1982 ⠀⠀ ⠀⠀

№ 2 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

В. Полищук Смысл 54


Михаил Петрович Рязанцев давно махнул рукой на свою внешность и потому понятия не имел о том, как меняется его оболочка. А тут пришлось ему примерять в магазине костюм, — жена уговорила, — и попал Рязанцев в кабину, где зеркала сразу с трех сторон. В кабине же, осматривая под надзором Ольги Сергеевны обнову, он увидел трех непохожих друг на друга, но одинаково неприятных мужчин. Одного — узкоплечего, с приплюснутым обезьяньим затылком, другого — с висячим носом и светящейся макушкой, и третьего, хорошо знакомого, с мешками под глазами, двухдневной щетиной и начинавшей подвисать щекой. От этого наблюдения вселилось в него привычное чувство побитости.

Он встревожился — но не из-за признаков старости, подсунутых ему бессловесным стеклом. Стало вдруг очевидно, что заброшенная его оболочка переросла в отдельное существо, и притом существо глубоко чуждой ему породы. Такая особь должна курить папиросы «Беломор», безропотно выстаивать битый час в очереди за кружкой мутного пива и превыше всех благ ценить тупое глазение в телевизор. На общепринятом, внешнем языке ее можно было обозначить тусклыми терминами — обыватель, тюфяк. На внутреннем же языке Рязанцева — это существо называлось титулом особым, в тысячу раз более точным, но из-за случайного совпадения звучавшим для окружающих не вполне пристойно.

На внутреннем языке Михаил Петрович говорил с раннего детства, и без него, возможно, пропал бы на этом свете, потому что начисто был лишен способности отдавать и исполнять приказы.

Жители нашей планеты ежеминутно, сами того не замечая, обмениваются приказами — а у Рязанцева был какой-то врожденный порок. Едва заслышав любой начальствующий голос, он цепенел и терял координацию движений. В детстве Рязанцев иногда еще лепетал при этом какие-то птичьи слова, но они не помогали. Поэтому, стае немного взрослее, он научился слова таить, а от воли окружающих откупаться.

За ценой он не стоял — откупался и вымученными приличными отметками, и неуклюжей лестью, и даже бутербродами, которые мать давала ему на обед. Он и в институт исхитрился поступить, чтобы откупиться от армейской службы и от множества чужих людей, которые возымели бы право отдавать ему приказы; он и женился, чтобы откупиться от слез однокурсницы Олечки — слабенькой, неулыбчивой, прихрамывающей. А уж после этого заглядывал в зеркало разве что за бритьем, предоставив своей наружности полную свободу для самостоятельной мимикрии. Так, сам того не заметив, Рязанцев превратился в человека, возраст которого определить трудно, еще труднее угадать, о чем он думает и думает ли вообще, — в немолодого образцового семьянина, удел которого носить неопределенного покроя костюмы, всегда имеющиеся в свободной продаже. Вот что открылось ему в примерочной магазина «Мужская одежда».

Шагая домой с очередным мешковатым костюмом, Михаил Петрович уныло размышлял о несовершенстве своей дряблой фигуры, о скудости внешнего языка — и еще о том, что придется, видимо, ему снова менять место службы.

Из-за доставшегося ему от природы характера Рязанцев менял службу часто, так что к сорока двум годам довелось ему и проектировать мосты, и рассчитывать ирригационные системы, и создавать транспортные сети. Был он программистом редкого класса и работником слыл незаменимым. С каждой службы его отпускали с сожалением, так и не поняв, почему этот пасмурный человек уходит. А Михаил Петрович подавал на расчет, едва начальство, попривыкнув к новому лицу, начинало обращаться к нему на ты.

Теперь, после примерочной, он решил, что иного обхождения, пожалуй, и не заслуживает — но тем не менее подумал, что с проектированием химкомбинатов тоже пора кончать. Обычно это давалось ему легко. Скоротечные свои службы Михаил Петрович не принимал всерьез и никогда не обозначал словом «работа».

Работой было другое, тайное дело, которым он был занят почти непрерывно и о котором знал только его приятель Василий Степанович — математик, увлекавшийся лингвистикой, инопланетными цивилизациями, системой йогов, столоверчением и за всем этим до сорока лет засидевшийся в должности младшего научного сотрудника.

Василию Степановичу не разрешалось держать рукописи дома, и он мог работать над словарем языка ахту только подпольно, у приятелей. При супруге он языков не знал, глуповато острил и говорил только о грядущем повышении по службе — поэтому многие считали его заурядным прохвостом. Но все свое свободное время Василий Степанович отдавал словарю, составлял его по какой-то особой системе, которую пышно именовал интегральной. Что это была за система и откуда он знает язык ахту, понять было трудно: ни одного живого ахтуанца Василий Степанович не видел в глаза.

Когда он приходил к Рязанцевым, хозяйка дома радовалась. Гость в дом — радость в дом, повторяла она, когда кто-нибудь ее слушал. И при этом не лицемерила. Кто бы ни пришел — даже Василий Степанович, муж оживал и обретал дар речи. А она ни о чем большем и не мечтала. Чтобы гостю у них понравилось, Ольга Сергеевна старалась как могла: ставила на стол пиво, незатейливую закуску и, прихрамывая, удалялась на кухню.

Знала бы она, как муж презирает пиво…

Вот и сейчас, не доходя еще до дома, издали Рязанцева углядела округлую фигуру Василия Степановича, кротко поджидавшего на лавочке у подъезда. И тотчас обрадовалась, засуетилась… Не прошло и пяти минут — а мужчины были усажены за стол.

Едва она вышла, Василий Степанович проворно разложил свои рукописи, а Рязанцев прикрыл глаза.

Внутренний язык не поддавался записи на бумагу и потому требовал особой сосредоточенности. Иначе термины теряли согласованность, и Рязанцев сбивался на примитивную внешнюю логику. Чтобы отделаться от нее, он для разгона решал по своей системе какую-нибудь задачу, во внешнем мире слывшую архисложной. Доказывал великую теорему Ферма или на скорую руку разбирал одну из темных проблем Гильберта. Этот способ разминаться был тайной даже для Василия Степановича, не знавшего, что его друг кое-что смыслит в чистой математике.

Логика никак не настраивалась. Мешали и детские крики за окном, и острый запах селедки, торжественно выставленной на стол Ольгой Сергеевной. А когда дело, наконец, пошло на лад, гость вдруг заерзал на стуле и нарушил обет молчания.

— Нас, дорогой Михаил Петрович, всем отделом на три точки бросили, — сказал он робко.

— Какие точки? — произнес Рязанцев, неохотно переходя на внешний язык.

— Вообще-то болтать не положено. Ну, да в самом общем виде… В общем, задача такая: при каких условиях точка последовательно столкнется с двумя другими. Все три движутся призвольно. Уже полгода бьемся. Теперь весь отдел прикрепили.

— Баловство, — буркнул Рязанцев, все еще цепляясь за достигнутую сосредоточенность.

— Вам баловство, а у людей премия горит. А если кто решит, так и старшего могут дать.

На этом беседа прервалась. Рязанцев снова закрыл глаза. Но проблема Гильберта уже ускользнула, и навязчиво замаячили в голове эти бессмысленные три точки.

Василий Степанович жевал бутерброд, домогаясь восемнадцатого смысла слова «тай», когда послышался голос, показавшийся ему незнакомым.

— Шансы на последовательное столкновение с двумя другими имеет точка, лежащая на поверхности, кривизна которой определяется первой… нет, второй производной от вот такой функции.

Василий Степанович оторопел. Не первый год он знал Рязанцева, но никогда еще тот не произносил столько слов подряд. Подняв же глаза, гость увидел и вовсе немыслимое. Это был Рязанцев, сомневаться не приходилось, но что же такое с ним стало? Подтянутый, пожалуй, даже спортивный человек бесшумно шагал по комнате, держа в руке листок с формулами. И отвисших щек как не бывало, и глаза блестели. Куда девалась его привычная побитость?

— Что же вы молчите? — сурово спрашивал он Василия Степановича.

— Нельзя вас сейчас перебивать, нельзя, голубчик, — лепетал толстяк, глядя на него влюбленными глазами.

— При таком условии, — продолжал Рязанцев, — решение находится численными методами. Только счета потребуется неведомо сколько. Да не молчите же!

— Нельзя! У вас — киай, неодолимый киай!

— Это на каком диалекте? На ахтуанском, что ли? Ну, да вернемся к нашим точкам. Можно решать и не численными методами. Если скорости у точек не световые, то при соблюдении вот такого условия…

Ольга Сергеевна, вошедшая в комнату на звук разбитой тарелки, застала невероятную сцену. Низенький Василий Степанович, привстав на цыпочки, целовал мужа в небритую щеку, бормоча «Общее решение! Это же общее решение! Ох, и прав же я был в смысле пятьдесят три». Завидев ее, оба сразу поникли, муж открыл рот, уставившись в пространство, а Василий Степанович фальшивым голосом заговорил о прибавке зарплаты.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

А теперь следует объяснить, в каком это смысле «пятьдесят три» почитал себя правым Василий Степанович. Придется посмотреть сквозь пальцы на неряшливость этого выражения, нередко применяемого в ученых сочинениях, когда требуется обозначить какую-нибудь известную читателю теорему или адресовать его к соответствующему пункту списка литературы.

