1978 ⠀⠀ ⠀⠀

№ 1 ⠀⠀ ⠀⠀

Станислав Лем Экстелопедия Вестранда в 44 магнитомах

ПРОСПЕКТ

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Издательство Вестранда счастливо, что может предложить широкой публике подписное издание

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЙ ДО САМОГО ДАЛЕКОГО БУДУЩЕГО ЭКСТЕЛОПЕДИИ,

лучшей из всех, какие когда-либо только издавались. Если из-за массы дел Вы до сих пор не успели познакомиться ни с одной Экстелопедией, мы рады будем служить Вам, объяснив следующее ниже.

Традиционные энциклопедии, находящиеся в употреблении уже два столетия, в семидесятых годах пришли к Серьезному Кризису, вызванному тем, что содержащиеся в них сведения оказывались устаревшими уже в момент выхода из типографии. Применение АВ-цикла, то есть автоматизации производственного цикла не могло этого предотвратить, потому что свести до нуля время, потребное экспертам — Авторам Статей, невозможно. Таким образом, с каждым последующим годом усиливалась дезактуализация самых свежих энциклопедий, которые, стоя на полках, обладали теперь только исторической ценностью. Многие Издатели пытались противодействовать этому кризису путем ежегодного, а затем и ежеквартального выпуска Специальных Приложений, но вскоре указанные Приложения стали превышать по объему Основное Издание. Осознание того, что эти Гонки с Ускоряющейся цивилизацией выиграть не удастся, поразило издателей — и Авторов вместе с ними.

Пришло время для разработки Первой Дельфиклопедии, или Энциклопедии, представлявшей собой сборник Будущих Статей, содержание которых было бы предсказываемо. Дельфиклопедия создается на основе так называемого Дельфийского Метода, или, проще говоря, путем голосования Уполномоченных Экспертов. А так как мнения Экспертов ни в коей мере не совпадают, первые Дельфиклопедии содержали статьи на одну и ту же тему в двух вариантах — согласно мнению Большинства и согласно мнению Меньшинства Специалистов, то есть имели две версии (Максиклопедию и Миниклопедию). Потребители, однако, приняли это нововведение неохотно, а известный физик, проф. Кутценгер, придал этому отрицательному отношению конкретную форму, сказав, что публике необходима информация о Делах Специалистов, а не об их Ссорах. И только благодаря инициативе Издательства Вестранда ситуация резким образом изменилась.

Предлагаемая Вам настоящая Экстелопедия в 44 удобных Магнетомах, облаченных в Виргиналь (всегда приятную на ощупь, Нежнейшую Псевдокожу), Самовыскакивающая с полки по громкому вызову (причем соответствующий Магиетом Сам перелистывается и Сам останавливается на нужной статье), содержит 69 500 доступных, но в то же время тщательно отредактированных статей, относящихся к Будущему… В противоположность Дельфиклопедии, Максиклопедии и Миниклопедии

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ЭКСТЕЛОПЕДИЯ ВЕСТРАНДА

представляет собой гарантированный результат бесчеловечной, а потому и безошибочной работы восемнадцати тысяч наших Комфьютеров (Компьютеров Футурологических).

За статьями Экстелопедии Вестранда кроется целый Космос Гигатриллионов Семо-Нумерических Расчетов, выполненных нашими Чэпохаками (Чудо-Электронными Поли-Характерными Компьютерами). Их работу координировал наш Суперпутер — электронное воплощение мифа о Супермене, которое стоило нам двести восемнадцать миллионов двадцать шесть тысяч триста долларов а ценах прошлого года. Экстелопедия — это сокращение слов «Экстраполяционная Телеономическая Энциклопедия», или направленное Прогнозирование с Максимальным Упреждением во Времени.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ЧЕМ ЯВЛЯЕТСЯ НАША ЭКСТЕЛОПЕДИЯ?

Она является наипрекраснейшим Детищем Прафутурологии, этой уважаемой, хоть и несколько примитивной науки, которую породил закат XX века. Экстелопедия содержит сведения об Истории, которая только еще состоится, о захватывающих делах Кое-моиомических, Космилиционных и Косметических, включая данные о том, зачем и почему они произойдут, о будущих новых Великих Достижениях Науки и Техники — с уточнением, что из них окажется опасным для нас лично, об эволюции Вер и Обрядов (в статьях о футуррелигии) и еще о 65 760 других Вопросах и Проблемах. Любители Спорта, терзаемые неуверенностью в результатах по различным видам соревнований, избавятся благодаря Экстелопедии от многих излишних волнений и драм (по легкоатлетическим и по эротлетическим видам включительно), если только подпишут прилагаемый к настоящему проспекту

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ВЕСЬМА ВЫГОДНЫЙ ЧЕК.

Дает ли Экстелопедия Вестранда сведения Правильные и Надежные? Как показали исследования МИТа, МАТа и МУТа, объединенных a USIB (United States Intelle-ctonical Board), оба предыдущие издания нашей Экстелопедии характеризовались отклонением от Фактических Состояний в пределах 9,008—8,05 % на букву в среднем. В то же время предлагаемое наибудущейшее издание с вероятностью 99,0879 % располагается в Самом Сердце Будущего.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ОТКУДА ТАКАЯ ТОЧНОСТЬ?

Почему Вы можете полностью доверять настоящему изданию? Потому что оно возникло благодаря первому в мире применению двух совершенно Новых Методов Зондажа Будущего, а именно Суплексного и Кретилингового Методов.

Суплексный метод (или Суперкомплексный) вытекает из процедур, благодаря которым компьютерная программа Мак Флак Жак в 198З году победила

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ ВСЕХ ВЕЛИКИХ ШАХМАТНЫХ ГРОССМЕЙСТЕРОВ

сразу, в том числе и Бобби Фишера, поставив им 18 матов на грамм, калорию, сантиметр и секунду. Эта программа впоследствии была подвергнута тысячекратному усилению и экстраполяционной адаптации, благодаря чему она может не только предвидеть, что случится, если вообще случится что-нибудь, но, кроме того, она еще точно предсказывает, что случится, если То Самое, ну, совершенно — то есть вовсе — не произойдет.

До сих пор Предикторы работали только на Позипотах (то есть основывались на Позитивных Потенциях, учитывая, что Что-то, возможно, произойдет). Наша новая Суплексная Программа работает, кроме того, на Негапотах (Негативных Потенциях). Она учитывает и то, что, в соответствии с актуальными мнениями всех экспертов, совершенно точно не может произойти. А как уже известно, солью Будущего является именно то, о чем эксперты полагают, что оно вовсе быть не может.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀ИМЕННО ОТ НЕГО И ЗАВИСИТ БУДУЩЕЕ!!

Для того чтобы подвергнуть результат, полученный Суплексным Методом, контрольной Фиксации, мы применили, не считаясь с Большими Затратами, другой, тоже совершенно новый метод — Футулингвистическую Экстраполяцию.

Двадцать шесть наших Кофулинтов (Компьютеров Лингвистических), включенных последовательно, основываясь на анализе тенденций развития, создали две тысячи диалектов, арго, сленгов, говоров, а также грамматик будущего. Что означал сей Великий Труд? Он означал создание языковой базы мира, которая будет существовать после 2020 года. Попросту говоря, наша Ком-Урбия — наш Город Компьютеров, насчитывающий 1720 единиц Интеллекта на кубический миллиметр Мапсинта (Массы Психическо-Синтетической), — сконструировала слова, синтаксис и грамматику (а также и значения) Языков, которыми человечество будет пользоваться в будущем. Конечно, знать только лишь язык, которым люди будут объясняться друг с другом (и с машинами) через 10, 20 или 30 лет, — это не значит еще знать, о чем будут тогда чаще всего и с большей охотой говорить. А именно это и нужно было бы знать, потому что сперва, как водится, говорят, а потом уже думают и делают. Основные недостатки всех проводившихся до этого опытов построения Языковой футурологии, или Прогнолингвы, заключались в том, что при этом исходили из фальшивой рациональности процедур. Ученые молча полагали, что в Будущем люди будут высказывать только умные вещи и в соответствии с этим поступать.

В то же время исследования показали, что люди говорят главным образом глупости. И для того чтобы с почти четвертьвековой экстраполяцией создать

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ТИПИЧНО ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ СПОСОБ ВЫРАЖЕНИЯ

нами были сконструированы Идиоматы и Компдебилы (то есть Идиотические Автоматы и Компьютеры-Дебилы), и именно они создали Парагеногратику, то есть паралогическую генеративную грамматику Языка Будущего.

Контрольные Профьютеры, Лаиглинги и Прамиестошизоплегиаторы (Панштеры) создали благодаря этому 118 Подъязыков (наречий, диалектов, сленгов), таких, как платекс, доплатекс, болтай, чепухин, лепетекс, глуплекс, реникстран и кретинакс. На их базе возникла в конце концов Кретилингистика, которая позволила реализовать программу. Удалось в том числе выполнить Интимные Прогнозы, касающиеся фут-эротики. Это относится, между прочим, и к подробностям совместной жизни людей с аторгами и аморгами, а также — и в страстницах и отклонильнях для безгравитационной сексонавтики, как орбитальной, так марсианской и венерианской. Это последнее удалось осуществить благодаря таким языкам программирования, как эротиглом, пантусекс и бывай.

Но это еще не все! Наши Контрфутеры, или Теры Контрольно-Футурологические, применили к себе результаты Кретилингоаого и Суплексного Методов, и только после считывания трехсот Гигабитов Информации был создан KOPEK, то есть Комплексный Корректор Эмбриона Экстелопедии.

Почему Эмбриона! А потому, что так возник вариант Экстелопедии, совершенно непонятный для всех живущих, с нобелевскими лауреатами включительно.

Почему непонятный! А потому, что это были тексты, высказанные на языке, на котором сейчас еще никто не говорит и которого поэтому никто еще не в состоянии понять. И только трудами наших Ретролинтеров был выполнен обратный перевод (на известный нам современный язык) поразительных вещей, высказанных в оригинале на языке, который только появится в будущем.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

КАК СЛЕДУЕТ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЭКСТЕЛОПЕДИЕЙ ВЕСТРАНДА

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Мы рекомендуем расположиться на Удобной Подставке (которую Вы можете получить за Небольшую дополнительную Оплату). Затем, став на расстоянии не менее двух шагов от полок, следует произнести название статьи решительным и не очень громким голосом, после чего нужный Магнетом откроется, перелиставшись, и самостоятельно вскочит Вам в протянутую правую руку. Внимание! Если Вы левша, убедительно просим Вас потренироваться в протягивании только правой руки, потому что в противном случае Магнетом может в своей траектории отклониться и стукнуть, хоть и не больно, говорящего или Посторонних лиц.

Статьи напечатаны двумя цветами. Черный цвет означает, что Верпроаирт (вероятностный процент виртуализации) превышает 99,9 %, или, проще говоря, что все будет Железно.

Красный цвет означает, что Верпровирт ниже 86,5 %, и в связи с подобным нежелательным положением дел весь текст каждой такой статьи находится в постоянной дистанционной гологнетической связи с Главной Редакцией Экстелопедии Вестранда. Как только наши Профьютеры, Панштеры и Кредакторы в ходе своей непрекращающейся работы по Отслеживанию Будущего получат новые данные, тотчас же исправленный текст статьи, напечатанный красным цветом, самостоятельно подвергнется соответствующей коррекции (реадаптации). За производимые таким образом дальние и оптимальные изменения к лучшему Издательство Вестранда

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НЕ ТРЕБУЕТ

от уважаемых подписчиков Никакой дополнительной Оплаты!

В исключительном случае, то есть при Верпровирте меньшем чем 0,9 %, внезапному изменению может подвергнуться и текст настоящего проспекта. Если при чтении этих строк слова их начнут прыгать в глазах, а буквы — дергаться и мигать, следует прервать чтение на 10–20 секунд, чтобы протереть очки, проверить — все ли застегнуто и тому подобное, а затем приступить к чтению заново, то есть с самого начала, а не только от места, в котором чтение было прервано, потому что такое изменение будет означать проходящую именно в этот момент коррекцию недоработок.

Если, однако, начнет меняться (дергаться или расплываться) только указанная ниже цена Экстелопедии Вестранда, то в этом случае весь Проспект можно заново не читать, так как изменение будет относиться только к⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ УСЛОВИЯМ ПОДПИСКИ

которые в связи с хорошо известным Вам состоянием мировой экономики, прогнозировать с опережением более чем 24 минуты, увы, не удается.

Все сказанное относится также и к полному комплекту иллюстративного и вспомогательного материала, куда входят Иллюстрации Управляемые, Подвижные, Осязаемые и Вкусовые. По желанию мы программируем все содержимое Экстелопедии так, что она будет реагировать Исключительно на Ваш голос (Владельца, — лицы). В случае хрипоты, кашля и т. п. мы убедительно просим Вас обратиться в ближайшее представительство ВЕСТРАНД БУКС К3, которое поспешит к Вам с неотложной помощью.

Наше издательство в настоящее время разрабатывает новые роскошные Варианты Экстелопедии, а именно: Самочитающую на три голоса и два регистра (мужской, женский и средний; нежный — сухой); модель Ультра-Делюкс, гарантированную от помех при приеме, создаваемых Посторонними (например, Конкурентами) и снабженную малым Баром; и наконец, модель Универмиг, предназначенную для иностранцев и передающую содержание статей Под-Мигиванием (то есть с помощью мимики и жестов). Цена этих Специальных Моделей будет, вероятно, на 40—190 % выше цены стандартного издания. ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевод с польского Людмилы Вайнер

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

«Что случится, если ничего не случится…»

⠀⠀ ⠀⠀

Мы знали Лема «Соляриса» и «Маски», знали Лема «Суммы технологии». И вот еще один, новый для нас Лем — автор «Экстелопедии Вестранда», автор книги «Мнимая величина».

«Экстелопедия Вестранда» со всеми этими «магнетомами», «пантусексами» и «вероятностями виртуализации» вперемежку с «весьма выгодным чеком» и «малым баром» — может показаться простой пародией на квазинаучную западную рекламу. Но не так уж прост тот истинный повод, по которому она написана. Речь идет о деле настолько серьезном, что впору припомнить если не «он звонит по тебе» Хемингуэя, то у ж во всяком случае гоголевское «над кем смеетесь».

…Однажды в почтенном собрании обсуждался вопрос государственной важности о начале работы по составлению долгосрочного научного прогноза. Не успел еще докладчик сойти с трибуны, как раздался звонкий голос академика Петра Леонидовича Капицы:

— Помнится, перед войной тоже составлялся прогноз. И по тому прогнозу главным пунктом значилось поднятие к.п.д. паровоза до одиннадцати с половиной процентов…

А потом в кулуарах собрания можно было услышать такую историю. В некотором научном учреждении попросили сотрудником составить пятилетие планы своей работы. Все представили, кроме физика Н. Директор вызвал Н. и сообщил ему, что, мол, все сроки прошли, где же ваш план? «Минутку!», сказал Н., вырвал из блокнота листок и написал: «Первый год — закрытие Первого Начала термодинамики. Втором год — закрытие Второго Начала термодинамики. Третий год — открытие Третьего Начала термодинамики».

Но паровоз — паровозом, закрытие Начала — закрытием, а есть ведь еще и жизнь со своими потребностями. И с этим нельзя не считаться.

В Институте социологических исследований Академии наук СССР существует отдел прогнозирования. В Международной Социологической Ассоциации существует Комитет по исследованию будущею. Несколько лет назад издательством «Прогресс» в Москве выпущена книга «Мир в 2000 году. Свод международных прогнозов». Работы Римского клуба по созданию глобальных моделей будущего биосферы Земли привлекли внимание сотен тысяч людей во всех странах мира. Прогнозирование становится неотъемлемой частью трудовой деятельности человечества.

И знаменитая Пифия могла, конечно, ошибаться, но ее ошибки вели к последствиям, соразмерным производительным силам трехтысячелетней давности. А ответственность современного ученого за свой прогноз куда выше. Ведь в конечном счете прогнозирование переходит в планирование, планирование — в строительство. Неверный прогноз может привести, в лучшем случае, к омертвлению гигантских трудовых ресурсов. А оптимальный приводит к оптимальной эффективности производства всех материальных, да и духовных благ.

И все же — как быть с к.п.д. паровоза? Как быть с тем, что «солью Будущего является именно то, о чем эксперты полагают, что оно вовсе быть не может»? Как сделать, чтобы эксперты вводили в свои прогнозы некий коэффициент для этой «соли»? И каким он должен быть?

Разумеется, нелепо требовать ответов на такие вопросы от художника. Ответы ищут специалисты-футурологи, специалисты-науковеды, специалисты в области многих конкретных наук. Между прочим, некоторые соображения на сей счет содержатся и в «Химии и жизни», например, в статье члена-корреспондента АН СССР Н. Н. Моисеева «Путешественники в одной лодке» (№ 9 за этот год).

Но есть, кажется, одна общая обнадеживающая тенденция в наше время, тенденция, возникшая, вероятно, из глубинных потребностей эпохи и, по всей видимости, способствующая увеличению эффективности всей интеллектуальной деятельности. Это тенденция к сближению наук и искусств, к взаимообогащению их методами, свойственными тому и другому способам постижения действительности и получению благодаря этому новых, синергических, эффектов.

Недаром Пифия была безумной. Там, где недостает фактов для построения безупречной логической цепочки, единственной помощи разум может ждать от аналогии, метафоры, интуиции. Разве не строится вся техника сегодняшнего дня на фундаменте атомной гипотезы, выдвинутой Левкиппом и Демокритом еще во времена полудиких футурологов-пифий, за две с половиной тысячи лет до изобретения спинтарископа и камеры Вильсона?.

Валентин Рич

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 2 ⠀⠀ ⠀⠀

Кир Булычёв Глаз

⠀⠀ ⠀⠀

Когда Борис Коткин заканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружнл, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.

Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки — его мать ослепла, она жила одна, ей было трудно, и ему нужно было ей помочь.

У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, лотом вышла на пенсию, и у нее не было больше родных, кроме Бориса.

Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.

Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.

А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, она на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путники, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери часто приходилось разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты: «Мне надо увидеть выражение глаз человека, — говорила она. — Голосом человек может обмануть. Даже не желая того».

Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то, давно еще, сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Она считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, — говорила она, — когда ты еще в седьмом классе обещал мне…»

В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.

Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.

— Сделаем все возможное, — говорил он. — Все от нас зависящее.

Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.

Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. Осенью они работали вместе на субботнике на овощной базе — там были горы капустных кочанов, их надо было грузить на конвейер, который увозил кочаны к шинковальной машине. Коткин запомнил, как Зина все время хрустела кочерыжками и говорила, что в них ужасно много витамина «це». У нее было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она, единственная на факультете, не расставалась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.

— Вы помните, как мы капусту разбирали? — спросила Зина в перерыве между номерами.

— Помню, — сказал Коткни.

— А сейчас встретились на капустнике, — сказала Зина, — смешно?

Коткин не сразу понял, что в этом смешного, он вообще плохо понимал каламбуры. Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах — как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо, взглянешь, неподготовленный к встрече с ним, и удивишься, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уже маленького человека.

Коткни отвернулся и стал смотреть на сцену, где двигали стулья. Какой-то широкий парень обернулся из переднего ряда и сказал:

— Зина, гарантирую билет на «Комеди Франсез».

— Спасибо, Гарик. — ответила Зина. — Мне достанут. А как же Светлана?

И они вместе засмеялись, потому что у них были общие тайны.

— Простите, — сказал Борис. — Разрешите. Я выйду.

— Куда вы? — спросила Зина. — Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.

Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами.

Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.

— Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это?

Рядом стояла Зина.

— Что вы, что вы, — сказал Коткин. — Мне пора идти.

Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, марки с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую, как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал.

— Над чем вы сейчас работаете? — спросила Зина. Она спросила это, чуть понизив голос, словно это была тайна, сродни тайнам той среды, где достают билеты на «Комеди Франсез».

— Разве вам интересно? — спросил Коткин. Он не хотел обидеть ее этим вопросом, он просто удивился.

— Нет. — сказала Зина, глядя на Коткниа в упор. — Разумеется, это мне недоступно. Куда уж мне, серой и глупой.

Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение.

Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения.

Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал, его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице, после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят — завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку, ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы.

Зина вышла не одна, ее провожал широкий парень, они пошли налево, и после некоторого колебания Коткин, проклиная себя, последовал за ними. Он шел шагах в пятидесяти сзади и боялся, что Зина обернется и решит, что он следил за ней. Так они дошли до угла, пересекли площадь, и Коткин дал слово, что, если они не расстанутся тут же, он уйдет и никогда больше не приблизится к Зине. Зина и ее знакомый не расстались на углу, а пошли дальше, Коткин за ними, отыскивая глазами следующий ориентир; после которого он повернет назад. Но он не успел этого сделать. Неожиданно Зина протянула широкому парню руку и направилась к Коткину.

— Здравствуй, — сказала она. — Ты за мной следил. Я очень польщена.

— Нет, — сказал Коткин. — Я просто шел в эту сторону и даже не видел..

— И что ты хотел мне сказать? — спросила Зина, улыбаясь.

— Ничего, — сказал Коткин и попытался уйти.

Зина положила ему на плечо красивую руку.

— Борис, — сказала она, — ты не очень спешишь?

— Я хотел попросить у вас прощения, — сказал Коткин. — Но так неловко получилось…

Они были в кино, потом Коткин проводил Зину на Русаковскую и Зина показала ему окна своей квартиры.

— Я тут живу со стариками. Но отцу дают назначение в Среднюю Азию. Он у меня строитель. Так что я останусь совсем одна.

Коткин сказал:

— А у меня только мать…

— Она там? В твоих Путинках?

— Да, — сказал Коткин, — там. Она в феврале умерла.

На следующей неделе Зина пригласила Коткина на концерт аргентинского виолончелиста. Коткин не понимал музыки, не любил ее, он занял у Саркисьянца двадцать рублей и купил себе новые ботинки. У консерватории люди спрашивали лишний билет, и он понял, что занимает чужое место, — лучше бы уткнуться сейчас в кляссер с марками, но он был благодарен Зине за внимание к себе, незаслуженное и потому стеснительное, он старался не глядеть на ее четкий профиль и думал о работе.

В апреле Зина еще несколько раз бывала с Коткнным в разных местах, он запутался в долгах, но отказаться от встреч не мог. Иногда Зина просила Коткина рассказать, над чем он работает, но ему казалось, что все это ей не совсем интересно. И сам он, такой некрасивый и неостроумный, ее интересовать не мог — в этом Коткин был уверен. Саркисьяиц поймал его в коридоре и спросил:

— Зачем кружишь голову такой девушке?

— Я не кружу.

— Она что ли за тобой ухаживает? Весь факультет поражен.

— А что в этом удивительного? — озлился вдруг Коткин.

Еще больше смутила Коткина черноглазая Проскурина. Она была лучшей подругой Зины, и оттого Коткин готов был простить ей перманентную злость ко всему человечеству, вульгарные наряды и громкий, пронзительный хохот. Проскурина ехала с Коткиным в метро. Она сказала:

— Конечно, это не мое дело, но ты, Борис, не обольщайся. Как подруга я имею право на откровенность. Ты меня не выдашь?

— Нет, — сказал Коткин.

— Она тебя не любит, — сказала Проскурина. — Никого она не любит. Понял?

— Нет, не понял.

— Когда поймешь, будет поздно. Мое дело предупредить муху, чтобы держалась подальше от паутины, — сравнение Проскуриной понравилось, и она захохотала на весь вагон.

— У нас чисто товарищеские отношения, — сказал Коткин. — Я отлично понимаю, что Зину окружают куда более интересные и яркие люди…

— Молчи уж, — перебила Проскурина. — Яркие личиости… а что ей с этих ярких личностей? Распределение будущей весной.

Коткин забыл об этом разговоре. Ему было неприятно, что у Зины такая подруга. Забыл он о разговоре еще и потому, что после него долго, почти месяц, не виделся с Зиной. Здоровался — не более. Зина увлеклась аспирантом с прикладной математики И сказала Коткину:

— Пойми меня, Боря, я не могу приказать сердцу.

Так все и кончилось. Коткин сдал госэкзамены и засел за реферат. Миша Чельцов, замдекана из гениев, убедил его, что науке нет дела до настроений Коткина. Борис расплачивался с долгами, много читал, работал, потому что любил свою работу.

В августе Зина вернулась с юга. Проскурина сообщила Коткину, что она ездила с тем аспирантом, но поссорилась. Зина увидела Коткина в пустой, раскаленной библиотеке и от двери громко сказала:

— Борис, выйди на минутку.

Коткин не сразу понял, кто зовет его, а когда увидел Зину, испугался, что она уйдет, не дождавшись, и бросился к двери, задел книги, и они упали на пол. Ему пришлось нагнуться и собирать их, книги норовили снова вырваться, и он думал, что Зина все-таки ушла. Но она ждала его. Ее волосы выгорели и казались совсем белыми.

— Как ты без меня существовал? — спросила она.

— Спасибо, — ответил Коткин.

— А я жалею, что поехала. Такая тоска, ты не представляешь. Ты что делаешь вечером?

Коткин не ответил, он смотрел на иее.

— Надо поговорить. А то ты, наверное, сплетен обо мне нахватался. Извини, что отвлекла тебя.

Зина ушла, не договорившись, где и когда они встретятся.

Коткин сдал книги и поспешил вниз.

Искать ее не пришлось. Она сидела на скамье в вестибюле, вытянув длинные бронзовые ноги, а возле нее стояли два программиста из ВЦ, наперебой шутили и сами своим шуткам смеялись. Коткин остановился у лестницы, не зная что делать дальше; а Зина увидела его и крикнула:

— Боренька, я тебя заждалась.

Она легко вскочила со скамьи и поспешила ему навстречу, забыв о программистах.

Они сидели на веранде кафе в Сокольниках, вечер был душный и влажный, словно собиралась гроза. Гроза собиралась каждый вечер, стояла засуха. Коткин никогда бы не смог разыскать столика на переполненной веранде, но Зина нашла столик и даже два стула. Коткин принес пиво, и Зина спросила:

— У тебя есть деньги, Боря?

Они пили пиво, Коткину было немного грустно, потому что этот вечер никогда уже больше не повторится. Зина рассказывала ему о том, как было скучно в Коктебеле, хотя за ней ухаживал одни известный поэт, и как она разочаровалась в прикладном математике, и Коткин со всем соглашался, и оттого тоже было грустно, словно они жили в разных мирах, она на Земле, он — на Марсе, или словно он был крепостным, а она — принцессой. Потом Зина предложила уйти, и они долго ходили по темным аллеям и искали свободную скамейку. Зина взяла Коткина за руку, у нее были теплые, мягкие пальцы, она была одного роста с Коткиным, но казалась выше, потому что была статная и не горбилась.

Они сидели на скамейке, и Зина сказала:

— Боря, можно быть с тобой откровенной?

Коткин испугался, что она станет говорить о том аспиранте или о каком-нибудь поклоннике, за которого она собралась замуж, и будет спрашивать совета.

— Ты все еще живешь в общежитии?

— Да.

— Понимаешь, какое дело… Только ты надо мной не смейся, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Мои старики уехали на Нурек. Наверное, лет на пять. Пока отец не построит там свою плотину, он ни за что не вернется. А может, он вообще там останется. Ты слушаешь?

— Слушаю.

Коткин смотрел на руку Зины и удивлялся совершенству ее пальцев.

— Я осталась одна в квартирке. А ты живешь в общежитии. Это несправедливо. Ты меня понимаешь?

— Нет, — сказал Коткин.

— Я так и думала. В общем я предлагаю, бери свои марки, рыжик, и переезжай ко мне.

— Как это?

— Пойми меня, Боренька, я за последние месяцы разочаровалась в людях. Я поняла, что ты единственный человек, на которого можно положиться. Не удивляйся. Я знаю, что ты некрасив, не умеешь держать себя в обществе, что у нас с тобой различный круг друзей. Все это в конечном счете не так важно. Ты меня понимаешь? Я знаю, какой ты талантливый и как тоскливо тебе после мамы… Тебе нужен кто-то, кто может о тебе позаботиться… Я слишком откровенна? Но мне казалось, что и я тебе небезразлична. Я не ошиблась? Ты можешь отказаться…

Последняя фраза оборвалась, и Коткин чувствовал присутствие в воздухе важных, почти страшных в своей значимости слов, схожих с эхом колокольного звона.

— Нет, — сказал Коткин. — Что ты, как можно?

Он был так благодарен ей, такой красивой и умной, что чуть было не заплакал, и отвернулся, чтобы она не заметила этого. Зина положила ладонь ему на колено и сказала:

— Я бы заботилась о тебе, милый… Прости меня за откровенность.

А когда они уже выходили из парка, Зина остановилась, прижала ладонь к губам Коткина и сказала:

— Только понимаешь, вдруг старики приедут, а у меня мужик живет… Распишемся?

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Прошло девять с половиной лет. Коткин вернулся из магазина и выкладывал из сумки продукты на завтра. В комнате булькали голоса. К Зиночке пришли Проскурина и новый муж Проскуриной, о котором еще вчера Зина сказала Коткину:

— Когда я тебя сменю, никогда не опущусь до такого ничтожества.

Сейчас они смеялись, потому что новый муж Проскуриной вернулся из Бразилии, принес бутылку японского виски и рассказывал бразильские анекдоты. Коткину хотелось послушать о Бразилии, его в последнее время тянуло уехать, хоть ненадолго, в Африку или Австралию, но было некогда и нельзя было оставлять Зину одну. У нее опять начиналось обострение печени, и ей была нужна диета.

Коткин поставил чайник и заглянул на секунду в комнату.

— Кому чай, кому кофе? — спросил он.

— Всем кофе, — сказала Зина.

— Тебе нельзя, — сказал Коткин. — Тебе вредно.

— Я лучше тебя знаю, что мне вредно.

Проскурина засмеялась.

Коткин вернулся на кухню и достал кофе. Он сегодня шел домой в отличном настроении и хотел показать Зине последний вариант Глаза. Глаз функционировал. Четыре года, и вот все позади. Он хотел сказать Зине, что будет премия: директор института — тот самый Миша Чельцов, который когда-то был замдекана на их факультете, еще вчера сказал Коткину:

— Ребята, на вашем горбу и я в рай въеду.

Миша был добрым человеком, он завидовал Коткину, но всегда помогал. Он оппонировал у него на кандидатской и перетащил его к себе, дал лабораторию и не закрыл тему, когда долго ничего не получалось.

И Коткин пришел домой с Глазом, чтобы показать его Зине, хотя знал, что на Зину это вряд ли произведет особое впечатление. Она любила повторять где-то подслушанную фразу о том, что исчерпала свой запас любопытства к мирской суете.

Зина неделю назад вернулась из Гагр, куда ей нельзя было ездить и где она хорошо загорела, хотя загорать ей было противопоказано. Там, конечно, подобралась хорошая компания — «Мы жутко хохотали!» Но Коткин знал, что когда Проскурина с мужем уйдут, Зина будет их ругать и жаловаться, что от виски у нее изжога, и ему придется подниматься среди ночи, чтобы дать ей лекарство.

Чсльцов, который помнил Зину по институту, слегка захмелев, — они сегодня, конечно же, легонечко обмыли Глаз — опять говорил Коткину:

— Слушай, она с тобой обращается, как с римским рабом. Ты весь высох.

— Ты ничего не понимаешь, Миша, — отвечал, как всегда, Коткин. — Я ее вечный должник.

— Это еще почему? — спросил Чсльцов. Он знал ответ, потому что этот разговор повторялся неоднократно.

— Есть такое старое слово — благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла ко мне на помощь.

За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Мнша знал, что задерживает Коткина — тот спешил в техникум, где преподавал на почасовых, потому что были нужны деньги.

— Неужели ты не отработал долг? Или это как у ростовщика — чем больше отдаешь, тем больше должен?

Коткин украдкой взглянул на часы.

— Нет, — сказал он. — Я не мальчик и не придумываю себе кумиров. Со мной тоже нелегко. Кстати, кто поедет в Баку, ты решил?

С Коткиным и в самом деле бывало нелегко — Чельцов знал об этом лучше других. Но он знал также, что сухость, нелюдимость и раздражительность Коткнна происходили от двух, тесно переплетенных причин: от болезненной застенчивости и от непонимания того, как можно не любить работу, которую он, Коткин, любит. У Коткина не было близких друзей, может, он не нуждался в них, и он научился не замечать очевидного сострадания институтских дам к его неладной, хоть и лишь по догадкам известной им семейной жизни, которую сам он считал нормальной, а временами счастливой. Так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, но гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен.

…А Зина за последние годы сменила несколько институтов, где ее не смогли оценить по достоинству. Потом работала в главке и пережила неудачный роман с директором одного из сибирских заводов, приезжавшим в командировки, — ему льстило внимание красивой москвички. Существование Зины никак не отражалось на его основной жизни — семьянина, общественника и, в первую очередь, солидного человека. Убедившись в том, что намерения директора по отношению к ней недостаточно серьезны, Зина с горя бросила главк и устроилась в издательство, работой в котором тяготилась, поскольку полагала, что создана для жизни неспешной, для встреч с подругами, прогулок по магазинам, поездок в Карловы Вары и борьбы с болезнями, которые все ближе подбирались к ее стройному телу. Но и уйти с работы совсем она не могла, чему существовало несколько различных объяснений. Объяснение для Коткнна заключалось в том, что он не может обеспечить должным образом жену и она вынуждена трудиться, чтобы дом не погряз в пучине бедности. Объяснение для себя, будь оно сформулировано, звучало бы так: «Дома одна я со скуки помру. Три дня в неделю, которые я должна отсиживать в издательстве, — это живой мир, мир разговоров, встреч с авторами, коридорного шепота, и дни эти продолжаются за полночь в сложных схемах телефонных перезвонов». Было и третье объяснение — для знакомых мужчин, далеких от издательского мира. В нем на первое место выдвигалась ее незаменимость: «Нет, сегодня я не смогу вас увидеть. Конец квартала, а у меня еще триста страниц недовычитанного бреда одного академика…».

Зина отрезала косу, столь обожаемую сибирским директором, лицо ее потеряло геометрическую правильность и чуть обрюзгло, хотя она все еще была очень хороша.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Когда Коткин вернулся с готовым кофе, Проскурина подвинула ему полную окурков пепельницу, чтобы он ее вытряхнул, а новый муж Проскуриной протянул ему стопочку виски и обратился с вопросом, в котором смешивалась мужская солидарность и скрытая ирония:

— Над чем сейчас трудитесь, Боря?

— Я? — Коткин удивился. Как-то получилось, что работа Коткина давно уже перестала быть предметом обсуждения дома, тем более при гостях. «Талантливый человек, — сказала как-то в сердцах Зина, — подобен молнии. Его отовсюду видно. И всем интересно, как это у него получается». Коткин не был подобен молнии.

— Ведь вы, — улыбнулся новый муж Проскуриной, который был журналистом-международннком, — если не ошибаюсь, инженер? Давайте я о вас напишу.

— Он биофизик, — сказала Проскурина. — И собирает марки со зверями.

— Чистые или гашеные? — спросил новый муж.

— Гашеные, — сказал Коткин, разливая кофе. — Сейчас я торт принесу.

— Сахар захвати, — сказала Зина, — биофизик!

— Я забыл его купить.

— Ну вот, ни о чем попросить нельзя.

Зина собиралась утром выйти из дома и обещала сама купить сахар и чай. Но она скромно пообедала в Доме журналиста с Риммой, владелицей объемистого баула с надписью «ADIDAS», в котором та приносила в редакцию сказочные по редкости и дороговизне вещи. На этот раз Зине удалось перехватить Римму у издательства и получить в собственное распоряжение на два часа. Коткин еще не знал, в какую финансовую пропасть рухнула их семья благодаря Зининой сообразительности.

О сахаре Зина, разумеется, забыла.

На кухне Коткин резал торт, довольный тем, что муж Проскуриной так вовремя спросил его о работе. Можно будет рассказать о Глазе, не показавшись в глазах Зины и гостей пустым хвастуном.

Коткин вынул из портфеля Глаз и осторожно размотал проводки. Присоски с датчиками удобно прижались к вискам. Глаз можно было прикрепить ко лбу, для чего был сделан специальный обруч, можно было держать в руке. Коткин нажал кнопку. Из комнаты доносился смех — муж Проскуриной снова рассказывал что-то веселое. Коткин уже не раз испытывал это странное чувство в опытах с Глазом. Коткин увидел потолок кухни, полки с посудой и чуть закопченные стены наверху. И в то же время он видел то, что было перед ним: свою вытянутую руку. Глаз в ней, обращенный зрачком кверху, кухонный стол с нарезанным тортом, плиту. Проведя рукой в сторону, Коткин заставил себя скользнуть взглядом Глаза по стене и в то же время не выпустил из поля зрения собственную ладонь. Он зажмурился. Мозг, пославший глазам сигнал зажмуриться, ожидал, что наступит темнота. Вместо этого он продолжал видеть Глазом, и, поднеся руку к лицу, Коткин смог заметить этим глазом свои зажмуренные глаза.

