И вот…

Дело в том, что в советском издательстве «Мир» был выпущен на нескольких языках сборник фантастики «Молекулярное кафе» (и я, кстати, опять оказался под одной обложкой со Стругацкими). Испанский тираж сборника попал на Кубу. И теперь мою повесть «Я иду встречать брата» приводили в пример, как «образец фантастики, которая поднимает высокие вопросы добра и человечности и дает нам образы героев с удивительно добрыми сердцами и благородными помыслами»… в общем, что-то в этом роде (все неточности — на совести нашей строгой переводчицы, которую мы между собой почтительно звали «Мадам» и которая излагала нам по-русски экспрессивные тирады кубинских коллег).

Я стыдливо посапывал, как пятиклассник, которого учительница хвалит при всех за сочинение, написанное на отлично. И опасливо поглядывал на руководителя нашей делегации — строгого, стриженного ежиком секретаря СП и ветерана, прозванного в нашем кругу Танкистом. Военный роман Танкиста был выставлен в витринах всех книжных магазинов Гаваны, и наш шеф не понимал, почему сейчас хвалят не его, а какой-то пустячок, где нет ни слова о реальных событиях. Я сочувствовал маститому автору, и было неловко… и все-таки приятно.

Заседание проходило в обширной комнате писательского союза, все сидели вокруг большущего (довольно обшарпанного) стола. Кондиционеры не работали, за распахнутыми окнами плавился знойный тропический ноябрь, но сквозняки (слава Богу!) прогоняли жару. Один из сквозняков, казалось, вдул в комнату, как семя одуванчика, девчушку лет восьмидевяти. Она скользнула в растворенную дверь, невесомо прошла вдоль стены и встала недалеко от стола.

Я не видел, чтобы на Кубе детей ругали или откуда-нибудь прогоняли. Помню, как во время торжественного писательского заседания по поводу Октябрьского праздника несколько смуглых пацанят расположились на открытой эстраде среди музыкантов и курчавый мулатик вдохновенно дирижировал музыкой «Союз нерушимый республик свободных… Никто и бровью не повел…

Вот и сейчас на девочку не обратили внимания. А она склонила голову и слушала наши прения целый час. Мало того, она пришла и на следующий день. И встала в дверях, прислонившись к косяку. Неужели ей были интересны наши разговоры? Или она просто ждала кого-то из взрослых? Серьезная, с внимательным лицом, с терпеливым ожиданием во взгляде, который она порой бросала из-под ресниц…

Вот тогда-то я и подумал про маленькую Ассоль из Каперны, дочку мастера игрушек Лонгрена. Про девочку, у которой сказка была далеко впереди…

Существует привычное представление, что кубинцы сплошь смуглые и темноволосые. А там немало светлоголовых, белокожих и синеглазых. Особенно среди ребятишек. И эта неулыбчивая девочка в полинялом зеленом платьице была светленькая, с длинными льняными волосами. Похожая на тех, о которых писал Виссарион Саянов:

Здесь тени клонятся косые

За низким берегом реки.

Сплетают девочки босые

Из желтых лютиков венки.

Правда, эта была не босая. В коричневых сандаликах с мелкими дырками и с блестящими пряжками на ремешках. Таких же, какие носил в детстве я, в каких протопал по казанскому перрону Вовка. Может быть, они и были — наши, советские. В ту пору из Союза на Кубу отправляли немало товаров.

Мне нравилось замечать в Гаване всякие мелочи, которые напоминали о доме (ностальгия уже давала себя знать). И я, как на доброго знакомого, смотрел на старинный граммофон в квартире кубинской учительницы — он был такой же, как у нашей соседки тети Лены в Тюмени; с удовольствием наблюдал за мальчишечьими воздушными змеями, похожими на те, что клеил когда-то сам; обрадованно отмечал, что самодельные дощатые самокаты на кольцевых подшипниках — в точности как у нас в сороковых — пятидесятых годах. Надо же, какая распространенная оказалась конструкция!

* * *

Еще немного о самокатах. Как тут снова не окунуться памятью в детство? Сколько раз я пытался сколотить из трех досок такую вот собственную машину! Но сооружение получалось громоздкое и хлипкое, руль заедало, колеса-подшипники отваливались. И чтобы покататься, я выпрашивал самокат у приятеля Владьки, жившего неподалеку, на Казанской улице.

О, как стремительно (подобно самолетному мотору) гудели подшипники! Как волшебно пружинили под ними доски деревянных тротуаров нашей главной тюменской улицы Республики!..