Василий Степанович намекал на им же разысканную в городской библиотеке брошюрку с загадочным названием «Пятьдесят шесть теорем эволюции, вытекающих из седьмого постулата Харченко». Автором ее значился никому не известный доцент Швиндлер, и ни в каких других хранилищах эту брошюру найти не удавалось. Да и попытка взять ее повторно оказалась неуспешной: тускло отпечатанная тетрадка куда-то затерялась. Вследствие чего канули в забвение многие ее странные свойства, в том числе и подозрительнейшие выходные данные: «Васюки, 1 апреля 1996 года». Самые теоремы, однако, Василий Степанович успел выучить наизусть. Несмотря на показной ученый скепсис, он легко становился адептом любого таинственного учения. А теоремы были таинственны и бездоказательны, что для людей такого склада особенно ценно.

Седьмой постулат Харченко гласит: у познавательных возможностей мозга существует предел, так же, как у разрешающей способности любого физического прибора. Из этого доцент Швиндлер делал ряд экстравагантных выводов, в том числе — теорему пятьдесят три о причинах избыточности человеческого мозга, чаще всего, как известно, реализующего лишь малую долю своих возможностей.

Последние этапы эволюции человека — утверждал загадочный доцент — были скачками в эволюции языка. Зарождение отвлеченных понятий, затем математической логики освобождало множество клеток мозга, ранее до предела заполненного частностями, и создавало избыточность, позволявшую этому непостижимому аппарату и далее работать над повышением своей разрешающей способности.

Теоремой номер 53 Василий Степанович уже два года изводил Рязанцева, глядя на него молитвенно и твердя, что внутренний рязанцевский язык — это и есть очередной скачок эволюции мышления, что логика этого языка, по его, Василия Степановна, наблюдениям, на несколько порядков совершеннее математической.

Ну, да что взять с Василия Степановича — адепт! А все же Рязанцев иногда ему верил.

Дом должен быть старым. Иначе откуда у него возьмется душа? И не оттого ли наш век считается нервным, что почти никто не живет там, где родился и вырос?

Если случалось Рязанцеву видеть сон, то любые, даже самые нелепые события происходили в одном и том же месте. В тесной, наяву нелюбимой материнской комнате в затхлой коммуналке. Он не любил и свою новую лакированную квартиру, выпрошенную женой на службе, — эту блочно-панельную крепость Рязанцев угрюмо величал «машиной для житья». Тем не менее среди соседей Рязанцев слыл примерным хозяином, образцовым радетелем по части благоустройства — была у него привычка посредством мелких домашних служб откупаться от разговоров с Ольгой Сергеевной.

Утро следующего дня Михаил Петрович встретил на балконе, где он мастерил новую, никому не нужную полочку. Жена к нему не подходила — чуяла, что настроение у него тяжелое. Рязанцев тем временем обдумывал свою вчерашнюю оплошность. Хоть и не чужой человек Василий Степанович, нельзя было так раскрываться, подобные вещи никогда не сходят с рук без последствий.

И последствия не замедлили явиться. Зазвонил телефон, что случалось в доме Рязанцевых редко.

— Здравствуйте, Михаил Петрович. С вами говорит доктор технических наук, профессор Константин Иванович Калмыков, — торжественно обратился к нему хорошо поставленный голос.

Рязанцев болезненно зажмурился — и сразу увидел седовласого мужчину в замшевой куртке. Худощавого, загорелого завсегдатая международных конференций, блистающего патентованной интеллигентностью. Профессор аккуратно, как на службу, каждый март ездит в горы, с умело замаскированным отвращением пьет там сухое вино, а в кругу подчиненных предпочитает недорогой портвейн. Прежде чем Калмыков, не дождавшись приветствия, заговорил дальше, Рязанцев успел еще поймать себя на том, что думает на внешнем языке. А Калмыков начал так:

— Мне докладывал Василий Степанович, — вы там кое-что смекнули. Ну, я ему, сами понимаете, нагоняй устроил. Однако это мы уладим — победителей не судят. И придется вас, пожалуй, в соавторы включить, а может быть, и к нам перевести. Так что потрудитесь зайти и в трех экземплярах…

Дальше Рязанцев не слушал, потому что словечко «потрудитесь» было ему знакомо издавна. Кто говорит «потрудитесь», тот вскоре скажет «ты». И сразу пришла побитость, и сразу стала непостижимой не то что задача о трех точках, но даже незатейливая логика профессора Калмыкова. А профессор в конце концов все же прорвался к его слуху:

— Жду тебя завтра в десять. Пропуск будет внизу.

— Не приду, — с трудом проговорил Михаил Петрович. — Я все забил.

И положил трубку.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Что вы наделали, неандерталец?

— В каком это смысле? — загорелый мужчина в замше вытаращил глаза. Никогда еще Василий Степанович, рядовой исполнитель, не говорил с ним так развязно.

— В смысле пятьдесят три! Слышали про пятьдесят третью теорему Швиндлера?

— Не слышал.

— Да где вам! Я же говорю — неандерталец. У вас в мозгу умещаются только эти три злосчастные точки. До отвлеченного мышления вы не доросли.

— Ну, это ты брось!

— Прошу не перебивать! У Швиндлера так и написано: до нынешнего объема мозг вырос именно у неандертальца. Первобытному человеку, как и вам, приходилось запоминать миллионы не связанных между собой подробностей. А у Рязанцева свой язык, своя система логики. Я даже думаю, он может считать быстрее машины. Он эволюционно продвинут!

— Точнее, сдвинут, — сострил замшевый. — Если он такой умник, почему ж его в академики не выбирают?

— О, вас бы на его месте давно выбрали. Вы бы уже на «Чайке» ездили. А ему невозможно. У них, у продвинутых, этика развита. Слышали такое слово? Пятьдесят четвертая теорема Швиндлера, Теорема Этики: дальнейшая эволюция языка, а с ней и следующий этап эволюции человека, невозможны ранее скачка в развитии этики.

Рязанцев никакого насилия не выносит. А вы все о своем — академик, академик… Неужели сами не понимаете, что натворили? Он ведь никогда не придет, никогда! А может быть, и от меня закроется. Да что с вами говорить…

Вот какая разыгралась сцена, когда Калмыков вызвал Василия Степановича и рассказал о загадочном разговоре с Рязанцевым, — безответный младший научный сотрудник, махнув рукой на мечты о прибавке, накричал на своего вальяжного начальника.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Михаилу Петровичу предстояло выходить в ночную смену. У программистов это дело обычное: машина не должна простаивать. Собираясь на службу, он вдруг заметил, что Ольга Сергеевна как-то желтовато бледна, покашливает, да и хромает сильнее, чем обычно. Он ничего не сказал жене на прощанье, — не было между ними такого обычая, — но выйдя за дверь, подумал, что она, должно быть, больна. И снова поймал себя на том, что думает на внешнем языке.

В машинном зале было, как всегда по вечерам, прохладно и пусто. Михаил Петрович любил ночные смены и ходил в них безропотно: работалось по ночам лучше, а служба работе не мешала. Едва он остался один, как скрипнула дверь и в зал вошел заместитель директора Саркисян. Человек, из-за которого Рязанцев долго колебался, стоит ли ему бросать проектирование химкомбинатов.

Как знать — стань Людвиг Аветисович его начальником лет на пятнадцать раньше, не пришлось бы, может быть, Рязанцеву менять столько мест службы. Саркисян умел, не сфальшивив ни одной нотой, спросить «Как вы себя чувствуете?» Если давал задание — всегда получалось, что никакое это не задание, а просьба, которую никто, кроме Рязанцева, выполнить не может. Словом, был мудр и проницателен, хоть и понятия не имел ни о машинных языках, ни о внутренних.

Поздоровавшись, Саркисян заговорил о надоевшем всему институту белореченском проекте. Возятся с ним уж третий год, а оптимального варианта все нет. И если завтра к обеду не будет, так хоть на рельсы ложись. Только на кибернетику и надежда. Да, конечно, машина устарела: счету ей здесь на двое суток. Надо бы похлопотать насчет новой. Но сейчас-то нужно выручать. Неизвестно как — но ведь Михаил Петрович все может, это каждому известно.

Людвиг Аветисович искусно ввернул и о том, что требуется не просто оптимальный вариант — следует учесть и вздорные требования нефтяников, и соображения, изложенные в записке Кузьмина из главка, и указания, которые замминистра дал по телефону. Легко ли это переварить прямолинейной машине? И как это сделать к утру, одному богу известно. Небось, сам Эйнштейн бы спасовал. Но на него, на Михаила Петровича Рязанцева, надеются все.