— Ты скоро? — крикнула из комнаты Зина. — Кофе остынет. Сколько можно кромсать торт?

Коткин быстро содрал с висков присоски и сунул Глаз в портфель.

— Иду, — сказал он.

Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. А они четыре года бились с этим Глазом. Идея заключалась в том, что у подавляющего большинства слепых сами зрительные центры не повреждены. Значит, если воздействовать, подобрав нужные частоты, непосредственно на мозг, минуя вышедшие из строя глаза, можно восстановить зрение. Поэтому они поделили Глаз на две части: одну — приемник, улавливающий свет, другую — транслятор, передающий информацию к мозгу. Лаборатория Коткина разработала приемник. Верховский занимался передачей изображения от присосков, прямо на шпорную борозду, на зрительный центр. Вот и все. Только прошло два года, прежде чем человек, включивший приемник, увидел сначала мутный свет, потом контуры предметов и, наконец, четкое цветное изображение. И еще два года ушло на то, чтобы превратить приемник из ящика размером в телевизор в подобие настоящего глаза. Оттого-то Коткин и взял Глаз домой, хотя и не стоило выносить рабочую модель из института. Но ему хотелось показать ее Зине.

Коткин все же не утерпел. Он подождал, пока в разговоре наступит пауза, и, откашлявшись. сказал:

— Мы сегодня одну работу закончили.

И все удивились, что он, оказывается, в комнате.

— Как же, — рассеянно произнес муж Проскуриной. — Очень любопытно.

Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, и пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубки, а говорил минут пять, потому что дело шло о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Полачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, — это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене.

— Все суетишься? — спросила она.

— Не понял, — сказал Коткин, — я вообще стараюсь не суетиться.

— Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие.

— Ты же подруга Зины, — сказал Коткин тихо, чтобы не было слышно в комнате.

— Что с этого? — Проскурина раздавила сигарету о вымытое блюдце и зло прищурила вороньи глаза. — Слушай, Коткин, она же тебя высосала. Ты был талантливый, тебе сулили большое будущее. Зря я сама тогда тебя не взяла.

— Ты?

— А почему нет? Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка! Почище нашей! Я иногда думаю: если бы ты попал в другие руки, все могло быть по-другому…

Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского и о том, чьи руки имеет в виду Проскурина? Неужели свои?

— Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить еще одни сапоги?

— Ну какая из меня жертва? — Коткин попытался улыбнуться. — Я отлично живу. Ты не представляешь, какую мы штуку сделали! Хочешь, покажу.

Проскурина отмахнулась.

— Борис, — Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину. — Мы умрем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя.

— Да, — сказал Коткин. Он понял, что не стоило брать Глаз домой.

— А от тебя, Лариса, я этого не ожидала. — все еще хрипло сказала Зина.

— Ожидала, — возразила Проскурина. — Чего я сказала новенького?

— Я не подслушивала. Только последние слова слышала.

— Я могу повторить для твоего сведения, — сказала Проскурина.

— Ты опять насосалась?

— Ничего подобного. А что, я не имею права?

Вечер кончился неудачно, все быстро ушли, Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо убраться, а потом набросать статью для — «Вестника», он обещал Чсльцову, а завтра последний срок. Вставать рано, а спать хотелось очень. Коткину всегда хотелось спать, он привык к этому. Тут еще снова зазвонил телефон, это был сам Чельцов, который волновался, что Коткин не успеет написать статью, а Зина закричала из комнаты, чтобы он немедленно повесил трубку, если не хочет свести ее в могилу. Коткин сказал, что Зина себя плохо чувствует, а Миша вздохнул и ответил: «Ну, как же». Коткин повесил трубку и подумал, что, может, стоит сейчас показать Глаз и развеять плохое настроение Зины. Ведь она перенервничала, потому что оскорбительно слышать о себе такое от близкого человека.

— Зиночка, — сказал Коткин, внося в комнату портфель, — я думаю тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились…

— Помолчи. Я уже все это слышала.

Зина не была лишена тщеславия, и надежда на то, что Коткин станет доктором наук, может, даже самым молодым академиком сыграла немаловажную роль в ее выборе. Как-то вскоре после женитьбы она взяла напрокат пишущую машинку и одним пальцем, с ошибками, перепечатала две коткинских статьи. Но именно те статьи почему-то не вышли в свет, а Коткин не стал до сих пор доктором и уже потерял шансы стать самым молодым академиком. И Зине давно уж стало ясно, что он ее обманул. И пожалуй, если бы Коткин показал ей не Глаз, а новехонький диплом лауреата Нобелевской премии, Зина не стала бы его рассматривать, потому что лауреатами коткины не становятся.

И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее он напоминал небольшую непрозрачную, черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек. От рюмки тянулись длинные тонкие провода с большими присосками на концах.

— Убери эту гадость, — сказала Зина. — На паука похоже.

А Коткину Глаз казался красивым.

— Зина, — сказал Коткин. — Мы четыре года бились, и вот он работает.

Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене. Пружина старого дивана ухнула, зазвенели чашки на подносе. Зина плакала, а Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню.

Когда он вернулся в комнату, Зина уже не плакала. Он сел за журнальный столик и вынул из портфеля начатую статью.

— Погаси свет, — сказала Зина слабым голосом. — Неужели ты не видишь, как мне паршиво?

Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину: диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, как раз вписывался в прямоугольник двери.

Ну что ж, поработаем, сказал себе Коткин, ничего страшного не случилось. Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает.

Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зниу и, если ей будет нужно, подойти.

С Глазом на спине работать было трудно. Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку, и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь и круглую спину Зины. Он видел отдельно каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки.

Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. В самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные слова, зная, что нервные клетки не восстанавливаются. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткнна и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зниа вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проеме двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда, писал свои бездарные штучки и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. «Господи, — подумала она, глядя на эту жалкую спину, — ради кого я угробила десять лет!»

Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткнна она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время.

Глаз уловил ее движение, увидел как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом.

Он не подумал о том, что Глаз — чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткнна, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина, всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно.

Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега.

— Ты что? — спросила она.

— Зина…

— Тридцать пять лет Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое…

Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза.

— Хорошо, — сказал Коткин, так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. — Хорошо. Конечно, я уйду.

Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель.

— Ничего твоего в этом доме нет, — сказала Зина.

— Нет, — как всегда согласился Коткин.

Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкафа одеяло и заснула на диване, сразу, словно провалилась.

И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство — не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Коткин согрел чайник, собрал свои бумаги, самые нужные книги и кляссеры с марками. Зина мирно посапывала на диване. Коткин поправил на ней одеяло и попытался понять, что же случилось, что изменилось, почему он не виноват? Может, он вчера расплатился, наконец, с долгами? Ну да, расплатился и ничего никому не должен. Это было чудесно: никому ничего не должен!

Он оставил на столе квитанции из прачечной и химчистки и двадцать рублей, которые у него были с собой, вышел на лестницу, остановился, посмотрел на дверь, к которой подходил тысячи раз, и испытал новую радость от того, что никогда уже к ней не подойдет.

Он шел по улице, люди спешили на работу, а он не спешил, потому что у него был целый час впереди. Он представил, как удивится Верховский, когда узнает, что он, Коткин, тоже поедет на конференцию. Верховский обрадуется, и они оба приедут в Баку, будут жить в гостинице и есть шашлыки. Он встретится с Гюнтером Брауном, который писал, что отправится в Баку специально, чтобы познакомиться с профессором Коткиным. А о Зине он не думал.

Коткин сел на лавочку на бульваре и стал глядеть на проходивших людей.

По бульвару шла пожилая, сухонькая женщина. Она шла, выставив перед собой палку и постукивая ею по земле. Она шла уверенно, не спеша, и голова ее была откинута назад. Коткину вдруг показалось, что это его мать, — у него даже в затылке застучало, хотя этого и быть не могло, и не было.

Женщина, поравнявшись с ним, остановилась и, поводя палкой перед собой, подошла к скамейке и дотронулась до скамейки палкой.

— Садитесь, — сказал Коткин.

— Спасибо, — сказала женщина. Она села и обернулась к Коткину. Казалось, что она видит его. Женщина сказала, улыбнувшись чуть виновато:

— Я часто выхожу из дому пораньше. Утром здесь так хорошо…

— Вы работаете? — спросил Коткин.

— Конечно. А что мне еще делать?

— Извините, а что вы делаете? — Коткин знал ответ заранее: она — учительница.

— Я преподаю. В техникуме. Мне племянница помогает быть в курсе новостей. Ну и радио слушаю, телевизор слушаю…

— Я сегодня тоже вышел из дому пораньше, — сказал Коткин. — Обычно спешишь, опаздываешь. А вот сегодня так получилось.

Женщина кивнула. Тогда Коткин спросил то, о чем не успел спросить у матери:

— Простите, вам трудно жить?

— Странный вопрос… Нет, мне не трудно. Правда, бывает, я жалею о том, что мне недоступно. Но чаще об этом не думаю. Зачем растравлять себя? Я счастливее многих. Я ослепла в войну и многое помню. Я помню листья, деревья, дома и людей. Я могу представлять. Хуже тем, кто слеп с рождения. Правда, и у них есть свои преимущества…

— А если бы вам сказали, что сегодня вы сможете видеть снова?

— Кто сказал бы?

— Я.

Женщина улыбнулась.

— Самая большая радость — делать другим подарки. Волшебников все любят.

— Я не уверен, любит ли меня кто-нибудь.

Коткин раскрыл портфель. Он знал, что это делать нельзя. Чельцов ему голову снимет, и правильно снимет.

— Сейчас вы сможете видеть, — сказал он. — Только слушайтесь меня. Я укреплю у вас на висках присоски… Вы не боитесь?

— Почему я должна бояться? Просто мне будет обидно, когда ваша шутка кончится. Она жестокая, но вы об этом не подумали.

— Это не шутка, — сказал Коткин. — Погодите.

Неловкими пальцами он стал отводить волосы с висков женщины, чтобы присоски держались получше. Она все еще старалась улыбаться. Коткин укрепил на лбу женщины обруч с приемником. Двое малышей с лопатками подошли к ним поближе и смотрели, что он делает.

Коткин вложил выключатель в ладонь женщины.

— Пожалуй, — сказал он, — вам не следует смотреть на ярко освещенные предметы. Наклоните голову. Вот тут нажмите.

Тонкий худой палец женщины замер над кнопкой, и Коткин, положив поверх ее пальцев свою руку, надавил на палец. Кнопка щелкнула.

Женщина молчала. Она сидела, склонив голову, и Коткин не решался заглянуть ей в лицо.

Потом женщина с трудом подняла голову, повернулась к Коткину, и он увидел загадочный, холодный огонек, горящий в приемнике. Из незрячих глаз покатились слезы; они, как дождь на стекле, оставляли ломаные дорожки на белой сухой коже.

Коткину было неловко. Он поднялся и сказал:

— До свидания. Я, понимаете, поступаю неправильно, я не имел права… Потом, когда придете в себя, позвоните мне по этому телефону, моя фамилия Коткин.

И на листке, вырванном из записной книжки, написал свой институтский телефон.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 3, 4, 5 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Клиффорд Саймак Кто там, в толще скал? ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

1.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Он бродил по холмам, вызнавая, что видели эти холмы в каждую из геологических эр. Он слушал звезды и записывал, что говорили звезды. Он обнаружил существо, замурованное в толще скал. Он взбирался на дерево, на которое до того взбирались только дикие кошки, когда возвращались домой в пещеру, высеченную временем и непогодой в отвесной груди утеса. Он жил в одиночестве на заброшенной ферме, взгромоздившейся на высокий и узкий гребень над слиянием двух рек. А его ближайший сосед — хватило же совести — отправился за тридцать миль в окружной городишко и донес шерифу, что он, читающий тайны холмов и внимающий звездам, — ворует кур.

Примерно через неделю шериф заехал на ферму и, перейдя двор, заметил человека, который сидел на веранде в кресле-качалке, лицом к заречным холмам. Шериф остановился у подножия лесенки, ведущей на веранду, и представился:

— Шериф Харли Шеперд. Завернул к вам по дороге. Лет пять, наверное, не заглядывал в этот медвежий угол. Вы ведь здесь новосел, так?

Человек поднялся на ноги и жестом показал на кресло рядом со своим.

— Я здесь уже три года, — ответил он. — Зовут меня Уоллес Дэниельс. Поднимайтесь сюда, посидим, потолкуем.

Шериф вскарабкался по лесенке, они обменялись рукопожатием и опустились в кресла.

— Вы, я смотрю, совсем не обрабатываете землю, — сказал шериф.

Заросшие сорняками поля подступали вплотную к опоясывающей двор ограде Дэниельс покачал головой:

— На жизнь хватает, а большего мне не надо. Держу кур, чтоб несли яйца. Парочку коров, чтоб давали молоко и масло. Свиней на мясо, — только вот забивать их сам не могу, приходится звать на помощь. Ну, и еще огород, — вот, пожалуй, и все.

— И того довольно, — поддержал шериф. — Ферма-то уже ни на что другое не годна. Старый Эймос Уильямс разорил тут все вконец. Хозяин он был прямо-таки никудышный…

— Зато земля отдыхает, — отвечал Дэниельс. — Дайте ей десять лет, а еще лучше двадцать, и она будет родить опять. А сейчас она годится разве что для кроликов и сурков да мышей-полевок. Ну, и птиц тут, ясное дело, не счесть. Перепелок такая прорва, какой я в жизни не видел.

— Белкам тут всегда было раздолье, — подхватил шериф. — И енотам тоже. Думаю, что еноты у вас и сейчас есть. Вы не охотник, мистер Дэниельс?

— У меня и ружья-то нет, — отвечал Дэниельс.

Шериф глубоко откинулся в кресле, слегка покачиваясь.

— Красивые здесь места, — объявил он. — Особенно перед листопадом. Листья словно кто специально раскрасил. Но изрезано тут у вас просто черт знает как. То и дело вверх-вниз… Зато красиво.

— Здесь все сохранилось, как было встарь, — отвечал Дэниельс. — Море отступило отсюда в последний раз четыреста миллионов лет назад. С тех пор, с конца силурийского периода, здесь суша. Если не забираться на север, к самому Канадскому щиту, то немного сыщется в нашей стране уголков, не изменявшихся с таких древних времен.

— Вы геолог, мистер Дэниельс?

— Куда мне! Интересуюсь, и только. По правде говоря, я дилетант. Нужно же как-нибудь убить время, вот я и шляюсь по холмам, лазаю вверх да вниз. А на холмах, хочешь не хочешь, столкнешься с геологией лицом к лицу. Вот и заинтересовался. Нашел однажды окаменевших брахиопод, решил про них разузнать. Выписал себе книжек, начал читать. Одно потянуло за собой другое, ну и…

— Брахиоподы — это как динозавры, что ли? В жизни не слыхал, чтобы здесь водились динозавры.

— Нет, это не динозавры, — отвечал Дэниельс, — те, которых я нашел, жили много раньше динозавров. Они совсем маленькие, вроде моллюсков или устриц. Только раковины закручены по-другому. Мои брахиоподы очень древние, вымершие миллионы лет назад Но есть и такие виды, которые уцелели до наших дней. Правда, таких немного.

— Должно быть, интересное дело.

— Нa мой взгляд, да. — отвечал Дэннельс.

— Вы знавали старого Эймоса Уильямса?

— Нет. Он умер раньше, чем я сюда перебрался. Я купил землю через банк, который распоряжался его имуществом.

— Старый дурак, — заявил шериф. — Перессорился со всеми соседями. А особенно с Беном Адамсом. Они с Беном вели тут форменную междоусобную войну. Бен утверждал, что Эймос не желает чинить ограду. А Эймос обвинял Бена, что тот нарочно валит ее, чтобы запустить свой скот — вроде бы по чистой случайности — на сенокосные угодья Эймоса. Между прочим, как вы с Беном ладите?

— Да ничего, — отвечал Дэннельс. — Пожаловаться не на что. Я его почти и не знаю.

— Бен тоже, в общем-то, не фермер, — сказал шериф. — Охотится, рыбачит, собирает женьшень, зимой не брезгует браконьерством. А то вдруг заведется и затеет поиски минералов…

— Здесь под холмами в самом деле кое-что припрятано, — отвечал Дэннельс. — Свинец и цинк. Но добывать их невыгодно: истратишь больше, чем заработаешь. При нынешних-то ценах…

— И все-то Бену неймется, — продолжал шериф. — Хлебом его не корми, только бы завести склоку. Только бы с кем-нибудь схлестнуться, что-нибудь пронюхать, к кому-нибудь пристать, не дай бог, если разозлится. На днях пожаловал ко мне с кляузой, что недосчитался нескольких кур. А у вас куры часом не пропадали?

Дэннельс усмехнулся.

— Тут неподалеку живет лиса, и она иной раз взимает с моего курятника определенную дань. Но я на нее не сержусь.

— Странная вещь, — заявил шериф. — Кажется, нет на свете ничего, что взъярило бы фермера больше, чем пропажа цыпленка. Не спорю, цыпленок тоже денег стоит, но не столько же, чтобы впадать в ярость…

— Если Бен недосчитывается кур, — отвечал Дэннельс. — то похоже, что виновница моя лиса.

— Ваша? Вы говорите о ней так, будто она ваша собственная…

— Нет, конечно. Лиса ничья. Но она живет здесь на холмах, как и я. Я считаю, что мы с ней соседи. Изредка я встречаю ее и наблюдаю за ней. Может, это и значит, что отчасти она теперь моя. Хотя не удивлюсь, если она наблюдает за мной куда чаще, чем я за ней. Она ведь проворней меня.

Шериф грузно поднялся с кресла.

— До чего же не хочется уходить, — сказал он. — Поверьте, я с большим удовольствием посидел с вами, потолковал, поглядел на ваши холмы. Вы, наверное, часто на них глядите.

— Очень часто, — отмечал Дэниельс.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Он сидел на веранде и смотрел вслед машине шерифа. Вот она одолела подъем на дальнюю гряду и скрылась из виду.

«Что все это значило?» — спросил он себя. Шериф не просто «завернул по дороге». Шериф был здесь по делу. Вся его якобы праздная, дружелюбная болтовня преследовала какую-то цель, и шериф, болтая, ухитрился задать Дэниельсу кучу вопросов.

Быть может, неожиданный визит как-то связан с Беном Адамсом? В чем же, спрашивается, провинился этот Бен — разве в том, что он лентяй до мозга костей? Нагловатый, подловатый, но лентяй. Может, шериф прослышал, что Адамс помаленьку варит самогон, и решил навестить соседей в надежде, что кто-нибудь проговорится? Напрасный труд — никто, конечно, не проболтается: чихать соседям на самогон, от самогона никому никакого вреда. Сколько там Бен наварит — разве можно принимать это всерьез? Бен слишком ленив, и не стоит принимать его всерьез, что бы он ни затеял.

Снизу, от подошвы холмов, донеслось позвякиванье колокольчиков. Две коровы Дэниельса решили сами вернуться домой. Выходит, сейчас уже гораздо позднее, чем казалось. Нe то чтобы точное время имело для Дэниельса какое-либо значение. Вот уже несколько долгих месяцев он не следил за временем — с тех пор, как разбил часы, сорвавшись с утеса. И даже не удосужился отдать эти часы в починку. Он не испытывал нужды в часах. На кухне, правда, стоял старый колченогий будильник, но это был сумасбродный механизм, не заслуживающий доверия.

«Посижу еще чуточку. — подумал он, — и придется взять себя и руки к заняться хозяйством — подоить коров, накормить свиней и кур, собрать яйца…» С той поры, как на огороде поспели овощи, у него почти не осталось забот. На днях, конечно, надо будет снести тыквы в подвал, а потом выбрать три-четыре самых больших и выдолбить для соседских детишек, чтобы понаделали себе страшилищ на праздники. Интересно, что лучше: самому вырезать на тыквах рожи или предоставить ребятне сделать это по своему разумению?..

Но колокольчики звякали еще далеко — и его распоряжении было еще сколько-то времени. Дэннельс откинулся в кресле и углубился взглядом в холмистую даль.

И холмы сдвинулись с мест и стали меняться у него на глазах.

Когда это произошло впервые, он испугался до одури. Теперь-то он уже немного привык.

Он смотрел — а холмы меняли свои очертания. На холмах появлялась иная растительность, диковинная жизнь.

На этот раз он увидел динозавров. Целое стадо динозавров, впрочем, не слишком крупных. По всей вероятности, середина триасового периода. Но главное — на этот раз он лишь смотрел на них издали, и не больше. Он лишь смотрел с безопасного расстояния на давнее прошлое, а не ворвался в самую гущу событий прошлого, как нередко случалось.

И хорошо, что не ворвался, — ведь его ждали домашние дела.

Разглядывая прошлое, Дэниельс вновь и вновь терялся в догадках: на что же еще он способен теперь? Он ощущал беспокойство — но беспокоили его не динозавры, и не более ранние земноводные, и не прочие твари, жившие на этих холмах во время оно. По-настоящему его тревожило лишь существо, погребенное под пластами известняка.

Надо, непременно надо рассказать людям об этом. Подобное знание не может, не должно угаснуть. И тогда в грядущие годы, — допустим, лет через сто, — если земная наука достигнет таких высот, чтобы справиться с задачей, можно будет попытаться понять, а то и освободить обитателя каменных толщ.

Надо, разумеется, надо оставить записи, подробные записи. Кому, как не ему, Дэннельсу, позаботиться об этом? Именно так он и делал — день за днем, неделя за неделей отчитывался о том, что видел, слышал и узнавал. Три толстые конторские книги уже были от корки до корки заполнены аккуратным почерком и начата четвертая. В книгах все изложено со всей полнотой, тщательностью и объективностью, на какие он только способен.

Однако кто поверит тому, что там написано? Еще важнее — кто вообще заглянет в эти записи? Более чем вероятно, что им суждено пылиться где-нибудь на дальней полке до скончания веков и ничья рука даже не коснется их. А если кто-нибудь когда-нибудь и снимет их с полки и не поленится, стряхнув скопившуюся пыль, перелистать страницы, то разве мыслимо, чтобы он или она поверили тому, что прочтут?

Ясно как день — надо сначала убедить кого-то в своей правоте. Самые искренние слова, если они принадлежат умершему, к тому же умершему в безвестности, нетрудно объявить игрой больного воображения. Другое дело, если кто-то из ученых с солидной репутацией выслушает Дэинельса и засвидетельствует, что записи заслуживают доверия: тогда и только тогда все записанное — и о том, что происходило в древности на холмах, и о том, что скрыто в их недрах, — обретет силу факта и привлечет серьезное внимание будущих поколений.

К кому обратиться — к биологу? К невропатологу? К психиатру? К палеонтологу?

Пожалуй, не играет роли, какую отрасль знания будет представлять этот ученый. Только бы он выслушал, а не высмеял. Это главное — чтобы выслушал, а не высмеял.

Сидя у себя на веранде и разглядывая динозавров, щиплющих травку на холмах, человек, умеющий слушать звезды, вспомнил, как однажды рискнул прийти к палеонтологу…

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Бен, — сказал шериф, — что-то тебя не туда несет. Не станет этот Дэннельс красть у тебя кур. У него своих хватает.

— Вопрос только в том, — откликнулся Адамс, — откуда он их берет.

— Ерунда, — сказал шериф. — Он джентльмен. Это сразу видно, едва заговоришь с ним. Образованный джентльмен.

— Если он джентльмен, — спросил Адамс, — тогда чего ему надо и нашей глуши? Здесь джентльменам не место. Как переехал сюда два, не то три года назад, с тех самых нор пальцем о палец не ударил. Только и знает, что шляться вверх да вниз по холмам…

— Он геолог, — сказал шериф, — Или, по крайней мере, интересуется геологией. Такое у него увлечение. Говорит, что ищет окаменелости.

Адамс насторожился, как неё, приметивший кролика.

— Ах, вот оно что, — произнес он. — Держу пари, никакие он не окаменелости ищет.

— Брось, — сказал шериф.

— Он минералы ищет, — продолжал Адамс. — Полезные ископаемые разведывает — вот что он делает. В этих холмах минералов невпроворот. Надо только знать, как искать.

— Ты же сам потратил на поиски уйму времени, — заметил шериф.

— Я не геолог. Геолог даст мне сто очков вперед. Он знает породы и всякое такое.

— Не похоже, чтобы Дэниельс занимался разведкой. Интересуется геологией, вот и все. Нашел каких-то окаменелых моллюсков.

— А может, он ищет клады. — предположил Адамс. — Может, у него карта есть или какой-нибудь план?

— Да черт тебя возьми, — вскипел шериф, — ты же сам знаешь, что кладов здесь нет и в помине!

— Должны быть, — настаивал Адамс. — Здесь когда-то проходили французы и испанцы. А уж они понимали толк в кладах, что французы, что испанцы. Отыскивали золотоносные жилы. Закапывали сокровища в пещерах. Нашелся же в той пещере за рекой скелет в испанских латах, а рядом скелет медведя и ржавый меч, воткнутый точнехонько туда, где у медведя были печенки…

— Болтовня, — сказал шериф брезгливо. — Какой-то дурак раззвонил, а ты поверил. Из университета приезжали, хотели этот скелет найти. И выяснилось, что все это чушь.

— А Дэннельс все равно лазает по пещерам, — возразил Адамс. — Я сам видел. Сколько часов он провел в пещере, которую мы зовем Кошачьей берлогой! Чтобы попасть туда, надо забираться на дерево.

— Ты что, следил за ним?

— Конечно, следил. Он что-то задумал, и я хочу знать, что.

— Смотри, чтобы он тебя не застукал за этим занятием, — сказал шериф.

Адамс предпочел пропустить замечание мимо ушей.

— Все равно, — заявил он, — если тут у нас и нет кладов, то полным-полно свинца и цинка. Тот, кто отыщет залежь, заработает миллион.

— Сперва отыщи капитал, чтоб открыть дело. — заметил шериф.

Адам ковырнул землю каблуком.

— Так, стало быть, он, по-вашему, ни в чем не замешан?

— Он мне говорил, что у него самого пропадали куры. Их утащила лиса. Очень даже похоже, что с твоими приключилось то же самое.

— Если лиса таскает у него кур, — спросил Адамс, — почему же он ее не застрелит?

— А это его не волнует. Он вроде бы считает, что лиса имеет право на добычу. Да у него и ружья-то нет.

— Ну, если у него нет ружья и душа не лежит к охоте, почему бы не разрешить поохотиться другим? А он, как увидел у меня ружье, так даже не пустил к себе на участок. И вывесок понавешал: «Охота воспрещена». Разве это по-соседски? Как тут прикажете с ним ладить? Мы всегда охотились на той земле. Старый Эймос был не из уживчивых и то не возражал, чтобы мы там постреляли немного. Мы всегда охотились, где хотели, и никто не возражал. Мне вообще сдается, что на охоту не должно быть ограничений. Человек вправе охотиться там, где пожелает…

Шериф присел на скамеечку, врытую в истоптанный грунт перед ветхим домишком, и огляделся. По двору, апатично поклевывая, бродили куры; тощий кобель, вздремнувший в тени, подергивал шеей, отгоняя редких осенних мух; старая веревка, натянутая меж двумя деревьями, провисла под тяжестью мокрых простыней и полотенец, а к стенке дома была небрежно прислонена большая лохань. «Господи, — подумал шериф, — ну неужели человеку лень купить себе пристойную бельевую веревку вместо этой мочалки!..»

— Бен, — сказал он, — ты просто затеваешь свару. Тебе не нравится, что Дэнисльс живет на ферме, не возделывая полей, ты обижен, что он не дает тебе охотиться на своей земле. Но он имеет право жить, где ему заблагорассудится, и имеет право не разрешать охоту. На твоем месте я бы оставил его в покое. Никто не заставляет тебя любить его, можешь, если не хочешь, вовсе с ним не знаться, — но нечего лить на него помои. За это тебя недолго и к суду привлечь.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

2.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

…Войдя в кабинет палеонтолога, Дэннельс не сразу даже разглядел человека, сидячего в глубине комнаты у захламленного стола. И вся комната была захламлена. Повсюду длинные стенды, и на стендах куски пород со вросшими в них окаменелостями. Там и сям кипы бумаг. Большая, плохо освещенная комната производила неприятное, какое-то гнетущее впечатление.

— Доктор! — позвал Дэнисльс. — Вы доктор Торн?

Человек встал, воткнув трубку в полную до краев пепельницу. Высокий и плотный, седеющие волосы взъерошены, лицо обветренное, в морщинах. Он двинулся навстречу гостю, волоча ноги, как медведь.

— Вы, должно быть, Дэннельс. — сказал он. — Да, должно быть, так. У меня на календаре помечено, что вы придете в три. Хорошо, что не передумали.

Рука Дэниельса утонула в его лапище. Торн указал на кресло подле себя, сел сам и, высвободив трубку из пластов пепла, принялся набивать ее табаком из большой коробки, занимающей центр стола.

— Вы писали, что хотите видеть меня по важному делу, — продолжал он. — Впрочем, все так пишут. Но в вашем письме было, должно быть, что-то особенное — настоятельность, искренность, не знаю что. Понимаете, у меня нет времени принимать каждого, кто мне пишет. И все до одного, понимаете, что-нибудь нашли. Что же такое нашли вы, мистер Дэннельс?

Дэниельс ответил:

— Право, доктор, не знаю, как и начать. Пожалуй, лучше сперва сказать, что у меня случилось что-то странное с головой…

Торн раскуривал трубку, не вынимая ее изо рта, он проворчал:

— В таком случае я, наверное, не тот, к кому вам следовало бы обратиться.

— Да нет, вы меня неправильно поняли. — перебил Дэнисльс. — Я не собираюсь просить о помощи. Я совершенно здоров и телом и душой. Правда, пять лет назад я попал в автомобильную катастрофу. Жена и дочь погибли, а меня тяжело ранило…

— Примите соболезнования, мистер Дэннельс.

— Спасибо — но это уже в прошлом. Мне выпали трудные дни, но я кое-как выкарабкался. К вам меня привело другое. Я уже упоминал, что был тяжело ранен…

— Мозг затронут?

— Незначительно. По крайней мере врачи утверждали, что совсем незначительно. Мелкие повреждения зажили довольно скоро. Хуже было с раздавленной грудью и пробитым легким…

— А сейчас вы вполне здоровы?

— Будто и не болел никогда. Но разум мой со дня катастрофы стал иным. Словно у меня появились новые органы чувств. Я теперь вижу и воспринимаю вещи, казалось, бы, совершенно немыслимые…

— Галлюцинации?

— Да нет. Уверен, это не галлюцинации. Я вижу прошлое.

— Как это понимать — видите прошлое?

— Позвольте, я попробую объяснить, — сказал Дэннельс, — с чего все началось. Три года назад я купил заброшенную ферму на юго-западе штата Висконсин. Выбрал место, где можно укрыться, спрятаться от людей: с тех пор как не стало жены и дочери, я испытывал отвращение ко всем на свете. Первую острую боль потери я пережил, но мне нужна была нора, чтобы зализать свои раны. Не думайте, что я себя оправдываю, — просто стараюсь объективно разобраться, почему я поступил так, и не иначе, почему купил ферму.

— Да, я понимаю пас, — откликнулся Торн. — Хотя и не убежден, что прятаться — наилучший выход из положения.

— Может, и нет, но тогда мне казалось, что это выход. И случилось то, на что я надеялся. Я влюбился в окрестные края. Эта часть Висконсина — древняя суша. Море не подступало сюда четыреста миллионов лет. И ледники в плейстоцене почему-то сюда тоже не добрались. Что-то изменялось, конечно, но только я результате выветривания. Район не знал ни смещения пластов, ни резких эрозионных процессов — никаких катаклизмов…

— Мистер Дэниельс, — произнес Торн, понемногу впадая в раздражение, — я что-то не совсем понимаю, в какой мере это касается…

— Прошу прощения. Я как раз и пытаюсь подвести разговор к тому, с чем пришел к нам. Начиналось все не сразу, а постепенно, и я, признаться, думал, что сошел с ума, что мне мерещится, что мозг оказался поврежден сильнее, чем предполагали, и я в конце концов рехнулся. Понимаете, я много ходил пешком по холмам. Местность там дикая, изрезанная и красивая, будто нарочно для этого созданная. Устанешь от ходьбы — тогда ночью удается заснуть. Но по временам холмы менялись. Сперва чуть-чуть. Потом больше и больше — и наконец на их месте появлялись пейзажи, каких я никогда не видел, каких никто никогда не видел.

Торн нахмурился.

— Вы хотите уверить меня, что пейзажи становились такими, как были в прошлом?

Дэниельс кивнул.

— Необычная растительность, странной формы деревья. В более ранние эпохи, разумеется, никакой травы. Подлесок — папоротники и стелющиеся хвощи. Странные животные, странные твари в небе. Саблезубые кошки и мастодонты, птерозавры, пещерные носороги…

— Все одновременно? — не стерпев, перебил Торн. — Все вперемешку?

— Ничего подобного. Все, что я вижу, каждый раз относится к строго определенному периоду. Никаких несоответствий. Сперва я этого не знал, но когда мне удалось убелить себя, что мои видения — не бред, я выписал нужные книги и проштудировал их. Конечно, мне никогда не стать специалистом — ни геологом, ни палеонтологом, — но я нахватался достаточно, чтобы отличать один период от другого и до какой-то степени разбираться в том, что вижу.

Торн вынул трубку изо рта и водрузил на пепельницу. Провел тяжелой рукой по взъерошенным волосам.

— Это невероятно, — сказал он. — Такого просто не может быть. Вы говорите, эти явления начинались у вас постепенно?

— Вначале я видел все будто в тумане — прошлое, смутным контуром наложенное на настоящее, — потом настоящее потихоньку бледнело, а прошлое проступало отчетливее и резче. Теперь не так. Иногда настоящее, прежде чем уступить место прошлому, словно бы мигнет раз-другой, но по большей части перемена внезапна, как молния. Настоящее вдруг исчезает, и я попадаю в прошлое. Прошлое окружает меня со всех сторон. От настоящего не остается и следа.

— Но ведь на самом-то деле вы не можете перенестись в прошлое? Я подразумеваю — физически…

— В отдельных случаях я ощущаю себя вне прошлого. Я нахожусь в настоящем, а меняются лишь дальние холмы или речная долина. Но обычно меняется все вокруг, хотя самое смешное в том, что вы совершенно правы — на самом деле я в прошлое отнюдь не переселяюсь. Я вижу его, и оно представляется мне достаточно реальным, чтобы двигаться, не покидая его пределов. Я могу подойти к дереву, протянуть руку и ощупать пальцами ствол. Но воздействовать на прошлое я не могу — как если бы меня там вовсе не было. Звери меня не замечают. Я проходил буквально в двух шагах от динозавров. Они меня не видят, не слышат и не обоняют. Если бы не это, я бы уже сто раз погиб. А так я словно на сеансе в стереокино. Сперва я очень беспокоился о возможных несовпадениях рельефа. Ночами просыпался в холодном поту: мне снилось, что я перенесся в прошлое в тут же ушел в землю по самые плечи — за последующие века эту землю сдуло и смыло. Но в действительности ничего подобного не происходит. Я живу в настоящем, а спустя секунду оказываюсь в прошлом. Словно между ними есть дверь, и я переступаю порог. Я уже говорил вам, что физически я в прошлое не попадаю — но ведь и в настоящем тоже не остаюсь! Я пытался раздобыть доказательства. Я брал с собой фотоаппарат и делал снимки. А когда проявлял пленку, то вынимал ее из бачка пустой. Никакого прошлого — однако, что еще важнее, и настоящего тоже! Если бы я бредил наяву, фотоаппарат запечатлевал бы сегодняшний день. Но, очевидно, вокруг меня просто не было ничего, что могло бы запечатлеться на пленке. Ну а если, подумалось мне, аппарат неисправен или пленка неподходящая? Тогда я перепробовал несколько камер и разные типы пленки — с тем же результатом. Снимков не получалось. Я пытался принести что-нибудь из прошлого. Рвал цветы, благо цветов там пропасть. Рвать их удавалось без труда, но назад в настоящее я возвращался с пустыми руками. Делал я и попытки другого рода. Думал, нельзя перенести только живую материю, например цветы, а неорганические вещества можно. Пробовал собирать камни, но донести их домой тоже не сумел…

— А брать с собой блокнот и делать зарисовки вы не пытались?

— Подумал было, но пытаться не стал. Я не силен в рисовании — и, кроме того, рассудил я, что толку? Блокнот все равно вернется чистым.

— Но вы же не пробовали!

— Нет, — признался Дэннельс, — не пробовал. Время от времени я делаю зарисовки задним числом, когда возвращаюсь в настоящее. Не каждый раз, но время от времени. По памяти. Но я уже говорил вам — в рисовании я не силен.