Самым привлекательным местом для катания были спуски к мосту через овраг с речкой Тюменкой, впадавшей неподалеку в реку Туру.

Оттолкнешься потертой насквозь подошвой сандалии — и пошел! Ветер забирается под дырявую майку, черные сатиновые трусы полощут, как пиратский флаг, чубчик коротенькой стрижки «под бокс» встает торчком от встречного воздуха…

Случалось, катался не один, а с соседской девочкой Галкой, моей ровесницей. Тихая была девочка, добрая, понимающая, с упоением слушала мои фантастические истории и вольные пересказы книжек. И были у меня к ней в душе нежные чувства, в которых я, конечно, никому не признавался.

Галка вставала на доску самоката впереди меня, я толкался и катил. И ее волосы (тоже светлые, льняные, как у кубинской девочки Ассоль) щекотали мне нос и щеки. И я ворчливо говорил: «Почему девчонки не стригутся, как пацаны? Не было бы никаких забот…» Она тихонько смеялась.

Скатываться со мной со спусков Галка побаивалась.

— Да ну, ты совсем не тормозишь, а у меня в животе екает. Лучше я подожду внизу.

И ждала. А я, красуясь, мчался и гордился собой. Аж от самого Краеведческого музея с его пожарной вышкой и курантами!.. И, конечно же, в конце концов гордыня была наказана. Переднее колесо попало в щель между досками…

Галка внимательно рассмотрела и осторожно пощупала выпуклую «дулю» на моем лбу. Я часто мигал, чтобы стряхнуть с ресниц слезинки. В десять лет реветь при девочке — дело недостойное, но и сдержаться трудно.

— Надо прижать что-нибудь холодное, — сказала Галка деловито.

Я и сам это понимал. Но что? Поставил торчком самокат, коснулся шишкой гладкого колеса. Металл был теплый.

— Подожди… — Галка пошарила в кармашке клетчатого платьица, вынула что-то, приложила к моему лбу, покатала вокруг шишки. Словно гладкий холодный шарик. Боль почти угасла.

— Галка, это что?

Это и правда был шарик — размером с ягоду-смородину, из прозрачного стекла. В нем горела солнечная звездочка.

— Холодный, правда? Он почему-то всегда холодный, волшебный, наверно. Я его перед Новым годом в снегу нашла…

Шишка перестала болеть совсем. Не правда ли, фантастика (раз уж речь в моем рассказе то и дело обращается к фантастике)?

Впрочем, дальше ничего фантастического не было. Вскоре я с мамой и отчимом уехал из того славного района, именуемого «Затюменка», и больше мы с Галкой не виделись. Для пущей лиричности я мог бы соврать здесь, что она подарила мне на память шарик, но чего не было, того не было. Мы даже не попрощались: Галки в тот момент не оказалось дома. Вот так. Все проходит, в том числе и нежные чувства.

Но все же Галка не забылась, я ее помнил всегда. И здесь вспоминал, в Гаване, когда смотрел на ребячьи самокаты. И когда видел девочку с льняными волосами, что слушала наши прения с кубинскими писателями и критиками…

Нельзя сказать, что девочка была очень похожа на Галку, но все-таки… И цвет мягких на вид волос, и скромная молчаливость…

Когда заседание кончилось, я пустил по рукам кубинцев свою тетрадку-дневник, чтобы поэты и прозаики Гаваны оставили мне автографы на память. И они писали — каждый одну-две строчки. А знаменитый Анхель Аухьер — будущий автор монографии о Николасе Гильене — накатал для «компаньеро Славы» аж целую страницу. Пока он чиркал авторучкой, девочка подошла и стала смотреть у него из-за локтя. Водила по губам кончиком языка, словно мысленно помогала Аухьеру излагать свои пожелания. Когда он кончил, девочка вздохнула с облегчением. Мы встретились глазами, она чуть-чуть улыбнулась. Я протянул ей карандаш — распишись, мол, и ты. Мне вдруг представилось, что она (все так же водя языком по губам) старательно выведет крупными буквами: ASSOL. Но девочка улыбнулась сильнее, замотала головой — так, что разлетелись волосы — и убежала. Сперва — в распахнутую дверь, а потом через горячий от солнца двор. Сандалии защелкали по каменным плитам.