Говорил Саркисян неторопливо, однако монолог длился не более минуты: чувство ритма было у него безошибочное. Попросил, улыбнулся, даже за плечи приобнял — и исчез.

Вот и открылась возможность начать то, что Василий Степанович торжественно называл Великой Проверкой. Рязанцев открыл форточку. Отключил пульт. Начал сосредоточение.

Разгонную теорему удалось доказать хорошо, быстро. Но когда настал момент переходить к исходным данным, то вместо белореченского проекта предстало перед ним лицо Ольги Сергеевны. А потом ни с того ни с сего припомнилась мать, и выражение лица у нее было похожее, тревожное. Припомнился запах ее комнаты — запах старого, обжитого дома, не знакомый обитателям бетонных машин для житья, — и полезли в голову многие другие вещи, на внутреннем языке ни названия, ни цены не имевшие.

А дальше явился к нему глагол «откупаться», на внутреннем языке малозначительный, но на внешнем — Михаил Петрович вдруг понял это с леденящей ясностью — исчерпывающий его убогую жизнь до самого дна. Кому нужна эта его иссушающая работа, если он за свои сорок два года не порадовал, не осчастливил ни одно живое существо, не догадался даже завести детей, если с кроткой женщиной, живущей только ради него, он разговаривает разве что о полочках на балконе? Теоремы Швиндлера, наверное, выдумка, баловство — все, кроме пятьдесят четвертой. Кроме Теоремы Этики.

Рязанцев еще попытался вернуться в себя. Сделал несколько дыхательных упражнений, которым его выучил Василий Степанович — но внутренний язык уже не возвращался. Пришлось снова включить машину и взяться за телефонную трубку. Он знал: Василий Степанович, к счастью, тоже работает в эту ночь на машине.

— Вы были глубоко не правы насчет меня в смысле пятьдесят три, — глухо, без приветствия произнес он в трубку.

— Не может быть, — всполошился приятель. — Неужели не идет?

— Не идет. И не может пойти, так сказать, в смысле пятьдесят четыре. Не та я особь, до эволюции не дорос. И вообще — все это баловство, — Михаил Петрович открыл в себе способность невесело усмехаться.

— Не надо отчаиваться, — засуетился Василий Степанович. — Это бывает. Киай приходит не всегда.

— Причем тут ваш киай? На кой мне черт эти диалекты — я только начинаю понимать русский язык. Скажите лучше, не загружена ли ваша большая, — перебил его Рязанцев.

— Сегодня свободно, — уныло ответил приятель.

— Тогда позвольте мне подключиться…

В том институте строжайше запрещали подключать к большой машине посторонних. Рязанцев знал это, но вдруг понял, что Саркисяна подводить нельзя. Большая могла разделаться с оптимальным вариантом за два часа.

Василий Степанович никогда не слышал, чтобы Рязанцев кого-нибудь о чем-нибудь просил. «Черт с ним, с Калмыковым», — решил он про себя, а вслух сказал коротко:

— Включаю.

Теперь у Михаила Петровича было два свободных часа. Он запер машинный зал и побежал в соседний двор. Магазин был уже закрыт, но около служебного входа возился с какими-то ящиками дюжий детина в тельняшке и с беломориной в зубах.

— Будьте любезны сказать, — обратился к нему Рязанцев, — нельзя ли здесь раздобыть пакет молока?

— Вот тебе на, — был ответ. — Я-то думал, ты за бутылкой.

И звучало это «ты» совсем не обидно.

— Нет, за молоком. Жена болеет.

— Погоди… — Детина нырнул в дверь, и вместе с ним нырнул благодушный запах жигулевского пива. Через минуту грузчик вернулся с измятым пакетом. Рязанцев протянул ему рубль.

— Бог с тобой, брат, — отвечал человек в тельняшке, закуривая новую папиросу. — С ума сошел? Спрячь. Беги к своей бабе.

И стало вдруг легко, как никогда в жизни. Новые, легкие слова и формулы всплыли из мутных глубин непонимания. Это не был тайный, забытый им внутренний язык; слова понял бы и ребенок. Почувствовав их безоружную, но пробную силу, Рязанцев мгновенно облек в них и проблемы Гильберта, и белореченский проект, и многое другое, ему самому еще неведомое.

И этот последний рубль пригодился. У трамвайной остановки невесть откуда взялась старушка-цветочница. Подбегая к ней, Рязанцев вдруг сообразил, что первый раз в жизни покупает цветы.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 4 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Кир Булычев Родимые пятна


Беда случилась часов в шесть вечера, но сначала никто не сообразил, что же произошло.

Инопланетный корабль в лучах вечернего солнца казался облаком, лишенным четких форм, переливчатым и совершенно безопасным.

Он отделился от облачной гряды и медленно поплыл над лесом, снижаясь к окраине городка, где вдоль пыльных улиц выстроились за палисадниками одноэтажные домики.

Над последним, еще новым домом корабль-облако завис надолго, но это не вызвало ни в ком тревоги. Даже собака Тренога, существо на редкость злобное и сварливое, тявкнула раза два на облако, потом забралась в будку и задремала.

В тот момент в доме находились Марья Степановна, ее дочь Леокадия и внучка Сашенька, которая была больна ангиной и капризничала. Семенский, муж Леокадии, еще не вернулся с работы.

Очевидцы рассказывали: облако, повисев несколько минут над домом Семенских, вдруг обрушилось на него, окутало дом, как туманом, затем поднялось вновь, набирая скорость, пока не смешалось с прочими облаками и тучами.

Дом исчез. Исчезли также палисадник, заросший сорняками, будка с Треногой и хозяйственные постройки. Осталось пустынное место, где не росло ни травинки, а также квадратная яма от фундамента.

Примерно через пять минут пустоту на месте соседского дома увидела Прасковья Ильинична. Она не поверила собственным глазам, выбежала из дому, потом дошла до границы своего участка, заглянула через забор, но дальше двигаться не посмела, а вернулась в дом и разбудила мужа. Муж сперва отказался идти смотреть на соседский дом, но, видя, что Прасковья рыдает, выглянул в окно и послал жену за милицией.

Старшина Пилипенко прибыл на место происшествия через десять минут. После исследования пустой площадки, вокруг которой уже собрался народ, старшина задал вопрос:

— Кто последним видел здесь дом?

Никто не смог в этом признаться, хотя многие подтвердили, что обычно здесь стоит дом Семенского, еще не вернувшегося со службы.

Затем приехала скорая помощь, водитель которой подтвердил общее мнение, что дом Семенского должен стоять на этом месте. Старшина Пилипенко пребывал в растерянности, так как должен был принять меры, прежде чем докладывать начальству, но характера мер он не знал. Кто-то предложил оцепить пустую площадку веревкой, но площадка и без того была отгорожена забором. Тогда Пилипенко послал в райисполком за планом квартала.

Семенский, который шел домой, не подозревая дурного, издали увидел густую толпу, но своего дома не увидел. Он сразу понял, что дом сгорел, что было наиболее вероятным объяснением. Это его так поразило, что он остановился посреди дороги. Тут его увидели, и толпа расступилась, открывая Семенскому проход к старшине Пилипенко, стоявшему посреди пустого участка.

— Люди живы? — крикнул Семенский издали, не в силах сделать ни шагу.

— Вы хозяин? — спросил Пилипенко.

— А где дом? — крикнул Семенский.

— Не бойтесь! — крикнул Пилипенко. — Пожара не было.

Кто-то из присутствующих всхлипнул.

Семенский вышел на пустое место, огляделся, не узнавая своего участка, и, куда бы он ни бросил взгляд, наталкивался на внимательные и печальные взгляды.

— Люди где? — спросил он у старшины Пилипенко.

— Какие люди?

— Моя семья. Дочь, жена, теща Марья Степановна?

Старшина Пилипенко обратил глаза к зрителям, и в толпе закивали.

— Еще утром были, — сказал кто-то.

— Может, уехали? — спросил старшина.

— Его теща от дома никуда, — объяснили из толпы. — Страшного нрава и дикости женщина.

— У меня и жена была, — сказал Семенский, присел на корточки и поковырял ногтем землю.

— Там ничего нет, — сказал водитель скорой помощи. — Материк. Провалиться не могли.

— А где дом? — спросил тогда Семенский у старшины.

— По этому поводу меня и вызвали, — сказал старшина. — Но вы не волнуйтесь, разберемся.

— Может, вам укол сделать? — спросил врач скорой помощи.

— Зачем? — спросил Семенский. — Это уже не поможет.

— Держись, — сказал водитель скорой помощи.

— Утром я уходил, они здесь были, — сказал Семенский.

— Леокадия ко мне днем забегала, — подтвердила одна из соседок. — За солью. Если бы что, она бы рассказала.