— Не знаю, что и ответить, — проронил Торн. — Правда, не знаю. Звучит ваш рассказ совершенно неправдоподобно. Но если тут все-таки что-то есть… Послушайте, и вы нисколько не боялись? Сейчас вы говорите об этом самым спокойным, обыденным тоном. Но сначала-то вы должны были испугаться!..

— Сначала, — подтвердил Дэннельс, — я окаменел от ужаса. Я не просто ощутил страх за свою жизнь, не просто испугался, что попал куда-то, откуда нет возврата, — я ужаснулся, что сошел с ума. А потом еще и непередаваемое одиночество…

— Одиночество?..

— Может, это и неточное слово. Может, правильнее сказать — неуместность. Я находился там, где находиться не имел никакого права. Там, где человек еще не появлялся и не появится в течение миллионов лет. Мир вокруг был таким непередаваемо чужим, что хотелось съежиться и забиться куда-нибудь в укромный угол. На самом-то деле отнюдь не мир был чужим — это я был чужим в том мире. Меня и в дальнейшем нет-нет да и охватывало такое чувство. И хотя оно для меня теперь не внове и я вроде бы научился его преодолевать, иной раз такая тоска накатит… В те далекие времена самый воздух был иным, самый свет, — впрочем, это, наверное, игра воображения.

— Почему же, не обязательно, — отозвался Торн.

— Но главный страх теперь прошел, совсем прошел. Страх, что я сошел с ума. Теперь я уверен, что нет.

— Как уверены? Как может человек быть в этом уверен?

— Звери. Существа, которых я там видел.

— Ну да, вы же потом узнавали их на иллюстрациях в книгах, которые прочли.

— Нет, нет, соль не и этом, не только в этом. Разумеется, картинки мне помогли. Но в действительности все как раз наоборот. Соль не в сходстве, а в отличиях. Понимаете, ни одно из этих существ не повторяет свое изображение в книгах. А иные так и вовсе не походят на изображения — на те рисунки, что сделаны палеонтологами. Если бы звери оказались точь-в-точь такими, как на рисунках, я мог бы по-прежнему считать, что это галлюцинации, повторяющие то, что я прочел либо увидел в книгах. Мол, воображение питается предшествующим знанием. Но если обнаруживаются отличия, то логика требует допустить, что мои видения реальны. Как иначе мог бы я узнать, что у тираннозавра подгрудок окрашен во все цвета радуги? Как мог бы я догадаться, что у некоторых разновидностей саблезубых были кисточки на ушах? Какое воображение способно подсказать, что у гигантов, живших в эоцене, шкуры были пятнистые, как у жирафов?

— Мистер Дэннельс, — обратился к нему Торн. — Мне трудно безоговорочно поверить в то, что вы рассказали. Все, чему меня когда-либо учили, восстает против вас. И я не могу отделаться от мысли, что не стоит тратить время на такую нелепицу. Но несомненно, что сами вы верите в свой рассказ. Вы производите впечатление честного человека. Скажите, вы беседовали на эту тему с кем-нибудь еще? С другими палеонтологами? Или с геологами? Или, может быть, с психиатром?

— Нет, — ответил Дэннельс. — Вы первый специалист, первый человек, которому я об этом рассказал. Да и то рассказал ещё далеко не все. Честно признаться, это было только вступление.

— Мой бог, как прикажете вас понимать? Только вступление?..

— Да, вступление. Понимаете, я еще и слушаю звезды.

Торн вскочил на ноги и принялся сгребать в кучу бумажки, рассыпанные по столу. Он схватил из пепельницы потухшую трубку и стиснул ее зубами. Когда он заговорил снова, голос его звучал сухо и безучастно:

— Спасибо за визит. Беседа с вами была весьма поучительной.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

3.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

«И надо же было, — клял себя Дэниельс, — так оплошать. Надо же было заикнуться про звезды!.. До этих слов все шло хорошо. Торн, конечно же, не поверил, но был заинтригован и согласен слушать дальше и, не исключено, мог бы даже провести небольшое расследование, хотя, без сомнения, втайне от всех и крайне осторожно.

Вся беда, — корил он себя, — в навязчивой идее насчет существа, замурованного в толще скал. Прошлое — пустяки: куда важнее рассказать про существо в скалах… Но чтобы рассказать, чтобы объяснить, как ты дознался про это существо, волей-неволей приходится помянуть и про звезды.

Надо было живей шевелить мозгами, — попрекал себя Дэниельс. — И попридержать язык. Ну не глупо ли: в кои-то веки нашелся человек, который, пусть не без колебаний, готов был тебя выслушать, а не просто поднять на смех. И вот ты из чувства благодарности к нему сболтнул лишнее…».

Из-под плохо пригнанных рам в комнату проникали юркие сквознячки и, взобравшись на кухонный стол, играли пламенем керосиновой лампы. Вечером, едва Дэниельс успел подоить коров, поднялся ветер, и теперь весь дом содрогался под штормовыми ударами. В дальнем углу комнаты в печи пылали дрова, от огня по полу бежали теплые дрожащие блики, а в дымоходе, когда ветер задувал в трубу, клокотало и хлюпало.

Дэниельсу вспомнилось, как Торн недвусмысленно намекнул на психиатра. Может, и правда, следовало бы сначала обратиться к специалисту такого рода. Может, прежде чем пытаться заинтересовать других тем, что он видит и слышит, следовало бы выяснить, как и почему он видит и слышит неведомое другим. Только человек, глубоко знающий строение мозга и работу сознания, в состоянии ответить на эти вопросы — если ответ вообще можно найти.

Неужели травма при катастрофе так изменила, так переиначила мыслительную механику, что мозг приобрел какие-то новые, невиданные свойства? Возможно ли, что сотрясение и нервное расстройство вызвали к жизни некие дремлющие силы, которым в грядущие тысячелетня еще суждено развиться естественным, эволюционным путем? Выходит, повреждение мозга как бы замкнуло эволюцию накоротко и дало ему — одному ему — способности и чувства, чуть не на миллион лет обогнавшие свою эпоху?

Это казалось — ну, если и не безупречным, то единственно приемлемым объяснением. Однако у специалиста наверняка найдется ещё и какая-нибудь другая теория.

Оттолкнув табуретку, он встал от стола и подошел к печке. Дверцу совсем перекосило, она не открывалась, пока Дэннельс не поддел ее кочергой. Дрова в печи прогорели до угольков. Наклонившись, он достал из ларя у стенки полено, кинул в топку, потом добавил второе полено, поменьше, и закрыл печку. «Хочешь-не хочешь, сказал он себе, — на днях придется заняться этой дверцей и навесить ее как следует».

Он вышел за дверь и постоял на веранде, глядя в сторону заречных холмов. Ветер налетал с севера, со свистом огибал постройки и обрушивался в глубокие овраги, сбегающие к реке, но небо оставалось ясным — сурово ясным, будто его вытерли дочиста ветром и сбрызнули капельками звезд, и светлые эти капельки дрожали в бушующей атмосфере.

Окинув звезды взглядом, он не удержался и спросил себя: о чем-то они говорят сегодня, — но доискиваться ответа не стал. Чтобы слушать звезды, надо было сделать усилие, сосредоточиться. Помнится, впервые он прислушался к звездам в такую же ясную ночь, выйдя на веранду и вдруг задумавшись: о чем они говорят, беседуют ли между собой? Глупая, праздная мыслишка, дикое, химерическое намерение, но, раз уж взбрело такое в голову, он и в самом челе начал вслушиваться, сознавая, что это глупость, и в то же время упиваясь ею, повторяя себе: какой же я счастливый, что могу в своей праздности дойти до того, чтобы слушать звезды, словно ребенок, верящий в Санта-Клауса или в доброго пасхального кролика. И он вслушивался, вслушивался — и услышал. Как ни удивительно, однако не подлежало сомнению: где-то там, далеко-далеко, какие-то иные существа переговаривались друг с другом. Он словно подключился к исполинскому телефонному кабелю, несущему одновременно миллионы, а то и миллиарды дальних переговоров. Конечно, эти переговоры велись не словами, но каким-то кодом или просто образами, не менее приятными, чем слова. А если и не вполне понятными, — по правде говоря, часто вовсе не понятными, — то, видимо, потому, что у него не хватало пока подготовки, не хватало знаний, чтобы понять. Он сравнивал себя с дикарем, который прислушивается, к дискуссии физиков-ядерщиков, обсуждающих проблемы своей науки.

И вот вскоре после той ночи, забравшись в неглубокую пещеру — в ту самую, что прозвали Кошачьей берлогой, — он впервые ощутил присутствие существа, замурованного в толще скал. «Наверное, — подумал он, — если бы я не слушал звезды, если бы не обострил восприятие, слушая звезды, я бы и не заподозрил о том, что оно погребено под слоями известняка».

Он стоял на веранде, глядя на звезды и слыша только ветер, а потом за рекой на дороге, что вилась по дальним холмам, промелькнул слабый отблеск фар — там в ночи шла машина. Ветер на мгновение стих, будто набирая силу для того, чтобы задуть еще свирепее, и в ту крошечную секунду, которая выдалась перед новым порывом, Дэниельсу почудился еще одни звук — звук топора, вгрызающегося в дерево. Он прислушался — звук донесся снова, но с какой стороны, не понять: все перекрыл ветер.

«Должно быть, я все-таки ошибся. — решил Дэниельс. — Кто же выйдет рубить дрова в такую ночь?..» Впрочем, не исключено, что это охотники за енотами. Охотники подчас не останавливаются перед тем, чтобы свалить дерево, если не могут отыскать хорошо замаскированную нору, не слишком честный прием, достойный разве что Бена Адамса с его придурковатыми сыновьями-переростками. Но такая бурная ночь просто не годится для охоты на енотов. Ветер смешает все запахи, и собаки не возьмут след. Для охоты на енотов хороши только тихие ночи. И кто, если он в своем уме, станет валить деревья в такую бурю — того и гляди, ветер повернет падающий ствол и обрушит на самих дровосеков.

Он ещё прислушался, пытаясь вновь уловить непонятный звук, но ветер, передохнув, засвистал сильнее, чем прежде, и различить что бы то ни было, кроме свиста, стало никак нельзя.

Утро пришло тихое, серое, ветер сник до легкого шепотка. Проснувшись среди ночи, Дэниельс услышал, как ветер барабанит по окнам, колотит по крыше, горестно завывает в оврагах над рекой. А когда проснулся снова, все успокоилось, и и окнах серел тусклый рассвет. Он оделся и вышел из дому — вокруг тишь, облака затянули небо, не оставив и намека на солнце, воздух свеж, словно только что выстиран, и тяжел от влажной седины, укутавшей землю. И блеск одевшей холмы осенней листвы казался богаче, чем в самый яркий солнечный день.

Отделавшись от хозяйственных забот и позавтракав, Дэниельс отправился бродить по холмам. Когда спускался к верховью ближнего оврага, то поймал себя на мысли: «Хорошо бы, чтобы сегодняшний день обошелся без сдвигов во времени…». Как ни парадоксально, сдвиги подстерегали его не каждый день, и не удавалось найти никаких причин, которые бы их предопределяли. Время от времени он пробовал доискаться этих причин хотя бы приблизительно: записывал со всеми подробностями, какие ощущения испытывал с утра и что предпринимал и даже какой маршрут выбирал, выйдя на прогулку, — но закономерности так и не обнаружил. Закономерность пряталась, конечно же, в каком-то уголке мозга — что-то задевало какую-то струну и включало новые способности. Но явление это оставалось неожиданным и непроизвольным. Дэниельс был не в силах управлять им, по крайней мере управлять сознательно. Изредка он пробовал сдвинуть время по своей воле, намеренно оживить прошлое и каждый раз терпел неудачу. Одно из двух: или он не знал, как обращаться с собственным даром, или этот дар был действительно неподконтрольным.

Сегодня ему искренне хотелось, чтобы странные способности не просыпались. Хотелось побродить по холмам, пока они не утратили одного из самых заманчивых своих обличий, пока исполнены легкой грусти, — все резкие линии смягчены висящей в воздухе сединой, деревья застыли и будто старые верные друзья молча поджидают его приходи, а палая листва и мох под ногами глушат звуки, и шаги становятся не слышны.

Он спустился в лощину и присел на поваленный ствол у щедрого родничка, от которого брал начало ручей, с журчанием бегущий вниз по каменистому руслу. В мае заводь у родничка бывала усыпана мелкими болотными цветами, а склоны холмов расцвечены нежными красками трав. Сейчас здесь не видно было ни трав, ни цветов. Леса цепенели, готовясь к зиме. Летние и осенние растения умерли или умирали, и листья слой за слоем ложились на лесной грунт, заботливо укрывая корни от льда и снега.

«В таких местах словно смешаны приметы всех времен года сразу…» — подумал он. Миллион лет, а может и больше, здесь все выглядело точно так же, как сейчас. Но не всегда: в давным-давно минувшие миллионолетия эти холмы, да и весь мир грелись в лучах вечной весны. А чуть более десяти тысяч лет назад на севере, совсем неподалеку, вздыбилась стена льда высотой в добрую милю. С гребня, на котором расположена ферма, тогда, наверное, можно было увидеть на горизонте синеватую линию — верхнюю кромку ледника. Однако в пору ледников, какой она ни была студеной, уже существовала не только зима, но и другие времена года.

Поднявшись на ноги, Дэниельс вновь двинулся вниз по узкой тропе, что петляла по склону. Тропу пробили коровы — она сохранилась с тех лет, когда в здешних лесах паслись не две его буренки, а целые стада; шагая по тропе, Дэниельс вновь в который раз — поразился точности чутья, присущей коровам. Протаптывая свои тропы, они безошибочно выбирают самый пологий уклон.

На мгновение он задержался под раскидистым белым дубом, вставшим на повороте тропы, и полюбовался гигантским растением — ариземой, которой не уставал любоваться все эти годы. Зеленая с пурпуром шапка листвы полностью облетела, обнажив алую гроздь ягод, — в предстоящие стылые месяцы они пойдут на корм птицам. Тропа вилась дальше, все глубже врезаясь в холмы, и тишина звенела все напряженнее, а седина сгущалась, пока мир вокруг не стал казаться ему его безраздельной собственностью.

И вот она, на той стороне ручья, Кошачья берлога. Ее желтая пасть зияет сквозь искривленные, уродливые кедровые ветви. Весной под кедром играют лисята. Издалека, с заводей в речной долине, сюда доносится глуховатое кряканье уток. А наверху, на самой крутизне, виднеется берлога, высеченная в отвесной скале временем и непогодой.

Только сегодня что-то было не так.

Дэниельс застыл на тропе, глядя на противоположный склон и ощущая какую-то неточность, но сперва не понимая, в чем она. Перед ним открывалась большая часть скалы — и все-таки чего-то не хватало. Внезапно он сообразил, что не хватает дерева, того самого, по которому годами взбирались дикие кошки, возвращаясь домой с ночной охоты, а потом и люди, если им, как ему, приспичило осмотреть берлогу. Кошек там, разумеется, теперь не было и в помине. Еще в дни первых переселенцев их вывели в этих краях почти начисто — ведь кошки порой оказывались столь неблагоразумны, что давили ягнят. Но следы кошачьего житья до сих пор различались без труда. В глубине пещеры, в дальних ее уголках, дно было усыпано хрупкими косточками и раздробленными черепами зверушек, которых хозяева берлоги таскали когда-то на обед своему потомству.

Дерево, старое и увечное, простояло здесь, вероятно, не одно столетие, и рубить его не было никакого смысла — корявая древесина не имела ни малейшей ценности. Да и вытащить срубленный кедр из лощины — дело совершенно немыслимое. И все же прошлой ночью, выйдя на веранду, Дэниельс в минуту затишья различил вдали стук топора, а сегодня дерево исчезло.

Не веря своим глазам, он стал карабкаться по склону — быстро, как мог. Первозданный склон местами вздымался под углом почти в сорок пять градусов — приходилось падать на четвереньки, подтягиваться вверх на руках, повинуясь безотчетной тревоге, за которой скрывалось нечто большее, чем недоумение: куда же девалось дерево? Ведь именно здесь и только здесь, в Кошачьей берлоге, можно было услышать существо, погребенное в толще скал.

Дэниельс навсегда запомнил день, когда впервые расслышал таинственное существо — он тогда не поверил своим чувствам. Он решил, что ловит шорохи, рожденные его собственным воображением, навеянные прогулками среди динозавров, попытками вникнуть в переговоры звезд. В конце концов, ему и раньше случалось взбираться на дерево и залезать в пещеру-берлогу. Он бывал там не раз и даже находил какое-то извращенное удовольствие в том, что открыл для себя столь необычное убежище. Он любил сидеть у края уступа перед входом в пещеру и глядеть поверх кипени крон, одевших вершину холма за оврагом, — над листвою различался отблеск заводей на заречных лугах. Но самой реки он отсюда увидеть не мог: чтобы увидеть реку, надо было бы подняться по склону еще выше.

Он любил берлогу и уступ перед ней, потому что находил здесь уединение, как бы отрезал себя от мира: забравшись в берлогу, он по-прежнему видел какую-то, пусть ограниченную, часть мира, а его не видел никто. «Я, как дикая кошка, — повторял он себе, — им тоже нравилось чувствовать себя отрезанными от мира…» Впрочем, кошки искали тут не просто уединения, а безопасности — для себя и, главное, для своих котят. К берлоге никто не мог подступиться, путь сюда был только один — по ветвям старого дерена.

Впервые Дэниельс услышал существо, когда заполз однажды в самую глубину пещеры и, конечно, опять наткнулся на россыпь костей, остатки тех вековой давности пиршеств, когда котята грызли добычу, припадая к земле и урча. Припав ко дну пещеры, совсем как котята, он вдруг ощутил чье-то присутствие — ощущение шло снизу, просачивалось из дальних каменных толщ. Вначале это было не более чем ощущение, не более чем догадка — там внизу есть нечто живое. Естественно, он и сам поначалу отнесся к своей догадке скептически, а поверил в нее гораздо позже. Понадобилось немалое время, чтобы вера переросла в твердое убеждение.

Он, конечно же, не мог передать услышанное словами, потому что на деле не слышал ни слова. Но чей-то разум, чье-то сознание исподволь проникали в мозг через пальцы, ощупывающие каменное дно пещеры, через прижатые к камню колени. Он впитывал эти токи, слушал их без помощи слуха и, чем дольше впитывал, тем крепче убеждался, что где-то там, глубоко в пластах известняка, находится погребенное заживо разумное существо. И наконец настал день, когда он сумел уловить обрывки каких-то мыслей — несомненные отзвуки работы интеллекта, запертого в толще скал.



Он не понял того, что услышал. И это непонимание было само по себе знаменательно. Как раз если бы он все понял, то со спокойной совестью посчитал бы свое открытие игрой воображения. А непонимание свидетельствовало, что у него просто нет опыта, опираясь на который можно было бы воспринять необычные представления. Он уловил некую схему сложных жизненных отношений, казалось бы, не имевшую никакого смысла, — ее нельзя было постичь, она распадалась на крохотные и бессвязные кусочки информации, настолько чуждой (хотя и простой), что его человеческий мозг наотрез отказывался в ней разбираться. И ещё он волей-неволей получил понятие о расстояниях — столь протяженных, что разум буксовал, едва соприкоснувшись с теми пустынями пространства, в каких подобные расстояния только и могут существовать. Даже вслушиваясь в переговоры звезд, он никогда не испытывал таких обескураживающих столкновений с иными представлениями о пространстве-времени. В потоке информации встречались и крупинки иных сведений, обрывки иных фактов, и смутно чувствовалось, что они могли бы пригодиться в системе человеческих знаний. Но ни единая крупинка не прорисовывалась достаточно четко для того, чтобы поставить ее в системе знаний на предопределенное ей место. А большая часть того, что доносилось к нему, лежала попросту за пределами его понимания, да, наверное, и за пределами человеческих возможностей вообще. Тем не менее мозг улавливал и удерживал эту информацию во всей ее невоспринимаемости, и она вспухала и ныла на фоне привычных, повседневных мыслей.

Дэниельс отдавал себе отчет, что они (или оно) отнюдь не пытаются вести с ним беседу, напротив, — они (или оно) и понятия не имеют о существовании рода человеческого, не говоря уже о нем лично. Однако что именно происходит там, в толще скал: то ли оно (или они — употреблять множественное число почему-то казалось проще) размышляет, то ли в своем неизбывном одиночестве разговаривает с собой, то ли пробует связаться с какой-то иной, отличной от себя сущностью, — в этом Дэниельс при всем желании разобраться не мог.

Обдумывая свое открытие, сидя часами на уступе перед входом в берлогу, он пытался привести факты в соответствие с логикой, дать присутствию существа в толще скал наилучшее объяснение. И, отнюдь не будучи в том уверенным, — точнее, не располагая никакими данными в подкрепление своей мысли, — пришел к выводу, что в отдаленную геологическую пору, когда здесь плескалось мелководное море, из космических далей на Землю упал корабль, упал и увяз в донной грязи, которую последующие миллионолетия уплотнили в известняк. Корабль угодил в ловушку и застрял в ней на веки вечные. Дэниельс и сам понимал, что в цепи его рассуждений есть слабые звенья, — ну, к примеру, давления, при которых только и возможно формирование горных пород, должны быть настолько велики, что они сомнут и расплющат любой корабль, разве что он сделан из материалов, далеко превосходящих лучшие достижения человеческой техники.

«Случайность, — спрашивал он себя, — или намеренный акт? Попало существо в ловушку или спряталось?..» Как ответить однозначно, если любые умозрительные рассуждения просто смешны: все они по необходимости построены на догадках, а те в свою очередь лишены оснований…

Карабкаясь по склону, он подобрался наконец вплотную к скале и убедился, что дерево действительно срубили. Кедр свалился вниз и, прежде чем затормозить, скользил футов тридцать под откос, пока ветви не уперлись в грунт и не запутались меж других деревьев. Пень еще не утратил свежести, белизна среза кричала на фоне серого дни. С той стороны пня, что смотрела под гору, виднелась глубокая засечка, а довершили дело пилой. Подле пня лежали кучки желтоватых опилок. Пила, как он заметил по срезу, была двуручная.

От площадки, где теперь стоял Дэниельс, склон круто падал вниз, зато чуть выше, как раз под самым пнем, крутизну прерывала странная насыпь. Скорее всего когда-то давно с отвесной скалы обрушилась каменная лавина и задержалась здесь, а потом эти камни замаскировал лесной сор и постепенно на них наросла почва. На насыпи поселилась стайка берез, и их белые, словно припудренные стволы по сравнению с другими, сумрачными деревьями казались невесомыми, как привидения.

«Срубить дерево, — повторил он про себя, ну что может быть бессмысленнее?..» Дерево не представляло собой ни малейшей ценности, служило одной-единственной цели чтобы забираться по его ветвям в берлогу. Выходит, кто-то проведал, что кедр служит Дэннельсу мостом в берлогу, и разрушил этот мост по злому умыслу? А может, кто-нибудь спрятал что-либо в пещере и срубил дерево, перерезав тем самым единственный путь к тайнику?

Но кто, спрашивается, мог набраться такой злобы, чтобы срубить дерево среди ночи, в бурю, работая при свете фонаря на крутизне и рискуя сломать себе шею? Кто? Бен Адамс? Конечно, Бен разозлился оттого, что Дэннельс не позволил охотиться на своей земле, но разве это причина для сведения счетов, к тому же столь трудоемким способом?

Другое предположение, дерево срубили после того, как в пещере что-то спрятали, — представлялось, пожалуй, более правдоподобным. Хотя самое уничтожение дерева лишь привлекало к тайнику внимание.

Дэннельс стоял на склоне озадаченный, недоуменно качая головой. Потом его вдруг осенило, как дознаться до истины. День едва начался, а делать было все равно больше нечего.

Он двинулся по тропе обратно. В сарае, надо думать, отыщется какая-нибудь веревка.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

4.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

В пещере было пусто. Она оставалась точно такой, как раньше. Лишь десяток-другой осенних листьев занесло ветром в глухие ее уголки, да несколько каменных крошек осыпалось с козырька над входом — малюсенькие улики, свидетельствующие, что бесконечный процесс выветривания, образовавший некогда эту пещеру, способен со временем и разрушить ее без следа.

Вернувшись на узкий уступ перед входом в пещеру. Дэннельс броснл взгляд на другую сторону оврага — и удивился: как изменился весь пейзаж оттого, что срубили одно-единственное дерево! Сместилось все — самые холмы и те стали другими. Но, всмотревшись пристальнее в их контуры, он в конце концов удостоверился, что не изменилось ничего, кроме раскрывающейся перед ним перспективы. Теперь отсюда, с уступа, были видны контуры и силуэты, которые прежде скрывались за кедровыми ветвями.

Веревка спускалась с каменного козырька, нависшего над головой и переходящего в свод пещеры. Она слегка покачивалась на ветру, и, подметив это, Дэниельс сказал себе: «А ведь с утра никакого ветра не было..». Зато сейчас ветер задул снова, сильный, западный. Деревья внизу так и кланялись под его ударами.

Повернувшись лицом на запад, Дэннельс ощутил щекой холодок. Дыхание ветра встревожило его, будто подняв со дна души смутные страхи, уцелевшие с тех времен, когда люди не знали одежды и бродили ордами, беспокойно вслушиваясь, вот как он сейчас, в подступающую непогоду. Ветер мог означать только одно: погода меняется, пора вылезать по веревке наверх и отправляться домой, на ферму.

Но уходить, как ни странно, не хотелось. Такое, по совести говоря, случалось и раньше. Кошачья берлога давала ему своего рода убежище, здесь он оказывался отгороженным от мира — та малая часть мира, что оставалась с ним, словно бы меняла свой характер, была существеннее, милее и проще, чем тот жестокий мир, от которого он бежал.

Выводок диких уток поднялся с одной из речных заводей, стремительно пронесся над лесом, взмыл вверх, преодолевая исполинский изгиб утеса, и, преодолев, плавно повернул обратно к реке. Дэниельс следил за утками, пока те не скрылись за деревьями, окаймляющими реку-невидимку.

И всё-таки пришла пора уходить. Чего еще ждать? С самого начала это была дурная затея: кто же в здравом уме хоть на минуту позволит себе уверовать, что в пещере что-то спрятано!..

Дэннельс обернулся к веревке — ее как не бывало.

Секунду-другую он тупо пялился в ту точку, откуда только что свисала веревка, чуть подрагивающая на ветру. Потом принялся искать глазами, не осталось ли от неё какого-либо следа, хотя искать было, в общем-то, глупо. Конечно, веревка могла немного соскользнуть, сдвинуться вдоль нависшей над головой каменной плиты — но не настолько же, чтобы совсем исчезнуть из виду!

Веревка была новая, прочная, и он своими руками привязал ее к матерому дубу на вершине утеса — крепко затянул узел да еще в подергал, желая убедиться, что она не развяжется.

И тем не менее веревку как ветром сдуло. Тут не обошлось без чьего-то вмешательства. Кто-то проходил мимо, заметил веревку, тихо вытянул ее, а теперь притаился наверху и ждет: когда же хозяин веревки поймет, что попал впросак, и поднимет испуганный крик? Любому из тех, кто живет по соседству, именно такая грубая шутка должна представляться вершиной юмора. Самое остроумное, бесспорно, оставить выходку без внимания и молча выждать, пока она не обернется против самого шутника.

Придя к такому выводу, Дэниельс опустился на корточки и принялся выжидать. «Десять минут, — сказал он себе, — самое большее четверть часа, и терпение шутника истощится. Веревка благополучно вернется на место, я выкарабкаюсь наверх и отправлюсь домой. А может даже, — смотря кем окажется шутник, — приглашу его к себе, налью ему стаканчик, и мы посидим на кухне и вместе посмеемся над моим приключением…»

Тут Дэниельс неожиданно для себя обнаружил, что горбится, защищаясь от ветра, который, похоже, стал еще пронзительнее, чем в первые минуты. Ветер менялся с западного на северный, и это было не к добру.

Присев на краю уступа, он обратил внимание, что на рукава куртки налипли капельки влаги — не от дождя, дождя в сущности не было, а от оседающего тумана. Если температура упадет еще на градус-другой, погода станет пренеприятной…

Он выжидал, скорчившись, вылавливая из тишины хоть какой-нибудь звук — шуршание листьев под ногами, треск надломленной ветки, — который выдал бы присутствие человека на вершине утеса. Но в мире не осталось звуков. День был совершенно беззвучный. Даже ветви деревьев на склоне ниже уступа, качающиеся на ветру, качались без обычных поскрипываний и стонов.

Четверть часа, по-видимому, давно миновало, а с вершины утеса по-прежнему не доносилось ни малейшего шума. Ветер, пожалуй, еще усилился, и когда Дэниельс выворачивал голову в тщетных попытках заглянуть за каменный козырек, то щекой чувствовал, как шевелятся на ветру мягкие пряди тумана.

Дольше сдерживать себя в надежде переупрямить шутника он уже не мог Он ощутил острый приступ страха и понял, наконец, что время не терпит.

— Эй, кто там наверху!.. — крикнул он и подождал ответа. Ответа не было.

В обычный день скала по ту сторону оврага отозвалась бы на крик эхом. Сегодня эха не было, и самый крик казался приглушенным, словно Дэниельса окружила серая, поглощающая звук стена.

Он крикнул еще раз — туман взял его голос и поглотил. Снизу донеслось какое-то шуршание, и он понял, что это шуршат обледеневшие ветки. Туман, оседая, превращался в наледь.

Дэниельс прошелся вдоль уступа перед входом в пещеру — от силы двадцать футов в длину, и никакого пути к спасению. Уступ выдавался над пропастью и обрывался отвесно. Над головой нависала гладкая каменная глыба. Поймали его ловко, ничего не скажешь.

Он снова укрылся в пещере и присел на корточки. Здесь он был по крайней мере защищен от ветра и, несмотря на вновь подкравшийся страх, чувствовал себя относительно уютно. Пещера еще не остыла. Но температура, видимо, падала, и притом довольно быстро, иначе туман не оседал бы наледью. А на плечах у Дэниельса была лишь легкая куртка, и он не мог развести костер. Он не курил и не носил при себе спичек.

Теперь он впервые по-настоящему осознал серьезность положения. Пройдут многие дни, прежде чем кто-нибудь задастся вопросом, куда же он запропастился. Навещали его редко, собственно, никому до него не было дела. Да если даже и обнаружат, что он пропал, и будет объявлен розыск, велики ли шансы, что его найдут? Кто додумается заглянуть в эту пещеру? И долго ли способен человек прожить в такую погоду без огня и без пищи?

А если он не выберется отсюда — и скоро, что станется со скотиной? Коровы вернутся с пастбища, подгоняемые непогодой, и некому будет впустить их в хлев. Если они постоят недоенными день-другой, разбухшее вымя начнет причинять им страдания. Свиньям и курам никто не задаст корма. «Человек. — мелькнула мысль, — просто не вправе рисковать своей жизнью так безрассудно, когда от него зависит жизнь стольких беззащитных существ».

Дэниельс заполз поглубже в пещеру и распластался ничком, втиснув плечи в самую дальнюю нишу и прижавшись ухом к каменному ее дну.

Существо было по-прежнему там, — разумеется, там — куда ему деться, если его поймали еще надежнее, чем Дэниельса. Оно томилось под слоем камня толщиной, вероятно, в триста-четыреста футов, который природа наращивала не спеша, на протяжении многих миллионов лет…

Существо опять предавалось воспоминаниям. Оно мысленно переносилось в какие-то иные места — что-то в потоке его памяти казалось зыбким и смазанным, что-то виделось кристально четко. Исполинская темная каменная равнина, цельная каменная плита, уходящая к далекому горизонту; над горизонтом встает багровый шар солнца, а на фоне восходящего солнца угадывается некое сооружение — неровность горизонта допускает лишь такое объяснение. Не то замок, не то город, не то гигантский обрыв с жилыми пещерами трудно истолковать, что именно, трудно хотя бы признать, что увиденное вообще поддается истолкованию.

Быть может, это родина загадочного существа? Быть может, черное каменное пространство-космический порт его родной планеты? Или не родина, а какие-то кран, которые существо посетило перед прибытием на Землю? Быть может, пейзаж показался столь фантастическим, что врезался в память?

Затем к воспоминаниям стали примешиваться иные явления, иные чувственные символы, относящиеся, по-видимому, к каким-то формам жизни, индивидуальностям, запахам, вкусам. Конечно, Дэниельс понимал, что, приписывая существу, замурованному в толще скал, человеческую систему восприятия, легко и ошибиться; но другой системы, кроме человеческой, он просто не ведал.

И тут, прислушавшись к воспоминаниям о черной каменной равнине, представив себе восходящее солнце и на фоне солнца, на горизонте, очертания гигантского сооружения. Дэниельс сделал то, чего не делал никогда раньше. Он попытался заговорить с существом — узником скал, попытался дать знать узнику, что есть человек, который слушал и услышал, и что существо не так одиноко, не так отчуждено от всех, как, по всей вероятности, полагало.

Естественно, он не стал говорить вслух — это было бы бессмысленно. Звук никогда не пробьется сквозь толщу камня. Дэниельс заговорил про себя, в уме.

Эй, кто там внизу, — сказал он. — Говорит твой друг. Я слушаю тебя уже очень, очень давно и надеюсь, что ты меня тоже слышишь. Если слышишь, давай побеседуем. Разреши, я попробую дать тебе представление о себе и о мире, в котором живу, а ты расскажешь мне о себе и о мире, в котором жил прежде, — и о том, как ты попал сюда, в толщу скал, и могу ли я хоть что-нибудь для тебя сделать, хоть чем-то тебе помочь…

Больше он не рискнул сказать ничего. Проговорив это, он лежал еще какое-то время, пс отнимая уха от твердого дна пещеры, пытаясь угадать, расслышало ли его зов существо? Но, очевидно, оно не расслышало или, расслышав, не признало зов достойным внимания. Оно продолжало вспоминать планету, где над горизонтом встает тусклое багровое солнце.

«Это было глупо, упрекнул он себя. — Заговаривать с неведомым существом было самонадеянно и глупо…» До сих пор он ни разу не пробовал заговаривать, а просто слушал. Точно так же, как не пробовал заговаривать с темн, кто беседовал друг с другом среди звезд, — тех он тоже только слушал.

Какие же новые таланты открыл он в себе, если счел себя вправе обратиться к этому существу? Быть может, подобный поступок продиктован лишь страхом смерти?

А что если существу в толще скал незнакомо само понятие смерти — если оно способно жить вечно?

Дэниельс выполз из дальней ниши и перебрался обратно в ту часть пещеры, где мог хоти бы присесть.

Поднималась метель. Пошел дождь пополам со снегом, и температура продолжала падать. Уступ перед входом в пещеру покрылся скользкой ледяной коркой. Если бы теперь кому-то вздумалось прогуляться перед пещерой, смельчак неизбежно сорвался бы с утеса и разбился насмерть.

Ветер все крепчал и крепчал. Ветви деревьев качались сильней и сильней, и по склону холма несся вихрь палой листвы, перемешанной с дождем и снегом. С того места, где сидел Дэниельс, он видел лишь верхние ветви березок, что поселились на странной насыпи чуть ниже кривого кедра, служившего прежде мостом и пещеру. И ему почудилось вдруг, что эти ветви качаются еще яростнее, чем должны бы на ветру. Березки так и кланялись из стороны в сторону и, казалось, прямо на глазах вырастали все выше, заламывая ветви в какой-то немой мольбе.

Дэниельс подполз на четвереньках к выходу и высунул голову наружу — посмотреть, что творится на склоне. И увидел, что качаются не только верхние ветви — вся стайка березок дрожала и шаталась, будто невидимая рука пыталась вытолкнуть их из земли. Не успел он подумать об этом, как заметил, что и самая почва заходила ходуном. Казалось, кто-то снял замедленной съемкой кипящую, вспухающую пузырями лаву, а теперь прокручивал пленку с нормальной скоростью. Вздымалась почва — поднимались и деревья. Вниз по склону катились стронутые с места камешки и сор. А вот и тяжелый камень сорвался со склона и с треском рухнул в овраг, ломая по дороге кусты и оставляя в подлеске безобразные шрамы.

Дэниельс следил за камнем как околдованный.

«Неужели, — спросил он себя, — я стал свидетелем какого-то геологического процесса, только необъяснимо ускоренного?» Он попытался понять, что бы это мог быть за процесс, но не припомнил ничего подходящего. Насыпь вспучивалась, разваливаясь в стороны. Поток, катившийся вниз, с каждой секундой густел, перечеркивая бурыми мазками белизну свежевыпавшего снега. Наконец березы опрокинулись и соскользнули вниз, и из ямы, возникшей там, где они только что стояли, явился призрак.



Призрак не имел четких очертаний — контуры его были смутными, словно с неба соскребли звёздную пыль и сплавили в неустойчивый сгусток, не способный принять никакой определенной формы, а беспрерывно продолжающий меняться и преображаться, хотя и не утрачивающий окончательно сходства с неким первоначальным обликом. Такой вид могло бы иметь скопление разрозненных, не связанных в молекулы атомов — если бы атомы можно было видеть. Призрак мягко мерцал в бесцветье серого дня и, хотя казался бестелесным, обладал, по-видимому, изрядной силой — он продолжал высвобождаться из полуразрушенной насыпи, пока не высвободился совсем. А высвободившись, поплыл вверх, к пещере.