Выпив на прощание по фужеру испанского вина, пошли и мы. Тоже через горячий двор. Я опять увидел маленькую Ассоль. Она стояла в тени черно-ржавого сооружения из мятых кровельных листов, зубчатых колес, ребристых радиаторов и прочего металлолома. Это было произведение какого-то скульптора-авангардиста. Девочка не разглядывала металлический шедевр, она, щурясь, смотрела на солнце — сквозь что-то маленькое, сверкающее у нее между пальцев. Повернулась ко мне и улыбнулась опять.

— Ке эс эсто? — спросил я, выковырнув из памяти пару испанских слов, и показал на блестящую штучку. — Что это?

— Болита…

«Шарик», — понял я.

Да, это был стеклянный шарик. Почти такой же, как у Галки, только не бесцветный, а лимонный. «Ассоль» показала мне его с полуметра, а в руку не дала. Наверное, решила, что незнакомый «советико» тогда сочтет его подарком и унесет с собой. Я засмеялся, помахал ей рукой и пошел догонять коллег, которые отправлялись в кабачок «Бодегита дель медио» более капитально отметить окончание литературной дискуссии…

Вот так соединились у меня в жизни две светловолосые девочки со стеклянными шариками — из двух далеких друг от друга времен и городов. Опять фантастика, верно?

Впрочем, как утверждает мой хороший знакомый, писатель-фантаст Сергей Другаль, вся литература — фантастика. Потому что каждый автор что-то сочиняет в своих книгах, пишет о том, чего не было. Даже если он старается строго следовать реальным событиям. Даже в таком документальном жанре, как мемуары…

Но историю с шариками я не сочинил. Не такое уж удивительное здесь совпадение. Тем более, что стеклянные шарики у кубинских ребятишек не редкость. Они вкладывались в хитрые пробки бутылок со знаменитым кубинским ромом «Havana Club». Ребятишки собирали эти пробки, выковыривали шарики и устраивали с ними всякие азартные игры.

Правда, когда я оказался в Гаване, таких пробок уже не делали, но шарики-то, конечно, еще ходили у ребят по рукам. И, видимо, девочка считала желтую стеклянную ягоду немалой ценностью. А может быть, и талисманом, как Галка.

А историю про игры с шариками я слышал еще задолго до поездки на Кубу, от своего друга Володи Матвеева, в ту пору — заместителя главного редактора журнала «Пионер». Он же, в свою очередь, слышал от Тимура Гайдара, который немало времени провел на Кубе в должности корреспондента. Впрочем, я и сам говорил с ним об этом, только много позже…

* * *

Наше знакомство с Тимуром Аркадьевичем началось с переписки — и не самым лучшим образом. В восемьдесят втором году «Литературная газета» заказала мне статью о героях детской литературы, в которой я добросовестно изложил свои тогдашние соображения по данному вопросу и которую редакция озаглавила «Впереди по курсу — будущее» (какое именно будущее ожидает юных героев, читателей и всю нашу детскую литературу через два десятка лет, ни редакция, ни я, конечно, в те годы не догадывались). Статью напечатали, кажется, в августе, и вскоре мне пришло письмо в фирменном конверте газеты «Правда». Журналист и писатель Тимур Гайдар (он тогда, видимо, работал в той газете) с горечью спрашивал, как же автор статьи, перечисляя знаменитых авторов детских книг, мог забыть об Аркадии Гайдаре и о том, сколько доброго он сделал для нашей литературы.

Тон письма вначале показался мне излишне обличительным, и я сухо ответил, что забыть о своем любимом писателе я никак не мог и все претензии следует адресовать редакции «Литературной газеты», которая, не посоветовавшись с автором, внесла в статью свои изменения и сокращения, в том числе и такие вот необдуманные. Потом, перечитав письмо Тимура, я вдруг уловил в нем какую-то скрытую беззащитность и ребячью обиду за отца. И сделал приписку. В том смысле, что смешно думать, будто я могу забыть писателя, которого чту всю жизнь и чье имя носит ребячий отряд, которым я руковожу двадцать лет…

Видимо, мое письмо успокоило Тимура Аркадьевича. Вскоре он прислал мне приглашение на какое-то совещание писателей-маринистов. Я не поехал, поскольку к маринистам себя (несмотря на всю любовь к флоту) причислять не смел, да к тому же и всякие дела и заботы в упомянутом выше отряде не пускали. Однако после мы встречались с Тимуром Аркадьевичем вполне приятельски — и на заседаниях в редакции «Пионера», и за бутылкой в компании близких к этому журналу людей, и на разных писательских совещаниях. Он всегда интересовался Свердловском, поскольку, как известно, женат был на дочери нашего знаменитого земляка — Павла Петровича Бажова.