— Тут облако странное висело, — вспомнила другая соседка. — Я в небо смотрю, а оно висит. Вот, думаю, странное облако.

— Почему не сообщили? — спросил строго старшина.

— Куда сообщать? — удивилась соседка. — Об чем сообщать?

Старшина не ответил.

— Нет, — сказал Семенский. — Надо что-то делать. Что же вы стоите?

Прибежал посланный из райисполкома. Принес план квартала.

Стали смотреть, сверять план с действительностью. Оказалось, что дом Семенского на плане значился. Тогда старшина Пилипенко ушел в отделение доложить и испросить указаний. Семенский остался на участке, сказал, подождет, хотя соседи звали его к себе. Кто-то принес стул. Семенский сел на стул посредине пустого места. Соседи разошлись по домам, но часто подходили к окнам, выглядывали и говорили:

— Сидит.

Семенский думал. Он прожил на свете сорок один год, работал сантехником, зарабатывал прилично, почти не пил, значительных событий до того с ним не происходило, он их и не ждал.

Пустота участка, даже какая-то подметенность, говорила за то, что дом убран надолго, может, навсегда. Соседи или недоброжелатели сделать это с корыстными целями не могли, теща при всей своей вредности и нелюбви к Семенскому не решилась бы на такой шаг. Да и Леокадия бы не позволила — новый дом, второй год как построен, в нем жить да жить… А вдруг они уже не вернутся? Эта мысль смутила и расстроила Семенского, и вот по какой причине: дело в том, что еще час назад он мечтал как раз об этом. Он подумал тогда, как хорошо бы придти домой, а на дверях бумажка: «Мы уехали к тете Анастасии в Мелитополь. Вернемся через два месяца». Или еще лучше: «Мы уехали в Бразилию. Жди через…». Вот было бы блаженство. Приходишь домой. Тренога не норовит тяпнуть тебя за пятку, теща не кричит на тебя за то, что ты ноги не вытер, жена не пилит, что премию маленькую дали, дочка не упрекает, что у нее нет велосипеда. Тишина, благодать… А вдруг есть какая-то высшая сила? И эта сила услышала его желание. И приняла меры. Как бы вняла его молитвам.

Постой-ка, сказал себе Семенский. Получается, что я ликвидировал своих ближайших родственников посредством глупого желания. А им каково? Где они теперь? Может быть, пойти в милицию, все объяснить и потребовать себе наказания? Нет, сначала попробуем сами исправить.

Соседи, глядевшие из окон, увидели, как Семенский сполз со стула, встал на колени и, обратив к небу лицо, начал шевелить губами. Он шептал: «Господи или какая там есть высшая сила! Я же не всерьез просил. Это была минутная слабость. Верни их, пожалуйста, и тещу, и жену, и дочку, и собаку Треногу!». Соседи не слышали, конечно, шепота, но понимали, что в поисках утешения Семенский обратился к небу, и некоторые сочувствовали ему. Они понимали, что нет ничего хуже, как вернуться с работы домой, в ожидании борща и телевизора, а вместо этого найти голый участок.

Когда Семенский убедился, что ответа с неба ему не будет, он снова сел на стул и так просидел до самой ночи, раскаиваясь и вспоминая редкие добрые моменты своей жизни, а иногда принимался беззвучно плакать, раскачиваясь на стуле. Соседи по очереди приходили к нему, приглашали к себе, но он мотал головой.

Без четверти двенадцать ночи на участок пришел старшина Пилипенко. Поняв, что добром Семенского не уговоришь, старшина препроводил его в отделение милиции, поместил в пустовавшую камеру предварительного заключения и дал две таблетки элениума. Потом накрыл Семенского поверх казенного одеяла своей шинелью и запер до утра, чтобы в расстройстве Семенский чего не натворил.

Утром на голый участок начали ходить люди с других улиц. Посетило его городское начальство. Всем старшина Пилипенко показывал план квартала. Семенский снова сидел на стуле. «Вот теща Марья Степановна, — думал он, — она кажется злобной и сварливой. Но ведь она думает, как сделать лучше, в ней есть доброта, только скрывается она под грубой и неприятной оболочкой. И вообще в людях надо искать доброе. Даже в животных. Что из того, что Тренога бросается на своих? Она и на чужих лает, значит, и от нее есть польза. А что жена жадная и не очень умная женщина, что ж, другой он не заслужил, тоже мне красавец! Она по-своему его жалеет. Когда третьего дня теща бойкот затеяла, Леокадия ему тарелку супу налила, добровольно…

Тут на двух «волгах» приехала комиссия из области. В комиссию входили два профессора, полковник и люди в темных костюмах, которым положено разгадывать тайны. Они долго рассматривали, брали пробы земли и воздуха, сомневались, расспрашивали Семенского, правда ли он вчера еще здесь жил? Семенский подтверждал, стоял на своем твердо, хотя в глубине души уже начал сомневаться, даже показывал им паспорт, в котором был штамп о браке, прописка и запись о дочери.

Отойдя в сторону и совещаясь, гости из области несколько раз повторили слова «космический вариант», «неопознанные объекты», потом заспорили, а уезжая, вежливо попрощались с Семенским за руку и выразили сочувствие.

Пилипенко остался на участке. С Семенским они уже сблизились, Пилипенко принес Семенскому бутылку пива, потом стал рассказывать историю своей неудачной женитьбы. Семенский тоже рассказал о своей семье, но мягко, вспоминая только хорошее. Они так разговорились, что не заметили, как над участком повисло сизое облако, а потом начало медленно снижаться. Не исключено, что их пришибло бы, но сосед разглядел в облаке космический корабль и закричал из своего окна, чтобы они бежали в сторону.

Они отбежали. Из корабля спутились дом, собачья конура, огород и хозяйственные постройки. Семенский и Пилипенко смогли вблизи разглядеть космический корабль, который поблескивал сквозь облако, и увидели, как осторожно разжимаются огромные металлические клешни, освобождая пленный дом. Дом чуть покачнулся и встал точно на положенное место.

— Повезло, — сказал Пилипенко. — Могло и придавить.

В мгновение ока улица заполнилась народом, хотя никто не осмелился подойти близко. Все наблюдали и ждали появления людей или хотя бы действий со стороны Семенского.

Семенский не сразу сдвинулся с места. А вдруг он откроет дверь, а там обнаружатся бездыханные тела.

Семенский посмотрел на Пилипенко. Пилипенко ответил выразительным взглядом. Пилипенко, конечно, понимал, что ему как представителю власти следовало бы сделать первый шаг. Но ведь и милиционер остается в глубине души просто человеком и страшится неизвестности. Пилипенке легче было бы знать, что в доме скрывается особо опасный и вооруженный преступник, чем погибшие в небе невинные женщины и дети.

И в этот страшный момент неизвестности из конуры выглянула собака Тренога, увидела хозяина и со всех ног бросилась к нему. Семенский отступил было, опасаясь злобного нападения, но собака ни о чем подобном и не помышляла. Мотая хвостом, она принялась ласкаться к Семенскому, прыгать на задних лапах, радуясь после разлуки. Семенский растрогался, осторожно погладил ее по курчавой макушке, а Пилипенко сказал:

— Возможен благополучный исход.

И он был прав.

В тот же миг растворилось окошко, и оттуда выглянула Марья Степановна, полная женщина с выразительным, но обычно суровым лицом.

— Коля, милый! Чего стоишь, заходи! Товарища милиционера приглашай.

Семенский открыл рот, чтобы ответить, но ответить не смог, потому что никогда еще не слышал от тещи подобного приглашения.

— Пошли, — сказал Пилипенко. — Зовут.

Из двери выбежали Леокадия и дочка Сашенька. Они со всех ног подбежали к отцу, обхватили его руками принялись целовать и ласкать.

— Как ты тут без нас! — воскликнула Леокадия.

— Он ничего не ел! — крикнула теща из окна. — Я разжигаю плиту!

А дочка Сашенька безмолвно прижалась к папиной ноге.

Старшина Пилипенко сказал, что вообще-то ему надо снять с семьи Семенских показания по части таинственного отсутствия, но делать это он будет не сейчас, а завтра, чтобы не мешать семейной встрече. И ушел.

Семенский, сопровождаемый подобревшей Треногой, вошел в дом и с первого взгляда поразился происшедшим в нем переменам. В доме было чисто. Хрустально, окончательно, невероятно. Куда исчезли жуткие следы деятельности тещи, которая имела обыкновение собирать по улицам барахло (а вдруг пригодится?). Где пыль, которую полгода не могла собраться вытереть ленивая Леокадия? Где ломаные игрушки Сашеньки, почему они не валяются под ногами?

Но как следует разобраться Семенский не успел — теща расторопно накрывала на стол, поглядывая на него ласковыми глазами, которые так украшали ее прежде недоброе лицо. Сашенька добровольно и безропотно побежала мыть ручки, а Леокадия достала из буфета графинчик, сама поставила на стол, чтобы выпить за благополучное возвращение.