Как ни странно, Дэннельс ощущал не страх, а одно лишь безграничное любопытство. Он старался разобраться, на что похож подплывающий призрак, но так и не пришел ни к какому ясному выводу. Когда призрак достиг уступа, Дэниельс отодвинулся вглубь и вновь опустился на корточки. Призрак приблизился еще на фут-другой и уселся у входа в пещеру — не то уселся, не то повис над обрывом.

Ты говорил, — обратился искрящийся призрак к Дэниельсу. Это не было ни вопросом, ни утверждением, да и речью это назвать было нельзя. Звучало это в точности так же, как те переговоры, которые Дэннельс слышал, когда слушал звезды. — Ты говорил с ним как друг, — продолжал призрак (понятие, выбранное призраком, означало не «друг», а что-то иное, но тоже теплое и доброжелательное). — Ты предложил ему помощь. Разве ты можешь помочь?

По крайней мере теперь был задан вопрос, и достаточно четкий.

— Не знаю, — ответил Дэниельс. — Сейчас, наверное, не могу. Но лет через сто — ты меня слышишь? Слышишь и понимаешь, что я говорю?

Ты говоришь, что помощь возможна, — отозвалось призрачное существо, — только спустя время. Уточни, какое время спустя?

— Через сто лет, — ответил Дэниельс. — Когда планета обернется вокруг центрального светила сто раз.

Что значит сто раз? — переспросило существо.

Дэниельс вытянул перед собой пальцы обеих рук.

— Можешь ты увидеть мои пальцы? Придатки на концах моих рук?

Что значит увидеть? — переспросило существо.

— Ощутить их так или иначе. Сосчитать их.

Да, я могу их сосчитать.

— Их всего десять. — пояснил Дэниельс. — Десять раз по десять составляет сто.

Это не слишком долгий срок, — отозвалось существо. — Что за помощь станет возможна тогда?

— Знаешь ли ты о генетике? О том, как зарождается все живое и как зародившееся создание узнает, кем ему стать? Как оно растет и почему знает, как ему расти и кем быть? Известно тебе что-либо о нуклеиновых кислотах, предписывающих каждой клетке, как ей развиваться и какие функции выполнять?

Я не знаю твоих терминов, — отозвалось существо, — но я понимаю тебя. Следовательно, тебе известно все это? Следовательно, ты не просто тупая дикая тварь, как другие, что стоят на одном месте, или зарываются в грунт, или лазают по тем неподвижным, или бегают по земле?..

Разумеется, звучало все это вовсе не так. И кроме слов — или смысловых единиц, оставляющих ощущение слов, — были еще и зрительные образы деревьев, мышей в норках, белок, кроликов, неуклюжего крота и быстроногой лисы.

— Если неизвестно мне, — ответил Дэниельс, — то известно другим из моего племени. Я сам знаю немногое. Но есть люди, посвятившие изучению законов наследственности всю свою жизнь.

Призрак висел над краем уступа и довольно долго молчал. Позади него гнулись на ветру деревья, кружились снежные вихри. Дэннельс, дрожа от холода, заполз в пещеру поглубже и спросил себя, не пригрезилась ли ему эта искристая тень.

Но не успел он подумать об этом, как существо заговорило снова, хотя обращалось на сей раз, кажется, вовсе не к человеку. Скорее даже оно ни к кому не обращалось, а просто вспоминало, подобно тому другому существу, замурованному в толще скал. Может статься, эти воспоминания и не предназначались для человека, но у Дэниельса не было способа отгородиться от них. Поток образов, излучаемый существом, достигал его мозга и заполнял мозг, вытесняя его собственные мысли, будто эти образы принадлежали ему самому, Дэниельсу, а не призраку, замершему напротив.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

5.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Вначале Дэнисльс увидел пространство — безбрежное, бескрайнее, жестокое, холодное, такое отстраненное от всего, такое безразличное ко всему, что разум цепенел, и не столько от страха или одиночества, сколько от осознания, что по сравнению с вечностью космоса ты пигмей, пылинка, мизерность которой не поддается исчислению. Пылинка канет в безмерной дали, лишенная всяких ориентиров, — но нет, всё-таки не лишенная, потому что пространство сохранило след, отметину, отпечаток, суть которых не объяснишь и не выразишь, они не укладываются в рамки человеческих представлений; след, отметина, отпечаток указывают, правда почти безнадежно смутно, путь, по которому в незапамятные времена проследовал кто-то ещё. И безрассудная решимость, глубочайшая преданность — какая-то неодолимая потребность влечет пылинку по этому слабому, расплывчатому следу, куда бы он ни вел, пусть за пределы пространства, за пределы времени или того и другого вместе. Влечет без отдыха, без колебаний и без сомнений, пока след не приведет к цели или пока не будет вытерт дочиста ветрами — если существуют ветры, не гаснущие в пустоте.

«Не в ней ли, — спросил себя Дэннельс, не в этой ли решимости кроется, при всей ее чужеродности, что-то знакомое, что-то поддающееся переводу на земной язык и потому способное стать как бы мостиком между этим вспоминающим инопланетянином и моим человеческим «я»?..»

Пустота, молчание и холодное равнодушие космоса длились века, века и века, — казалось, пути вообще не будет конца. Но так или иначе Дэниельсу дано было понять, что конец все же настал — и настал именно здесь, среди иссеченных временем холмов над древней рекой. И тогда на смену почти бесконечным векам мрака и холода пришли почти бесконечные века ожидания: путь был завершен, след привел в недостижимые дали и оставалось только ждать, набравшись безграничного, неистощимого терпения.

Ты говорил о помощи, — обратилось к Дэниельсу искристое существо. — Но почему? Ты не знаешь того, другого. Почему ты хочешь ему помочь?

— Он живой, — ответил Дэнисльс. Он живой и я живой. Разве этого недостаточно?

Не понимаю, — отозвалось существо.

— По-моему, достаточно, — решил Дэннельс.

Как ты можешь помочь?

— Я уже упоминал о генетике. Как бы это объяснить…

Я перенял терминологию из твоих мыслей. Ты имеешь в виду генетический код.

— Согласится ли тот, другой, замурованный в толще скал, тот, кого ты охраняешь…

Не охраняю, — отозвалось существо. — Я просто жду его.

— Долго же тебе придется ждать!

Я наделен умением ждать. Я жду уже долго. Могу ждать и дольше.

— Когда-нибудь, — заявил Дэниельс, выветривание разрушит камень. Но тебе не понадобится столько ждать. Знает ли тот, другой, свой генетический код?

Знает, — отозвалось существо. — Он знает много больше, чем я.

— Знает ли он свой код полностью? — настойчиво повторил Дэниельс. — Вплоть до самой ничтожной связи, до последней составляющей, точный порядок неисчислимых миллиардов…

Знает, — подтвердило существо. — Первейшая забота разумной жизни — познать себя.

— А может ли он, согласится ли он передать нам эти сведения, сообщить нам свой генетический код?

Твое предложение — дерзость, — оскорбилось искристое существо (слово, которое оно употребило, было жестче, чем «дерзость»). — Таких сведений никто не передаст другому. Это нескромно и неприлично (опять-таки слова были несколько иными, чем «нескромно» и «неприлично»). Это значит, в сущности, отдать в чужие руки собственное «я». Полная и бессмысленная капитуляция.

— Не капитуляция, — возразил Дэннельс, — а способ выйти из заточения. В свое время, через сто лет, о которых я говорил, люди моего племени сумеют по генетическому коду воссоздать любое живое существо. Сумеют скопировать того другого с предельной точностью.

— Но он же останется по-прежнему замурованным!

— Только одни из двоих. Первому из двух близнецов действительно придется ждать, пока ветер не сточит скалы. Зато второй, копия первого, начнет жить заново.

«А что если, — мелькнула мысль, существо в толще скал вовсе не хочет, чтобы его спасали? Что если оно сознательно погребло себя под каменными пластами? Что если оно искало укрытия, искало убежища? Может статься, появись у него желание и оно освободилось бы из своей темницы с такой же легкостью, с какой этот силуэт, это скопище искр выбралось из-под насыпи?..»

Нет, это исключено, — отозвалось скопище искр, висящее на краю уступа. — Я проявил беспечность. Я уснул, ожидая, и проспал слишком долго.

«Действительно, куда уж дольше, — сказал себе Дэниельс. — Так долго, что над спящим крупинка за крупинкой наслоилась земля и образовалась насыпь, что в эту землю вросли камни, сколотые морозом с утеса, а рядом с камнями поселилась стайка берез и они благополучно вымахали до тридцатифутовой высоты…». Тут подразумевалось такое различие в восприятии времени, какого человеку просто не осмыслить.

«Однако погоди, остановил себя Дэниельс, — кое-что ты все-таки понял…» Он уловил безграничную преданность и бесконечное терпение, с какими искристое существо следовало за тем, другим, сквозь звездные бездны. И не сомневался, что уловил точно: разум иного создания — преданного звездного пса, сидящего на уступе перед пещерой, словно приблизился к нему, Дэниельсу, и коснулся собственного его разума, и на мгновение оба разума, при всех их отличиях, слились воедино в порыве понимания и признательности — ведь это, наверное, впервые за многие миллионы лет пес из дальнего космоса встретил кого-то, кто способен постичь веление долга и смысл призвании.

— Можно попытаться откопать того, другого, — предложил Дэниельс. — Я, конечно, уже думал об этом, но испугался, не причинить бы ему вреда. Да и нелегко будет убедить людей…

Нет, — отозвалось существо, — его не откопаешь. Тут есть много такого, чего тебе не понять. Но первое твое предложение не лишено известных достоинств. Ты говоришь, что не располагаешь достаточными знаниями генетики, чтобы предпринять необходимые шаги теперь же. А ты пробовал советоваться со своими соплеменниками?

— С одним пробовал, — ответил Дэниельс, — только он не стал слушать. Он решил, что я свихнулся. Но в конце концов он и не был тем человеком, с которым следовало бы говорить. Наверное, потом я сумею поговорить с другими людьми, но не сейчас. Как бы я ни желал помочь, сейчас я ничего не добьюсь. Они будут смеяться надо мной, а я не вынесу насмешек. Лет через сто, а быть может и раньше я сумею…

Ты же не проживешь сто лет. — отозвался звездный пес. — Ты принадлежишь к недолговечному виду. Что, наверное, и объясняет ваш стремительный взлет. Вся жизнь здесь недолговечна, и это дает эволюции шансы сформировать разум. Когда я попал на вашу планету, здесь жили одни безмозглые твари.

— Ты прав, — ответил Дэниельс. — Я не проживу сто лет. Даже если вести отсчет с самого рождения, я не способен прожить сто лет, а большая часть моей жизни уже позади. Не исключено, что позади уже вся жизнь. Ибо если я не выберусь из этой пещеры, то умру буквально через два-три дня.

Протяни руку, — предложил сгусток искр. — Протяни руку и коснись меня, собеседник.

Медленно-медленно Дэниельс вытянул руку перед собой. Рука прошла сквозь мерцание и блики, и он не ощутил ничего — как если бы провел рукой просто по воздуху.

Вот видишь, — заметило существо, — я не в состоянии тебе помочь. Нет таких путей, чтобы наши энергии начали взаимодействовать. Очень сожалею, друг. (Слово, которое выбрал призрак, не вполне соответствовало понятию «друг», но это было хорошее слово, и, как догадался Дэниельс, оно, возможно, значило гораздо больше, чем «друг».)

— Я тоже сожалею, — ответил Дэниельс. — Мне хотелось бы пожить ещё.

Воцарилось молчание, мягкое раздумчивое молчание, какое случается только в снежный день, и вместе с ними в это молчание вслушивались деревья, скалы и притаившаяся живая мелюзга.

«Значит, — спросил себя Дэниельс, — эта встреча с посланцем иных миров тоже бессмысленна? Если только я каким-то чудом не слезу с уступа, то не сумею сделать ничего, ровным счетом ничего… А с другой стороны, почему я должен заботиться о спасении существа, замурованного в толще скал? Выживу ли я сам — вот что единственно важно сейчас, а вовсе не то, отнимет ли моя смерть у замурованного последний шанс на спасение…»

— Но, может наша встреча, — обратился Дэниельс к сгустку искр, — все-таки не напрасна? Теперь, когда ты понял…

Понял я или нет, — откликнулся тот, — это не имеет значения. Чтобы добиться цели, я должен был бы передать полученные сведения тем, которые далеко на звездах, но даже если бы я мог связаться с ними, они не удостоили бы меня вниманием. Я слишком ничтожен, я не вправе беседовать с высшими. Моя единственная надежда — твои соплеменники, и то, если не ошибаюсь, при том непременном условии, что ты уцелеешь. Ибо я уловил твою мимолетную мысль, что ты — единственный, кто способен понять меня. Среди твоих соплеменников нет второго, кто хотя бы допустил мысль о моем существовании.

Дэниельс кивнул. Это была подлинная правда. Никто из живущих на Земле людей не обладал теми же способностями, что и он. Никто больше не повредил себе голову так удачно, чтобы приобрести их. Для существа в толще скал он был единственной надеждой, да и то слабенькой, — ведь прежде чем надежда станет реальной, надо найти кого-нибудь, кто выслушает и поверит. И не просто поверит, а пронесет эту веру сквозь годы в те дальние времена, когда генная инженерия станет могущественнее, чем сегодня.

Если тебе удастся выбраться из критического положения живым, — заявил пес из иных миров, — тогда я, наверное, смогу изыскать энергию и технические средства для осуществления твоего замысла. Но ты должен отдать себе отчет, что я не в состоянии предложить тебе никаких путей к личному спасению.

— А вдруг кто-то пройдет мимо, — ответил Дэниельс. — Если я стану кричать, меня могут услышать…

И он снова стал кричать, но не получил ответа. Вьюга глушила крики — да он и сам прекрасно понимал, что в такую погоду люди, как правило, сидят дома. Дома, у огня, в безопасности.

В конце концов он устал и привалился к камню, чтобы отдохнуть. Искристое существо по-прежнему висело над уступом, но настолько потеряло форму, что стало, пожалуй, напоминать накренившуюся, припорошенную снегом рождественскую елку.

Дэниельс уговаривал себя не засыпать. Закрывать глаза тишь на мгновение и сразу же раскрывать их снова — не разрешать векам смыкаться надолго, иначе одолеет сон. Хорошо бы подвигаться, похлопать себя по плечам, чтобы согреться, — только тело налилось свинцом и руки не желали действовать.

Он почувствовал, что сползает на дно пещеры, и попытался встать. По ваз я притупилась, а на каменном дне было очень уютно. Так уютно, что, право же, стоило разрешить себе отдохнуть минутку, прежде чем подниматься, напрягая все силы. Самое странное, что дно пещеры вдруг покрылось грязью и водой, а над головой взошло солнце и снова стало тепло…

Он вскочил в испуге и увидел, что стоит по щиколотку в воде, разлившейся до самого горизонта, и пол ногами у него не камень, а липкий черный ил.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

6.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Не было ни пещеры, ни холма, в котором могла бы появиться пещера. Было лишь необъятное зеркало воды, а если обернуться, то совсем близко, в каких-нибудь тридцати футах, лежал грязный берег крошечного островка — грязного каменистого островка с отвратительными зелеными потеками на камнях.

Дэниельс знал по опыту, что попал в иное время, но местонахождения своего не менял. Каждый раз, когда время для него сдвигалось, он продолжал находиться в той же точке земной поверхности, где был до сдвига. И теперь, стоя на мелководье, он вновь — и который раз — подивился странной механике, которая поддерживает его тело в пространстве с такой точностью, что передвинувшись в иную эпоху, он не рискует быть погребенным под двадцатифутовым слоем песка и камня или, напротив, повиснуть без опоры на днадцатифутовой высоте.

Однако сегодня и тупице было бы ясно, что на размышления не осталось ни минуты. По невероятному стечению обстоятельств он уже не заточен в пещере, и здравый смысл требует уйти с того места, где он очутился, как можно скорее. Если замешкаешься, то чего доброго внезапно опять очутишься в своем настоящем, и придется снова корчиться и коченеть в пещере.

Он неуклюже повернулся — ноги вязли в донном иле и кинулся к берегу. Далось это нелегко, но он добрался до островка, поднялся по грязному скользкому берегу к хаотично разбросанным камням и там наконец позволил себе присесть и перевести дух.

Дышать было трудно. Дэнисльс отчаянно хватал ртом воздух, ощущая в нем необычный, ни на что не похожий привкус. Он сидел на камнях, ловил воздух ртом и разглядывал водную ширь, поблескивающую под высоким теплым солнцем. Далеко-далеко на воде появилась длинная горбатая складка и на глазах у Дэниельса поползла к берегу. Достигнув островка, она вскинулась по илистой отмели почти до самых его ног. А вдали на сияющем зеркале воды стала набухать новая складка.

Дэнисльс отдал себе отчет, что водная гладь еще необъятнее, чем думалось поначалу. Впервые за все свои скитания по прошлому он натолкнулся на столь внушительный водоем. До сих пор он всегда оказывался на суше и к тому же всегда знал местность хотя бы в общих чертах — на заднем плане меж холмов неизменно текла река.

Сегодня все было неузнаваемым. Он попал в совершенно неведомые края, — вне сомнения, его отбросило во времени гораздо дальше, чем случалось до сих пор, и он, по-видимому, очутился у берегов большого внутриконтинентального моря в дни, когда атмосфера была бедна кислородом; беднее, чем во все последующие эпохи. «Вероятно, — решил он, — я сейчас вплотную приблизился к рубежу, за которым жизнь для меня стала бы попросту невозможна…» Сейчас кислорода еще хватало, хоть и с грехом пополам, — из-за этого он и дышал гораздо чаше обычного. Отступи он в прошлое еще на миллион лет кислорода перестало бы хватать. А отступи еще немного дальше — и свободного кислорода не оказалось бы совсем.

Всмотревшись и береговую кромку, Дэнисльс приметил, что она населена множеством крохотных созданий, снующих туда-сюда, копошащихся в пенном прибрежном соре или сверлящих булавочные норки в грязи. Он опустил руку и слегка поскреб камень, на котором сидел. На камне проступало зеленоватое пятно — оно тут же отделилось и прилипло к ладони толстой пленкой, склизкой и противной на ощупь.

Значит, перед ним была первая жизнь, осмелившаяся выбраться на сушу, — существа, что и существами-то еще не назовешь, боязливо жмущиеся к берегу, не готовые, да и не способные оторваться от подола ласковой матери-воды, которая бессменно пестовала жизнь с самого ее начала. Даже растения и те еще льнули к морю, взбираясь на скалы, по-видимому, лишь там и тогда, где и когда до них хоть изредка долетали брызги прибоя.

Через несколько минут Дэниельс почувствовал, что одышка спадает. Брести, разгребая ногами ил, при такой нехватке кислорода превращалось в тяжкую муку. Но если просто сидеть на камнях без движения, удавалось кое-как обойтись тем воздухом, что есть.

Теперь, когда кровь перестала стучать в висках, Дэниельс услышал тишину. Он различал один-единственный звук — мягкое пошлепывание воды по илистому берегу, и этот однообразный звук скорее подчеркивал тишину, чем нарушал ее.

Никогда во всей своей жизни он не встречал такого совершенного однозвучия. Во все другие времена над миром даже в самые тихие дни витала уйма разных звуков. А здесь, кроме моря, просто не было ничего, что могло бы издавать звук, — ни деревьев, ни зверей, ни насекомых, ни птиц, лишь волна, разлившаяся до самого горизонта.

Впервые за многие месяцы он вновь познал чувство отделённости от окружающего, чувство собственной неуместности здесь, куда его не приглашали и где он по существу не имел права быть; он явился сюда самозванно, и потому окружающий мир оставался чуждым ему, как, впрочем, и всякому, кто размером или разумом отличается от мелюзги, снующей по берегу. Он сидел под чуждым солнцем посреди чуждой воды, наблюдая за крохотными козявками, которым в грядущие миллионолетия суждено развиться до уровня существ, подобных ему, Дэниельсу, — наблюдая за ними и пытаясь ощутить свое, пусть отдаленное, с ними родство. Но попытки не принесли успеха: ощутить родство Дэнисльс так и не смог.

И вдруг в этот однозвучный мир ворвалось какое-то биение, слабое, но отчетливое. Биение усилилось, отразилось от воды, сотрясло маленький островок оно шло с неба.

Дэниельс вскочил, запрокинул голову — и точно: с неба спускался корабль. Даже не корабль в привычном понимании — не было никаких четких контуров, а лишь искажение пространства, словно множество плоскостей света (если существует такая штука, как плоскости света) пересекались между собой без всякой определенной системы. Биение усилилось до воя, раздирающего атмосферу, — а плоскости света беспрерывно то ли меняли форму, то ли менялись местами, так что корабль каждый миг представлялся иным, чем прежде.

Сначала корабль спускался быстро, потом стал тормозить — и все же продолжал падать, тяжело и целеустремлённо, прямо на островок.

Дэниельс помимо воли съежился, подавленный этой массой небесного света и грома. Море, илистый берег и камни — все вокруг, даже при ярком солнце, засверкало от игры вспышек в плоскостях света. Он зажмурился, защищая глаза от вспышек, и тем не менее понял, что если корабль и коснется поверхности, то можно не опасаться — сядет не на островок, а футах в ста от берега.

До поверхности моря оставалось не более пятидесяти футов, когда исполинский корабль застопорил, повис и из-под плоскостей показался какой-то блестящий предмет. Предмет упал, взметнув брызги, но не ушел под воду, а лег на илистую отмель, открыв взгляду почти всю верхнюю свою половину. Это был шар — ослепительно сверкающая сфера, о которую плескалась волна, и Дэннельсу почудилось, что плеск слышен даже сквозь оглушительные раскаты грома.

И тогда над пустынным миром, над грохотом корабля, над неотвязным плеском воды вознесся голос, печально бесстрастный, нет, разумеется, это не мог быть голос, любой голос оказался бы сейчас слишком немощным, чтобы передать слова. Но слова прозвучали, и не было даже тени сомнения в том, что они значили:

Итак, во исполнение воли великих и приговора суда, мы высылаем тебя на эту бесплодную планету и оставляем здесь в искренней надежде, что теперь у тебя достанет времени и желания поразмыслить о содеянных преступлениях и в особенности о… (тут последовали слова и понятия, которые человеку не дано было постичь, — они как бы сливались в долгий невнятный гул, но самый этот гул или что-то в этом гуле замораживало кровь в жилах и одновременно наполняло душу отвращением и ненавистью, каких Дэниельс в себе раньше не ведал). Воистину достойно сожаления, что ты не подвержен смерти, ибо убить тебя, при всем нашем отвращении к убийству, было бы милосердней и точнее соответствовало бы нашей цели, каковая состоит в том, чтобы ты никогда более не мог вступить в контакт с жизнью любого вида и рода. Остается лишь надеяться, что здесь, за пределами самых дальних межзвездных путей, на этой не отмеченной на картах планете, наша цель будет достигнута. Однако мы налагаем на тебя еще и кару углубленного самоанализа, и если в какие-то непостижимо далекие времена ты по чьему-то неведению или по злому умыслу будешь освобожден, то все равно станешь вести себя иначе, дабы ни при каких условиях не подвергнуться вновь подобной участи. А теперь, в соответствии с законом, тебе разрешается произнести последнее слово — какое ты пожелаешь.

Голос умолк, и спустя секунду на смену ему пришел другой. Фраза, которую произнес этот новый голос, была сложнее, чем Дэниельс мог охватить, но смысл её легко укладывался в три земных слова:

Пропади вы пропадом!..

Грохот разросся, и корабль тронулся ввысь, в небо. Дэниельс следил за ним, пока гром не замер вдали, а корабль не превратился в тусклую точечку в синеве. Тогда он выпрямился во весь рост, но не сумел одолеть дрожь и слабость. Нащупал за спиной камень и снова сел.

И опять единственным в мире звуком остался шелест воды, набегающий на берег. Никакого плеска волны о блестящую сферу, лежащую в сотне футов от берега, слышно не было — это просто померещилось. Солнце нещадно пылало в небе, играло огнем на поверхности шара, и Дэниельс обнаружил, что ему опять не хватает воздуха.

Вне всякого сомнения, перед ним на мелководье, вернее на илистой отмели, взбегающей к островку, находился тот, кого он привык называть «существом, замурованным в в толще скал». Но каким же образом удалось ему. Дэннельсу, перенестись через сотни миллионов лет в ничтожный микроотрезок времени, который таил в себе ответы на все вопросы о том, что за разум погребен под пластами известняка? Это не могло быть случайным совпадением — вероятность подобного совпадения настолько мала, что вообще не поддается расчету. Что если он помимо воли выведал у мерцающего призрака перед входом в пещеру гораздо больше, чем подозревал? Ведь их мысли, припомнил Дэииельс, встретились и слились, пусть на мгновение, — но не произошло ли в это мгновение непроизвольной передачи знания? Знание укрылось в каком-то уголке мозга, а теперь пробудилось. Или он нечаянно привел в действие систему психического предупреждения, призванную отпугивать тех, кто вздумал бы освободить опального изгнанника?

А мерцающий призрак, выходит, ни при чем? Это еще как сказать… Что если опальный узник — обитатель шара несет в себе сокровенное, не ведомое судьям доброе начало? Иначе, как добром, не объяснить того, что призрак сумел пронести чувство долга и преданности сквозь неспешное течение геологических эр. Но тогда неизбежен еще один вопрос: что есть добро и что есть зло? Кому дано судить?

Впрочем, существование мерцающего призрака само по себе, пожалуй, ничего не доказывает. Ни одному человеку еще не удавалось пасть так низко, чтобы не нашлось пса, готового охранять хозяина и проводить хоть до могилы.

Куда удивительнее другое: что же такое стряслось с собственной его головой? Как и почему он сумел безошибочно выбрать в прошлом момент редчайшего происшествия? И какие новые способности, сногсшибательные, неповторимые, ему еще предстоит открыть в себе? Далеко ли они уведут в движении к абсолютному знанию? И какова собственно цель этого движения?

Дэниельс сидел на камнях и тяжело дышал. Над ним пылало солнце, перед ним стелилось море, тихое и безмятежное, если не считать длинных складок, огибающих шар и бегущих к берегу. В грязи пол ногами сновали крохотные козявки.

«Можно бы. — мелькнула мысль, — подойти ближе и рассмотреть шар как следует, пока его не засосало в ил…» Но нет, в такой атмосфере сто футов — слишком дальний путь, а главное нельзя рисковать, нельзя подходить близко к будущей пещере, ведь рано или поздно предстоит перепрыгнуть обратно в свое время.

Хмелящая мысль — куда меня занесло! — мало-помалу потускнела, чувство полной своей неуместности в древней эпохе развеялось, и тогда выяснилось, что грязный плоский островок — царство изнурительной скуки. Глядеть было совершенно не на что, одно только небо, море да илистый берег. «Вот уж местечко, — подумал он, — где больше никогда ничего не случалось и ничего не случится: корабль улетел, знаменательное событие подошло к концу…» Естественно, здесь и сейчас происходит многое, что даст себя знать в грядущем, но происходит тайно, исподволь, по большей части на дне этого мелководного моря. Снующие по берегу козявки и осклизлый налет на скалах — отважные в своем неразумии предвестники далеких дней — внушали, пожалуй, известное почтение, но приковать к себе внимание не могли.

От нечего делать Дэниельс принялся водить носком ботинка по грязному берегу. Попытался вычертить какой-то узор, но на ботинок налипло столько грязи, что ни один узор не получался.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

7.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

И вдруг он увидел, что уже не рисует по грязи, а шевелит носком опавшие листья, задеревеневшие, присыпанные снегом.

Солнца не стало. Все вокруг тонуло во тьме, только за стволами ниже по склону брезжил какой-то слабый свет В лицо била бешеная снежная круговерть, и Дэииельс содрогнулся. Поспешно запахнул куртку, стал застегивать пуговицы. Подумалось, что эдак немудрено и закоченеть насмерть: слишком уж резким был переход от парной духоты илистого прибрежья к пронизывающим порывам вьюги.

Желтоватый свет за деревьями ниже по склону проступал все отчетливее, потом донеслись невнятные голоса. Что там происходит? Он уже понял, где находится, — примерно в ста футах над верхним краем утеса; но там, на утесе, не должно быть сейчас ни души, не должно быть и света.

Он сделал шаг под уклон — и остановился в нерешительности. Разве есть у него время спускаться к обрыву? Ему надо немедля бежать домой. Скотина, облепленная снегом, скучилась у ворот, просится от бурана в хлев, ждет не дождется тепла и крыши над головой. Свиньи не кормлены, куры тоже не кормлены. Человек не вправе забывать про тех, кто живет на его попечении.

Однако там внизу — люди. Правда, у них есть фонарь, но они почти на самой кромке утеса. Если эти олухи не поостерегутся, они запросто могут поскользнуться и сверзиться вниз со стофутовой высоты. Почти наверняка охотники за енотами, хотя какая же охота в такую ночь! Еноты давно попрятались по норам. Нет, кто бы ни были эти люди, надо спуститься и предупредить их.

Он прошел примерно полпути, когда кто-то подхватил фонарь, до того, по-видимому, стоявший на земле, и поднял над головой. Дэниельс разглядел лицо этого человека — и бросился бегом.

— Шериф, что вы здесь делаете?

Но еще не договорив, почувствовал, что знает ответ, знает едва ли не с той секунды, когда завидел огонь у обрыва.

— Кто там? — круто повернувшись, спросил шериф, наклонил фонарь, посылая луч в нужную сторону. — Дэниельс!.. — у шерифа перехватило дыхание. — Боже правый, где вы были, дружище?

— Да вот, решил прогуляться немного, — промямлил Дэниельс. Объяснение, он и сам понимал, совершенно не удовлетворительное, но не прикажете ли сообщить шерифу, что он. Уоллес Дэниельс, сию минуту вернулся из путешествия во времени?

— Черт бы вас побрал! — возмущенно отозвался шериф. — А мы-то ищем! Бен Адамс поднял переполох: заехал к вам на ферму и не застал вас дома. Для него не секрет, что вы вечно бродите по лесу, вот он и перепугался, что с вами что-то стряслось. И позвонил мне, а сам с сыновьями тоже кинулся на поиски. Мы боялись, что вы откуда-нибудь свалились и что-нибудь себе поломали. В такую штормовую ночь без помощи долго не продержишься.

— А где Бен? — осведомился Дэниельс.

Шериф махнул рукой, указывая еще ниже по склону, и Дэниельс заметил двоих парней, вероятно, сыновей Адамса: те закрепили веревку вокруг ствола и теперь вытравливали ее за край утеса.

— Он там, на веревке, — ответил шериф. — Осматривает пещеру. Решил почему-то, что вы могли залезть в пещеру.

— Ну что ж, у него было достаточно оснований… — начал Дэниельс, но досказать не успел: ночь взорвалась воплем ужаса. Вопль продолжался безостановочно добрые полминуты, и шериф, сунув фонарь Дэниельсу, поспешил вниз.

«Трус, — подумал Дэниельс. — Подлая тварь — обрёк другого на смерть, заточив в пещере, а потом наложил в штаны и побежал звонить шерифу, чтобы тот засвидетельствовал его благонамеренность. Самый что ни на есть отъявленный негодяй и трус…»

Вопль заглох, упав до стона. Шериф вцепился в веревку, ему помогал одни из сыновей. Над обрывом показались голова и плечи Адамса, шериф протянул руку и выволок его в безопасное место. Беи Адамс рухнул наземь, ни на секунду не прекращая стонать. Шериф рывком поднял его на ноги.

— Что с тобой, Бен?

— Там кто-то есть, — проскулил Адамс. — В пещере кто-то есть…

— Кто, черт побери? Кто там может быть? Кошка? Пантера?

— Я не разглядел. Просто понял, что там кто-то есть. Почувствовал. Оно запряталось в глубине пещеры.

— Да откуда ему там взяться? Дерево кто-то спилил. Теперь туда никому не забраться.

— Ничего я не знаю, — всхлипывал Адамс. — Должно быть, оно сидело там еще до того, как спилили дерево. И попало в ловушку.

Один из сыновей поддержал Бена и дал шерифу возможность отойти. Другой вытягивал веревку и сматывал ее в аккуратную бухту.

— Еще вопрос, — сказал шериф. Как тебе вообще пришло в голову, что Дэниельс залез в пещеру? Дерево спилили, а спуститься по веревке, как ты, он не мог — ведь там не было никакой веревки. Если бы он спускался по веревке, она бы там так и висела. Будь я проклят, если что-нибудь понимаю. Ты валандаешься зачем-то в пещере, а Дэниельс выходит себе преспокойно из леса. Хотел бы я, чтобы кто-то из вас объяснил мне…

Тут Адамс, который плелся, спотыкаясь, в гору, наконец-то увидел Дэниельса и замер как вкопанный.

— Вы здесь? Откуда? — растерянно спросил он. — Мы тут с ног свились… Ищем вас повсюду, а вы…

— Слушай, Бен, шел бы ты домой — перебил шериф, уже не скрывая досады. — Пахнет все это более чем подозрительно. Не успокоюсь, пока не разберусь, в чем дело.

Дэииельс протянул руку к тому из сыновей, который сматывал веревку.

— По-моему, это моя.

В изумлении Адамс-младший отдал веревку, не возразив ни слова.

— Мы, пожалуй, срежем напрямую через лес, — заявил Бен. — Так нам гораздо ближе.

— Спокойной ночи, — бросил шериф. Вдвоем с Дэниельсом они продолжали не спеша подниматься в гору. — Послушайте, Дэниельс, — догадался вдруг шериф, — нигде вы не прогуливались. Если бы вы и впрямь бродили по лесу в такую вьюгу, на вас налипло бы куда больше снега. А у вас вид, словно вы только что из дому.

— Ну, может, это и не вполне точно утверждать, что я прогуливался…

— Тогда, черт возьми, объясните мне, где вы все-таки были. Я не отказываюсь исполнять свой долг в меру своего разумения, но мне вовсе не улыбается, если меня при этом выставляют дурачком…

— Не могу я ничего объяснить, шериф. Очень сожалею, но, право, не могу.

— Ну, ладно. А что с веревкой?

— Это моя веревка, — ответил Дэииельс. — Я потерял ее сегодня днем.

— И наверное, тоже не можете ничего толком объяснить?

— Да, пожалуй, тоже не могу.

— Знаете, — произнес шериф, — за последние годы у меня была пропасть неприятностей с Беном Адамсом. Не хотелось бы мне думать, что теперь у меня начнутся неприятности еще и с вами.

Они поднялись на холм и подошли к дому. Машина шерифа стояла у ворот на дороге.

— Не зайдете ли? — предложил Дэниельс. — У меня найдется что выпить.

Шериф покачал головой.

— Как-нибудь в другой раз, — сказал он. — Не исключено, что скоро. Думаете, там и вправду был кто-то в пещере? Или у Бена просто воображение разыгралось? Он у нас из пугливеньких…

— Может, там никого и не было, — ответил Дэииельс, — но если Бен решил, что кто-то есть, то не будем с ним спорить. Воображаемое может оказаться таким же реальным, как если бы оно встретилось вам наяву. У каждого из нас, шериф, в жизни есть спутники, видеть которых не дано никому, кроме нас самих.

Шериф кинул на него быстрый взгляд.

— Дэниельс, какая муха вас укусила? Какие такие спутники? Что вас гложет? Чего ради вы похоронили себя заживо в этой дремучей глуши? Что тут делается?..

Ответа он ждать не стал. Сел в машину, завел мотор и укатил.

Дэниельс стоял у дороги, наблюдая, как тают в круговороте метели гневные хвостовые огни. Все, что оставалось, — смущенно пожать плечами: шериф задал кучу вопросов и ни на одни не потребовал ответа. Наверное, бывают вопросы, ответа на которые и знать не хочется.

Потом Дэниельс повернулся и побрел по заснеженной тропинке к дому. Сейчас бы чашечку кофе и что-нибудь перекусить — но сначала надо заняться хозяйством. Надо доить коров и кормить свиней. Куры потерпят до утра — все равно сегодня задавать им корм слишком поздно. А коровы, наверное, мерзнут у запертого хлева, мерзнут уже давно — и заставлять их мерзнуть дольше просто нечестно.

Он отворил дверь и шагнул в кухню.

Его ждали. Нечто сидело на столе, а быть может, висело над столом так низко, что казалось сидящим. Огня в очаге не было, в комнате стояла тьма — лишь существо искрилось.

Ты видел? — осведомилось существо.

— Да, — ответил Дэниельс. — Я видел и слышал. И не знаю, что предпринять. Что есть добро и что есть зло? Кому дано судить, что есть добро и что есть зло?