Однажды (кажется, в слякотном феврале восемьдесят девятого года) Тимур Аркадьевич и я сошлись в кабинете редактора «Пионера» Анатолия Мороза. И настроение было таково, что нам троим захотелось посидеть в уютном месте и душевно побеседовать на всякие житейские и литературные темы. И было решено, что самое подходящее место для этого дела — ресторан Центрального дома литераторов. Как-никак, родное по духу заведение.

Однако в ЦДЛ нас не пустили. Дородный, совсем не писательского вида мужчина встал в дверях и сообщил, что «сегодня посторонним доступа нет». Наши с Тимуром писательские билеты и заявление, что мы отнюдь не посторонние, не возымели результата. Видимо, для того, чтобы считаться «непосторонним» по-настоящему, надо было иметь примелькавшуюся физиономию, а мы не входили в круг завсегдатаев этого заведения. Дядя корректно, но решительно разъяснил, что сегодня здесь всякие «спецобеды» и «спецмероприятия», и заслонил животом дверной проем. Я предложил устроить показательный скандал и вызвать директора. Но мои спутники склонили меня к тому, чтобы не портить себе настроение.

— Поехали в Дом журналистов, уж там-то нас встретят как своих, — предложил редактор «Пионера». Мы вновь погрузились в черную «Волгу» Гайдара и покатили в указанном направлении.

Увы, в Доме журналистов встреча была почти такой же, как и в ЦДЛ. Не помню официальных объяснений привратника, но на его лице читалось явно: «Ходят тут всякие…

— Мы, друзья, изначально взяли неправильный курс, — заявил Тимур Аркадьевич. — Надо было сразу ехать в Дом актера, где меня знает каждый таракан. Уж там-то…

Читатель, без сомнения, уже догадался, что «там-то» все повторилось по прежнему сценарию.

Наши попытки сунуться еще в несколько «творческих» забегаловок тоже кончились ничем. Куда было податься? Даже ресторан Савеловского вокзала (именуемый знатоками «У деда Савелия») оказался переполнен. Не в «Националь» же толкаться (да и туда небось не пустили бы). Возвращаться в редакцию было не с руки: «борьба с алкоголизмом» тогда уже слегка ослабела, но все-таки… Устраивать посиделки у себя дома мои спутники тоже почему-то не хотели. И тогда я сказал:

— Ребята… — Это была как строчка из песни: «Ребята, — сказал, обращаясь к отряду, матрос-партизан Железняк. — Пробьемся гранатой…

— Я знаю, куда идти! — И позвонил из автомата своей сестре Людмиле Петровне, которая жила в ту пору на юго-западе Москвы, в Воронцово. Объяснил ей, что три не самых далеких от литературы человека мотаются по холодной негостеприимной столице, безуспешно вопрошая, почти как барон Пампа у братьев Стругацких: «Есть ли где-нибудь место, в котором три благородных дона могут прилично и скромно провести время…

Моя милая, все понимающая сестрица тут же сообщила, что такое место есть у нее на кухне и что найдется даже кое-какая закуска, только пусть благородные доны «все остальное» прихватят с собой.

Мы купили в ближнем магазинчике бутылку «Столичной» (или две, не помню). Тимур Аркадьевич бросил свою «Волгу» в каком-то переулке (я подивился его беспечности). Мы пересели в такси и вскоре предстали пред очи моих родственников. Родственников, кроме сестры и ее мужа, было еще немало — две дочки и два сына моей племянницы Иринки (сама она была на работе, ибо занимала пост не то в «Пионерской правде», не то в «Учительской газете»). Присутствовал также молодой, ласковый и крайне любопытный кот Дымок.

Мои внучатые племянники во все глаза глядели на «настоящего Тимура Гайдара». Вернее, осознанно глядели племянницы. Племянник Никитка был еще кроха, а шестилетнего Алешку поразила прежде всего блистательная внешность знаменитого гостя. Ибо, когда Тимур Аркадьевич скинул потертое штатское пальтецо, он оказался в ослепительной адмиральской форме с золотыми погонами. Увидев Алешкино почтительное изумление, он подмигнул и пообещал:

— Учись, расти, и я возьму тебя на свой пароход.

Вполне справедливо Тимур Аркадьевич полагал, что малыш еще не знает разницы между адмиралами и капитанами торговых судов…

Кот Дымок потерся об адмиральские брюки и одобрительно муркнул.