— Как вы? — обрел, наконец, дар речи Семенский, усаживаясь за стол.

— У нас все в порядке, — первой отозвалась Сашенька. — Мы очень по тебе скучали. А ты?

— Я тоже, — сказал Семенский. — Я думал, что вас совсем унесло.

— И почувствовал некоторое облегчение, — сказала теща с улыбкой. — Что греха таить, нелегко с нами приходилось.

Семенский открыл рот, услышав такое странное признание от несгибаемой Марьи Степановны, и тут взгляд его упал на шею жены Леокадии. Что-то было не так. Потом понял: отсутствовало родимое пятно под ухом.

— Леокадия, — сказал он тихо, потрясенный страшным подозрением. — Где пятно?

Он показал пальцем на шею жены, и тревожные мысли побежали в его мозгу: это не его семья! Его семья не такая. Его дом не такой… Он машинально поднес ко рту ложку с борщом и понял, что и борщ не тот — такого вкусного борща ему в жизни не приходилось есть. Его семью подменили!

— А-а-а! — закричал Семенский, в ужасе вскакивая из-за стола. — Пустите меня! Это не вы!

Никто не поднялся вслед за ним. Печальными взглядами семейство проводило его до дверей. В дверях Семенский остановился.

— Возражайте! — закричал он. — Вы мои родственники или космические пришельцы, засланные, чтобы уничтожить нас изнутри?

— Если ты о родимом пятне, — спокойно сказала Леокадия, — то мне его удалили, потому что со временем оно могло превратиться в злокачественное образование.

— А мне аппендицит вырезали, — сообщила Сашенька. — И гланды. Хочешь посмотреть, папочка?

Семенский вернулся в комнату и посмотрел в широко открытый ротик дочери. Ничего там не увидел, но это действие и теплая доверчивость ребенка немного развеяли тревогу.

— А зачем? — спросил он. — Кто им позволил?

— Ты садись, Коля, остынет, — сказала Марья Степановна. — Мы от тебя ничего не скроем.

Семенский послушно ел борщ и наслаждался его вкусом после столь долгой и нервной голодовки. А Марья Степановна с помощью Леокадии рассказывала:

— Мы сначала очень испугались. Даже плакали. Живем на Земле, ждем тебя с работы, а вдруг нас уносят в небо. Мы сначала даже не сообразили что к чему.

— Но нам объяснили, — сказала Леокадия. — С нами лично имел беседу Поколвух.

— Кто?

— Поколвух, их начальник, очень культурный человек, — сказала Марья Степановна. — Он искренне полюбил Леокадию.

— И я его полюбила, — сказала Леокадия.

— Еще чего! — воскликнул Семенский. — Еще этого не хватало.

— Папочка, не ревнуй, — сказала Сашенька. — Он зеленый, мне по плечо и на трех ножках.

Это немного успокоило Семенского. Если его дочка — его дочка, а не обман, она врать не будет.

— Они к нам прилетели, — сказала Марья Степановна, — для изучения нашей жизни.

— Кто их звал? — сопротивлялся Семенский. — Что это за манеры?

— Ученые они, понимаешь, папочка. Им очень интересно, как мы живем, к чему стремимся.

— Сашенька права, — сказала Марья Степановна, снимая с плиты восхитительные котлеты. — Мы сначала сопротивлялись, а потом они с нами побеседовали, все объяснили.

— И мы поняли, — сказала Сашенька.

Собака Тренога вежливо тявкнула из-под стола.

— Вопрос был принципиальный, — продолжала Марья Степановна. — Доросли ли люди до контактов с межзвездной цивилизацией? Или нет еще? Тогда они выбрали самый обычный дом в самом обычном городе и взяли нас на время, поглядеть…

И очень сначала расстроились, — сказала Леокадия. — Ох, как много оказалось в нас всякой требухи, всяких родимых пятен, мещанства, суеверий, злобы и сварливости.

— Особенно во мне, — улыбнулась Марья Степановна.

— И во мне тоже, — призналась Леокадия.

— Нам показали возможности, которые открываются перед человечеством в галактическом содружестве, показали счастливый мир общемировой дружбы и потом спросили, не возражаем ли мы, если они попробуют избавить нас от недостатков, как физических, так и моральных, — сказала теща.

— Мы их сначала не поняли, — добавила Леокадия. — Мы думали, что в нас нет недостатков, что все недостатки в окружающих.

Ох, подумал Семенский, как она гладко говорит. Может, это все-таки подставная жена?

Но тут Леокадия кинула на него ласковый взгляд, какого не кидала со времен свадьбы, этот взгляд Семенский ни с чем бы не спутал.

— Их интересовало, — сказала Марья Степановна, — можно ли нас от недостатков избавить? Наносные ли они? Или неисправимые? Если неисправимые, придется объявить на Земле карантин на тысячу лет. А если в основе своей люди не так уж злы и плохи, то еще, как бы сказать, не все потеряно.

— И вы согласились?

— Мы несли ответственность за всю планету, — серьезно сказала Марья Степановна. — Зато когда нас отпускали обратно, то жали нам руки и очень радовались, что теперь не надо карантина. Все исправимо. Ты кушай котлетку, кушай. Я там краткий курс всемирной кухни прошла, буду тебя баловать разносолами…

Ночью, нежась в сладких объятиях жены, Семенский испытал большое чувство благодарности к зеленым исследователям. Правда, это чувство несколько уменьшилось, когда Леокадия шепнула ему:

— С завтрашнего дня будем с тобой, мой драгоценный, готовиться к институту. За нашей семьей налажено деликатное космическое наблюдение. Нам бы не хотелось тебя стыдиться…

— Надеюсь, ты не обидишься за нашу прямоту, — сказала утром Марья Степановна. — Но человеку свойственно стремиться к прогрессу, к свершениям.

— По большому счету, — закончила Сашенька, подняв пальчик.

Давно не плакал Семенский. Даже потеряв семью, он не проронил ни слезинки. Но сейчас что-то горячее заструилось по его щекам. Семенский зарыдал. Семенский с душевным трепетом и глубокой радостью вступал в новую жизнь…

Соседи и знакомые завидуют Семенским. Загляните к ним домой, пусть даже невзначай, не ко времени. Даже если в этот момент Семенский повторяет неправильные глаголы, Леокадия погружена в тайны интегрального исчисления, Марья Степановна пишет очередное эссе об охране животного мира, а Сашенька, закончив уроки, дышит по системе йогов. Даже в такой момент вам будут рады. Любой гость — награда для этой скромной семьи. Марья Степановна, с помощью родных, быстро приготовит скромное, но вкусное угощение, остальные будут развлекать вас интересным разговором об Эрмитаже, о новых археологических открытиях и моральном совершенствовании. И если вы не укоренившийся в отсталости человек, вы уйдете от Семенских душевно обогащенным, удовлетворенным и чуть подросшим.

Сам Семенский за прошедшие полгода сильно изменился в лучшую сторону. Он пополнел, но не чересчур, от хорошей калорийной пищи и обязательных утренних пробежек рысцой. Во взгляде его присутствует светлая задумчивость, даже увлеченность. Семейное счастье, буквально обрушившееся на него с неба, требует ответных действий. Он отличный работник, передовик, после работы всегда успевает забежать в магазин, купить картофель или стиральную машину, уделить час, а то и больше общественной деятельности — и торопится домой, где его ждут занятия и добрые улыбки ненаглядных родственников.

Вот именно в такой момент его и встретил недавно старшина Пилипенко. Семенский тяжело ступал по мостовой, потому что нес на голове телевизор ««Горизонт» из починки, в правой руке сумку с бананами, в левой портфель, набитый научными монографиями.

— Здравствуй, Коля, — сказал ему старшина. — Не трудно тебе? Может, помочь?

— А кто будет бороться с трудностями? Кто будет закаляться? — спросил Семенский.

— Ты прав, — вздохнул старшина. — Тебе сказочно повезло. Ведь могли другой дом захватить. И оставался бы ты со злобной тещей и отрицательной женой, как другие несчастливцы.

— Могли, — сказал Коля и осторожно опустил на землю тяжелые сумки. — И все было бы как у людей.

— Тебе, наверное, теперь на нас смотреть противно, — сказал старшина.

— А я не смотрю, — сказал Семенский. — Некогда.

— Может, пива выпьем? — спросил старшина.

— Пиво вредно, — ответил Семенский.

— Ты прав, — согласился старшина. — Вредно. Но я уж сменился. Приму кружку.

И вдруг, к своему удивлению, старшина увидел, как глаза Семенского наполняются слезами.

— Ты чего?

— Ничего, все в норме… пройдет. Нервы… Ну хоть бы она разок тявкнула!

— Ты о ком?

— О собаке своей, о Треноге. Знаешь, Пилипенко, она со всей улицы бездомных котят собирает, к себе в конуру. И облизывает.