Не тебе, — отозвалось существо. — И не мне. Я могу только ждать. Ждать и не терять надежды.

«А быть может, там, среди звезд, — подумал Дэнисльс. — есть и такие, кому дано судить? Быть может, если слушать звезды — и не просто слушать, а пытаться вмешаться в разговор, пытаться ставить вопросы, то получишь ответ? Должна же существовать во Вселенной какая-то единая этика. Например, что-то вроде галактических заповедей. Пусть не десять, пусть лишь две или три — довольно и их…»

— Извини, я сейчас тороплюсь и не могу беседовать, — сказал он вслух. — У меня есть живность, я должен о ней позаботиться. Но ты не уходи. Попозже у нас найдется время потолковать.

Он пошарил по скамье у стены, отыскал фонарь, ощупью достал с полки спички. Зажег фонарь — слабое пламя разлило в центре темной комнаты лужицу света.

С тобой живут другие, о ком ты должен заботиться? — осведомилось существо. — Другие, не вполне такие же, как ты? Доверяющие тебе и не обладающие твоим разумом?

— Наверное, можно сказать и так, — ответил Дэннельс. — Хотя, признаться, никогда до сих пор не слышал, чтобы к этому подходили с такой точки зрения.

А можно мне пойти с тобой? — осведомилось существо. — Мне только что пришло на ум, что во многих отношениях мы с тобой очень схожи.

— Очень схо… — Дэннельс не договорил, фраза повисла в воздухе.

«А если это не пес? — спросил он себя. — Не преданный сторожевой пес, а пастух? И тот, под толщей скал, не хозяин, а отбившаяся от стада овца? Неужели мыслимо и такое?..»



Он даже протянул руку в сторону существа инстинктивным жестом взаимопонимания, но вовремя вспомнил, что притронуться не к чему. Тогда он просто поднял фонарь и направился к двери.

— Пошли, — бросил он через плечо.

И они двинулись вдвоем сквозь метель к хлеву, туда, где терпеливо жались коровы.



⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевел с английского К. Сенин

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 6 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Кир Булычёв Не гневи колдуна ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀

В наши дни никто в колдунов не верит. Даже создается впечатление, что они вымерли и в литературе. Изредка мелькнет там волшебник. Но волшебник — это не колдун, а куда более воспитанный пришелец с Запада. Пока наши деды не начитались в детстве сказок братьев Гримм и Андерсена, они о волшебниках и не подозревали, а теперь какой-нибудь гном нам ближе и понятнее, чем простой колдун. Что поделаешь — век НТР и телевидения.

В общем, так или иначе, но когда один колдун вышел из леса и направился к Корнелию Удалову, тот даже не заподозрил дурного.

Колдун был одет неопрятно и притом претенциозно. На нем был драный тулуп, заячья шапка и хромовые сапожки со шпорами и пряжками, как бывают на дамских сумочках.

— Ловится? — спросил колдун.

Удалов кинул взгляд на колдуна, затем снова уставился на удочку. Ловилось неплохо, хоть и стояла поздняя осень, с утра примораживало и опавшие листья похрустывали под ногами, как вафли.

Колдун наклонился над ведром, в котором лежали, порой вздрагивая, подлещики, и сказал:

— Половину отдашь мне.

— Еще чего, — улыбнулся Удалов и подсек. На этот раз попалась плотвичка. Она прыгала по жухлой траве, старалась нырнуть с обрывчика обратно в озеро.

— Поделись, — сказал колдун. — Я здесь хозяин. Со мной делиться надо.

— Какой год сюда приезжаю рыбачить, — сказал Удалов, кидая плотвичку в ведро, — а хозяев не видал. У нас все равны.

— Я здесь недавно, — сказал колдун, присаживаясь на корточки и болтая пальцем в ведре. — Пришел из других мест. Мирный я, понимаешь?

Тогда-то Удалов впервые пригляделся к колдуну и остался недоволен его внешним видом.

— Вы что? — спросил он. — На маскарад собрались или из больницы сбежали?

— Как грубо, — вздохнул колдун. — Ниоткуда я не сбежал. Какую половину отдашь? Здесь у тебя шесть подлещиков, три ерша и плотвичка. Как делить будем? Пойми меня правильно, — сказал он задумчиво. — Я не из жадности. Мне фосфор нужен, а он в рыбьих костях, понимаешь? Мыслю я фосфором.

Удалов понял, что этот малый не шутит. И как назло на всем озере ни одного рыбака. Кричи не кричи, не дозовешься. До шоссе три километра и все лесом.

— А вы где живете? — спросил Удалов почти вежливо.

— Под корягой, — сказал колдун. — Холодно будет, чью-нибудь пустую дачу оккупирую. Я без претензий.

— А что, своего дома нету?

Рыбалка была испорчена. Ладно, все равно домой пора. Корнелий поднялся, вытащил из воды вторую удочку и начал сматывать рыболовные орудия.

— Дома своего мне не положено, потому что я колдун, вольное существо, — начал было колдун, но, заметив, что Удалов уходит, возмутился. — Ты что, уйти хочешь? Перечить вздумал? А ведь мне никто не перечит. В старые времена от одного моего вида на землю падали, умоляли, чтобы я чего добровольно взял, не губил.

— Колдун? Колдунов не бывает. Это суеверие.

— Кому суеверие, а кому и грустная реальность.

— А чего вас бояться?

Удочки были смотаны. Удалов попрыгал, чтобы размять ноги. Холодно. Поднимается ветер. Из-за леса ползет туча, — то ли будет дождь, то ли снег.

— Ясное дело, почему боялись, — сказал колдун. — Потому что порчу могу навести.

— Это в каком смысле?

Глаза колдуна Удалову не нравились. Наглые глаза, страшноватые.

— В самом прямом, — сказал колдун. — И на тебя порчу могу навести. И на корову твою, и на козу, и на домашнюю птицу.

— Нет у меня скота и домашней птицы, — сказал Удалов, поднимая ведро и забрасывая на плечо удочки. — Откуда им быть, если я живу в городе Гусляре на втором этаже. Так что прощайте, здоровеньки булы.

Удалов быстро шел по лесной тропинке, но колдун не отставал. Вился, как слепень, исчезал за деревьями, снова возникал на пути и все говорил. В ином случае Корнелий бы поделился с человеком рыбой, не жадный, но тут уж дело принципа. Если тебе угрожают, сдаваться нельзя. И так много бездельников развелось.

— Значит, отказываешься? Значит, не уважаешь? — канючил колдун.

— Значит, так.

— Значит, мне надо меры принимать?

— Значит, принимай.

— Так я же на тебя порчу напущу. Последний раз предупреждаю.

— Какую же?

— Чесотку могу. И лихорадку могу.

— Противно слушать. От этого всего лекарства изобрели.

— Ну хоть двух подлещиков дай.

— И не проси.

— Стой! — колдун забежал вперед и преградил путь. — В последний раз предупредил!

— Не препятствуй. Я из-за тебя на автобус опоздаю, домой поздно приеду, завтра на службе буду невыспавшийся. Понимаешь?

— На службу ходишь? — удивился колдун. — И еще рыбу ловишь?

— А как же? — Удалов отстранил колдуна и проследовал дальше. — А как же в жизни без разнообразия? Так и помереть можно. Если бы я только на службу ходил да с женой общался, без всякого хобби, наверно помер бы с тоски. Человеку в жизни необходимо разнообразие. Без этого он не человек, а существо.

Колдун шёл рядом и соглашался. Удалову даже показалось, что колдун сейчас сознается, что и у него есть тайное хобби, к примеру, собирание бабочек или там спичечных коробков. Но вместо этого колдун вдруг захихикал, и было в этом хихиканье что-то тревожное.

— Понял, — сказал колдун. — Погибель тебе пришла, Корнелий Иванович. Знаю я, какую на тебя напустить порчу.

— Говори. — Удалов совсем осмелел.

— Смотри же.

Колдун выхватнл клок из серой бороды, сорвал с дерева желтый лист, подобрал с земли комок, стал все это мять, причитая по-старославянски, и притом приплясывать. Зрелище было неприятным и тягостным, но Удалов ждал, словно не мог оставить в лесу припадочного человека. Но ждать надоело, и Удалов махнул рукой, оставайся, мол, и пошел дальше. Вслед неслись вопли, а потом наступила тишина. Удалов решил было, что колдун отвязался, но тут же сзади раздались частые шаги.

— Все! — задышал в спину колдун. — Заколдованный ты, товарищ Удалов. Не спасешься ты от моей порчи до самой смерти и еще будешь меня молить, чтобы выпустил я тебя из страшного плена, но я только захохочу тебе в лицо и спрошу: «А про рыбку — помнишь?»

И сгинул колдун в темнеющем воздухе. Словно слился со стволами осин. И гнетущая влажная тяжесть опустилась на лес. Удалов помотал головой, чтобы отогнать наваждение, и поспешил к автобусной остановке. Там уже, стоя под навесом, слушая, как стучат мелкие капли дождя, подивился тому, что колдун откуда-то догадался о его фамилии. Ведь Удалов колдуну, само собой, не представлялся.

Еще в автобусе Удалов о колдуне помнил, а домой пришел — забыл вовсе.

Утром Удалова растолкала жена.

— Корнелий, ты до обеда спать намерен?

Потом подошла к кровати сына Максимки и спросила:

— Максим, ты в школу опоздать хочешь?

И тут же: плюх-плюх — на сковородку яйца. Пшик-пшшик — нож по батону. Буль-буль — молоко из бутылки, у-нни! — чайник закипел.

Удалов поднялся с трудом, голова тяжелая от вчерашнего свежего воздуха, что ли. С утра сегодня заседание. Опять план горит…

— Максимка, — спросил он. — Ты скоро из уборной вылезешь?

В автобусе, пока ехал на службу, заметил знакомые лица. В конторе была видимость деловитости. Удалов раскланялся с кем надо, прошел к себе, сел за стол, натянул черные нарукавники и с подозрением оглядел поверхность стола, словно там мог таиться скорпион. Не было никакого скорпиона. Удалов вздохнул, и начался рабочий день.

Когда Удалов вернулся домой, на плите кипел суп. Ксения стирала, а Максимка готовил уроки. За окном осенняя мразь, темно, как в омуте. Стол, за которым летом играли в домино, поблескивал под фонарем, с голых кустов на него сыпались ледяные брызги. Осень. Пустое время.

Незаметно прошла неделя. День за днем… В воскресенье Удалов на рыбалку не поехал, какой уж там клев, сходили в гости к Алевтине, Ксениной родственнице, посидели, посмотрели телевизор, вернулись домой. Утром в понедельник Удалов проснулся от голоса жены:

— Корнелий, ты что, до обеда спать собрался?

Потом жена подошла к кровати Максимки и спросила:

— Максим, ты намерен в школу опоздать?

И тут же: плюх-плюх — о сковородку яйца, пшшнк-пшшнк — нож по батону, буль-буль-буль — молоко из бутылки, у-иии! — чайник закипел.

Удалов с трудом поднялся, в голове муть, а сегодня с утра совещание. А потом дела, дела…

— Максим! — крикнул он. — Ты долго будешь в уборной прохлаждаться?

Как будто перед мысленным слухом Удалова прокрутили магнитофонную пленку.

Где он все это слышал?

В конторе суетились, спорили в коридоре. Удалов прошел к себе, натянул черные нарукавники и с подозрением оглядел поверхность стола, словно там мог таиться скорпион. Скорпиона не было. Удалов вздохнул и принялся готовить бумаги к совещанию.

В воскресенье Удалов хотел было съезднть на рыбалку, да погода не позволила, снег с дождем. Так что после обеда он подался к соседу, побеседовали, посмотрели телевизор.

В понедельник Удалов проснулся от странного ожидания. Лежал с закрытыми глазами и ждал. Дождался:.

— Корнелий, ты до обеда спать собираешься?

— Стой! — Удалов вскочил, шлепнув босыми пятками о пол. — Кто тебя научил? Других слов не знаешь?

Но жена будто не слышала бунта. Она подошла к кровати сына и сказала:

— Максим, ты намерен в школу сегодня идти?

И тут же: плюх-плюх о сковородку яйца…

Удалов стал совать ноги в брюки, спешил вырваться из дома. Нервно вскричал:

— Максим, ты скоро… — и осекся.

Опомнился только на улице. Куда он едет? На службу едет. Зачем?

А в конторе была суматоха. Готовились к совещанию по итогам месяца… Но стоило Удалову поглядеть на потертую поверхность своего стола, как неведомая сила подхватила его и вынесла вновь на улицу. Куда теперь? Удалов беспомощно затоптался на месте. Вдруг его осенило. Он помчался к рыбному магазину и, отстояв небольшую очередь, купил щуку килограмма на три. Завернул эту щуку в газету и со свертком через пять минут был на автобусной остановке.

…Сыпал снежок, таял на земле, на мокрых корнях деревьев. Лес был безмолвен. Лес прислушивался к тому, что произойдет.

— Эй, — сказал Удалов несмело.

Из-за дерева вышел колдун и сказал:

— Щуку принес? В щуке костей много.

— Откуда же в щуке костям быть? — возмутился Удалов. — Это же не лещ.

— Лещ-то получше будет, — сказал колдун. — В леще фосфор. Мы теперь образованные. — Пощупал рукой свисающий из лохмотьев газеты щучнй хвост. — Мороженая?

— Но свежая, — сказал Удалов.

— А что, допекло? — колдун принял щуку, как молодой отец ребенка у дверей роддома.

— Сил больше нет, — признался Удалов. — Плюх-плюх, пшик-пшик.

— Быстро, — сказал колдун. — Всего три недели прошло.

— Я больше не буду, — сказал Удалов. — А насчет фосфора не беспокойся. Фосфор в ней имеется.

Колдун поглядел на серое небо, сказал задумчиво:

— Что-то я сегодня добрый. А казалось бы, чего тебя жалеть? Ведь заслужил наказание.

— Я… не буду, — повторил Удалов. И добавил: — В ней три кило.

— Ну ладно, подержи.

Колдун вернул щуку Удалову и принялся совершать руками пассы. На душе у Корнелия было гадко. А вдруг все это шутка, розыгрыш дурацкий?

— Все, — сказал колдун, протягивая рукн за щукой. — Свободен ты, Удалов. Летом будешь мне каждого второго подлещика отдавать.

— Обязательно, — сказал Удалов, понимая уже, что его провели.

Колдун перекинул щуку через плечо и зашагал в кусты.

— Постойте. — сказал Удалов вслед. — А если…

Но слова его запутались в мокрых ветвях, и он понял, что в лесу никого нет.

Удалов вяло добрел до автобусной остановки. Кивая, он бормотал, что колдун — отвратительная личность, шантажист, вымогатель… В автобусе какая-то девушка поглядела на него с состраданием и уступила место.

В страхе Удалов пришел домой, и в страхе улегся спать, и со страхом ждал утра, во сне продолжая бесцельную и сердитую беседу с колдуном. И чем ближе утро, тем меньше он верил в избавление…

Но обошлось.

На следующее утро Ксения сварила манную кашу, Максимка захворал свинкой и не пошел в школу, а Удалова вызвали на совещание в Вологду, сроком на десять дней.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 7 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Г. К. Честертон Деревянный меч


В деревне Грейлинг-Эббот еще не знали, что началось Новое время, то время, в котором живем и мы. Никто не подозревал, что все именуемое «современным» прокралось в Англию. Собственно, этого не знали толком и в Лондоне, хотя человека два поумней — лорд Кларендон и, наверное, принц Руперт, печальный любитель химии, — чувствовали, что самый воздух изменился.

Более того, по всем признакам, вернулось Старое время. Вернулось Рождество; пало страшное воинство; молодой темнолицый человек с веселой насмешливой улыбкой, которому кричали «ура!» от Дувра до Уайтхолла, возвратил Англии кровь королей. Все говорили, что пришло доброе старое время; особенно же верили в это жители сомерсетской деревни. Но темнолицый человек в это не верил. Веселый король знал, что при нем веселым временам не бывать. Не без причины считал он свою жизнь комедией, ибо комедия — единственная поэзия компромисса. Он понимал, что сам он — компромисс и, как принц Руперт, развлекался игрушками, которым было суждено превратиться в страшные детища нынешней науки. Так играют с тигрятами, пока они не больше таксы.

В деревне Грейлинг-Эббот было много легче верить в возвращение старых времен. Отсюда они, в сущности, и не уходили. Яростные религиозные схватки XVII века сказались здесь лишь в том, что местные жители иногда пытались изловить ведьму, а это бывало, хотя и реже, в Средние века. Помещик, сэр Гай Гриффин, славился мечом, как средневековый рыцарь. Он сражался при Ньюкасле, знал поражение, но местная легенда восхваляла его личную доблесть, и в ближних графствах чтили не столько полководца, сколько воина. Так Брюс или Ричард Львиное Сердце славились силой руки, а не силой ума.

Немногое изменилось со Средних веков и для учителя Денниса Трайона, прощавшегося со своей школой, ибо сэр Гай пригласил его учить своих сыновей, которые до сих пор умели только биться на шпагах. Тысячи безымянных нитей связывали Трайона со Старым временем. Он не был пуританином, но ходил в черном. Как Милтон, он учился в колледже и танцам, и фехтованию, но одевался скромно и не носил шпаги, ибо по неписаному закону учение было как бы служением, а служение — священством. Он носил волосы до плеч, но они были прямые, а дворяне уже водружали на голову вороха чужих кудрей. Его простодушное лицо в ровной рамке волос походило на старую миниатюру. Читал он Джорджа Герберта и Томаса Брауна; и лет ему было немного.

Сейчас он наставлял на прощание ученика, замешкавшегося возле школы, — семилетнего мальчика, смастерившего из двух палочек деревянный меч, которыми мальчики играют в каждом веке.

— Джереми, — печально и шутливо говорил Трайон, — твои мечи все лучше и лучше. Я вижу, лезвие не слишком остро, без сомнения — по той причине, по какой сэр Орландо притупил меч, сражаясь с дамой, чье имя я запамятовал. Но великана такое лезвие сразит, как меч в руках достославного Джека. Быть может, это сказка, но это — и притча. Тот, кто добр и смел, победит великана. Того, кто зол и низок, бьют палкой. Но ты — добрый мальчик, и меч у тебя — добрый. Только помни, — Трайон быстро и ласково склонился к питомцу, — меч несравненно сильнее, когда его держишь за лезвие.

Он перевернул деревянный меч и быстро пошел по белой прямой дороге, а мальчик с крестом в руке глядел ему вслед.

Когда он услышал шаги, он знал, что это — не Джереми. Оглянувшись, он увидел, что ученик и впрямь остался далеко позади, а вдоль изгороди, старой, как Плантагенеты, бежит какая-то девушка. Одета она была с пуританской скромностью, но не в пуританское платье, а волосы, выбившиеся из-под ее капюшона, были светлыми и кудрявыми по той же причине, по какой его собственные были темными и прямыми. Больше ничего примечательного он в ней не заметил, разве что красоту, торопливость и несколько излишнюю бледность. Но дальше, за ней, он увидел весьма примечательного человека, который был пострашней меченосного Джереми.

Высокий важный кавалер, черный на светлом небе, быстро шел по дороге. Из-под его широкополой шляпы, украшенной перьями, падали на плечи завитые волосы; но не это поразило Трайона. У сэра Гая грива спускалась чуть ли не до пояса, потому что он хотел (без должной необходимости) показать, что не принадлежит к пуританам.

Сэр Гай украшал шляпу петушиными перьями, потому что у него не было другим птиц. Однако он никогда не позволил бы себе подобные телодвижения. Причудливый человек размахивал шпагой, словно вот-вот метнет ее, как копье. В отличие от двора, жители Сомерсета не привыкли к подобному поведению.

Трайон еще удивлялся, когда девушка проговорила на бегу:

— Не сражайтесь с ним! Он всех победил — сэра Гая, сыновей… — Тут она оглядела его и вскрикнула: — Где ваша шпага?

— Там же, где мои шпоры, миледи, — отвечал Деннис по всем канонам Ариосто. — Я еще должен их завоевать.

— Его никто не победил в поединке! — жалобно сказала девушка.

Трайон улыбнулся и поднял свою трость.

— Того, у кого нет шпаги, — сказал он, — нельзя победить в поединке.

Девушка смотрела на него, словно на эти минуты остановилось время, потом метнулась куда-то и исчезла, словно лань. Ярдов на сто дальше она вынырнула из листвы, остановилась на мгновенье и оглянулась. Именно тогда Джереми Бейт, не собиравшийся покидать дивной школы, где не надо больше учиться, кинулся вперед. Любопытство их было оправдано: они узрели небывалую схватку. Шпага скрестилась с единственным оружием, которое пригодно только для защиты.

День был ветренный и солнечный, словом — прекрасный, но до сей поры даже склонный к пасторальной поззии Трайон не замечал особой красоты ни в небе, ни на земле. Сейчас красота мира потрясла его, как видение, ибо он понял, что видение это скоро исчезнет. Он фехтовал неплохо, но никто не продержится долго, когда нечем нападать: к тому же противник его, побуждаемый вином или бесом, бился не на жизнь, а на смерть.

Деннис Трайон видел английскую землю и дивное английское небо во всей их славе. Так видели природу те, кого он любил. Великие позты Англии, от Чосера до Драйдена, владели искусством, утраченным после них: они описывали природу, но ты ее видел. Когда читаешь: «Сбивайтесь в стадо, облака», нет сомнений, что речь идет о кучевых облаках, а не о перистых. Когда узнаешь от Милтона[14], что башня принцессы виднелась сквозь хохлатые деревья, не сомневаешься, что речь идет о весне или осени, когда листьев немного, и дерево похоже на метлу, обметающую небеса. Вот так же отчетливо и неосознанно Трайон видел, что круглые утренние облачка, розовые с одного бока, толпятся и клубятся над холмами, а тихий милостивый лес переходит от серого к лиловому прежде, чем слиться с синевой. Смерть в черноперой шляпе осыпала его сверкающими стрелами; и он еще никогда не любил так сильно божьего мира.

Отбивая каждый выпад, он вспоминал какой-нибудь из своих прежних дружеских поединков. Когда блестящее жало смерти, не пронзив его сердца, скользнуло вдоль локтя, он увидел лужайку у Темзы. Когда сверканье стали перед глазами едва не ослепило его, он увидел полянку в Мертоне так ясно, словно трава выросла на белой дороге, у него под ногами. Но видел он и другое. Он все яснее понимал, что, будь у него шпага, он давно поразил бы противника. Будь у него шпага, он пронзил бы его, как пронзают ножом пудинг; но шпаги у него не было. Его спасала ловкость, противника же спасало только то, что Деннис дрался тростью. У Трайона был четкий и чистый ум, он мог бы играть две шахматные партии сразу; и сейчас, сражаясь, ученый учитель строил цепь силлогизмов. Вывод был прост: если противник думает, что и у него шпага, он — плохой фехтовальщик; если же он знает, что у него палка, он плохой человек (в наши дни сказали бы «плохой спортсмен»).

И Трайон сделал то, что годилось для обоих случаев, — вспомнив нужный выпад, ударил противника по локтю, снизу, и, пока у того висела рука, выбил его шпагу. Судя по выражению лица, противник без шпаги был беспомощен и прекрасно это знал.

— Того, кто низок и подл, — назидательно сказал учитель, — бьют палкой.

Что и выполнил — трижды ударил по спине обезоруженного врага и быстро ушел.

Он не видел, что делал дальше враг, но искренне удивился тому, что делали прочие. К этому времени толпа собралась немалая, и в ней выделялись меченосный ученик и златокудрая девушка. Когда Деннис снова двинулся по дороге, толпа взревела, а несколько дворян, находившихся в ней, рьяно замахали шляпами. Как ни странно, после этого все, включая девушку, умчались куда-то, словно спешили сообщить о великой победе.

Когда же он достиг следующей деревни, в каждом окне торчало по десять голов, а женщины бросали цветы, падавшие на дорогу. У ворот помещичьего парка, украшенных каменными грифонами, его поджидали триумфальные арки.

Сам прославленный хозяин вышел к нему навстречу. Как и грифоны, он походил и на льва, и на орла. Его львиная грива была белой, орлиный нос — багровым. Грозный и рассеянный взгляд навел учителя на мысль о возможной причине поражения; но помещик держался так прямо, пожал ему руку так крепко, поздравил его так сердечно, что сомнения исчезли. Будущие ученики глядели на пришельца с обожанием, а он, взглянув на них, отчаялся в том, что они когда-нибудь постигнут латынь и греческий, но ясно понял, что каждый из них мог бы сбить его кеглей. И недавний триумф показался ему непонятным и сказочным, как арки.

«Странно все это, — думал он. — Я неплохо фехтовал, но и не так уж хорошо, Смит и Уилтон меня превосходили. Быть не может, чтобы сзр Гай и его сыновья уступали в поединке тому, кого я побил палкой. Наверное, это шутка знатных вельмож, как в занимательном повествовании мистера Сервантеса».

По этой причине он уклонился от похвал, но его чистая душа недолго могла сомневаться в том, что его хвалят от чистого сердца. Сэр Гай и его сыновья, как малолетний Джереми, видели в нем сказочного рыцаря, освободившего край от чудовища. Люди, глядевшие из окон, не принадлежали к знати; триумфальные арки не были шуткой. Он и вправду стал местной святыней, но не мог понять, с чего бы.

Три вещи убедили его, что это правда. Во-первых, как ни странно, его новые ученики старались изо всех сил. Гэмфри, самый старший и рослый, три раза кряду просклонял quit и сбился лишь на четвертый. Попытки Джеффри различить fingo и figo тронули бы камень, а младший, Майлс, искренне привязался к несчастному глаголу ferre. За всем этим Трайон различал то молчаливое почтение, которое дети и дикари питают к победителю. Тогда английская знать не обрела еще столь грубой надменности и радовалась, а не поклонялась тому, что мы зовем спортом. Но мальчики всегда одинаковы, и любимый их спорт — поклонение герою.

Во-вторых, что еще удивительней, его почитал сэр Гай. Помещик ни в коей мере не был приятным человеком. Львиное лицо было прекрасным и уродливым с тех пор, как его рассек страшный шрам; нрав и речь были искренними и злыми с тех пор, как рухнула надежда на воинские успехи. Но Трайон ощущал, что, сложись все иначе, помещик не выказал бы перед ним ни искренности, ни злости.

— Король возвратился, — мрачно говорил Гриффин, — а толку нет. Он привез французских шлюх, которые играют на подмостках, словно мальчики. Он привез ярмарочных шарлатанов, как этот, который побеждал и меня, и всех, пока не встретил победителя, — и он горестно и почтительно улыбнулся Трайону.

— Разве этот джентльмен — из придворных? — робко спросил Трайон.

— Да, — ответил сэр Гай. — Вы видели его лицо?

— Я смотрел ему в глаза, — сказал Трайон.

— Оно размалевано, — сказал сэр Гай. — Вот что делают теперь в Лондоне. И волосы у него чужие. Но дерется он отменно, это я признаю, как признал, что отменно дралось войско старого Нолла. Что мы могли против них?

Сильнее всего убедило Трайона то, как вела себя девушка, Дороти Гуд. Она оказалась дочерью священника и часто бывала с отцом в поместье, но избегала учителя. Он и сам был робок, и тонкость чувств подсказала ему, что она поистине считает его героем. Будь все это шуткой, в нее непременно посвятили бы прекрасную даму (она казалась ему все прекрасней каждый раз, как мелькала в аллее или за дверью), и роль ее была бы проста. Но она не играла роли; и он поймал себя на том, что об этом жалеет. Наконец, он услышал ненароком, как она говорила в соседней комнате сэру Гаю:

— Все думают, что он колдун, но господь помог мистеру Трайону за его чистоту и доброту…

Однажды, собрав все свое мужество, он остановил ее и поблагодарил за то, что она предупредила его об опасности.

Ее тонкое трепетное лицо стало совсем испуганным.

— Я еще не знала, — сказала она. — Я не знала, что вы сразитесь с бесом.

— Я и сейчас этого не знаю, — сказал Трайон. — Я сражался с человеком, и не очень храбрым.

— Все говорят, что в нем бес, — простодушно возразила она. — Мой отец так говорит.

Она убежала, а Деннис задумался. Чем больше он думал, тем больше убеждался, что рассказ о его поединке превращается в легенду о светлом рыцаре, разрушившем злые чары.

Младший из братьев, Майлс, вечно пропадавший у реки, сообщил, что крестьяне ходят к старой заводи, где некогда топили ведьм. Брат его Гэмфри заметил на это, что ходят они втуне, ибо размалеванный пришелец отбыл в Лондон. Однако часом позже Джеффри принес другую весть: колдуна изловили на дороге в Солсбэри.

Когда, влекомый любопытством и тревогой, Трайон вышел за ворота, слова эти подтвердились: ему предстал истинный город мертвых. Все жители обеих деревень исчезли с улиц и из окон. Вернулись они под утро и привели человека с заколдованной шпагой.

Нынешние англичане, никогда не видавшие бунта, никогда не видавшие настоящей толпы, не могут себе представить, что творится, когда изловят колдуна. Для тех, кто жил в долине, он был исчадием ада, поработителем, который выше, страшнее, всесильнее и Карла, и Кромвеля. В наше время думают, что ведовства боятся глупые старухи. Для жителей долины суд над чародеем был вызовом Сатане, восстанием добрых ангелов. Дороти Гуд боялась толпы и схватила Денниса за руку с нежностью и доверием, которых хватило бы ему на всю жизнь. Но ей и в голову не пришло пожалеть колдуна.

Колдун стоял на берегу. Руки ему связали, но шпаги не отняли, не решаясь ее тронуть. Парик слетел, голова стала, как у круглоголовых, и размалеванное лицо казалось мерзким, словно личина Вельзевула. В него швыряли кто чем мог, даже маленький Джереми метнул свой меч, но все попадало не в него, а в реку, куда собирались бросить и его самого.

И тогда в ярком, как молния, утреннем свете воцарился тот редкий, но весьма ощутимый дух, ради которого терпят аристократию и разделение людей. Искаженное шрамом лицо стало скорбным до брезгливости. Сэр Гай обернулся к сыновьям и сказал сурово:

— Мы уведем его в поместье целым и невредимым. Вы при шпагах. Обнажите их.

— Зачем! — спросил Гэмфри.

— Затем, — отвечал ему отец, — что он их выбил у нас из рук. — И он вытянул из ножен длинную шпагу, сверкнувшую в утреннем свете.

— Сыновья, — сказал он. — Лишь богу ведомо, колдун он или нет. Но нам ли мстить дубинкой толпы тому, кто нас победил! Окружим его и выведем отсюда, хотя бы на нас восстала тысяча змиеборцев.

Обнаженные шпаги встали вокруг чародея кольцом остроконечной ограды. Толпа в те дни была смелей, чем сейчас, и меньше страшилась хозяина. Но Гриффинов почитали за доблесть, и силы были равны. Клинок сэра Гая не знал здесь сильнейшего, кроме клинка, бессмысленно висевшего на боку у незнакомца.

Раньше, чем пролилась кровь, пленник заговорил.

— Если кто-нибудь соблаговолит опустить руку в мой карман, — спокойно и холодно сказал он, — мы обойдемся без драки.

Все долго молчали. Все до единого смотрели на того, кто не убоялся беса. Смотрела и Дороти; и Деннис выступил вперед. Он извлек из кармана у колдуна сложенный лист бумаги, развернул его, стал читать, и на его молодом, круглом лице проступило удивление. Читая третью фразу, он обнажил голову. Толпа глядела на него. Царило молчание, и самый воздух остывал.

— Это частное письмо, — сказал, наконец, Трайон, — и я не вправе читать его вслух. Его Величество предлагает и дозволяет сэру Годфри Скини испытать новую шпагу, изготовленную Королевским обществом согласно наставлениям лорда Верулама, основателя натурфилософии и знатока естественных наук. Клинок ее намагничен, и, по предположениям ученых, она может выбить, точнее, вытянуть из рук любое оружие.

Сэр Гай обернулся и нему:

— Вот такие науки — спросил он, — называют у вас естественными?

— Да, — растерянно отвечал Трайон.

— Благодарю, — проговорил сэр Гай. — Моих сыновей можете им не учить.

Он подошел к пленнику и рванул его шпагу так, что лопнула перевязь.

— Если бы писал не король, — сказал он, — я бы швырнул в реку и вас.

И магнетический меч, изготовленный учеными, исчез навсегда от человеческих взоров; а Трайон, глядя на воду, видел только, как борется с тяжким течением маленький деревянный крест.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевод И. Трауберг

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

«Так играют с тигрятами»

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

25 мая 1660 года тесные улицы Лондона запрудил народ, не знавший, радоваться ему или негодовать. Во главе длинной процессии, в сопровождении свиты в старорежимных одеяниях в столицу въехал вернувшийся из изгнания «молодой темнолицый человек с насмешливой улыбкой» — Карл II Стюарт. С ним вернулись англиканские епископы, лендлорды, средневековые рыцари и средневековые нравы. Вернулись «добрые старые времена». Таков исторический фон, на котором развертывается действие новеллы Гилберта Кита Честертона “The Sword of Wood" («Деревянный меч»).

Для обитателей замшелой деревушки Грейлинг-Эббот лучшее доказательство того, что все в мире осталось по-старому, — появление чародея. С нечистой силой здесь давно и хорошо знакомы. Слуга дьявола стоит, связанный, на берегу затона, ожидая, когда его столкнут в воду. Но тут выясняется нечто неожиданное. Выясняется, что время-таки изменилось. В кармане у незнакомца лежит некий мандат, удостоверяющий, что он действует от имени Королевского общества, ученой компании, членами которой состоят сам Карл и его кузен принц Руперт (об этом «печальном химике» известно, кстати, не только то, что во время гражданской войны он был разбит кавалерией Кромвеля, но и то, что он изобрел новый способ изготовления стекла). Над мнимым колдуном витает тень Бэкона Веруламского — отца нового естествознания. И, быть может, не так уж глуп дурачок Джеффри, который не в состоянии отличить глагол fingo (выдумываю, изобретаю) от глагола figo (протыкаю клинком). Ибо теперь, в этом новом мире, роль нечистой силы будет выполнять наука. Таков гротескно-иронический подтекст новеллы.

«Так играют с тигрятами, пока они не больше таксы…» Эта меланхолическая мораль, как обычно у Честертона, нарочито двусмысленна. Можете понимать меня так, хочет сказать автор. — а можете и эдак. Можете считать, что я радуюсь победе разума над мракобесием. А можете рассматривать мою комическую притчу как предостережение. Рассказ, публикуемый по-русски впервые, был написан полвека назад. Но, может быть, в наше время — время серьезной переоценки ценностей и ответственных размышлении о науке — он звучит еще злободневней, чем при жизни писателя.

Г. Шингарев

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 9 ⠀⠀ ⠀⠀

Кир Булычёв Письма разных лет

⠀⠀ ⠀⠀

I⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ 18 января 1978 г. Москва

Дорогой Виктор Сергеевич!

Я давно не писала Вам, не от лени, а потому что было некогда. Мы все трудимся (меньше, чем хотелось бы) и суетимся (больше, чем надо). К тому же осень у меня выдалась неудачная. Мама на два месяца слегла с воспалением легких, потом свалился сын с жестоким гриппом, лучшая подруга разводилась с мужем и вела со мной многочисленные беседы о том, что все мужики — сволочи (я это подозревала и раньше, но не так формулировала). Так что из лаборатории я неслась по магазинам и аптекам, затем принималась врачевать моих болезных. И когда всех утешишь и освободишься, возникает ощущение, что в глазах у тебя песок — мечтаешь, как бы поспать хотя бы часов шесть. Но надо садиться за работу — в основном, пустяковую, — накатать рецензию, прочесть чью-то диссертацию или готовить годовой отчет… К тому же надо мной живет строгая соседка. Если и печатаю на машинке после одиннадцати, она возникает в халате и папильотках, грозит мне милицией и постановлениями горисполкома. Я уж уносила машинку на кухню, ставила ее на две подушки, но… У меня подозрение, что соседка специально ходит по квартире и ждет, когда я начну нарушать. Иначе ей, одинокой женщине, жить скучно. Приходится мне вставать на рассвете и накачиваться кофе — все равно раньше, чем привыкла, не заснешь.

Не думайте, что я избрала Вас в качестве пуховой жилетки и орошаю теперь слезами. В конце концов каждый из нас, как говорил какой-то вымерший мудрец, имеет то правительство, которого заслуживает. Очевидно, во мне живет некое мазохистское начало, иначе зачем бы мне соглашаться на эти рецензии и оппонирования?

Меня заставил «взяться за перо» странный феномен, который я наблюдала в последние дни. И тут я жду Вашего просвещенного мнения.

Сначала я решила, что у меня начались галлюцинации… Нет, так Вы ничего не поймете. Следует изложить предысторию проблемы.