Наша неспешная беседа в уютной московской кухне получилась весьма теплой и полной дружеского понимания. Мы говорили о книжках, о детских журналах и писателях, о Свердловске и Павле Петровиче Бажове, о поганых порядках в столице, о глупых критиках (чьих имен приводить не буду, чтобы не делать им рекламу), о грядущих изменениях в политике, о сравнительных качествах московской и уральской водки и, конечно же, о Кубе.

Тогда-то я и спросил, правда ли, что у кубинских мальчишек была игра в стеклянные шарики от пробок. И Тимур Аркадьевич подтвердил, что да, была. И добавил, что большинство шариков были прозрачно-бесцветными, но изредка встречались рубиновые, изумрудные, янтарные, аквамариновые. Мальчишка, ставший обладателем такого сокровища, обретал в своем квартале шумную известность и почитался, как знаменитость…

Я слегка разоткровенничался и поведал, что в шариках и шарах разного размера мне порой чудится мистическая сила (видимо, бутылок было все-таки две). И что у меня дома есть немало шариков, подаренных юными и взрослыми друзьями — стеклянных, металлических, янтарных, каменных… Рассказал о своей новой повести «Застава на Якорном поле», где мальчишки играют стеклянными шарами. И еще об одной повести — «Белый шарик Матроса Вильсона», в которой шары совсем уже громадные — настоящие космические звезды…

Родственники деликатно оставили нас втроем, не мешали «писательской беседе». Только Дымок время от времени подходил и трогал то одного, то другого лапой за колено — просился на руки. Я наконец взял его, и он благодарно заурчал, не переставая слушать разговор о заморской стране, в котором, кстати, речь шла и о гаванских котах — личностях самостоятельных и гордых («и которые мяукают совсем по-русски»). Возможно, Дымок завидовал вольной жизни кошачьих обитателей экзотического города. Он не ведал своего будущего…

* * *

Здесь уместно небольшое отступление — о судьбе московского кота по имени Дымок.

Кот как кот, безвылазный житель квартиры на пятнадцатом этаже столичного «спального» корпуса. Там и оттрубил он лет десять своей жизни. О подобной кошачьей судьбе (правда, не Дымка, а своего рыжего любимца Макса) я даже как-то сочинил стихи:

…Хорошо уснувшему коту —

Существу, чей мир одна квартира.

Сон, еда, прогулки до сортира —

Все его проблемы без потуг…

В девяносто пятом, когда мы с сыном Алексеем долго жили у сестры (работали над книгой «Фрегат «Звенящий»), Дым очень полюбил нас. Вечером, дождавшись нашего возвращения из редакции, лез на руки и ждал, когда ему почешут за ухом и поскребут пузо. И мы привязались к нему, тем более, что скучали по нашим Максу и Тяпе. И в дальнейшем всегда интересовались: «Как там наш Дым?»

А с ним было вот как. В середине девяностых семейство моей племянницы оказалось в Штатах, поскольку ее муж — физик-теоретик — в соответствии со всякими контрактами работал параллельно в России и Америке, все более прибиваясь к американским берегам. Такова наша нынешняя действительность… Там же, в маленьком городке штата Флорида, оказались и все мои внучатые племянники-племянницы. И заявили родителям: «Хотим Дымка, не можем без него».

Попробуй устоять перед оравой из четырех деток (которых к тому же любишь). Их папа Михаил потратил немало времени, долларов (совсем не лишних), одолел массу российских и американских бюрократических барьеров, оформил кучу документов и пару лет назад вывез-таки в Западное полушарие весьма уже пожилого (чтобы не сказать престарелого) кота.

Вначале климат Флориды не пошел московскому животному на пользу. Бедняга стал чахнуть, облысел. Его пришлось таскать к ветеринарам, что опять же влетело в копеечку (а точнее — в немалые доллары, это вам не Россия). Однако же доллары американские ветеринары брали не зря. Кот оправился, привык гулять по окрестным садовым участкам и вскоре осознал все преимущества американского образа жизни и тропической природы. Лучшие качества российского характера — храбрость и умение утвердить себя в нестандартных обстоятельствах — расцвели в московском коте под солнцем Флориды. Помолодевший Дымок «дал прикурить» всем окрестным котам и вскоре стал кошачьим королем квартала. Местные кошки вмиг презрели прежних кавалеров и сделались преданными подругами иммигранта. Говорят, молодое поколение потомков Дымка в том американском городке уже не поддается учету…

Когда мой американский родственник Миша оказывается в России и заходит в гости, я с тревогой (кошачий век не так уж долог) интересуюсь: «Дымок в порядке?». И Миша каждый раз (тьфу-тьфу) отвечает, что в порядке.