— Смотри-ка…

— А теща их шампунем импортным моет. А у жены ни одного родимого пятна не осталось!

— Да, приходится соответствовать, — сказал Пилипенко. И не знал уже, радоваться за Семенского или…

Вдруг телевизор на голове Семенского покачнулся, рухнул со всего размаха в пыль — Пилипенко его подхватить не успел — вдребезги. Семенский обратил тоскующий взор к небу, где висело одинокое вечернее облако, и спросил:

— Наблюдаешь?

— Ты чего? — удивился Пилипенко, который стоял в пыли на коленях, сгребая в кучу остатки телевизора. — Это же просто облако.

— А вдруг не просто?

Стояла вечерняя тишина, даже собаки молчали. И в этой тишине к небу несся усталый голос Семенского:

— Может, возьмете их обратно, а? Хоть временно…

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 5 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Айзек Азимов Окончательный ответ


Меррею Темплтону исполнилось сорок пять лет. Он был в расцвете сил, все органы его тела функционировали отлично. Все было в порядке, за исключением одного маленького участка коронарной артерии. Правда, этого было достаточно.

Боль обрушилась на него внезапно, мгновенно достигла невыносимой точки, а затем начала стихать. Он дышал все медленней, и в душе воцарилось спокойствие.

Нет на свете большего наслаждения, чем почувствовать, что боль отступила. Меррею Темплтону показалось, что он поднимается над землей.

Открыв глаза, он заметил не без некоторого удивления, что люди в комнате все еще суетятся. Дело происходило в лаборатории; падая, Темплтон успел услышать звон утекла и перепуганные голоса коллег.

И вот они сгрудились над его распростертым телом, над телом Меррея Темплтона, на которое…, ну да, — он внезапно понял это! — на которое он сам взирает откуда-то с высоты.

Да, он лежал там, на полу, раскинув руки. Лицо было все еще искажено болью. И в то же время он смотрел на себя сверху, никакой боли не ощущая.

Мистер Темплтон подумал:

«Вот уж чудо из чудес! Все эти россказни о жизни после смерти, оказывается, не такая уж чепуха!»

И хотя он понимал, что серьезному ученому, физику, не к лицу такие взгляды, он испытывал не более чем легкое удивление, никоим образом не нарушавшее глубокого покоя, в котором он пребывал.

Он подумал «За мной должны были прислать ангела».

Мало-помалу комната и люди расплылись тьма обступила его, и лишь в отдалении что-то брезжило, угадывалась слабо светящаяся фигура — последнее, за что цеплялось его меркнущее зрение.

Мистер Темплтон подумал: «Ну и дела? По-моему, я направляюсь на небеса».

Но вот и свет исчез… Во всей Вселенной оставался лишь он один — и тогда раздался Голос.

Голос сказал:

— Мне столько раз это удавалось, и тем не менее я не потерял способности радоваться очередному успеху.

Меррею хотелось что-нибудь ответить, но он не знал, есть ли у него губы, язык, голосовые связки. Все же он попытался издать звук. И это у него получилось.

Он услышал собственный, хорошо знакомый голос, слова звучали достаточно четко.

— Скажите, пожалуйста: я на небесах?

Голос ответил:

— Небеса — это место. Здесь это слово не имеет смысла.

Меррей Темплтон несколько растерялся, однако следующий вопрос напрашивался сам собой:

— Простите, если я выгляжу нетактичным. Но вы — бог?

В Голосе прозвучала легкая усмешка.

— Мне всегда задают этот вопрос; даже странно как-то. Едва ли я сумею дать вам понятный ответ. Я существую — вот все, что можно ответить, а вы уж, пожалуйста, подберите сами удобный для вас термин.

— А что же такое я? — спросил Темплтон. — Душа? Или тоже символ существования?

Он старался быть вежливым, но скрыть сарказм, пожалуй, не удалось. Вероятно, следовало добавить: «Ваше Величество» или «Ваша Святость», что-нибудь в этом роде, но он не мог себя заставить — очень уж это выглядело бы смешно. Хотя кто его знает? Чего доброго, еще накажут за непочтительность.

Но Голос не обиделся.

— Вас несложно объяснить — даже в понятных для вас терминах, — сказал он. — Конечно, если вам приятно, можете называть себя душой. На самом деле, однако, вы не более чем определенная конфигурация электромагнитных волн, организованных таким образом, что все связи и взаимоотношения в этой системе в точности имитируют структуру вашего мозга в период земного существования. Поэтому вы сохраняете способность мыслить, сохраняетесь как личность. Вот и все.

Меррей Темплтон не верил своим ушам.

— Вы хотите сказать, что сущность моего мозга некоторым образом… перманентна?

— Отнюдь. Ничего вечного в вас нет, за исключением плана, задуманного мной. Упомянутую конфигурацию придумал я. Я создал ее, когда ваша физическая сущность была иной, и реализовал в тот момент, когда предыдущая система отказала.

Голос явно был собой доволен. Помолчав, он продолжал:

— Ваша конструкция сложна. Она удовлетворяет самым высоким стандартам. Разумеется, я мог бы воспроизвести аналогичным образом любое живое существо на Земле, когда оно умирает, но я этого не делаю. Я не люблю хвататься за что попало.

— Значит, вы выбираете немногих?

— Очень немногих.

— А куда деваются остальные?

— Остальные? Никуда. Аннигиляция, дорогой господин Темплтон, самая обыкновенная аннигиляция. А вы уж вообразили себе ад?

Если бы Меррей мог, он бы покраснел. Он сказал поспешно:

— Нет, нет. Ничего такого я не воображал. Но я не совсем понимаю, чем я привлек ваше внимание и заслужил эту честь — быть избранным.

— Заслужил? Ах, вот что вы имеете в виду. Признаться, трудно порой сужать мышление до пределов, соответствующих вашим… Как вам сказать? Я выбрал вас за умение мыслить. По тем же критериям, по каким выбираю других из числа разумных существ в Галактике.

Меррей Темплтон почувствовал профессиональное любопытство. Он спросил:

— Вы это делаете лично или существуют другие подобные вам?

Наступило молчание; должно быть, он опять сказал что-то не то. Но Голос вновь заговорил и был невозмутим, как и прежде.

— Есть другие или нет — вас не касается. Эта Вселенная принадлежит мне и только мне. Она создана по моему желанию, по моему проекту и предназначена исключительно для достижения моих собственных целей.

— Значит, вы один?

— Вы хотите поймать меня на слове, — заметил Голос. — Представьте себя амебой, для которой понятие индивидуальности сопряжено с одной и только одной клеткой. И спросите кита, чье тело состоит из тридцати квадрильонов клеток, кто он: единое существо или колония существ. Как киту ответить, чтобы его поняла амеба?

— Я об этом подумаю, — сказал Меррей Темплтон.

— Прекрасно. В этом и состоит ваша функция. Будете думать.

— Думать, но зачем? И к тому же… — Меррей запнулся, подыскивая слово, — вы, по-видимому, и так все знаете.

— Даже если я осведомлен обо всем, — заметил Голос, — я не могу быть уверен, что я все знаю.

— Это звучит как постулат из земной философии, — сказал Меррей. — Постулат, который кажется значительным по той причине, что в нем нет никакого смысла.

— С вами не соскучишься, — сказал Голос. — Вам хочется ответить на парадокс парадоксом, хотя мои слова отнюдь не парадокс. Подумайте: я существую вечно, но что это собственно значит? Это значит, что я не помню, когда я начал существовать. Если бы я мог вспомнить об этом, отсюда следовало бы, что мое существование имело начальную точку.

— Но ведь и я…

— Позвольте мне продолжить. Итак, если я не знаю, когда я начал быть, и не знаю, начал ли, если я не умею расшифровать понятие вечности моего существования, то уже одно это дает мне право усомниться в моем всеведении. Если же мои знания в самом деле безграничны, то с не меньшим правом я могу утверждать, что безгранично и то, что мне еще предстоит узнать. В самом деле: если, например, я знаю только все четные числа, то число их бесконечно, и в то же время бесконечно мое незнание нечетных чисел.

— Но разве нельзя, исходя из знания четных чисел, вывести существование нечетных — хотя бы разделив четные пополам?

— Недурно, — сказал Голос, — я вами доволен. Вашей задачей и будет искать подобные пути, правда, куда более трудные, от известного к неизвестному. Ваша память достаточно обширна. При необходимости вам будет позволено получать дополнительные сведения, нужные для решения поставленных вами проблем.

— Прошу прощения, — сказал Темплтон. — А почему вы сами не можете это делать?

— Могу, конечно, — усмехнулся Голос. — Но так интереснее. Я построил Вселенную для того, чтобы расширить число фактов, с которыми имею дело. Я ввел в эту систему принцип дополнительности, принцип случайности, принцип недетерминированного детерминизма и… некоторые другие с единственной целью: сократить очевидность. Думаю, что мне это удалось. Далее я предусмотрел условия, при которых могла возникнуть жизнь, и допустил возникновение разума — не потому, что мне нужна его помощь, а потому, что познание само по себе вводит новый фактор случайности. И я обнаружил, что не могу предсказать, где, когда и каким способом будет добыта новая информация.