Три года назад мой муж был в Индии. Там он, движимый не столько прихотью, сколько желанием не отстать от товарищей, приобрел у охотников и провез контрабандой двух лемуров. (Наверно, в Москве живет немало экзотических животных, попавших к нам подобными, большей частью нелегальными путями.) Провез он их в черных мешочках, в карманах плаща. Лемуры смирились с таким унижением и на таможне вели себя смирно. Поначалу эти зверьки меня умилили. Очевидно, природа специально сделала их такими, лишив прочих средств защиты от хищников. Я допускаю, что при виде тонкого лори (к этому виду относились наши жильцы) даже задубелое сердце тигра вздрагивает, он потупляет свой кровожадный взор и уходит охотиться на буйвола.

Представьте себе существо размером с белку, без хвоста, покрытое густой короткой серой шерстью, с тонкими, паучьими ручками и ножками (именно ручками и ножками, потому что у лориков совершенно человеческие пальцы, с ноготками в квадратный миллиметр). Значительную часть их курносых физиономий занимают громадные карие глаза, полные такой укоризны и покорного страха, что гости, поглядев на наших жильцов, тут же понимают, что только крайне жестокий, отвратительный человек может содержать этих крошек в неволе. Наши жалкие оправдании в том, что муж купил лориков у охотников, которые ловят их, чтобы снимать шкурки, что мы их кормим, держим в тепле и так далее, только усугубляли недоброжелательство к нашему семейству.

В повседневной жизни эти трогательные крошки совсем не очаровательны. День они проводят в сладком сне, а с наступлением темноты выбираются из клетки и бегают по комнатам, поливая полюбившиеся им предметы елкой мочой и посыпая пол козьими орешками. Потом повисают в фантастических позах на шторах или люстре. Ни в какие контакты с нами, их хозяевами, они вступать не желают. Никаких поглаживаний или прикосновений не выносят. Зубы у них острые, мелкие и многочисленные, к тому же на них всегда остаются остатки пищи — укусы лориков не заживают неделями. Не зря индусы в Майсоре считают их ядовитыми. Никакой благодарности к людям они не испытывают, никого не узнают — а стоило бы. Свободное время мы проводили на Птичьем рынке или в кабинетах директоров зоомагазинов (с приношениями) — ведь лорики питаются лишь живыми насекомыми, а попробуй обеспечить их кормом в Москве в разгар зимы. Тараканы, правда, дома вывелись, но мучные черви расползались по квартире, а в укромных уголках стрекотали разбежавшиеся сверчки. Притом лорики патологически трусливы, и даже я, отлично изучив их эгоистический характер и спесь, происходящую от сознания того, что они — древнейшие млекопитающие Земли, зачастую терялась, встретившись с ними взглядом, они делали вид, что знают: я их специально откармливаю, чтобы сожрать. Если не сегодня, то на той неделе. Наконец, последняя беда: мы даже не могли вечерами вместе куда-нибудь пойти. Кто-то должен был дежурить дома, чтобы проводить вечернюю кормежку. Сидишь, читаешь вечером, а краем глаза видишь, как беззвучно, тенью скользит по полу паук, приподняв шерстяную попку. И косит на тебя глазом. Знает, стервец, ведь второй год вместе живем, что я не трону, но стоит пошевелить головой — и он замирает в диком ужасе, как кататоник, а затем, избрав оптимальный вариант спасении, несется за штору…

А в прошлом году мы не выдержали. После некоторых (до определенной степени лицемерных) переживаний мы согласились отдать их одной милой одинокой девушке лет пятидесяти, которая живет в отдельной квартире с кошкой, собакой и двумя собственными лемурами. Причем живет она не в Москве, а и Киеве. Сначала мы даже скучали по лорикам, и как-то полгода назад согласились на совершенно ненужную и муторную командировку в Киев для того, чтобы увидеться с лемурами. Один из них к этому времени умер. Второй меня не узнал, но опасливо принял из моих пальцев жирного мучного червя — скромный дар московских друзей.

Простите, Виктор Сергеевич, что забыла о краткости — сестре эпистолярного жанра, а написала эссе на тему «Содержание тонких лори в домашних условиях». Все. Перехожу к делу, то есть к галлюцинациям.

Несколько ночей назад я сидела на диване, читая посредственную диссертацию и размышляя о том, как бы отказаться ее оппонировать, не обидев смертельно автора. Вдруг вижу краем глаза медленно бредущего через комнату лорика. Лорик заметил мой взгляд, замер, прижав к груди сложенную в кулачок ручку, сжался от ужаса и исчез. Я протерла глаза, поняла, что заработалась. Еще немного и придется идти к психиатру. Прошло еще два дня. И снова: ночь, я сижу на диване, а посреди комнаты (на этот раз я почему-то глядела именно в ту точку) возникает перепуганный лорик и хлопает глазищами. Я вижу его совершенно явственно, до последней шерстинки. Расстояние от силы два метра. В ужасе, что его застукали, лорик пускает лужицу и растворяется в воздухе. Еще одна галлюцинация? Как бы не так! Лужицa-то осталась. Клянусь всем святым, лужица осталась. Я ее вытерла тряпкой и только потом поняла, что это сверхъестественно.

Вот тогда я и решилась Вам написать. Вы всегда были терпимы к странностям человеческой психики и по крайней мере искали рациональное объяснение иррациональным явлениям. Вам кое-что удавалось.

Пожалуйста, дорогой Виктор Сергеевич, не оставьте меня своими молитвами, бросьте снисходительный профессорский взгляд на мою жалкую судьбу и подумайте, что бы это могло быть?

Кстати, я не удержалась, позвонила в Киев, к новой владелице лориков. Та мне с прискорбием сообщила, что наш последний лемур умер за неделю до описанных мною событий. То есть вернуться домой, подобно заблудившейся кошке, он не мог.

Остаюсь Ваша преданная ученица

Калерия

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

II⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ 19 января 1978 г. Москва

Дорогая Римма!

Все собиралась тебе написать, но ужасно много работы. Наша зав. лабораторией, Калерия Петровна, я тебе о ней писала, совершенно посходила с ума. Нет, лучше работать под руководством мужчины, современные мужчины куда мягче и отзывчивей, а я к тому же умею с ними обращаться. Но в других отношениях наша Калерия не самый худший вариант, она за собой следит и некоторым еще нравится. Но какой ужас дожить до тридцати с лишним лет и так ничего и жизни и не увидеть! Ну ладно, хватит о работе. Ты меня спрашивала, как складываются мои отношения с Саней Добряком. Отвечаю: сложно. И по моей вине. Я недостаточно к нему внимательна и даже позволяю насмехаться, чего он не выносит. Позавчера и разрешила ему пригласить меня в кино, а там встретился некий В. (так, случайность моей бурной молодости). Он со мной поздоровался, а у меня не было причины его игнорировать. Саня взбеленился и всю дорогу до дому дулся. Даже смешно, какие наивные эти мужчины! Разве я виновата в моей наружной привлекательности? Чтобы его еще позлить, я не разрешила ему меня поцеловать на прощание. Теперь он со мной не разговаривает. Конечно, я могу вернуть наши отношения в норму одним взглядом, но не собираюсь этого делать. В принципе он должен понять, что существует масса претендентов на мою душу. А ему я делаю одолжение. Ты меня понимаешь?

Как твои дела? Я вчера по телеку смотрела, что у вас жуткая погода. Боюсь, как бы не случилось снова наводнение. Хотя это, наверно, очень интересно — наводнение? Мы бы с тобой гоняли на катере но улицам и спасали женщин и детей. У вас столько моряков, что я иногда тебе завидую, хотя у меня больше склонности к ученым. В них, даже в начинающих, как Саня, есть серийность и внутренний ум.

Прости, что кончаю писать. — пришла Калерия, не выспалась, глаза опухли, на верно, опять ночью трудилась — нелегко женщине в науке! Сейчас она уже глядит на меня косо — чего я не работаю? Сейчас, моя дорогая начальница, сейчас…

Целую, скоро напишу продолжение.

твоя верная подруга

Тамара

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

III⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Ленинград. 24 января 1978 г.

Дорогая Лерочка!

Порой мне трудно представить себе, как Вы руководите лабораторией, пишете докторскую, делаете открытия… Вы для меня (стойкость стереотипов родительского восприятия) всегда девчушка, впервые накрасившая глазки и этим начавшая новую, студенческую жизнь. Вы сейчас возмутитесь и скажете, что и сегодня Вы не стары, по-прежнему красивы, вернее, куда красивее: женщины Вашего типа расцветают на четвертом десятке.

Я вернулся вчера из Штатов, где отсидел свои старческие представительские дни на симпозиуме, состоявшем из подобных мне старых грибов, которых стараются держать подальше от настоящей науки, чтобы они чего там не натворили.

Письмо меня Ваше обрадовало и позабавило. Вы очень мило описали этих лемуров, я даже залез в Брэма, но тот о них знал немного. Зато у Даррела я нашел описание подобной зверушки. Даррел пишет, что тонкие лори в настоящее время очень редки и напоминают ему боксеров, потерпевших сокрушительное поражение на ринге. Эффект достигается темным ободком шерсти вокруг глаз и общим скорбным выражением физиономии.

Знаете, Лерочка, я глубоко убежден в трезвости и устойчивости Вашей психики. Так что давайте отложим галлюцинации в сторону. Вы сами в это не верите, к тому же галлюцинации не дают луж на паркете.

Разумеется, можно придумать целый ряд внешне соблазнительных гипотез, в основном оптического характера, однако меня самого более иных греет собственная давнишняя мыслишка Она почти вымерла во мне за неимением к ней подтверждающих фактов, а вот Вы написали — что-то щелкнуло в мозгу и пошли крутиться колесики… Со скрипом, разумеется.

Когда-то, очень давно, я натолкнулся в записках одного натуралиста, работавшего с рептилиями в Уганде, на странное замечание. Ему приходилось наблюдать, как один из видов эндемичного и крайне редкого полоза обладает странным свойством, объяснения которому не нашлось. В случае крайней опасности он исчезает, практически растворяется в воздухе и возникает вновь через несколько секунд (или минут). Никто, разумеется, не обратил внимания на эту чушь, и прошла она незамеченной, да и сам наблюдатель не настаивал на своем открытии. Тогда я задумался: что же случается с полозами при условии, если они в самом деле исчезают? Значит, они перемещаются. Куда? Давайте, сказал я себе, пофантазируем, благо никто не знает, насколько мы легкомысленны. Есть два пути перемещения — в пространстве и во времени. И еще неизвестно, какой из путей более антинаучен. Полозы, помню, исчезали из террариума, то есть мгновенно преодолевали неодолимую для них преграду. Возникали они — вновь внутри замкнутого пространства. И знаете, Лерочка, мне тогда больше понравилась вот такая мысль: а что если эволюция когда-то снабдила некоторых из беззащитных ее созданий удивительным механизмом спасения от опасности? Она ведь очень изобретательна, эта эволюция! Допустим, существует некоторая корреляция между уровнем нервного состояния особи — степенью опасности — и физическим выражением этого «эскапизма»? В мгновение смертельной угрозы особь совершает мгновенный переход по оси времени, скажем, в будущее. Преследователь теряет жертву из виду, удаляется по своим делам, и тогда наша несостоявшаяся жертва благополучно возвращается на место. Невероятно? Да, я тоже так подумал. А подумавши, перешел к иным, куда более вероятным проблемам. Хотя и планировал потратить какое-то время на проверку своей сумасшедшей гипотезы. Я даже хотел поискать себе подопытных кроликов — каких-то существ, давно застывших в эволюции — реликтов животного мира, притом не имеющих сильных челюстей… Кстати, лемур, точнее, тонкий лори — идеальный объект для таких опытов. Почему он не вымер, почему он не съеден поголовно за последние несколько миллионов лет? Бегать быстро он не умеет, огрызнуться толком не может, днем вообще плохо видит и полностью беззащитен…

И вот, представьте себе, проходит много лет, и я получаю письмо от любимой ученицы, которая, оказывается, наблюдала явление, в чем-то схожее с тем, над которым я размышлял. Только на другом конце «телефонной линии». У вас лемур, которого уже давно нет, возникает. Возникает реально. И исчезает. Соблазнительное подтверждение сумасшедшей гипотезе (за неимением иных подтверждений).

Впрочем, Вы можете игнорировать бред старика. Давайте считать, что мы с Вами побаловались сказками.

Передавайте привет Вашему уважаемому семейству. Надеюсь увидеть Вас в Питере на биофизической конференции в марте. Выкроите неделю?

Ваш старый, легкомысленный поклонник

В. Кострюков

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

IV⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ 12 апреля 1978 г.

Римуля, здравствуй!

Ты, наверно, меня совсем забыла. И правильно сделала. Скоро уже «яблони в цвету», а я даже в парикмахерской не была месяц, полный обвал! Тут у меня деньрождение было, двадцать лет, дата! А я вспомнила об этом только днем — мать звонит в лабораторию, какие, говорит, у тебя планы на вечер, гости к тебе придут или сама умотаешь? И меня тогда как веником по голове трахнуло! Ты знаешь, что мой Саня похудел на три кило? Такая жизнь, как говорят французы.

И все из-за нашей Калерии. Она, конечно, озверела. Есть плановая тема, есть задачи, стоящие перед нашей наукой, а мы занимались чем? Мы искали по всей стране лемуров.

Ты, конечно, не знаешь, что такое лемур. Лемур — это очень первобытный зверь, почти вымер, только в тропических странах еще обитает. Похож на алкоголика и всегда спит, но вообще-то он лапочка. Мы раздобыли даже двух, но кормить я их не буду — умру, но не буду — они червяков жрут! Живых! К нам Калерин учитель приезжал, такой толстый профессор Кострюков из Ленинграда, он, по-моему, в Калерию тайно влюблен, даже не приходит в лабораторию без цветов. Я сказала Сане: учти, если не воспользуешься опытом, уйдешь в отставку. А он мне вчера букет роз приволок, рублей на десять, даже страшно, как он теперь до получки доживет, но я была искренне тронута его поступком, хоть и по подсказке. Я думаю, что в Сане есть ко мне настоящее чувство. А ты как думаешь? Кострюков и мне глазки строил, но я на такого мамонта ноль внимания, хотя у него страшная пробивная сила. Он где-то денег нам достал, на нас, по-моему, пятнадцать других институтов работают, телефон вообще оборвали, а от этих лемуров запах, я тебе скажу, не позавидуешь. Хорошо еще мне один поклонник (я тебе о нем не писала, потому что он не больше чем летучий эпизод) в свое время подарил флакон французских духов «Клима» (знаешь, сорок рублей за бутылочку?), и я себя поливаю изо всех сил. А Кострюков пришел как-то с одним шизованным химиком и говорит ему: «Это наш бездумный прекрасный цветок по имени Тамара, она употребляет только духи фирмы «Клима». Представляешь, в таком возрасте, а по запаху духи определяет! С ним надо осторожно, ой как осторожно! Он, в общем, представительный мужчина и хорошо сохранился. Только я его в тот же день обрезала. Он ко мне оборачивается и просит, чтобы я сбегала в лабораторию к Лившицу и взяла там культуры. А я ему отвечаю: «Я не девочка на побегушках». Пришлось ему мой ответ проглотить не запивая. Хотя, надо сказать, что я здесь окружена таким вниманием, что буквально хожу по про пасти во ржи. А на прошлой неделе они приволокли откуда-то дохлого лемура — Санечку посылали, бедненького моего. Праздник был, словно это живой тигр. Сбежалось тридцать докторов наук, и все на него смотрели, а потом, как у нас в науке водится, изрезали его на мелкие кусочки и гудбай, пташка! А ведь притом кому-то приходится волочить плановую работу, ее никто с нас не снимал. В общем, я за свою жалкую сотню вынуждена сворачивать горы изящными пальцами.

Но ничего, научный прогресс — это движущая сила. И я не посторонний человек в науке. Найдем в крови лемуров «фактор Т» и сделаем небольшой переворот в естествознании (и в физике, разумеется). Я тебе еще напишу, когда будет время. Ты не собираешься в Москву? Я бы показала тебе Кострюкова. Он бы тебе понравился. Кстати, Саня к нему меня ревнует. Без всяких оснований.

Обнимаю тебя, верная подруга

Тамара

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

V⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Москва 19.10.1978

Здравствуй, Артур!

К сожалению, фирменных джинсов я тебе пока не нашел, но стараемся и добьемся, будь спокоен, походи пока в болгарских. С твоими внешними данными ты и без модного оформления сойдешь за кинозвезду.

Приехать пока к тебе не могу. Дела не пускают. У нас последние месяцы прошли в спешке и аврале. Моя начальница вбила себе в голову одну бредовую идею, которую я тебе, старик, не буду излагать, все равно не усечешь. Мы с помощью дружественных нам научных учреждений пытались эту идею воплотить. Вчера у нас был небольшой праздник. Есть предположение, что одно вещество, назовем его условно «фактор Т»: «Т», разумеется, латинское, значит «временной», — нам удалось синтезировать. Если все пойдет как надо, то нам посыпятся с неба премии и поздравления. Калерия (это моя начальница) защитит докторскую, я пойду в аспирантуру, если не получу собственную лабораторию (чем черт не шутит!), а наш старик Кострюков станет академиком. Такие мои предварительные расчеты.

Ты спрашиваешь меня о личной жизни. Ответить трудно. Как ты знаешь, есть у нас в лаборатории одна девчонка, по имени Тамара, ангел по внешности, но дьявол по характеру. Я ее давно раскусил и делаю вид, что радуюсь ее закидонам. У этой Тамарочки далекие планы — подцепить себе в мужья доктора наук, но пока что доктора в загс не спешат, и она держит меня в стратегическом резерве. Я не спорю. Если она будет держать меня долго, я могу перегруппировать свои войска и начать наступление в другом направлении. Берегитесь, женщины, старший лаборант Александр Добряк не лемур, а лев (лемуры — такие зверьки, с которыми мы теперь работаем).

Ну ладно, привет, я пошел гореть на научном фронте!

Привет Валентине и Коське.

Александр

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

VI⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ 23 января 1979 г. Москва

Дорогой Виктор Сергеевич!

Дела наши совсем плохи, дальше некуда. Боюсь, что мы проигрываем битву. Вчера Космодемьянский вызвал меня к себе и осторожно намекнул на то, что нашу тему закрывают. Вы знаете, что его осторожность граничит с осторожностью бульдозера, так что настроение поганое. Да, я понимаю, что наша тема не профилирующая для института, выход в ближайшие годы малореален и для народного хозяйства фактор Т вряд ли даст положительный эффект в текущей пятилетке. Но все равно я была взбешена поведением Космодемьянского и высказала ему все, что думала. Если он меня не уволит, значит, все-таки наука дороже ему личных отношении со взбалмошными бабами.

Так что Вы мне нужны сейчас, и очень нужны в качестве тяжелой артиллерии. Позвоните в Президиум, а? Мне Иван Семенович сказал, что без вашего личного разговора с Дитятиным вряд ли что удастся пробить.

Новостей мало. Да я Вам писала о них на прошлой неделе. Тринадцатая серия с белыми мышами дала отличный нулевой результат, хотя Мямлик (помните, это тот черный крупный лорик, которого мы получили из Праги) дал три исчезновения подряд. Ваш друг Саня Добряк остался позавчера на ночь в лаборатории, чтобы не упустить Мямлика, если тому захочется возвратиться обратно. Но, по-моему, заснул, в чем не желает признаться.

Ваша прекрасная Тамарочка принесла ему термос с кофе, который по рассеянности посолила. Даже любовь Сани к Тамарочке не смогла заставить нашего героя испить этой живительной влаги.

Ну ладно, я отвлеклась. Виктор Сергеевич, помогите!

Ваша Калерия

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

VII⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Москва, 6 июля 1979 г.

Глубокоуважаемая Тамара!

Как там у тебя в Сухуми, загорела ли ты? Завидую тебе страшно. Розовая мечта идиота — лечь с тобой рядом на пляже, слушать шум волн и смотреть в голубое небо. К сожалению, у меня отлично развито воображение, и я представляю себе, как ты уходишь вечером на эстрадный концерт с каким-то мускулистым брюнетом, в то время как мы с Калерией сидим в опустевшем институте и трудимся за всех.

Ты спрашиваешь, как у нас дела? Особенного ничего. «Фактор Т» пока не срабатывает. Хотя, как говорит Калерия, есть обнадеживающие данные с ящерицами-гекконами. Может быть… может быть…

Но главное не в этом. Главное в том, что вчера я собственными глазами видел появление Мямлика. Калерия мне не поверила, а камеры я от удивления забыл включить. Знаешь, когда долго ждешь чего-то, уже сам в это не веришь. Значит, сидел я в лаборатории, Калерия куда-то умчалась, и думал: почистить ли мне клетку с лемурами или отрегулировать центрифугу? Я же парень золотые руки, не то что твой жгучий брюнет, который только и может, что доставать билеты на эстрадные концерты.

Смотрю на клетку — и вижу: лемуров не два, а три. Я даже вслух их пересчитал. Три. Шустрик на месте. Мямлик на месте, а кто еще? Еще один Мямлик! Клянусь тебе всем святым, клянусь моей к тебе любовью (в которую ты не поверишь, потому что не способна на высокие чувства), что в клетке было два Мямлика.

Это продолжалось больше минуты. Оба смотрели на меня обалделыми глазами, и оба ждали, когда я подкину им внеплановых червячков. А потом Мямлик № 2 исчез.

А Калерия закатила мне истерику, что я не зафиксировал феномен.

Сегодня мы с ней почти не разговариваем. Я не терплю в ней этих наполеоновских замашек. Ну ладно, я ее скоро прощу. Я великодушный. Ей тоже бывает нелегко: мыши в будущее не хотят, лемуры не фиксируются, директор интригует, и я не очень дисциплинированный.

Ну ладно. Тома, не забудь выслать мне свою пляжную фотографию в полный рост, я повешу ее у вытяжного шкафа на место портрета Брижит Бардо. Брюнету скажи, что его ждет за настойчивость от твоего верного друга А. Добряка. Что-то мне без тебя скучновато.

Саша.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

VIII⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Москва, 21 ноября 1979 г.

Дорогой Виктор Сергеевич!

Спасибо за поздравления. Понимаю, что они носят, скорее всего, поощрительный характер. Но все равно приятно было их получить. Что касается меня (и, по-моему, не только меня, но и тех, кто со мной работает), то основным чувством была пустота. Словно бежали за поездом. Прибежали, сели в вагон… а дальше что? Конечно, Вы улыбнетесь сейчас и скажете: «Дальше что? Дальше работать». Знаю я, что Вы скажете. К тому же из двух наших последних достижений первое, в общем, не наша заслуга, а Лившица. Состав фактора Т определил он. Мы были только на подхвате. А вот что касается путешествия в будущее безымянной белой мыши, которой, как Вы уверяете, кто-то когда-то поставит памятник («Белая мышь со мной в зубах?»), то Лившиц здесь почти ни при чем. И все было так, как вы себе представили. Дело оказалось в точной дозировке и психологических стимуляторах (Ваша догадка). Мы ввели новую модификацию лемурьего фактора Т всем двенадцати мышам, мы привлекли к работе нашего Ваську, которому смертельно надоело пугать этих ничтожных грызунов своим хищным видом, хотя делает он это неподражаемо… — и, в общем, одна из двенадцати мышек исчезла. Спаслась от кота в будущее. Вот и все, можно бы ставить шампанское на стол, но… С тех пор мы повторили опыт уже шесть раз, условия соблюдались точно — а мыши не исчезали. Так нам и надо. Нельзя было шумно радоваться и считать себя Ньютонами. А то недолго получить яблоком по макушке. Кстати, у нас малая беда — Васька погнался за беззащитным Мямликом и успел его догнать. Помял Мямлика, а Мямлик от отчаяния искусал Ваську (но не исчез). Васька сидит с распухшей мордой и не работает. Мямлик сидит с распухшей лапой и не работает, прекрасная Тамара жалеет Ваську, беспутный Саня жалеет Мямлика, и это привело к глубокой ссоре в лаборатории. Что ж, будем работать дальше. Приезжайте, мы без Вас соскучились.

Калерия.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

IX⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Москва. 27 декабря 1979

Дорогая Римма!

У нас столько дел, столько дел, что просто оптимистическая трагедия! Я думала, что я всего этого не переживу, но, удивительно, пережила. Я была буквально на грани физического исчезновения. То есть буквально не я, а, разумеется, Саня. Это какой-то ужас, не человек. Знаешь, я читала в одном стихотворении, что некоторые врачи прививали себе чуму и иногда со смертельным исходом Вот такие типы, оказывается, меня тоже окружают. Один тип, другими словами.

Мне все объяснить тебе трудно, потому что ты, прости меня, в науке пустое место. Ты, наверно, помнишь, что мы выделяли фактор Т. Если этот фактор правильно употреблять, то можно отправляться в будущее. Не наверняка, правда, но немного можно. Лемуры это умеют делать сами, у них фактор Т прямо в крови от рождения остался, а вот других существ приходится прививать фактором, а потом еще пугать как следует. Для мышей у нас был кот Васька, такой зверюга, с ума сойдешь! Но теперь сбежал, потому что ему скучно мышей пугать, если жрать их не дают. Мы проводили опыты буквально тысячами, иногда получалось, а иногда полная профанация. Потом у нас обезьяны появились, мартышки. С ними тоже ненадежно выходило. В общем, как говорит наша Калерия, наука — это не место для слабонервных. И она смертельно права.

А третьего дня у нас случилось экстренное событие. В общем, наш Санечка устроил горячий спор с Калерией по поводу перспектив. Ему, понимаешь, в науке и в любом все хочется сразу. Он стал уговаривать Калерию, что пора переходить к опытам с людьми, с добровольцами. Калерия сначала смеялась, потому что впереди еще годы и годы упорного труда, прежде чем можно к такому делу поступиться, я тоже стала смеяться над Саней, и, наверное, этого не надо было делать. Он же такой самолюбивый. А потом мы все ушли домой, а он еще оставался в лаборатории, и, оказывается, высчитывал дозу, и, главное, искал себе эмоциональный фон (ты этого не понимаешь, а когда не понимаешь, пожалуйста, пропускай некоторые слова, мне некогда здесь тебе все объяснять). В общем, он умудрился потратить весь запас фактора Т-12. Двенадцать — это модификация фактора, не спрашивай, сама не все понимаю. В общем, это такой фактор, который у нас мартышек гонял в будущее. На следующий день часов в одиннадцать утра, когда и лаборатории было довольно много народа, Саня снова затеял спор с Калерией. Начал говорить, что науку нельзя двигать вперед на одной только осторожности. А Калерия ему отвечает: «А если ты попадешь в будущее на сто лет вперед, а этого дома уже нет — ты разобьешься». А Саня ей говорит: «Ничего подобного, потому что природа мудрая, и она отправляет лемуров недалеко вперед и даже в хорошие условия, когда хищников вокруг нет». Но тут кто-то из лаборантов сказал, что Саию ничем не испугаешь. Как его в будущее отправлять, если его ничем на запугаешь? Сане, конечно, приятно, что он такой смелый, и он начал возражать, но не очень. А потом вдруг говорит мне: возьми у Артура коробочку. Я ему, конечно, в ответ, что не намеревалась, а просит — пожалуйста. Я его пожалела, а зря — может, ничего бы и не случилось. Пошла я к нашему слесарю, Артуру, спрашиваю, есть ли коробочка для Сани? А он смеется, передаст мне коробочку и еще говорит: неси ее осторожно, мне за нее Саня пять рублей заплатил. И не подумай открывать. А я и не думала. Прибежала обратно и говорю Сане: вот твоя коробочка. А Саня тогда говорит нам: «Внимание!». Потом достает из своей спортивной сумки мотоциклетную каску. Представляешь, он все уже рассчитал, а мы и не подозревали. Достает и говорит: «Тамара, дорогая (вообще-то я этого обращения не терплю, но был какой-то торжественный момент, даже не передать словами), Тамара, — говорит, — дорогая, открой коробочку, которую тебе передал Артур».

И я, как сомнамбула (это такое насекомое), подошла к нему поближе и почувствовала дрожание в его теле. Это меня смутило, так он дрожал раньше, только охваченный пламенной страстью ко мне. «Открывай!» — закричал Саия. Я открыла, и из коробочки выскочили сразу три больших черных таракана. Я страшно возмутилась. Такую гадкую шутку совершить надо мной — это непростительно! Я бросила коробку на пол и сказала ему: «Я тебе этого никогда не прощу». Но никакого ответа! Сани в комнате нет! Все кричат: «Ах! Что случилось?». А Калерия говорит, довольно тихо: «Никогда не думала, что мужчина может так бояться тараканов, чтобы сбежать от них в будущее». Я ей отвечаю: «Не говорите так про Саню! Он это сделал для науки». А Калерия отвечает: «Я и не хотела сказать плохо о Cанe. Если он так боится тараканов, значит, он вдвойне мужественный человек, что ради эксперимента пошел на такую адскую муку. Он теперь мученик науки». Так и сказала: «Саня — мученик науки».

Мы тут же очистили место посреди лаборатории и стали ждать, когда Саня вернется. Я тихонько плакала, потому что боялась, что с ним что-то случится и он не вернется. Ведь путешествие во времени таит в себе много опасностей, а одна белая мышь у нас ушла в будущее и так и не вернулась. Но я не успела как следует расплакаться, а Саня уже вернулся. Но в странном виде. Он вернулся весь мрачный и даже улыбался грустно, когда его стали поздравлять. Калерия сказала, что выговор он себе обеспечил и она его постарается оставить без премии. Но я возмутилась, бросилась к Сане, стала его утешать, говорить, что он мученик науки. Но Саня не стал со мной даже разговаривать, только поглядел на меня печально, и я тут увидела — о ужас! — ты представляешь, у него на щеке страшная ссадина! «Ты ударился?» — испугалась я. «Нет, — отвечает Саня, поворачивается к Калерии и говорит: — Я готов понести заслуженное наказание». Но тут Калерия уже позвонила Лившицу, и еще другие приехали, и теперь наш Саня сидит обмотанный проводами, весь в датчиках, как космонавт, и его измеряют и исследуют. Все хорошо, только он не хочет рассказывать, что он там, в будущем, видел. И, самое ужасное, совершенно не хочет со мной разговаривать. Как будто он родезийский расист, а я угнетенная негритянка. Конечно, если бы он не был таким героем, я бы никогда не стала из-за этого расстраиваться. Я могу в любой момент назвать восемнадцать-двадцать человек, которые будут счастливы, если я разрешу им со мной немного поговорить. Не представляю, чем это кончится. У Сани ссадина совершенно ужасная, и я страшно боюсь заражения крови. Жди дальнейших писем, с наступающим Новым годом.

твоя убитая обстоятельствами подруга

Тамара

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

X⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Москва. 16 июля 1980 г.

Дорогой мой Виктор Сергеевич!

Я не стала бы писать Вам — никаких эстраординарных событий в нашей науке не произошло. Мы гоняем мартышек и мышей в будущее, но никак не можем (а когда сможем?) регулировать продолжительность путешествия, да и сам факт его.

Но у меня есть одна любопытная для Вас новость. Может быть, улыбнетесь.

Помните, полгода назад Саня Добряк совершил поступок, который стоил мне массы нервов и объяснительных записок Космодемьянскому.

В путешествии Добряка было две тайны. Первая — сильная ссадина на щеке, о которой Добряк никому не сказал ни слова. Вторая тайна заключалась в резком изменении отношения к Тамаре. Он буквально перестал ее замечать, даже отворачивался, когда она робко приближалась к нему, протягивая лапки. И это не было трезвым расчетом соблазнителя — Саня на расчеты не способен. Что касается Тамары, то она тут же смертельно влюбилась в Саню, и чем холоднее он казался, тем горячей билось ее элегантное сердце.

Все эти тайны разрешились вчера.

Мы поздно засиделись в лаборатории. Шел дождь, было сумрачно, грустно, темнело. Я что-то считала на калькуляторе. Саня кормил наших зверей, прежде чем откатить клетку в виварий. Он никому не доверяет лемуров. Вошла Тамара. Она бросила на меня мимолетный взгляд, но, по-моему, меня не заметила. Подошла к Сане твердой походкой человека, решившегося лететь в космос. «Саня, — сказала она, — мне нужно сказать тебе несколько слов». «Я вас слушаю», — сказал Саня, глядя в клетку. «Саня, между нами возникла какая-то трагедия», — сказала Тамара. — Я прошу объяснения». «Не получите, — сказал Саия. — Нам не о чем говорить». «Ты меня больше не любишь?» — спросила Тамара. «Я хотел бы любить, — ответил Саия, — но не терплю соперников». «У тебя нет соперников», — сказала Тамара и вдруг так зарыдала, что, видно, нервы у нее были на пределе. «Не верю». — сказал неприступный Саия. «Но кто он?» — спросила Тамара. «Не знаю, — сказал Саня. — Я видел, как вы обнимались с ним, когда путешествовал в будущее».

«Ах! — воскликнула Тамара. — Значит этого не было?» «Это было или это будет, неважно, — сказал Саня». «Но я клянусь, что люблю только тебя! — сказала Тамара. — Я никому никогда не говорила таких немыслимых слов!» «Какие у тебя доказательства?» — спросил холодный Саия. Мне даже стало жалко девочку. Она, наверно, в самом деле никому не признавалась в любви — просто не успевала, за неё это слишком быстро делали поклонники. «У меня есть доказательства! — воскликнула наша красавица. — Я согласна завтра же пойти с тобой в загс. Ты хочешь на мне жениться, ну скажи, хочешь? Или посмеешь отказаться?» Последние два слова Тамары прозвучали, как трагический монолог, рассчитанный на то, чтобы его услышали на галерке. Я даже обернулась к ним, чтобы попросить снизить тон и не привлекать внимания случайных прохожих на улице. Но ничего не сказала, потому что вместо двух силуэтов увидела один — Тамара кинулась в объятия Сани, и тот, разумеется, не устоял перед такой фронтальной атакой.

И в тот же момент от двери раздался страшный вопль: «Не смей! Я ее люблю!» И еще один Саня Добряк бросился с кулаками на своего двойника.

И все стало на свои места. Надо же было Сане во время его путешествия в будущее наткнуться на самого себя, целующего Тамару, притом в полутемной лаборатории. Понятное дело, Тамару он узнал, он привык смотреть на неё со стороны. Себя он не узнал, потому что не привык смотреть на себя со стороны.

Видно, все это понял и Саня. Тот Саня, что целовался с Тамарой. Он отстранил свою возлюбленную и выставил вперед руку. Саня-путешественник во времени врезался скулой в кулак Сани — счастливого возлюбленного, схватился за щеку и исчез.

Саня ходит гоголем, идиотская улыбка не слезает с его физиономии, и всем любопытным, кто прослышал уже из уст Тамарочки о драке Сани с Саней, говорит: «Ты бы видел, с каким наслаждением я врезал в глаз этому пошлому ревнивцу!»

Вот и все. Мы без Вас скучаем.

Хотите слетать в будущее?

Ваша Калерия

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 11 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Альфред Бестер Перепутанные провода

⠀⠀ ⠀⠀

Я расскажу эту историю без утайки, в точности так, как все произошло, потому что все мы, мужчины, небезгрешны в таких делах. Хотя я счастлив в браке и по-прежнему люблю жену, временами я влюбляюсь в незнакомых женщин. Я останавливаюсь перед красным светофором, бросаю взгляд на девушку в остановившемся рядом такси — и готово, влюбился. Я еду в лифте и пленяюсь юной машинисткой, которая поднимается вместе со мной, держа в руке стопку фирменных бланков. На десятом этаже она выходит и вместе с бланками уносит мое сердце. Помню, как однажды в автобусе я влюбился в красотку, словно сошедшую с обложки модного журнала. В руках у нее было неотправленное письмо, и я украдкой старался прочесть адрес.

А какой соблазн случайные звонки по телефону! Раздается звонок, вы снимаете трубку, и женский голос говорит:

— Попросите, пожалуйста, Дэвида.

В доме нет никаких Дэвидов, и голос явно незнакомый, но такой волнующий и милый. За две секунды я успеваю насочинять, как я назначаю этой девушке свидание, встречаюсь с ней, закручиваю роман, бросаю жену и оказываюсь на Капри, где мы упиваемся греховным счастьем. После этого я говорю:

— А какой номер вы набрали?

Когда я вешаю трубку, мне стыдно взглянуть на жену, я чувствую себя изменником.

Звонок, который раздался в моей конторе на Мэдисон 509, вовлек меня именно в такую ловушку. Мои служащие — бухгалтерша и секретарша — ушли обедать, и я сам снял трубку стоявшего на моем столе телефона. Чей-то милый голосок с неимоверной быстротой затараторил:

— Здравствуй, Дженет. Дженет, милая, ты знаешь, я нашла работу. Такая чудная контора, сразу за углом на Пятой авеню, там, где старое здание Тиффани. Работать буду с девяти до четырех. У меня свой стол в маленькой комнатке с окошком, и представляешь, она целиком в моем распоряжении, я…

— Простите, — сказал я, после того, как вволю нафантаэировался. — Какой номер вы набрали?

— Господи боже! Ну, конечно, не ваш!