— Я приезжаю с работы, а он выходит из дома, брякается спиной на газон и катается по травке, демонстрируя полное удовлетворение окружающей средой, кошками, консервированной пищей и американской демократией…

Не правда ли, сюжет, достойный если не Киплинга, то по крайней мере Сетон-Томпсона?

Я рассказываю своим котам про Дымка, и они тихо завидуют. Я, кстати, тоже, потому что хочу в тропики. Чтобы утешить котов, я открываю им банку консервированной снеди, а себе… но это не важно.

Говорят, любовь к кошачьему племени смягчает человеческие души. Даже Стругацкие писали об этом. Отпетый злодей Вага Колесо в их романе «Трудно быть богом» делался добрее, когда ласкал своих кошек, которых была у него целая стая. Чтобы ухаживать за ними, он держал специального человека и даже платил ему, хотя был скуп и мог просто пригрозить…

Но я отвлекся…

* * *

С Тимуром Аркадьевичем я встречался потом еще не раз, большей частью в редакции или на всяких собраниях в Союзе писателей. А такой вот «неофициальной» и продолжительной встречи, как у сестры на кухне, больше не случалось. Ну и понятно: не такие уж мы были близкие знакомые. И я не удивлялся и не обижался, когда он, приезжая в Екатеринбург, не вспоминал обо мне. Здесь и без меня у него хватало встреч.

Если не ошибаюсь, последний раз Тимур Гайдар приезжал в наш город на бажовский юбилей, в январе девяносто девятого года. Могу и ошибиться, потому что сужу об этом, вспоминая теле- и радионовости. Возможно, это был не Тимур, а самый младший из знаменитых Гайдаров — Егор (а может быть, и оба). Зато отчетливо помню хамское высказывание одного знаменитого (в областном масштабе) телеведущего. Вечером двадцать восьмого января, в своих новостях, он говорил о посещении могилы Павла Петровича его родственниками, упомянул и Гайдаров, причем основателя этой фамилии назвал «пламенным вешателем времен гражданской войны — детским писателем Аркадием Гайдаром».

На следующий день я долго пытался дозвониться до автора этой фразы, чтобы договориться о встрече. Даже специально отремонтировал и надел на пиджак старенький «Знак Гайдара», врученный мне в давние времена ЦК комсомола за книжки и за работу с моим ребячьим отрядом. Дозвониться не удалось. Может, и к лучшему. Едва ли во время объяснения я уложился бы в протокольные рамки, а журналисты подобного плана — люди тертые. Готовы поливать помоями кого угодно, а задень их самих — сразу вопли о «защите чести и достоинства». Так что ограничился я несколькими высказываниями на разных литературных собраниях. А маленькую медаль с барельефом Аркадия Петровича с тех пор так и не снимаю.

* * *

Сейчас на писателя Гайдара принято «вешать всяких собак». И будто воспитывал он «послушных режиму пионерчиков», и был он «певцом большевистского официоза», и творил он, будучи красным командиром, «невиданные жестокости». А он писал о крепкой дружбе, о любви к своей стране, о верности слову и о том, как важно делать в жизни добро. А жестокости… Да, есть свидетельства, что расстрелял не то взятых в плен бандитов, не то заложников. И поплатился за это — вылетел из партии и из армии, чуть не угодил под суд. А сколько лет ему тогда было, кто-нибудь из обличителей помнит?

Он был такой же, как нынешние пацаны, которых сейчас тысячами отправляют на Кавказ — умирать и убивать. Посмотрите, какими они возвращаются. А ведь Аркадий начал воевать не в пример раньше и к восемнадцати годам был измотан многолетними боями и болезнью, доведен до отчаяния гибелью близких друзей, кровавыми делами и неуловимостью бандита Соловьева, чьи бойцы сродни нынешним чеченским боевикам-профессионалам… И каким идиотам пришло в голову сделать мальчишку командиром карательного полка? Никто из них, истинных виновников, за это, конечно, не ответил…

Я давно знал о трудной жизни Аркадия Гайдара. Не о той слащавой и парадной биографии, рассказами из которой в советские времена принято было пичкать школьников, а о его настоящей — горькой и трудной — судьбе. О его срывах, болезнях, неудачах, о тех муках, с которыми он писал свои книги. Ведь ясность и свет его повестей и рассказов — результат именно этих мук… И такое знание позволяло мне еще больше уважать писателя и любить его книги.