— И так случается?

— О, да. И века не проходит, как появляется что-нибудь любопытное.

— Вы имеете в виду нечто такое, что вы и сами могли бы придумать, но пока еще не придумали? — спросил Меррей.

— Вот именно.

— И вы надеетесь, что я смогу быть полезен для вас в этом смысле?

— В ближайшие сто лет я на это не рассчитываю. Но успех рано или поздно обеспечен. Ведь вы… вы будете трудиться вечно.

— Я? Буду трудиться вечно? — спросил Меррей. — Я буду вечно думать?

— Да, — сказал Голос.

— Зачем?

— Я уже сказал: чтобы добывать новую информацию.

— Ну а дальше? Зачем мне искать новую информацию?

— Право же, странный вопрос, господин Темплтон. А чем вы занимались в вашей земной жизни? Какую цель ставили перед собой?

— Я стремился заслужить одобрение моих товарищей. Хотел получить удовлетворение от своих достижений, зная, что время мое ограничено. А теперь? Теперь предо мной вечность! Это понятие уничтожает всякую цель, не правда ли?

Голос спросил:

— А разве мысль и открытие сами по себе не дают удовлетворения?

— Открытие удовлетворяет, если время, потраченное на него, ограничено. Открытие, растянутое в бесконечности, не удовлетворит.

— Может быть, вы и правы. Но, к сожалению, у вас нет выбора.

— А если я откажусь?

— Я не намерен вас принуждать — сказал Голос. — Но, видите ли, в этом нет необходимости. Ведь ничего другого вам не остается. Вы не знаете, как сделать, чтобы не думать.

— В таком случае, — проговорил медленно Меррей Темплтон, — я поступлю иначе.

— Ваше право, — снисходительно ответил Голос. — Могу ли я знать, что вы имеете а виду?

— Вы и так уже знаете. Извините, но разговор наш так необычен… Вы построили конфигурацию электромагнитных колебаний таким образом, что мною владеет иллюзия, будто я вас слышу и отвечаю на ваши слова. На самом же деле вы внушаете мне свои мысли и читаете мои.

— Допустим. И что же?

— Так вот, — сказал Меррей, — иллюзия это или нет, но я не желаю мыслить с единственной целью развлекать вас. Я не желаю существовать вечно ради того, чтобы тешить вашу любознательность. Я… я приложу все старания к тому, чтобы не мыслить.

— Ну-ну, не будем ссориться, — сказал Голос. — Замечу только, что, если вам это и удастся, я немедленно воссоздам вас с таким расчетом, чтобы впредь ваш способ самоубийства стал невозможным. Если же вы отыщете другой способ, я реконструирую вас так, чтобы исключить и эту возможность. И так далее. Игра обещает стать интересной, но в любом случае вы будете существовать в качестве мыслящего разума вечно. Так мне хочется, уж не взыщите.

Меррей внутренне содрогнулся, но овладел собой и продолжал спокойно:

— Значит, я все-таки попал в ад. Вы утверждаете, что ада не существует, но может быть, все дело в словах?

— Может быть, — сказал Голос.

— Тогда рассмотрим другую возможность, — сказал Меррей. — Что если мои мысли окажутся для вас бесполезны? И если это так, не лучше ли будет меня ликвидировать и ни о чем больше не беспокоиться?

— Ликвидировать… в награду? Вы желаете обрести нирвану в качестве приза за поражение и хотите меня уверить, что это лучший выход для меня? Послушайте, Темплтон, не будем торговаться. Можете мне поверить: вы не будете бесполезны. Имея в распоряжении вечность, вы в конце концов вынуждены будете родить интересную мысль, хочется вам этого или нет.

— Ну что ж, — проговорил Меррей. — Тогда я поставлю перед собой другую цель. Я придумаю нечто такое, о чем вы не только никогда не думали, но и не могли предположить, что это возможно. Я найду последний, окончательный ответ, после которого познание потеряет смысл!

— Вы не понимаете природы бесконечности, — ответил Голос, — и странным образом Меррею показалось, что отвечает он сам. — Могут существовать вещи, о которых я еще не удосужился узнать. Но не может быть ничего, о чем я не мог бы узнать рано или поздно.

— Неправда, — сказал Меррей задумчиво. — Вы не можете знать собственного начала. Вы сами в этом признались. Значит, вы не можете знать и своего конца. Вот и отлично. Это будет моей целью — и станет окончательным ответом. Я не буду стараться уничтожить себя. Я уничтожу вас или вам придется покончить со мной.

— Так, — сказал Голос, — вы пришли к этому выводу раньше, чем я предполагал. Обычно на это тратят больше времени. Все, кто находится вместе со мной в этом мире вечной мысли, имеют намерение меня уничтожить. Но сделать это невозможно.

— Ничего. Времени у меня достаточно. Что-нибудь придумаю, — сказал Меррей Темплтон.

Голос ответил спокойно:

— Так думай об этом.

И пропал.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевел с английского И. Можейко

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 6 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

М. Кривич Синтез ПСА


— Простите, у вас мальчик или девочка? — спрашивает полная блондинка с застиранной болонкой на поводке.

— Кобель, — сухо роняю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.

Дело в том, что у меня есть собака, и я гуляю с нею три раза в день.

Стоп. В этой безукоризненной с фактографической точки зрения посылке есть три неточности, если не сказать три вопиющие неправды. Первая из них — совершенно неожиданно — кроется в слове «собака».

«Ах, бедная собака!» — говорим мы. — «Какая славная собачка!» И не замечаем, что существительное женского рода стыдливо маскирует очевидное обстоятельство: все животные бывают двух полов. Но если лошадей мы спокойно подразделяем на кобыл и жеребцов, людей — на мужчин и женщин, то с собаками обращаемся куда менее уважительно: простые слова — кобель и сука, придуманные нами же, чтобы различать собачьи особи разного пола, почему-то попали в разряд не очень приличных. Нелепость. Ведь это же идет вовсе не от моральных качеств умнейших и порядочнейших животных, а от наших, человечьих пороков. Так при чем же, скажите на милость, собаки?

Так вот, тот, с кем я последние восемь лет делю кров и кусок хлеба, ни под каким видом не может быть назван словом женского рода. Дело даже не в окладистой его бороде и пышных усах, не в боевых шрамах на ушах и лбу. У него суровый, немного сумрачный взгляд бывалого бойца-аскета, он величав, спокоен, вежлив, уравновешен, равнодушен к мелочам жизни. Не надо слышать его голос — уверенный хрипловатый бас, достаточно одного взгляда, чтобы понять: это кобель божьей милостью.

Я зову его… Впрочем, как я его зову, не имеет ни малейшего значения; это наши с ним дела, это слишком интимно. Я буду называть его здесь Псом, и вы, если встретите нас на прогулке, обращайтесь к нему так же.

Вторая неточность, вторая неправда заключена в построении «у меня есть». Ох, совсем не очевидно, кто у кого есть…

Существует расхожее мнение, будто собака перенимает черты своего хозяина. Я сам не раз замечал, что у длинноносого собаковладельца даже курносый боксер кажется каким-то носатым. Все это так. Безусловно, Пес многое перенял у меня — застенчивость, некоторую неуверенность в незнакомом обществе, походку вразвалочку, даже близорукость. Но и я, в свою очередь, кое-что у него позаимствовал. Я ношу бороду и усы такого же ржавого цвета, как и у моего Пса. Когда родственники и друзья уговаривают меня обриться, я ссылаюсь на слабую кожу. В этом есть резон, но ведь я худо-бедно лет двадцать все же брился, а перестал лишь после того, как щенячий пух на морде Пса превратился в усы и бороду.

Однако растительность на лице, как и походка, — всего лишь внешние приметы. Я часто ловлю себя на том, что подражаю повадкам Пса. Когда он хочет переменить положение во сне, то, не открывая глаз, приподымается в полный рост и с размаху плюхается на другой бок. И хоть спит он на роскошном ватном одеяле, которое должно смягчать удар от падения его чуть ли не трехпудового тела, вздрагивает пол и позвякивают на стенке медали, завоеванные Псом в молодости на собачьих выставках. Хотите верьте, хотите нет, но я переворачиваясь с боку на бок таким же странным способом с грохотом, одним рывком. Или еще одна моя сравнительно недавно приобретенная повадка, несомненно, заимствованная у Пса. Когда я в длинном нашем институтском коридоре, или в кабинете директора, или в библиотеке вдруг вижу незнакомого человека, я замираю и, раздувая ноздри, близоруко всматриваюсь. И лишь несколько мгновений спустя иду навстречу. Друзья шутят, что я делаю стойку на женщин. Чепуха. Любой незнакомый человек вызывает у нас — и у Пса, и у меня — такую реакцию.