— Боюсь, что все-таки мой.

— В таком, случае простите, что побеспокоила.

— Ну что вы! Поздравляю с новой работой.

Она засмеялась.

— Большое спасибо.

Послышались гудки. У моей незнакомки был такой чудный голосок, что я решил отправиться с ней на Таити, а не на Капри. Тут опять зазвонил телефон. И снова тот же голосок:

— Дженет, милая, это Пэтси. Представляешь, только что звонила тебе, а попала совсем не туда. И вдруг ужасно романтичный голос…

— Благодарю вас, Пэтси. Вы опять попали не туда.

— Господи! Снова вы?

— Угу.

— Это ведь Прескотт 9-32-32?

— Ничего похожего. Это Плаза 6-50-00.

— Просто не представляю, как я могла набрать такой номер. Видно, я совсем поглупела от радости.

— Скорее, просто разволновались.

— Пожалуйста, простите.

— С удовольствием, — ответил я. — У вас, по-моему, тоже очень романтичный голос, Пэтси.

На этом разговор закончился, и я отправился обедать, повторяя в уме номер: Прескотт 9-32-32… Вот позвоню, попрошу Дженет и скажу ей… что я ей скажу? Об этом я не имел понятия. Я знал лишь, что ничего подобного не сделаю, и все же ходил в каком-то радужном тумане. Только вернувшись в контору, я стряхнул наваждение. Надо было заняться делами.

Подозреваю все же, что совесть у меня была нечиста: жене я ничего не рассказал.

До того как выйти за меня замуж, моя жена служила у меня в конторе, и до сих пор я рассказываю ей все наши новости. Так было и в этот раз, но о звонке Пэтси я умолчал. Как-то, знаете, неловко.

До того неловко, что на следующий день я отправился в контору раньше обычного, надеясь утихомирить укоры совести сверхурочной работой. Никто из моих девушек еще не пришел, и отвечать на звонки должен был я сам. Примерно в полдевятого зазвенел телефон, и я снял трубку.

— Плаза 6-50-00,— сказал я.

Последовало мертвое молчание, которое меня взбесило. Я лютой ненавистью ненавижу растяп-телефонисток, принимающих по нескольку вызовов сразу и заставляющих абонентов ждать, пока их соизволят соединить.

— Эй, девушка, черт вас возьми! — сказал я. — Надеюсь, вы меня слышите. Сделайте одолжение, впредь не трезвоньте до того, как сможете соединить меня с тем, кто звонит. Что я вам, мальчик?

И в тот самый миг, когда я собирался шмякнуть трубку, испуганный голосок сказал:

— Простите.

— Пэтси? Снова вы?

— Да, я, — ответила она.

Сердце у меня екнуло: я понял, понял, что этот звонок уже не мог быть случайным. Она запомнила мой номер. Ей захотелось еще раз поговорить со мной.

— Доброе утро, Пэтси, — сказал я.

— Какой вы сердитый!

— Боюсь, что я вам нагрубил.

— Нет, нет. Виновата я сама. Все время вас беспокою… Не знаю, почему так получается, но всякий раз, когда я звоню Джен, я попадаю к вам. Наверно, наши провода где-то пересекаются.

— В самом деле? Очень жаль. А я надеялся, что вам захотелось услышать мой романтичный голос.

Она рассмеялась.

— Ну, не такой уж он романтичный.

— Я с вами грубо говорил. Мне бы очень хотелось как-то загладить свою вину. Вы позволите угостить вас сегодня обедом?

— Спасибо, нет.

— А с какого числа вы приступаете к работе?

— Уже с сегодняшнего. До свидания.

— Желаю вам успеха, Пэтси. После обеда позвоните Джен и расскажите мне, как вам работается.

Я повесил трубку, не совсем уверенный, пришел ли я так рано движимый трудовым энтузиазмом или в надежде на этот звонок. Второе, если уж говорить честно, представлялось мне более правдоподобным. Человек, вступивший на скользкую стезю обмана, внушает подозрения даже самому себе. Словом, я был настолько собой недоволен, что вконец заездил своих помощниц.

Вернувшись после обеда, я спросил у секретарши, звонил ли кто-нибудь.

— Только из бюро ремонта телефонов, — ответила она. — Какие-то неполадки на линии.

Значит, и сегодня утром Пэтси звонила случайно, подумал я, а не потому, что ей хотелось поговорить со мной.

Я отпустил обеих девушек домой в четыре — в виде компенсации за утренние придирки (во всяком случае, себе я объяснил это так). С четырех до половины шестого я слонялся по конторе, ожидая звонка Пэтси, и до того размечтался, что самому стало стыдно.

Отхлебнув малость из последней бутылки, которая оставалась после встречи рождества у нас в конторе, я хлопнул в сердцах дверью и пошел к лифту. В тот момент, когда я нажимал на кнопку, я услышал, что в конторе звонит телефон. Я как сумасшедший бросился назад (ключ от двери был еще у меня в руках) и схватил трубку, чувствуя себя последним идиотом. Я попытался замаскировать свое волнение шуткой.

— Прескотт 9-32-32,— запыхавшись, произнес я.

— Извините, — сказал голос моей жены. — Я не туда попала.

Что я мог ответить? Пришлось прикусить язык. Я стал ждать ее вторичного звонка, обдумывая, каким голосом мне говорить, чтобы она не догадалась, что за минуту до этого уже разговаривала со мной. Я решил держать трубку как можно дальше ото рта, и когда телефон зазвонил, осторожно снял трубку и, отставив руку, стал отдавать энергичные приказы отсутствующим подчиненным; затем, поднеся трубку ко рту, небрежно произнес:

— Алло.

— Господи, до чего же вы важный! Прямо генерал.

— Пэтси?! — Сердце гулко ударило в моей груди.

— Боюсь, что так.

— Кому же вы звоните: мне или Джен?

— Разумеется, Джен. С этими проводами какой-то кошмар творится. Мы уже звонили в бюро ремонта.

— Знаю. Как вам работается на новом месте?

— Ничего… По-моему, ничего. Шеф рычит совсем как вы. Я его боюсь.

— И напрасно. Поверьте моему опыту, Пэтси. Когда кто-то очень уж орет, знайте, что он чувствует себя неуверенно.

— Я что-то не поняла.

— Допустим, ваш начальник занимает слишком высокий пост и сам понимает, что не тянет. Вот он и строит из себя важную птицу.

— По-моему, это не так.

— А может быть, вы ему нравитесь, и он боится, как бы это не отразилось на служебных делах. Он, может быть, покрикивает на вас просто для того, чтобы не быть слишком любезным.

— Сомневаюсь.

— Почему? Разве вы непривлекательны?

— Об этом не меня нужно спрашивать.

— У вас приятный голос.

— Благодарю вас, сэр.

— Пэтси, — сказал я. — Я мог бы дать вам немало полезных и мудрых советов. Ясно, что сам Александер Грэм Белл сулил нам встретиться. Чего же ради мы противимся судьбе? Пообедаем завтра вместе.

— Боюсь, мне не удастся…

— Вы условились обедать с Дженет?

— Да.

— Значит, вам нужно обедать со мной. Я все равно выполняю половину обязанностей Дженет: отвечаю вместо нее на телефонные звонки. А где награда? Жалоба телефонному инспектору? Разве это справедливо, Пэтси? Мы с вами съедим хотя бы полобеда, а остальное вы завернете и отнесете Дженет.

Пэтси засмеялась. Чудесный был у нее смех.

— Я вижу, вы умеете подъехать к девушке. Как ваше имя?

— Говард.

— Говард — а как дальше?

— Я хотел задать вам тот же вопрос. Пэтси, а дальше?

— Но я первая спросила.

— Я предпочитаю действовать наверняка. Либо я представлюсь вам, когда мы встретимся, либо останусь анонимом.

— Ну хорошо, — ответила она. — Мой перерыв с часу до двух. Где мы встретимся?

— На Рокфеллер Плаза. Третий флагшток слева.

— Как величественно!

— Вы запомните? Третий слева.

— Да, запомню.

— Значит, завтра в час?

— Завтра в час, — сказала Пэтси.

— Вы меня легко узнаете: у меня в носу серьга. Ведь я дикарь, у меня нет фамилии.

Мы рассмеялись, и разговор был закончен. Я не мешкая выкатился из конторы, чтобы меня не застиг звонок жены. Совесть покалывала меня и в этот вечер, но я кипел от возбуждения. Еле уснул. На следующий день ровно в час я ждал у третьего флагштока слева на Рокфеллер Плаза, приготовляя в уме искрометный диалог и одновременно стараясь выглядеть как можно импозантнее. Я полагал, что Пэтси, прежде чем подойти, непременно оглядит меня украдкой.

Пытаясь угадать, которая из них Пэтси, я внимательно рассматривал всех проходивших мимо девиц. Нигде на свете нет такого множества красивых женщин, как на Рокфеллер Плаза в обеденный час. Их здесь сотни. Я придумал целую обойму острот. А Пэтси все не шла. В половине второго я понял, что не выдержал экзамена Она, конечно, заглянула на Рокфеллер Плаза и, увидев меня, решила, что продолжать со мной знакомство не стоит. Никогда в жизни не был я так унижен и зол.

В конце дня моя бухгалтерша отказалась от места, и, говоря по совести, я не могу ее винить. Ни одна уважающая себя девушка не стала бы терпеть такого обращении. Я задержался, чтобы позвонить в бюро по найму с просьбой прислать новую бухгалтершу, и лаялся с ними добрых полчаса. В шесть зазвонил телефон. Это была Пэтси.

— Кому вы звоните: мне или Джен? — сердито спросил я.

— Вам, — ответила она ничуть не менее сердито.

— Плаза 6-50-00?

— Нет. Такого номера не существует, и вы отлично это знаете. Я позвонила Джен, надеясь, что пересекающиеся провода снова соединят меня с вами.

— Как прикажете понять ваши слова о том, что моего номера не существует?

— Уж не знаю, что за странная у вас манера шутить, мистер Дикарь, но, по-моему, это просто подлость… Продержали меня целый час на площади, а сами не пришли. Как вам не совестно!

— Вы меня ждали целый час? Неправда. Вас там не было.

— Нет, я была, и вы меня обманули, как дуру.

— Пэтси, это невозможно. Я вас прождал до половины второго. Когда вы пришли?

— Ровно в час.

— Значит, произошла какая-то ужасная ошибка. Вы точно все запомнили? Третий флагшток слева?

— Да. Третий слева.

— Может быть, мы с вами перепутали эти флагштоки? Вы не представляете себе, Пэтси, милая, как я расстроен.

— Я вам не верю.

— Как мне вас убедить? Я ведь и сам решил, что вы меня одурачили. Я весь день так бесновался, что в конце концов от меня ушла бухгалтерша. Вы, случайно, не бухгалтер?

— Нет. Кроме того, у меня есть работа.

— Пэтси, я прошу вас, пообедайте завтра со мной, только на этот раз условимся так, чтоб ничего не перепутать.

— Право не знаю, есть ли у меня желание…

— Ну, пожалуйста, Пэтси. Кстати, объясните, отчего вы вдруг решили, что номера Плаза 6-50-00 не существует? Что за чушь!

— Я совершенно точно знаю, что его не существует.

— Как же я с вами говорю? По игрушечному телефону?

Она засмеялась. — Скажите мне ваш номер, Пэтси.

— Э, нет. С номерами будет то же, что с фамилиями; я не скажу вам своего, покуда не узнаю ваш.

— Но вы же знаете мой номер.

— Нет, не знаю. Я пробовала к вам сегодня дозвониться, и телефонистка сказала, что даже коммутатора такого нет. Она…

— Она сошла с ума. Мы все это обсудим завтра. Значит, снова в час?

— Но никаких флагштоков.

— Хорошо. Вы, помнится, когда-то говорили Джен, что ваша контора сразу за углом от старого здания Тиффани?

— Да.

— На Пятой авеню?

— Ну да.

— Так вот, я буду ждать вас завтра ровно в час там на углу.

— И не советую вам меня подводить.

— Пэтси…

— Что, Говард?

— Вы даже еще милее, когда сердитесь.

На следующий день лил проливной дождь. Я добрался до юго-восточного угла Тридцать седьмой и Пятой, где возвышается старое здание Тиффани, и проторчал под дождем добрый час — до без четверти второго. Пэтси снова не явилась. У меня не укладывалось в голове, как могла эта девчонка так ловко водить меня за нос. Потом я вспомнил ее нежный голосок и милую манеру выговаривать слова, и у меня мелькнула слабая надежда, что она побоялась выйти на улицу из-за дождя. Может быть, она даже звонила мне, чтобы предупредить, но не застала.

Поймав такси, я вернулся в контору и с порога, не раздеваясь, спросил — не звонил ли кто в мое отсутствие? Мне не звонили. Расстроенный и возмущенный, я спустился вниз и зашел в бар на углу Мэдисон Авеню. Заказал себе виски, чтобы согреться после дождя, пил, строил догадки, предавался неопределенным мечтам и через каждый час звонил в контору. Один раз какой-то бес толкнул меня, и я набрал Прескотт 9-32-32: хотел поговорить хоть с Дженет. Но тотчас услышал голос телефонистки:

— Назовите, пожалуйста, номер, по которому вы звоните.

— Прескотт 9-32-32.

— Прошу прощения. У нас не зарегистрирован такой индекс. Будьте добры, еще раз сверьтесь с вашим справочником.

Ну что ж, поделом мне. Я повесил трубку, заказал еще порцию виски, потом еще, потом вдруг оказалось, что уже половина шестого, и, прежде чем отправиться домой, я решил в последний раз звякнуть в контору. Набрал свой номер. Раздался щелчок, и мне ответил голос Пэтси. Я сразу его узнал!

— Пэтси?..

— Кто это говорит?

— Говард. Для чего вы забрались ко мне в контору?

— Я у себя дома. Как вы узнали мой номер?

— Сам не знаю. Я звонил к себе в контору, а попал к вам. Наверно, наши провода барахлят в обе стороны.

— У меня нет охоты с вами разговаривать.

— Еще бы, вам стыдно разговаривать со мной.

— Что вы имеете в виду?

— Послушайте, Пэтси. Вы безобразно со мной поступили. Если вам хотелось отомстить, вы могли хотя бы…

— Как я с вами поступила? Да это же вы обманули меня.

— О-о, бога ради, давайте уж хоть сейчас обойдемся без этих шуток. Если я вам неинтересен, куда порядочней сказать мне правду. Я вымок до нитки на этом проклятом углу. Мой костюм до сих пор не просох.

— Как это вымокли до нитки? Почему?

— Да очень просто! Под дождем! — рявкнул я. — Что в этом удивительного?

— Под каким дождем? — изумленно спросила Пэтси.

— Бросьте дурачиться. Под тем самым дождем, который льет весь день. Он и сейчас хлещет.

— Мне кажется, вы сошли с ума, — испуганно сказала Пэтси. — Сегодня ясный, совершенно безоблачный день, и солнце светит с самого утра.

— Здесь в городе?

— Конечно.

— И вы видите безоблачное небо из окна своей квартиры?

— Да, разумеется.

— Солнце светило весь день на Тридцать седьмой и на Пятой?

— На какой это Тридцать седьмой и Пятой?

— На тех самых, что пересекаются у старого здания Тиффани, — сказал я раздраженно. — Вы ведь около него работаете, сразу за углом.

— Вы меня пугаете, — сказала Пэтси шёпотом. — Нам… давайте лучше кончим этот разговор.

— Почему? Что вам еще не слава богу?

— Так ведь старое здание Тиффани — на Пятьдесят седьмой и Пятой.

— Здравствуйте! Там новое.

— Да нет же, старое. Вы разве забыли, что в сорок пятом году им пришлось переехать на новое место?

— На новое место?

— Конечно. Из-за радиации дом нельзя было отстроить на прежнем месте.

— Из-за какой еще радиации? Что вы тут мне…

— Там ведь упала бомба.

Я почувствовал, что по моей спине пробежал странный холодок. Может быть, я простыл под дождем?

— Пэтси, — сказал я медленно. — Все это очень… странно. Боюсь, что перепуталось нечто поважнее телефонных проводов. Назовите мне ваш телефонный индекс. Номер не нужен, только индекс.

— Америка 5.

Я пробежал глазами список индексов, вывешенный в телефонной кабине: АКадемия 2, АДирондайк 4, АЛгонкин 4, АЛгонкин 5, АТуотер 9… Америки там не было.

— Это здесь, в Манхэттене?

— Ну, конечно. А где же еще?

— В Бронксе, — сказал я. — Или в Бруклине. Или в Куинсе.

— По-вашему я стала бы жить в оккупационных лагерях?

У меня перехватило дыхание.

— Пэтси, милая, извините меня: как ваша фамилия? Мне кажется, мы с вами оказались в совершенно фантастических обстоятельствах, и, пожалуй, нам лучше не играть в прятки. Я — Говард Кэмпбелл.

Пэтси тихонько охнула.

— Как ваша фамилия, Пэтси?

— Симабара, — сказала она.

— Вы японка?

— Да. А вы янки?

— Совершенно верно. Скажите, Пэтси… Вы родились в Нью-Йорке?

— Нет. Наша семья приехала сюда в сорок пятом… с оккупационными войсками.

— Понятно. Значит, Штаты проиграли войну… и Япония…

— Ну, конечно. Это исторический факт. Но, Говард, это же нас с вами совершенно не касается. Я здесь, в Нью-Йорке. Сейчас тысяча девятьсот шестьдесят четвертый год. Сейчас…

— Все это так, и мы оба в Нью-Йорке, только я в одном Нью-Йорке, а вы в другом. У вас светит солнце, и дом Тиффани на другом месте, и это вы сбросили на нас атомную бомбу, а не мы на вас, вы нас разбили и оккупировали Америку. — Я истерически расхохотался. — Мы с вами живем в параллельных временах, Пэтси. Я где-то читал, что это может быть… Одним словом, ваша история и моя не совпадают. Мы в различных мирах.

— Я вас не понимаю.

— Неужели? Вот послушайте: каждый раз, когда мир в своем движении вперед достигает какой-то развилки, он — ну, как бы это вам сказать? — расщепляется. Идет дальше двумя путями. И эти миры сосуществуют. Вы никогда не пытались представить себе, что случилось бы с миром, если бы Колумб не открыл Америку? А ведь он где-то существует, этот другой мир, в котором не было Колумба, существует параллельно с тем миром, где Америка открыта. И может, даже не один такой мир, а тысячи разных миров сосуществуют бок о бок. Вы из другого мира, Пэтси, из другой истории. Но телефонные провода двух различных миров случайно скрестились. И я пытаюсь назначить свидание девушке, которая, простите, не существует… для меня.

— Но, Говард…

— Наши миры параллельны, но они различны. У нас разные индексы телефонов, разная погода. И война кончилась для нас по-разному. В обоих мирах есть Рокфеллер Плаза, и мы оба, вы и я, стояли там сегодня в час дня, но как безумно далеки мы были друг от друга, Пэтси, дорогая, как мы далеки…

В этот момент к нам подключилась телефонистка и сказала:

— Сэр, ваше время истекло. Будьте добры уплатить пять центов за следующие пять минут.

Я поискал в кармане мелочь.

— Вы еще здесь, Пэтси?

— Да. Говард.

— У меня нет мелочи. Скажите телефонистке, чтобы она позволила нам продолжить разговор в кредит. Вам нельзя вешать трубку. Нас могут разъединить навсегда. Ведь у нас начали чинить линию, и у вас там тоже, рано или поздно наши провода распутают. Тогда мы навсегда будем отрезаны друг от друга. Скажите ей, чтобы позволила нам говорить в кредит.

— Простите, сэр, — произнесла телефонистка, — но мы так никогда не делаем. Лучше повесьте трубку и позвоните еще раз.

— Пэтси, звоните мне, звоните, слышите? Позвоните Дженет! Я сейчас вернусь в контору и буду ждать звонка.

— Ваше время истекло, сэр.

— Пэтси, какая вы? Опишите себя. Скорее, милая. Я…

И монеты с отвратительным грохотом высыпались в лунку.

Телефон молчал, как мертвый.

Я вернулся в контору и ждал до восьми часов. Она больше не звонила или не смогла позвонить. Я целую неделю просидел у телефона, отвечая вместо секретарши на все звонки. Но Пэтси исчезла. Где-то, может быть, в ее, а может, в моем мире починили перепутанные провода.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевод Е. Коротковой

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 12 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Бертран Рассел Инфракрасныи глаз ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

I.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀⠀ ⠀⠀

Леди Миллисент Пинтюрк, именуемая в узком кругу «красоткой Милли», покоилась в кресле, — одна в своем роскошном будуаре, обставленном изящной мягкой мебелью. Мягкий свет лился из-под искусно затененных ламп. Подле нее на маленьком столике стояло какое-то подобие большой куклы в пышных юбках.

Стены были увешаны акварелями в рамках, на каждой из них красовалась подпись: «Миллисент». Картины изображали романтические сцены в Альпах, на берегах Средиземного моря, в Греции и на острове Тенерифе. Еще одна акварель находилась в руках у хозяйки, которая изучала ее придирчивым взглядом мастера. Затем она протянула руку к кукле и коснулась невидимой кнопки. Кукла приподняла юбки, и под ними обнаружился телефон. Леди Миллисент сняла трубку. Ее движения, обычно столь грациозные, были несколько скованны, и эта напряженность, по-видимому, происходила от важности принятого решения. Набрав номер, она подождала, пока ей ответят, и твердо сказала: «Мне нужно поговорить с сэром Бальбусом».

Сэр Бальбус Фрютиджер был известен всему свету как издатель газеты «Ежедневная Молния» и один из столпов государства — какая бы там партия ни получила перевес в парламенте. От народной любви его ограждали личный секретарь и шесть секретарш личного секретаря. Немногие решались тревожить сэра Бальбуса по телефону, и редчайшим из них удавалось с ним говорить. Его занятия были слишком возвышенны, чтобы их прерывать. Его миссия в этом мире состояла в том, чтобы блюсти общественное спокойствие путем непрерывного нарушения личного спокойствия читателей. Однако, невзирая на бетонированные укрепления, защищавшие его, этот звонок немедленно достиг его ушей.

— Да, леди Миллисент? — спросил он.

— Все готово, — ответила она и положила трубку.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

II.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀⠀ ⠀⠀

Великие приготовления предшествовали этим коротким словам. Муж прелестной Милли, сэр Теофил Пинтюрк, принадлежал к числу владык финансового мира. Его богатство превосходило все возможное, но, к сожалению, у него были соперники, которых все еще не удавалось скрутить. Было несколько человек, которые шли с ним, говоря языком благородной игры, голова в голову и даже имели реальные шансы на выигрыш. Но у него была душа Наполеона, и ей, этой душе, необходимо было сознание раз навсегда достигнутого и неоспоримого превосходства.

Сэр Теофил Пинтюрк был вынужден признать, что сила денег — не единственная сила в современном мире. Существовало — ничего не поделаешь еще три других. Во-первых, сила, именуемая Печатью. Во-вторых, сила Рекламы. И третья, чаще всего недооцениваемая людьми его профессии, — сила Науки. Он постиг, что, лишь соединив все четыре силы, он одержит победу, и в предвидении этой великой цели он создал тайный совет четырех.

На себя сэр Теофил возложил функции председателя. За ним но порядку мощи и величия шел сэр Бальбус Фрютиджер, чей девиз гласил: «Давайте публике то, чего она хочет!» Этот клич вел все полчище подвластных Фрютиджеру газет. Третьим членом содружества был сэр Публий Харпер, тот, который повелевал миром рекламы. Толпы, едущие вверх и вниз на эскалаторах метро, могли воображать, что те, от чьего имени к ним обращались бесчисленные рекламы, — соперники и что именно им, едущим мимо, принадлежит право выбора и решения. Но это было наивной иллюзией. Все рекламные объявления поступали в центральный распределитель, и не кто иной, как сэр Публий, решал, как с ними поступить. Если ему угодно было, чтобы выпускаемая вами паста для зубов стала популярной, она становилась популярной, если нет — паста плесневела на прилавках. От него зависело благоденствие или крушение тех, кто по недомыслию занимался производством товаров вместо того, чтобы их рекламировать.

Привязанность сэра Публия к сэру Бальбусу сочеталась с легким презрением. Его девиз он считал приспособленческим. Сам он следовал лозунгу: «Заставьте публику хотеть того, что вы ей предлагаете». И нужно сказать, что в этом сэр Публий Харпер исключительно преуспел. Неописуемо скверные вина шли нарасхват после того, как он объяснил публике, что они восхитительны, и ни одному покупателю даже и голову не приходило усомниться в его словах. Унылые пески с вонючими гостиницами и замусоренным морским приливом благодаря усилиям сэра Публия приобретали славу фешенебельных курортов с лазурным морем, обилием озона и бодрящим атлантическим бризом. В дни всеобщих выборов кандидаты всех партий пользовались услугами его людей, готовых прийти на помощь всем (кроме коммунистов), кто был в состоянии заплатить по прейскуранту. Ни один здравомыслящий политик не отважился бы начать предвыборную кампанию, не заручившись поддержкой сэра Публия.

При всем том, что у сэра Бальбуса и сэра Публия было много общего в их высоко-полезной общественной деятельности, внешне они отличались друг от друга, как день и ночь. Оба не были чужды радостям жизни, но если сэр Бальбус выглядел полнокровным мужчиной могучего сложения, сэр Публий, напротив, был худосочен и хил. Со стороны его можно было принять за приверженца какой-нибудь аскетической секты. Во всяком случае, портрет сэра Публия едва ли годился для рекламы чего-нибудь вкусного или утоляющего жажду. Что не мешало двум джентльменам встречаться время от времени за прихотливым обедом. Обсуждая проекты смелых операций и новости политики, они легко находили общий язык. Каждый отдавал должное талантам партнера, оба чтили взаимные интересы, понимая значение этого союза в совместной борьбе.

Порою сэр Публий небрежно давал понять, чем обязан ему сэр Бальбус. Что было бы с «ежедневной Молнией», если бы не рекламные щиты сэра Публия, с которых очаровательные блондинки и белозубые брюнеты протягивали свежий номер «Молнии» каждому, кто еще не успел оформить подписку на эту великую газету? На что сэр Бальбус резонно возражал: «Да, но что стало бы с вами, если бы я не развернул кампанию против охраны канадских лесов? Где бы вы достали бумагу? Вас спасла моя находчивость, моя виртуозная политика в этом огромном доминионе!»

Так они развлекались за пиршественным столом, с тем, чтобы за десертом вернуться к более неотложным делам.

Четвертого члена звали Пендрейк Маркл. Он был человек несколько особого рода. Сэр Бальбус и сэр Публий выразили даже кое-какие сомнения относительно целесообразности его привлечения к делу. Эти опасения были решительно отметены сэром Теофилом Пинтюрком, хотя к ним стоило прислушаться. Мистер Маркл не был обладателем рыцарского звания. Но это было еще полбеды. Никто не отрицал его научных заслуг, однако имя этого джентльмена несколько раз промелькнуло в печати в связи с какими-то скандалами и злоупотреблениями. В общем, он был не из тех, чья репутация может помочь хиреющему провинциальному банку привлечь недостающих вкладчиков. И все же сэр Теофил настоял на том, чтобы включить Маркла в Большую четверку, принимая во внимание оригинальность его идей, а равно и то, что в отличие от иных ученых мужей он не был отягощен излишней щепетильностью.

У мистера Маркла были свои претензии к человечеству. Это легко понять каждому, кто познакомится с его биографией. Отец его был протестантским священником, человеком выдающегося благочестия. Он охотно объяснял своему малолетнему сыну, как справедлив был пророк Елисей, проклявший непослушных детей, не зря их тут же растерзали оказавшиеся поблизости медведицы. Решительно во всем преподобный отец Маркл хранил верность заветам доброго старого времени, а его домашние наставления дышали уверенностью в том, что даже опечатки в Библии вдохновлены свыше.

Однажды — это было, когда мальчик уже подрос, сын отважился спросить отца: неужели нельзя быть добрым христианином и при этом не принимать на веру все эти старые сказки? Отец разъяснил ему этот вопрос столь основательно, что тот неделю не мог сидеть. Вопреки столь заботливому воспитанию, сын был настолько неблагодарен, что отказался следовать по стопам родителя. Перебиваясь с хлеба на воду, он принялся пробивать себе дорогу в науке, стал образцовым студентом. Но первое же научное достижение у него украл его собственный учитель и получил за это медаль Королевского общества. Юный Маркл попробовал разоблачить мошенника, но никто ему не поверил. В результате он приобрел репутацию завистника и скандалиста.

Преследуемый всеобщей подозрительностью, он и в самом деле стал мизантропом. Впрочем, с тех пор он научился принимать специальные меры, чтобы никто больше не смог похитить его идеи. Засим последовало несколько неприятных историй — какие-то махинации с патентами, правда, недоказанные. Об этом много судачили, но никто так и не узнал, в чем там было дело. Как бы то ни было, ему удалось сколотить круглую сумму, достаточную, чтобы завести собственную лабораторию — здесь уж ему никто не мог перебежать дорогу. Мало-помалу, с большим трудом, его работы завоевали признание. В конце концов им заинтересовалось правительство. К нему обратились с деликатным предложением — не пожелает ли он посвятить свой талант разработке бактериологического оружия? Он отказался, заявив, что ничего не смыслит в бактериологии, — предлог в высшей степени странный, — и тем лишь укрепил подозрение, что он — враг общества, одержимый ненавистью ко всем представителям власти, начиная от премьер-министра и кончая полисменом, стоящим под его окнами.

Хотя мистера Маркла терпеть не могли в ученых кругах, мало кто осмеливался нападать на него: это был безжалостный полемист, умевший из любого противника сделать посмешище. В целом мире только одна вещь была ему дорога — его собственная лаборатория. Увы, она была действительно дорогим удовольствием: приборы стоили сумасшедших денег, и мистер Маркл регулярно оказывался на грани катастрофы. В один из таких трудных моментов к нему и подъехал сэр Теофил, протянул утопающему щедрую руку и пригласил участвовать в тайном союзе.

На первом же заседании совета четырех сэр Теофил Пинтюрк поделился своими планами; следовало подумать, как их осуществить. Имеется реальная возможность, заявил он, завладеть всем миром. Да, да, они, четверо, могут править всей Землей — а не только какой-нибудь ее частью, — и никто не сможет им противостоять, если они сумеют в полной мере использовать свое влияние.

— Главное, что нам нужно, — сказал в своей программной речи сэр Теофил, — это подлинно плодотворная идея. Поставлять идеи будет для нас Маркл. Он формулирует идею, я ее финансирую, Харпер обеспечивает рекламу, а Фрютиджер разжигает народные страсти против тех, кто ей сопротивляется. Марклу, вероятно, понадобится какое-то время, чтобы разработать такую идею, а нам нужно будет ее обсудить. Поэтому я предлагаю через неделю собраться снова и не сомневаюсь, что к этому времени наука докажет свое право принадлежать к четырем главным силам, которые правят обществом!

С этими словами, отвесив поклон мистеру Марклу, он распустил собрание.

Спустя неделю соратники встретились вновь. «Нy-с, Маркл, — осведомился, сияя улыбкой, сэр Теофил Пинтюрк, — чем порадует нас наука?»

Мистер Маркл прокашлялся и начал:

— Сэр Теофил, сэр Бальбус, сэр Публий! За эти дни мне приходило в голову много мыслей — а мои мысли, уверяю вас, чего-нибудь да стоят, — и я тщательно взвешивал их с точки зрения пригодности для наших целей. Я перебрал разные проекты и отбросил их один за другим. Запугивание атомной угрозой, по-моему, слишком избитая идея, я сразу же отказался от нее. Публика привыкла ко всем этим ужасам; с другой стороны, правительства всех стран настолько бдительно следят за успехами ядерной физики, что любая попытка что-либо предпринять будет немедленно пресечена. Тогда я подумал о бактериологии. Например, можно было бы заразить всех правителей вирусом бешенства. Но опять же неясно, какую выгоду мы могли бы из этого извлечь, к тому же есть риск, что они покусают кого-нибудь из нас, прежде чем болезнь будет распознана. Еще одна идея — создание искусственного спутника Земли Он мог бы совершать полный оборот, скажем, в течение трех дней и, пролетая над красными, открывать по ним огонь. Но этот проект годится больше для правительства, чем для нас. Мы должны быть над схваткой; не наше дело вмешиваться в распри между Востоком и Западом. Что бы не случилось, последнее слово должно быть за нами. Вот почему я отбросил все идеи, ведущие к отказу от нейтралитета.

Джентльмены! У меня есть еще один проект. Думается, он свободен от недостатков всех вышепоименованных проектов. Состоит он вот в чем. В последние годы много говорят о так называемой инфракрасной фотографии. Разумеется, публика так же невежественна в этой области, как и в любой другой, и я не вижу причин, почему бы нам не воспользоваться этой неосведомленностью. Мы объявляем во всеуслышание, что нами изобретен прибор, назовем его «инфрарадиоскоп», который может фотографировать при помощи инфракрасных лучей объекты, не воспринимаемые никаким другим способом. Это очень чувствительный, крайне хрупкий прибор, в неумелых руках он легко может выйти из строя. Поэтому тот, кто вздумает управляться с ним самостоятельно, без нашей помощи, тот ничего в него не увидит. А что надо увидеть, мы решим сами. Думаю, что объединив наши усилия, мы сумеем убедить публику, что она действительно видит то, что мы ей подскажем. Если этот план подходит, я готов взять на себя разработку прибора. А уж как там его использовать — сэр Бальбус и сэр Публий, полагаю, сообразят сами.

Названные лица с превеликим вниманием выслушали речь Пендрейка Маркла. Все поняли, что идея мистера Маркла открывает для них неслыханные возможности. Речь была встречена аплодисментами.

— Я знаю, — возвестил сэр Бальбус, — что мы сделаем с этим аппаратом. Он разоблачит тайное вторжение с Марса! Армия невидимых врагов, коварных пришельцев чуть было не одержала победу, не появись вовремя инфрарадиоскоп. С помощью моих газет я открою людям глаза на эту опасность. Я взбудоражу общественность! Миллионы читателей бросятся покупать наши приборы. Сэр Теофил наживет величайшее состояние, каким когда-либо владел человек. Мои газеты вытеснят все остальные печатные органы, и в конце концов «Ежедневная Молния» станет единственной газетой в мире. Не менее важную роль сыграет в этой кампании наш друг Публий. Он оклеит весь мир плакатами с изображением отвратительных чудищ и надписью: «Неужели ты допустишь, чтобы они отняли у тебя твою собственность?» Вдоль всех дорог, на перекрестках, всюду, где у людей есть время глазеть по сторонам, появятся щиты, на которых аршинными буквами будет начертано: «Люди Земли, настал решительный час. Пробудитесь. Пусть вас не страшит угроза из космоса. Мужество победит, так было со времен Адама. Покупайте инфрарадиоскопы и будьте начеку!»

Слово взял сэр Теофил.

— План превосходен, — сказал он, — не хватает только одного — портрета марсианина. Он должен потрясти воображение. Вы все знакомы с леди Миллисент, но, может быть, знаете ее лишь с одной стороны. Она известна вам как натура, любящая все прекрасное. Я же, будучи ее супругом, хорошо знаком с теми закоулками ее фантазии, о которых посторонние не догадываются. Вы знаете, что она недурно владеет акварелью. Давайте поручим ей нарисовать марсианина и фотографию этого рисунка поместим на наших объявлениях.

Присутствующие было засомневались. Красотка Милли, при всех ее неоспоримых достоинствах, отнюдь не была сильной личностью, достойной принять участие в столь ответственном предприятии. Однако после короткого совещания члены синдиката решили дать ей попробовать. Если рисунок получится достаточно сногсшибательным и удовлетворит мистера Маркла, сэр Бальбус будет немедленно извещен о том, что пора начинать.

Придя домой после этой знаменательной встречи, сэр Теофил сообщил очаровательной Миллисент, какого рода задачу ей хотят поручить. Он старался не вдаваться в подробности, твердо зная, что серьезные вещи — не для женских ушей, и ограничился минимальными объяснениями: требуется портрет некоего страшилища, такой, чтобы у зрителя волосы стали дыбом, — а для чего, некогда объяснять.

Леди Миллисент была намного моложе сэра Теофила. Она происходила из графского рода, для которого наступили черные дни. Ее разорившийся отец был владельцем величественного ветхого замка елизаветинских времен, за который он цеплялся с упорством, унаследованным от всех поколений его предков, живших в этом доме. Продажа родового имения какому-нибудь богатому выскочке из Аргентины казалась неизбежной, и старик ждал ее, как ждут собственного конца. Дочь, обожавшая отца, решилась пожертвовать ради него своей ошеломляющей красотой. Мужчины влюблялись в прелестную Милли с первого взгляда. Сэр Теофил Пинтюрк был самым богатым из ее поклонников, и она уступила ему, — в награду счастливый муж должен был избавить тестя от денежных затруднений. Сэр Теофил отнюдь не вызывал у нее отвращения. Он боготворил ее, все ее прихоти исполнялись. Но она не любила его, как, впрочем, и никого другого: еще никто не разбудил ее сердце. Леди Миллисент чувствовала себя в долгу перед мужем и почитала себя обязанной ему подчиняться.