Мне кажется, за одну повесть «Судьба барабанщика» Гайдар заслуживает звания классика детской литературы и честнейшего писателя. В страшные тридцатые годы он один из всех рискнул написать о трагической доле ребятишек, оставшихся беспризорными из-за диких сталинских репрессий. Написал со всей откровенностью, какая только была возможна в те жуткие годы. Чудо, что повесть тогда пробилась в печать. Чудо, что автор уцелел, он был совсем близок к тому, чтобы, подобно сотням других писателей, сгинуть в подвалах Лубянки…

«Судьбу барабанщика» я перечитывал в детстве десятки раз. Моя собственная судьба тоже разделила меня с отцом, хотя и не столь трагически, как гайдаровского Сережу. И я видел, что эта книжка не о борьбе храброго советского пионера с нехорошими дядями-шпионами, а о нестерпимом одиночестве мальчишки, которого всякие сволочи и просто равнодушные люди опутывают цепями лжи и толкают к пропасти. И о том, как маленький барабанщик последним отчаянным усилием воли рвет эти цепи. Рвет, зная, что это может стоить ему жизни.

«Выпрямляйся, барабанщик!.. Выпрямляйся, пока не поздно…

Я открыл глаза и потянулся к браунингу.

И только я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну…

Я и сейчас не могу читать эти строки без растущего сердцебиения. И слышу звук той струны. И слышал не раз — когда маленькие барабанщики моей «Каравеллы» вступали в схватки со всякой подлостью и нечистью. Они, эти мальчики, тоже хорошо помнили о судьбе барабанщика Сережки. Помнили и отрядную песню:

Сколько легло нас, мальчики,

В травах и узких улицах,

Маленьких барабанщиков,

Рыцарей ярых атак…

Впрочем, барабанщикам «Каравеллы» повезло — их, маленьких, враги все же не достали. Их стали убивать позже, когда они выросли. Убивать подло, бандитски, из-за угла. Володю Глотова, Диму Демина, Вову Фалалеева, Женю Боярских… Впрочем, эта горькая тема — для отдельной повести…

А гайдаровский Сережка — он всегда помогал нам. Потому что оказался сильнее страха.

«Выпрямляйся, барабанщик!.. Встань и не гнись! Пришла пора!

И я сжал браунинг Встал и выпрямился».

Это непедагогичный финал. Уже из-за одного этого эпизода книгу следовало запретить. Мальчики не должны стрелять во взрослых. Взрослые-то могут стрелять в мальчиков, а те не имеют права. Потому что шпионы и бандиты — они хотя и нехорошие, но все-таки взрослые. И что будет, если…

Возможно, именно так рассуждали дяди и тети на Одесской студии в семидесятых годах, когда снимали трехсерийный фильм «Судьба барабанщика». Там в финале мальчик Сережа не стреляет, не убивает старика Якова. Он просто выбегает на аллею с пистолетом в руке и картинно падает под метким выстрелом врага. Ну что же, у каждого режиссера, как говорится, свое видение текста…

Но есть другой фильм, он снят на студии Горького по собственному гайдаровскому сценарию. И там все по правде, все, как у Гайдара.

Этот фильм вышел на экраны весной пятьдесят шестого года. Я был тогда десятиклассником, возраст не совсем пионерский. Наоборот, такой, когда полагается вспоминать свои «красногалстучные» годы со скептической усмешкой. Но эту «Судьбу барабанщика» я смотрел несколько раз подряд, и всегда меня охватывала тоска по чистоте и ясности человеческих отношений, которые были в этой кинокартине. А еще — резкое сожаление, вина даже, что я не могу оказаться рядом с одиноким барабанщиком и уберечь его от беды…

Но я мог уберечь других. И много лет потом старался делать это, насколько хватало умения и сил. Конечно, не всегда хватало, далеко не всегда. Но порой помогало то, что в трудные минуты я, взрослый дядька, повторял про себя слова барабанщика Сережки: «Выпрямляйся барабанщик!.. Встань и не гнись!» Увы, гнуться в жизни приходилось все же немало, так, что и сейчас тошно вспоминать. Но порой Сережкино заклинание добавляло сил…

Извините за излишнюю, быть может, патетику. Стучал по клавишам «без передыху», как душа подсказала…

А «Судьбу барабанщика» перечитываю до сих пор. Слова ее героя взял эпиграфом для своей большой повести «Рассекающий пенные гребни»: «Выпрямляйся, барабанщик!.. Выпрямляйся, пока не поздно». И ничего, напечатали. Может, и поморщились в редакциях, но напечатали. Даже в нынешней «Пионерской правде»…

Но вернусь к фильму.