Задание показалось ей несколько странным. Но она привыкла к тому, что он не посвящает ее в свои дела, эти дела ее не интересовали. Она прилежно взялась за работу. Впрочем, сэр Теофил проговорился, что рисунок нужен для того, чтобы показать, какие удивительные вещи можно увидеть при помощи одного нового изобретения — не то телескопа, не то микроскопа, под названием «инфрарадиоскоп». Сделав несколько набросков, не удовлетворивших ее, она, наконец, изобразила существо, напоминающее гигантского жука с семью волосатыми ногами, с человеческой головой, плешивое, с выпученными глазами и застывшим злобным оскалом. Леди Миллисент сделала два рисунка. На одном человек смотрел через ни-фрарадиоскоп и видел диковинного жука. На другом человек в ужасе выронил аппарат. Чудовище, поняв, что оно обнаружено, привстало на одной ноге, а остальными шестью обхватило задыхающегося человека. Оба рисунка по указанию сэра Теофила были продемонстрированы мистеру Марклу. Тот нашел их вполне удовлетворительными. Bот тогда, после его ухода, леди Миллисент и произнесла в телефонную трубку роковые слова: «Все готово».

⠀⠀ ⠀⠀

III.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀⠀ ⠀⠀

С того момента, как сэр Бальбус Фрютиджер получил это сообщение, пришла в действие вся гигантская машина, управляемая членами тайного синдиката. По мановению руки сэра Теофила повсеместно заработали фабрики, производящие инфрарадиосконы — элегантные ящички, внутри которых слышался жужжащий звук шестеренок. Стараниями сэра Бальбуса газеты заполнились статьями о чудесах науки, причем особый уклон был сделан в сторону новейших достижений в области инфракрасных лучей. Информация, полученная от признанных научных авторитетов, была в этих статьях умело перемешана с красочным вымыслом. Сэр Публий озаботился тем, чтобы повсюду были распространены листки следующего содержания: «Инфрарадиоскоп грядет! Взгляните на мир невидимых чудес!» Или: «Что такое Инфракрасный Глаз? Газеты Харпера расскажут вам об этом. Пользуйтесь случаем узнать невероятное, следите за нашими сообщениями!»

Как только промышленность выпустила достаточное количество приборов, в печати появилось сенсационное заявление леди Миллисент Пинтюрк. Она сообщила, что наблюдала с помощью инфрарадиоскопа страшное существо, ползущее по полу в ее спальне. Само собой разумеется, что у нее тотчас взяли интервью все газеты, находящиеся в ведении сэра Бальбуса. Прочие довольствовались тем, что перепечатали его. Повинуясь указаниям мужа, Милли произнесла несколько отрывочных фраз, ярко характеризующих душевное потрясение, которое было запланировано синдикатом. Инфрарадиоскопы были предоставлены в распоряжение ряда общественных деятелей, которые испытывали в это время, по сведениям, добытым секретной службой сэра Теофила, финансовые затруднения. Каждый из них получил чек на тысячу фунтов, после чего они заявили во всеуслышание, что собственными глазами видели ужасные существа. Картинки леди Миллисент были воспроизведены всеми рекламными агентствами сэра Публия с сопроводительной подписью: «Не выпускайте из рук ваш инфрарадиоскоп! Он не только во время обнаружит опасность, но и защитит вас!»

Нечего и говорить о том, что в мгновение ока были распроданы сотни тысяч инфрарадиоскопов. Полна ужаса прокатилась по всему миру. В этот момент известный ученый, мистер Пендрейк Маркл, сообщил о том, что в его частной лаборатории создана новая, усовершенствованная модификация прибора. При помощи этого инструмента он обнаружил, что чудовища — пришельцы с Марса.

Маркл стяжал себе громкую славу. В ученых кругах она возбудила вполне понятную зависть, и один из наиболее находчивых коллег мистера Маркла сконструировал машину, которая могла читать мысли этих созданий. Оказалось, что перед нами не что иное, как передовой отряд армии вторжения марсиан, ставящих своей целью уничтожение человечества!..

Между тем кое-кто из числа тех, кто первыми приобрели инфрарадиоскоп, пожаловался, что ничего не видит. Ни одно из писем этих неверующих, естественно, не увидело свет в газетах Бальбуса. А тем временем паника достигла таких размеров, что каждого, кто заявлял, что ему не удалось обнаружить присутствия марсиан, стали считать просто-напросто изменником и промарсианским элементом. Несколько тысяч этих пособников врага кончили жизнь на виселице, остальные сочли благоразумным закрыть рот. Это, однако, не остановило эпидемию подозрений. Люди безукоризненной репутации, образцовые граждане, по ничтожному поводу попадали в руки властей. Всякий, кто имел неосторожность полюбоваться ночным небом и восходящей над горизонтом планетой Марс, немедленно брался на заметку. Полиция арестовала всех астрономов, когда-либо изучавших Марс. Те, кто считал, что на Марсе нет жизни, предстали перед судом и были приговорены к длительному заключению.

Нужно, однако, сказать, что по крайней мере в первое время существовали более или менее организованные группы, объявившие себя друзьями Марса. Император Абиссинии выступил с заявлением о том, что тщательное изучение имеющихся изображений показало весьма близкое портретное сходство марсианина и Льва Иуды и, следовательно, пришельцы заслуживают скорее положительного отношения. Хранители древней мудрости Центральной Азии вычитали в своих книгах, что марсианин — это Бодхисатва, сошедший с неба, чтобы освободить их от гнета чужеземцев. Латиноамериканские индейцы-солнцепоклонники, узнав о том, что Марс светит отраженным светом Солнца, пришли к мысли, что и он заслуживает почитания. Им пытались внушить, что марсиане готовят кровавую резню. Культ Великого Солнца, ответили они, предписывает человеческие жертвоприношения, а праведнику не пристало отрекаться от своего бога. Анархисты ликовали: марсиане распустят все правительства, и настанет золотой век. Пацифисты проповедовали братание с марсианами: нужно встретить их с распростертыми объятиями и, быть может, людоедское выражение исчезнет с их лиц.

Все это кончилось тем, что подданные абиссинского императора, азиатские мудрецы, анархисты и прочие подверглись беспощадным гонениям. Многие были умерщвлены, иных упекли на принудительные работы. Кое-кто отрекся от своих заблуждений. Словом, в короткий срок все проявления оппозиции против великого антимарсианского движения были подавлены.

Но из этого следовал важный урок: марсианская опасность породила опасность измены в среде землян. Обсуждением этой проблемы занялась ассамблея Организации Объединенных Наций. Возникла необходимость в едином термине для обозначения жителей Земли в противоположность инопланетянам. «Земляне» звучало слишком приземленно, «земные» не устраивало христиан, получалось какое-то противопоставление «небесным». После долгих дебатов, в которых наиболее активное участие приняли представители Австралии и южноамериканских государств, было решено впредь именовать обитателей Земли теллурийцами или теллурианами. ООН немедленно учредила комиссию по расследованию антителлурианской деятельности. Она должна была железной рукой навести порядок на всех континентах. Постановили, что Объединенные Нации будут заседать непрерывно до тех пор, пока кризис не будет ликвидирован. Был избран постоянный Председатель — этот пост занял человек величайшего ума и огромного политического опыта, представитель старшего поколения, умеющий мыслить глобальными категориями: две мировых войны убедили его, что третья, еще более грандиозная, неизбежна. Он оказался поистине на высоте положения. На открытии пленарного заседания Председатель произнес следующую речь:

— Братья земляне, теллуриане, жители нашей планеты, единые, как никогда! Я обращаюсь к вам в этот грозный час не во имя всеобщего мира, как прежде, — нет, я призываю к другому, более великому свершению. Я говорю о спасении человечества со всеми его ценностями, с его радостями и печалями, тревогами и надеждами. Мы должны защитить наш мир от грязных посягательств, от вооруженного натиска, осуществляемого из космоса с помощью ужасающих, варварских методов, которые — я счастлив сообщить вам об этом — разоблачены гением наших ученых, давших нам инфрарадиоскоп. Они показали нам воочию этих гнусных, омерзительных чудовищ, которые до той поры безнаказанно проникали в наши жилища. Полчища этих выродков ползут на нас, подобно заразе, они грозят отравить нас своими низменными идеями, подорвать основы нашей морали, хотят низвести нас до уровня даже не животных, ведь животные — тоже теллурийцы, — нет, до уровня марсиан! Можно ли представить себе что-либо более ужасное? На всех языках столь любимой нами Земли нет слова более отвратительного, чем «марсианин». Я призываю вас, заклинаю вас, братья и сестры, встать плечом к плечу в великой борьбе за спасение ценностей против коварной и унизительной для нас агрессии чудовищ, монстров, незваных гостей, которых мы заставим убраться туда, откуда они пришли!

Сказав это, он сел. Гром рукоплесканий был таков, что заглушил на добрых пять минут все другие звуки. Затем выступил представитель Соединенных Штатов.

— Сограждане Земли, друзья! — начал он. — Те, кто имел несчастье но роду своих обязанностей ознакомиться с состоянием мрачной планеты, чья зловещая активность вынуждает нас теперь принимать ответные меры, хорошо знает, что ее поверхность исчерчена странными линиями, известными у специалистов под именем каналов. Подобные сооружения — думаю, что это ясно каждому экономисту, — преследуют стратегические цели. Они — продукт милитаризма. Опираясь на высокий авторитет науки, мы имеем все основания считать, что агрессор посягает не только на нашу частную собственность и личную свободу. Он угрожает нашему общественному строю, нашим идеалам, тем идеалам, которые были провозглашены нашими предками два столетия назад. Именно они породили единство, стоящее ныне лицом к лицу с грозящей нам силой, назвать которую подобающим ей именем я не решаюсь Может быть, человек — это временное явление, промежуточная фаза эволюции жизни в космосе, но есть закон, которому всегда будет подчиняться космос, — это божественный закон бесконечного прогресса. И этот закон, сограждане Земли, может быть соблюден лишь в условиях системы свободного предпринимательства, этого бесценного достояния западной культуры. Частная инициатива, по-видимому, давно прекратилась на красной планете, угрожающей нам, ведь каналы, которые мы видим, появились на ней не вчера! Итак, не только ради спасения человека, но прежде всего ради торжества свободного предпринимательства призываю я эту ассамблею дать отпор чудовищам, невзирая на жертвы, не жалея себя. С этой твердой надеждой я обращаюсь к посланцам всех наций, представленных здесь.

Перед закрытием заседания Ассамблея высказалась за всеобщий мир на Земле, провозгласив объединение всех вооруженных сил планеты. Делегаты выразили надежду, что объединение удастся завершить прежде, чем марсиане нанесут главный удар. И все же, несмотря на эти приготовления, воинственные клики и призывы к единству, страх объял сердца всех — кроме членов синдиката и их подручных.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

IV.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Но посреди охватившего всех смятения нашлись люди, которые хоть и молчали, но сильно сомневались во всем, что им говорили. Министры хорошо знали, что никто из них никогда не видел ни одного марсианина, а их секретари знали о том, что они это знают. Однако никто не решался сказать это вслух, ибо, как уже говорилось, скептикам грозила не только отставка от должности, но и петля. Разумеется, конкуренты сэра Теофила, сэра Бальбуса и сэра Публия не могли примириться с их небывалым успехом. Они мечтали взять реванш, но как? Газета «Ежедневный Гром» некогда была почти столь же могущественной, как «Ежедневная Молния». В разгар антимарсианской кампании, однако, раскаты этого грома стали совершенно неслышны. Издатель «Ежедневного Грома» терпел, сколько мог, скрипел зубами, но как человек благоразумный понимал, что нельзя противостоять волне народного гнева — даже ради интересов кармана. Ученые, которые и без того недолюбливали Пендрейка Маркла, были вне себя, видя, как его прославляют, словно величайшего гения всех времен. Кое-кто из них давно уже разобрал на части пресловутый инфракрасный глаз и убедился, что это блеф, и все-таки… все-таки умнее было держать язык за зубами.

Один только молодой человек по имени Томас Шовелпенни остался глух к голосу благоразумия. На этого Шовелпенни многие истинно английские патриоты поглядывали косо, потому что его дедушка был немец и носил фамилию Шиммельпфенниг, которую слегка переиначил во время первой мировой войны. Мистер Шовелпенни был скромным, незаметным ученым, государственными делами не интересовался, в политику не лез. Хорошо разбирался он только в физике. Он был не настолько богат, чтобы тратить деньги на покупку инфрарадиоскопа, и не мог увидеть собственными глазами, что король гол. Те, кто в этом убедился, хранили молчание; они не посмели бы раскрыть рот даже во хмелю. Но он не мог не заметить странных противоречий в газетных сообщениях о чудесном всевидящем аппарате, и эти противоречия пробудили в нем чисто научное любопытство. Ему и в голову не приходило, что это — сознательная мистификация.

Томас Шовелпенни был образцом добродетели, что не мешало ему водить дружбу с одним субъектом, чьи привычки едва ли могли служить примером для скромного молодого человека. Впрочем, у этого недостойного друга было по крайней мере одно бесспорное преимущество, а именно сообразительность. Имя этого джентльмена было Хогг-Покус, а прозвище — Правда-Матка, он весьма редко бывал трезвым, и никто никогда не встречал его за пределами злачных мест. Можно было предположить, что он все же где-то ночует, но никто так и не узнал, что квартиру ему заменяет жалкая конура в одной из лондонских трущоб. Он обладал блестящим литературным талантом, и когда его карманы были пусты, насущная необходимость опохмелиться вынуждала его браться за перо. Журналы, специализирующиеся на скандалах, охотно публиковали его произведения. Разумеется, двери солидных редакций для мистера Хогг-Покуса были закрыты, потому что он никогда не поступался своей совестью. Он знал всю подноготную политики, но не умел извлечь из этого знания никакой выгоды для себя. Некогда он сотрудничал во многих газетах, но хозяева тотчас указывали ему на дверь, как только становилось известно, что он знает о них кое-что, о чем они предпочли бы не распространяться. Странным образом мистер Хогг-Покус не догадывался, что он мог бы сорвать с них за это изрядный куш, — ему мешали какие-то остатки порядочности, а может быть, и беспечность. Он выбалтывал свои секреты случайному собутыльнику где-нибудь за стойкой бара вместо того, чтобы превратить их в солидный банковский счет.

Шовелпенни решил поделиться с другом своими сомнениями.

— Что-то тут не то, — сказал он, — похоже, что они морочат нам голову. Но ума не приложу, кому это могло понадобиться… Может быть, ты, с твоим знанием людей, объяснишь мне, что происходит?

Правда-Матки радостно ухмыльнулся. Он давно уже присматривался к тому, как одновременно растут общественная истерия и доходы сэра Теофиля Пинтюрка.

— Ты как раз тот человек, который мне нужен, — сказал он. — Я-то не сомневаюсь, что все это чистейшая липа. Но тут надо действовать с умом. Ты знаток наук, а я малость кумекаю в политике Вдвоем мы можем кое-что сделать… Только вот какое дело: я могу под пьяную лавочку проболтаться. Давай уговоримся: ты меня запрешь в своей комнате. И, само собой, нужна выпивка в достаточном количестве, чтобы я не очень скучал…

Шовелпенни согласился. Но вот вопрос: где взять денег, чтобы поддерживать Хогг-Покуса в надлежащем тонусе все это время, которое, кстати, может оказаться не таким уж коротким? Тут Правда-Матка вспомнил, что в далекие времена своего детства он дружил с будущей леди Пинтюрк, — не всегда же он был таким забулдыгой, как теперь! И не теряя времени, он настрочил красочные воспоминания, в которых поведал миру о том, что прелестная Милли была таковой еще в возрасте десяти лет. Статья была продана модному журналу, после чего проблему бесперебойного снабжения мистера Хогг-Покуса спиртным в течение всего времени, которое ему понадобится, можно было считать решенной.

Хогг-Покус немедленно приступил к расследованию. Кашу заварила «Ежедневная Молния» — это не вызывало сомнений. Кто за ней стоит, ему было хорошо известно: сэр Теофил Пинтюрк. Марсиан увидела первой супруга Пинтюрка. Что же касается научного обоснования всей этой свистопляски, то тут первую скрипку играл — это все знали — Пендрейк Маркл. Единая цепь событий сама собой начала складываться в догадливой голове Хогг-Покуса. Однако начинать атаку было преждевременно. Нужно было заставить заговорить одного из тех, кто знал подоплеку этого дела. И Хогг-Покус решительно постучал в дверь Томаса Шовелпенни. Пусть Шовелпснни возьмет интервью у леди Миллисент. Она сделала первый портрет марсианина, она наверняка знает все с самого начала.

Как ни трудно было простодушному Шовелпенни поверить в выдвинутую Хогг-Покусом гипотезу заговора, инстинкт ученого говорил ему, что встреча с Миллисент Пинтюрк — лучший способ проверить эту гипотезу. Он написал ей почтительное письмо с просьбой принять его по весьма неотложному делу. Против ожидания ему ответили согласием. Ученый муж привел в порядок свой не блиставший опрятностью костюм, причесался. Подготовившись таким образом, он отправился на это знаменательное рандеву.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

IV.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Горничная провела его в будуар леди Миллисент. Хозяйка полулежала в кресле рядом с куклой-телефоном.

— Мистер Шовелпенни, я чрезвычайно польщена вашим вниманием, — промолвила Милли. — Однако я не представляю себе, какого рода темы мы будем с вами обсуждать. Вы, насколько мне известно, блестящий ученый, а я — невежественная женщина, которой нечем похвастаться, кроме богатого мужа. Получив ваше письмо, я поинтересовалась вашими успехами на избранном вами поприще, и мне трудно поверить, что деньги могли быть причиной вашего желания говорить со мной.

Эти слова сопровождались обворожительной улыбкой. Никогда еще Шовелпенни не встречал женщины, одновременно столь богатой и столь пленительной; он почувствовал, что теряется под ее взглядом. «Ну же, смелей, — подбадривал он себя, — Не распускай слюни. Ты ведешь важное расследование!» Сделав над собой усилие, он произнес:

— Леди Миллисент, вы, конечно, знаете о тревоге, охватившей сейчас все человечество в связи со странными слухами о вторжении с Марса. Если я не ошибаюсь, вы — первая, кто увидел одного из этих марсиан. Мне очень неловко, но долг ученого заставляет меня быть с вами откровенным. Дело в том, что тщательные исследования, проведенные мною, заставили меня усомниться в этом. Я… словом, я не верю, что вы или кто-нибудь другой видели этих чудовищ через инфрарадиоскоп, и не верю, что с его помощью можно вообще что-нибудь увидеть. Очевидно, это какой-то гигантский обман. И если то, что я сказал, — правда, то я вынужден прийти к заключению, что обман этот исходил от вас. Я не удивлюсь, если вы сейчас позовете прислугу и велите вытолкать меня в шею. Такая реакция будет естественной, если вы ни в чем не виноваты, и ещё более естественной, если вы виноваты. Но умоляю вас, леди Миллисент, заклинаю вас: если вы не хотите, чтобы я думал о вас плохо, чтобы я осудил такое прелестное существо, как вы, с открытой, благородной улыбкой, если вы верите в мое расположение к вам — откройте мне всю правду!

Столь неподдельная искренность, столь обезоруживающая прямота и доверчивость произвели на леди Миллисент ни с чем не сравнимое впечатление. Ни один из её бесчисленных поклонников не говорил ей ничего подобного. Впервые с тех пор, как она покинула своего отца, чтобы стать женой сэра Теофила Пинтюрка, она видела перед собой человека, который говорит то, что думает. Она почувствовала, что искусственное существование, которое она пыталась вести, поселившись в особняке сэра Тоофила, ей отвратительно. Как могла она жить в этом мире лжи, расчета, интриг и бессовестного насилия!

О, мистер Шовелпенни, — проговорила она, — Что вам ответить? У меня есть долг перед мужем. У меня есть долг перед всеми людьми. И есть еще долг перед истиной. Каким-то из них и должна пренебречь. Как мне решить, какой из них главный?

Леди Миллисент, — отвечал молодой человек, — вы пробуждаете во мне и любопытство, и веру. Вас окружают фальшь и мишура, но что-то говорит мне, что сердцем вы чисты. О, я знаю, вы сумеете стряхнуть с себя все постороннее, запачкавшее вас. Говорите же, и пусть очистительный огонь истины освободит вашу душу от скверны.

Ненадолго воцарилось молчание. А затем твердым голосом она произнесла:

— Хорошо, я скажу. Я слишком долго скрывала это. Меня повлекли в неслыханное преступление; сперва я не понимала, в чем дело, а потом было уже поздно. Но вы вселили в меня надежду. Быть может, еще не всё потеряно; а если и в самом деле всему конец, то я верну себе по крайней мере спокойную совесть, которую я продала, чтобы избавить от нищеты моего отца! Да, я действительно ни о чем не подозревала, когда мой муж льстивым голосом, превознося до небес мои таланты, предложил мне нарисовать чудовище. Я не подозревала в ту роковую минуту, для чего ему нужен этот портрет. Я выполнила его просьбу. Я поддалась его уговорам, но видит бог, я ничего не знала! Сэр Теофил — о, как ненавистно мне теперь это имя! — воспользовался моей доверчивостью. С каждым днем, по мере того как нарастала шумиха, совесть мучила меня все больше и больше. Каждую ночь я молила небо о прощении и понимала, что мой грех непростителен. Не будет мне спасения до тех пор, пока я купаюсь в грязной роскоши, пока не выберусь из этой бездны, куда завлек меня сэр Теофил. Но вот пришли вы, и последняя капля переполнила чашу. Ваши простые слова, слова правды, указали мне выход. Я знаю, что я должна сделать. Я расскажу вам всё. Узнайте, как низко пала женщина, которую вы пожелали выслушать. Ни единой крупицы совершенного мною зла я не утаю от вас. И тогда, быть может, я смою с себя хотя бы малую часть той грязи, которая облепила меня.

И она поведала ему всё. Но, заключив свой рассказ, она прочла в глазах Шовелпенни не ужас и отвращение, которые были бы столь естественны, а восхищение и восторг. Мистер Шовелпенни ощутил в своем сердце любовь — чувство, до той поры ему незнакомое. Он простер к ней руки, и леди Миллисент упала в его объятья.

— Ах, Миллисент, — прошептал он. — как удивительна и непостижима человеческая жизнь! Хогг-Покус был прав. Всё, что он гонорил, подтвердилось. И что же?.. В этом царстве зла я нашел вас. Вас, Миллисент, в ком горит чистое пламя правды! Теперь, когда вы раскаялись во всем, махнув рукой на собственное благополучие, я нахожу в вас духовного союзника, друга, какого не чаял обрести в этом мире. Но как мне теперь поступить? Голова идет кругом… Дайте мне двадцать четыре часа на размышление. Завтра я вернусь и скажу вам свое решение.

Мистер Шовелпенни воротился домой в полном смятении чувств и мыслей. Пьяный Хогг-Покус храпел на его постели. Меньше всего хотелось сейчас нашему герою посвящать этого циника в свои чувства к Миллисент, чья красота, как щит, заслоняла ее от любых осуждений. Он водрузил на столик рядом с кроватью большую бутылку виски, поставил рядом стакан, так, чтобы, пробудившись, достойный джентльмен мог без труда вернуться в прежнее состояние, и, обеспечив себе спокойствие на двадцать четыре часа, уселся в кресло перед газовым камином.

Долг и чувство — извечные враги. Заговорщики были слуги дьявола, их побуждения были гнусны, судьбы людей не заботили их. Власть и нажива были их единственной целью. Ложь, надувательство и террор были их средствами. Может ли он молчать и тем самым стать соучастником преступления? Конечно, нет! Но если он убедит Миллисент публично раскрыть обман, — а он знал, что она послушается его, — что станет с ней? Что сделает с ней муж?.. А все эти толпы обманутых? Он представил себе свою возлюбленную, распростертую в пыли, и озверевших людей, которые топчут ее ногами. Страшное видение. И все же… И все же мог ли он дать потухнуть искре благородства, которая вспыхнула в ней, мог ли он позволить своей Миллисент вновь почить на усыпительном ложе выгодной лжи!..

Но затем его мысли приняли иной оборот. Может быть, разумнее предоставить Пинтюркю и его приспешникам возможиость действовать так, как они хотят? В пользу этого было много серьезных доводов. Перед началом марсианской кампании мир находился на грани войны и многим казалось, что человечество обречено на самоистребление. Теперь реальная опасность отступила перед воображаемой. Мнимая угроза вторжения с Марса объединила вчерашних врагов, и хотя армии по-прежнему находятся и боевой готовности, они не могут произнести тe опустошения, ради которых эти армии существуют. «Может быть, — думал он, — обман тоже бывает полезным? Может быть, люди устроены так, что правда для них опасней лжи? Чего тогда стоит моя преданность истине? Я был безумцем, толкая к гибели мою возлюбленную Миллисент!»

В этой точке своих размышлений Шопелпенни снова почувствовал, что он уперся в тупик. «Пусть так, сказал он себе. — Но ведь рано или поздно обман будет раскрыт. Если его не разоблачат бескорыстные правдолюбцы вроде меня, то это сделают соперники Пинтюрка, такие же хищники, как и он, если не хуже. Как они воспользуются этим открытием? Да очень просто: разрушат едва возникшее единство «теллуриан». сотворенное ложью сэра Теофила. Так не лучше ли разоблачить заговор ради благородной пели — торжества истины, чем в угоду бесчестной зависти, ради победы одного негодяя над другим… Ах, боже мой, кто я такой, чтобы судить обо всем этом? Я не провидец! Будущее покрыто мраком. Ужас кругом, куда ни глянь. Я не знаю, что лучше: быть заодно с преступниками по имя добра или помочь праведникам погубить мир? Нет, я не вижу выхода».

Так просидел он целые сутки, забыв про еду и сон, и ничего не решил. Когда истекли условленные двадцать четыре часа. Шопелпенни встал и с тяжелым сердцем, на негнущихся ногах, поплелся к особняку леди Миллисент.

Он застал ее в той же растерянности, в какой пребывал сам. Она тоже разрывалась между двумя решениями. Однако судьбы человечества волновали Милли куда меньше, чем вопрос о том, кого предпочесть — мужа или ставшего ей теперь столь близким и дорогим Томаса. Леди Миллисент не имела похвальной привычки мыслить государственными категориями. Ее мир состоял из конкретных людей, которые, правда, что-то делали в мире, но ее это не касалось. Ее интересовало другое — чувства и устремления мужчин и женщин в ее собственном маленьком мире. Целые сутки она посвятила думам о Томасе, о его твердой воле и бескорыстии. Почему судьба не послала ей этого человека немного раньше, когда она не успела ещё завязнуть так глубоко в махинациях сэра Теофила!

Одно утешение оставалось для нее в эти мучительные двадцать четыре часа — живопись. Лели Миллисент рисовала по памяти миниатюрный портрет Томаса. Закончив миниатюру, она заключила ее в медальон, где в былые, легкомысленные времена хранила портрет сэра Теофила. Медальон покоился у нее на груди, и время от премени, чтобы скрасить ожидание, она украдкой смотрела на образ того, кого мысленно называла своим избранником.

Наконец, он явился. Но шагам его не хватало твердости, глаза не излучали блеска, в голосе не было металла. Медленно приблизившись, он протянул ей руку, а другой рукой вынул из кармана таблетку и тотчас положил ее в рот.

— Миллисент, — сказал мистер Шопелпенни, — это снадобье через несколько минут оборвет мою жизнь. Положение мое безвыходно. Прежде у меня были надежды, радужные надежды. Я мечтал посвятить свою жизнь двум богам — истине и добру. Увы, это оказалось химерой. Правда губит гуманизм, а гуманность несовместима с правдой. О, проклятье! Как жить, если одно нужно приносить в жертву другому? И что это за мир, где нужно либо душить друг друга, либо сдаться на милость самой беззастенчивой лжи! Нет, это невозможно вынести. Вы были добры ко мне, Миллисент, вы поверили в меня, вы знаете, как искренно я люблю вас, но что… что… что вы можете сделать, чтобы вернуть мир моей душе, раздираемой противоречиями! Ни ваши нежные руки, ни ваши дивные глаза — ничто меня не утешит. Я должен умереть. Но тому, кто меня заменит, я оставляю ужасный выбор — выбор между правдой и жизнью. Я не смог его сделать. Прощайте, прощайте, моя бесценная. Я ухожу туда, где неразгаданные загадки не будут терзать мою грешную душу. Прощайте…

Он сжал ее в последнем страстном порыве, потом она почувствовала, что сердце его перестало биться, руки мистера Шопелпенни разжались, и он упал бездыханным. Склонившись над ним, леди Миллисент сняла медальон со своей лебединой шеи, трепетными пальцами извлекла оттуда портрет и, прижимая его к устам, воскликнула:

— О благородное сердце, о великий дух, ты умер, и эти губы, которые я целую, не вымолвят больше ни слова. Но ты останешься жить в моем сердце. И я, твоя бедная Миллисент, завершу то, что ты начал, я принесу людям весть, которую не успел принести им ты.

С этими слонами она сняла телефонную трубку и набрала номер газеты «Ежедневный Гром».

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

VI.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Нескольких дней, в продолжение которых редакция «Ежедневного Грома» отважно защищала леди Миллисент от ярости мужа и его клевретов, было достаточно, чтобы ее сенсационному сообщению поверили все. Один за другим, осмелев, люди начали признаваться, что никто из них никогда ничего не видел через инфрарадиоскоп. Марсианский бум кончился так же быстро, как и начался.

И конечно, распря между землянами, как и следовало ожидать, обострилась с новой силой. Вскоре она переросла в войну.

Армии воюющих стран сшиблись лбами на огромном поле битвы. Самолеты затмили небо. Атомные взрывы сеяли смерть по обе стороны фронта. Гигантские орудийные установки посылали в небо снаряды, которые сами отыскивали цель. И вдруг грохот взрывов утих. Самолеты опустились на землю. Артиллерии прекратила огонь.

Журналисты, расположившиеся в прифронтовой полосе и ожидавшие исхода страшных событий с любопытством, присущим людям этой диковинной профессии, первыми отметили внезапную и странную тишину. Никто не понимал, почему сражение прекратилось. Преодолев страх, они, наконец, двинулись туда, где должна была происходить битва. И увидели, что полки лежат мертвыми — солдаты умерли все разом, но не от ран, нанесенных врагом, а какой-то странной, неведомой смертью.

Журналисты бросились к телефонам. Они позвонили в свои столицы. Там, за тысячи километров от театра военных действий, успели принять слова: «Сражение прекратилось, так как…». И больше не услышали ничего. Те, кто передавал сообщение, тоже погибли. Телефоны замолкли. Смерть воцарилась в мире. Марсиане — на этот раз настоящие — пришли.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Послесловие

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Приведенное выше описание последних дней теллурийской расы составлено мною по личному указанию великого деятеля, которого все мы, марсиане, бесконечно чтим, — я имею в виду, естественно, Мартина Завоевателя.

Обращая наше внимание на проявления малодушной сентиментальности, которые кое-где еще наблюдаются в наших рядах, наш великий сопланетянин счел нужным указать, что он рассматривает их как преступное попустительство по отношению к этим двуногим, которых его воинство истребило с беспримерной отвагой.

В частности, он призвал нас использовать всю имеющуюся у нас информацию для правдивого освещения обстоятельств, предшествовавших нашей победоносной экспедиции. Его величество полагает — и каждый, кто прочел предыдущие страницы, без сомнения, согласится с этим — что было бы ошибкой позволять подобным существам в дальнейшем засорять своим присутствием наш восхитительный космос.

Теллуриане кощунственно утверждали, что у нас семь ног. Можно ли представить себе более наглую ложь? И можно ли найти оправдание для тех, кто посмел назвать улыбку на наших лицах, улыбку оптимизма, с которой мы смело глядим в глаза будущему, «злобным оскалом»! А что сказать о власти, которая мирилась с деятельностью таких прохвостов, как этот «сэр Теофил»! Властолюбивые притязания этого субъекта выглядят по меньшей мере смехотворно сейчас, когда на земле правит король Мартин.

Наконец, можно только сожалеть о той ни с чем не сообразной свободе высказываний, какая была продемонстрирована в препирательствах так называемых Объединенных Наций. Насколько выше и благородней наш марсианский образ жизни, исключающий необходимость выдумывать свои мнения, поскольку все, что надлежит думать, уже сказано в речах героического Мартина, прочим же предоставляется почетное право заучивать его слова и повиноваться.

Все приведенные здесь материалы — подлинные. Понадобился немалый труд, чтобы извлечь их из обрывков газет и немногих звукозаписей, сохранившихся после решительной атаки наших славных парней. Интимность некоторых эпизодов, возможно, вызовет удивление. Следует сказать, что сэр Теофил — очевидно, без ведома своей жены — установил в ее будуаре микрофоны, почему до нас и дошли последние слова Томаса Шовелпенни.

Сердце каждого честного марсианина радостно забьется, когда он узнает, что эти твари больше не существуют. С гордостью и ликованием мы желаем нашему дорогому королю Мартину заслуженной победы в намеченной экспедиции против погрязших в такой же бездне порока жителей Венеры. Да здравствует король Мартин!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

X. Y., профессор кафедры внедрения идей Центрального Марсианского Университета

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевод И. Левшина

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀



⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Непочтительный Рассел
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Многие философы и ученые писали художественную прозу, чтобы выразить своё отношение к современности в более отчетливой, свободной и, как им казалось, доходчивой форме. Отчасти это относится к Бертрану Расселу. Как бы ни было популярно имя создатели философии логического анализа и автора знаменитого «парадокса Рассела», заставившего пересмотреть основы теории множеств, а заодно и основы математической науки вообще, — мир отвлеченной мысли не мог его удовлетворить. Всю свою долгую жизнь этот человек, о котором кто-то сказал, что он каждые три года воздвигает новую систему мира и разрушает старую, то и дело спускался с метафизических высот, чтобы поглядеть, что стало с этим миром; всю жизнь Рассел метался между заоблачным философствованием и гражданским бунтарством, из кабинета на улицу и обратно. Во время первой мировой войны он сидел в Брикстонской тюрьме за пропаганду мира. В 1920 году он побывал в Москве и Петрограде. Спустя два десятилетия против него было возбуждено судебное дело по обвинению в проповеди безбожия. Вместе с Эйнштейном Рассел организовал в конце 50-х годов Пагуошское движение ученых. В 80 с лишним лет он участвовал в уличных шествиях и сидячих забастовках, выступал против ядерного психоза и снова угодил в тюрьму. Но и эта деятельность казалась ему недостаточной.

«Рискованное это дело — на пороге девятого десятка сменить почерк… не думаю, чтобы читатели, увидев меня в роли беллетриста, удивились больше, чем удивлен я сам», — писал Рассел в предисловии к очередной, двадцатой или тридцатой своей книге, выпущенной в 1952 году. На сей раз это был сборник научно-фантастических рассказов. Из него мы и заимствовали новеллу, названную в оригинале «The Infra-redioscope».

Уже заголовок заставил переводчика задуматься. Очевидно, что он связан с термином infra-red rays: пресловутый «прибор», обнаруживший пришельцев с Красной планеты, будто бы действует с помощью инфракрасных лучей. Случайна ли эта игра слов?

Шайке проходимцев удается в непостижимо короткий срок облапошить весь просвещенный мир. Те, кто не верят обману, молчат, большинство же, загипнотизированное, как в сказке Андерсена, видит то, что велено увидеть. Фантасмагория, которая удивительно напоминает действительность — например, хорошо известную «охоту за красными», манию преследования, которой охвачен буржуазный обыватель и которая умело используется. «В западном мире, — заметил однажды Рассел, — человек чувствует себя сплющенным под гнетом общественного мнения, которое на самом деле создается не обществом, а господствующими группировками». Но одно дело упомянуть об этом в ученой аудитории, среди единомышленников, а другое — развернуть ту же мысль в броский, остроумный, почти плакатно заостренный сюжет.

Конечно, эта притча сочинена математиком, а не художником. Слишком четко проступает структура повествования, слишком выверены сюжетные ходы и поступки действующих лиц. Но автор и не стремится придать своему рассказу психологическую глубину. Перед нами пародия. Вопрос лишь в том, где её границы. Читателю поистине приходится держать ухо востро: ни одно слово здесь нельзя принимать всерьез. Писатель смеется над обществом с его системой тотального оглупления при помощи средств так называемой массовой культуры и одновременно пародирует одно из таких средств — бульварную литературу. Пародийны и ситуации, и приемы ее описания. На склоне лет Бертран Рассел — недаром его сравнивали с Лукианом и Вольтером — остался таким же парадоксалистом, непочтительным критиком современной ему цивилизации, каким был всю жизнь.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Г. Шингарев

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Загрузка...