Его долго не показывали, но однажды «Судьбу барабанщика» решил представить зрителям канал REN-TV Однако не просто так, а в передаче «Советские сказки детям до шестнадцати». Этот цикл был, видимо, задуман как аналог взрослой передачи «Киноправда?». С неким разоблачительным акцентом. Слово «сказки» употреблялось не в его благородном смысле, а в том плане, что «неправда». Очевидно, к подобного рода сказкам решено было приписать и гайдаровский фильм. В студии, насмешливо украшенной изображениями гипсовых горнистов и пионерским знаменем, молодой ведущий живо настраивал на соответствующий лад присутствующих на просмотре мальчиков и девочек.

Затея не удалась. Выступивший после фильма Тимур Гайдар заявил, что объявлять «Судьбу барабанщика» сказкой нельзя. Рассказал нынешним деткам о репрессиях тридцатых годов. И все же… все же его выступление оставило у меня досадливое несогласие.

Один из сидевших в студии юных зрителей, симпатичный интеллигентный мальчик, слегка красуясь, спросил:

— Актуально ли произведение вашего отца в наше время? Как вы думаете?

Тимур Аркадьевич чуть-чуть оживился:

— Ну, смотрите, какой хороший вопрос!.. Понимаешь, я думаю, время само отбирает актуальные книги и неактуальные. Бывает время, когда книжка уходит куда-то с книжных полок и от читателей и вдруг неожиданно возвращается… Я не думаю, что «Судьба барабанщика» сейчас уж такая самая актуальная книжка…

Вопрос мальчика в самом деле был неплох. А вот ответ Тимура Аркадьевича… И дело не только в его словах, но и в какой-то утомленно-равнодушной интонации (как мне показалось), которая зазвучала в конце ответа.

Так захотелось мне тогда встретиться с ним и сказать: «Ну, что же вы, Тимур Аркадьевич!.. Помните, как вы в своем письме заступились за отца, когда вам показалось, что газета и я обидели его тем, что забыли упомянуть в статье? А теперь вы будто сами согласились на забвение его лучшей книжки, хотя и в обтекаемых выражениях…

А ведь «Судьба барабанщика» очень актуальна! Именно сейчас! Разве мало в наши дни ребятишек, брошенных взрослыми? Сотни тысяч беспризорных обитают в люках, подвалах и на вокзалах! Разве не гибнут дети в кровавых конфликтах, в этих так называемых «горячих точках»? Разве мало случаев, когда всякие сволочи заманивают их в свои сети, как заманили брошенного Сережку добренькие «дядя» и старик Яков? И, увы, далеко не у всякого хватает сил сказать себе слова маленького барабанщика: «Встань и не гнись!»

Я пишу эти строчки в мае двухтысячного года. Тимур Гайдар умер полгода назад. И я чувствую себя виноватым: наверное, не полагается спорить с тем, кого уже нет, он ведь не может возразить. Но и не написать всего этого я не мог. Потому что тогда чувствовал бы вину перед его отцом — одним из тех, кто помог мне стать человеком…

И опять хочу повторить: писать воспоминания — грустное дело. Все время приходится рассказывать о тех, кого уже нет. А про иных просто и не знаешь: живы ли? Что с ними стало?

Какова судьба моего попутчика Вовки? Маленькой кубинской Ассоль? Даже про свою давнюю подружку Галку не знаю ничего… Да и многих из тех, кто прошел через отряд «Каравелла», затерялись следы. Немудрено. Ведь в первом году наступающего века «Каравелле» будет сорок лет… Одно утешает — многие (я думаю, что большинство) сохранят добрую память об отряде, который носил имя Аркадия Гайдара. И о его книжках. Как и о книжках Стругацких и «странного сказочника» Грина — тех, которые они «утягивали» с полок моей домашней библиотеки и очень часто забывали возвращать. Ладно. Главное, что читали… Гайдар — это высокая романтика барабанщиков и вера в нерушимую дружбу. Стругацкие — зов далеких пространств, в которых, несмотря на все расстояния, главной ценностью остается человечность. Грин — блеск дальних морей, яркие, как заря, паруса «Секрета», благородство и бескорыстие чистых душ…

(Окончание следует)

Загрузка...