Наконец, последняя неправда, своеобразное следствие неправды второй: поди разберись, кто с кем гуляет — я с ним или он со мной.

Вот теперь, введя необходимые, с моей точки зрения, поправки, можно вернуться к исходной посылке. После уточнений она будет звучать так: уже несколько лет мы — я и Пес — принадлежим друг другу и вместе гуляем три раза в день.

И по правде говоря, никто нам больше не нужен.

По утрам я просыпаюсь от звона будильника. Наверное, Пес подымается со своего одеяла чуть раньше: раскрыв глаза, я всякий раз вижу перед собой его немного заспанную, но неизменно доброжелательную бородатую морду. Он подходит к моей кровати и тянется, тянется, прогибая могучую спину. Он никогда не приносит мне домашние туфли, не подает поводок или ошейник, хотя понимает меня с полуслова и выполняет любую просьбу. Я не люблю подобные штуки; когда собака приносит хозяину тапочки, в этом есть что-то лакейское. А мы с Псом ровня.

Не могу сказать, что я в восторге от утренних прогулок. Мы оба охочи поспать, и рассветная свежесть нас вовсе не бодрит, а вызывает лишь озноб и зевоту. Мы оба здоровы поесть, и нас ждет завтрак. Кроме того, мне надо спешить на работу. Так что первая прогулка для нас всего лишь необходимая гигиеническая процедура.

Днем я непременно вырываюсь с работы хотя бы на полчаса, благо живу в трех троллейбусных остановках от института. Он встречает меня на пороге, делает несколько неуклюжих прыжков, упирается мне лапами в грудь. Мы выходим на пустырь около дома, и Пес делает вид, что перепутал время. Он деловито устремляется к лесу, время от времени с улыбкой поглядывая на меня. Он прекрасно знает, что мы никуда сейчас не пойдем, что я должен возвращаться на службу. Он просто шутит. Я стою посреди пустыря, что-нибудь жую, просматриваю газету, которую не успел прочитать с утра, или листаю реферативный журнал. Пес возвращается и начинает носиться вокруг меня, низко опустив лохматую голову; его кожаный глянцевито-черный нос работает подобно пылесосу. Пора возвращаться: ему — домой, мне — на работу. Морда у Пса становится надменно-обиженной, он хмурит брови, отворачивается от меня, всячески давая понять, что это была не прогулка, а издевательство, что с собакой, наделенной такими достоинствами, подобным образом не обращаются. И только легкое подрагивание короткого хвоста выдает, что это тоже всего лишь шутка. Мы прощаемся до вечера.

А вот вечером, когда все дела переделаны, все телефонные разговоры переговорены, тогда и начинается настоящее. Мы не спеша, обстоятельно собираемся в дорогу. Пес подставляет голову, я застегиваю ошейник и проверяю, не слишком ли он туго затянут, потом надеваю сапоги, телогрейку, подпоясываюсь брезентовым поводком, набиваю трубку, протираю очки. И мы отправляемся навстречу вечерним приключениям. Мы идем в лес.

Собственно говоря, лес — будет, пожалуй, слишком громко сказано. Скорее зажатый между двумя шумными проспектами зеленый островок, уцелевший при сокрушительном наступлении города на лес настоящий. Но, когда темнеет, мы чувствуем себя здесь в настоящем дремучем лесу, хотя лесок и населен, я бы даже сказал, перенаселен. Перенаселен он собаками.

Островок со всех сторон обложен деревянными запрещающими щитами: нельзя на мотоциклах, нельзя на автомобилях, нельзя мять, нельзя рвать, нельзя разводить костры. Напротив, надо беречь, поскольку лес — наше богатство. И нельзя с собаками. Но вечером, презрев угрозу штрафа, сюда из окрестных кварталов стекаются люди с овчарками и болонками, догами и таксами, ризеншнауцерами и фокстерьерами, керри-блю-терьерами и простыми, но очень симпатичными дворнягами. Лесок наполняется лаем и призывным посвистом собачников. У нас с Псом здесь много знакомых, есть и друзья. Но гулять мы предпочитаем вдвоем. Мы идем по главной аллее, то погружаясь во тьму, то попадая в высвеченный чьим-то карманным фонариком круг, снова скрываемся в тени деревьев и снова выходим на залитые лунным светом полянки.

Мы оба большие и в темноте можем, наверное, напугать любого. Оба бородатые, носатые, длинноногие. Ростом велик и ликом страшен, говорили про таких в старину. Мы же абсолютно безопасны. Пес никогда не полезет в драку первым, а подвергшись нападению, поначалу непременно попытается покончить дело полюбовно. И лишь поняв, что обидчик или обидчики (сколько их — для него не имеет ни малейшего значения) не отказываются от своих недобрых намерений, лишь тогда он принимает бой. И горе неприятелю! Я еще менее агрессивен, не говоря уже о том, что по близорукости не вижу дальше протянутой руки. Но встречные — люди и собаки — этого не знают. От нас шарахаются. Бывает, сворачивают на боковую аллею. А когда свернуть некуда, спрашивают издали:

— У вас мальчик или девочка?

— Кобель, — с достоинством отвечаю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.

Сейчас осень. Ветер, разогнавшись на двух самых длинных городских проспектах, врывается в наш лесок и путается среди голых стволов, бьется и не находит выхода. Загнанный, мечущийся, несущий опавшие листья ветер вызывает у меня непонятную тревогу. Тревога все усиливается — от того, должно быть, что со вчерашнего вечера Пес ведет себя как-то необычно.

Ночью он почти не спал и не дал спать мне. Он ходил по квартире и громко вздыхал, шумно пил воду из своей алюминиевой миски на кухне, зевал, с грохотом валился на пол и тут же вставал. Несколько раз я вскакивал с постели, зажигал лампу и, напялив очки, жмурясь от яркого света, шел к Псу, чтобы пощупать его нос. Холодный влажный нос меня немного успокаивал: по всей видимости, Пес все же не был болен.

На утренней прогулке мое беспокойство усилилось. В самом раннем своем щенячьем возрасте Пес твердо усвоил, что подбирать что-либо на улице в высшей степени неприлично. И эту истину мне ни разу не приходилось ему напоминать. Впрочем, когда мы оба в хорошем расположении духа, Пес может подхватить увесистый сук или рваный, кем-то брошенный мячик и предложить мне сыграть партию в игру, правила которой известны только нам. Я делаю вид, что хочу отнять находку, Пес подпускает меня близко, а затем быстро отскакивает. Нам обоим весело, и мы смеемся.

Однако сегодня все было по-другому. Пес озабоченно кружил по пустырю, выискивал какую-то дрянь и без тени улыбки, абсолютно серьезно предлагал мне: рваный ботинок, кольцо от лыжной палки, грязную тряпку и — что бы вы думали? — куриную кость! Последнее было абсолютно неожиданно и столь же непристойно. Будучи в трезвом уме, мой Пес просто не мог поднять на улице что-нибудь съестное, а кость тем более.

Мы с Псом не признаем убогого служебного языка, на котором люди обычно общаются с собаками: место! рядом! ко мне! — и так далее. Мы просто разговариваем — Пес понимает меня, а я его. Если мне надо что-то у него попросить, что-то ему посоветовать, от чего-то предостеречь, я, как правило, добавляю «пожалуйста». На сей раз, наверное, от неожиданности у меня вырвалось грубое «фу!». Пес недоуменно пожал плечами и аккуратно положил кость у моих ног. Я с демонстративным омерзением отпихнул ее носком сапога, он же, пристально глядя на меня, снова придвинул ко мне неприличный, запретный предмет. В его глазах был вопрос…

От завтрака Пес отказался.

На дневной прогулке он вел себя так же странно. Вскоре возле меня вырос маленький холмик, сложенный Псом из его находок. Здесь была какая-то ветка с несколькими желтыми листочками, маленький аптечный пузырек, растрепанный веник, что-то там еще и все та же куриная кость.

Наверное, в обычный день я бы попытался разобраться в происходящем, а уж с такими подношениями, как останки курицы, покончил бы раз и навсегда. Но день, увы, был из ряда вон выходящим. Сегодня я впервые за двадцать без малого лет, как говорится, безупречной службы был приглашен в директорский кабинет не для обсуждения планов, не для просмотра нашей с директором совместной статьи, не для отправки моих сотрудников на переборку овощей и не на заседание ученого совета. Впервые я услышал из уст нашего почтенного академика, что работаю неважно. За тем меня и пригласили.

— Я прекрасно понимаю ваши трудности, — бубнил директор. — Но, поверьте, все разумные сроки давно уже прошли, а вы по-прежнему делитесь со мною лишь общетеоретическими соображениями. Мы очень эти соображения ценим, но теоретические изыскания следует на время отложить. Сейчас самое время вплотную заняться синтезом. Я намерен подключить к работе еще одну лабораторию. Вы возражаете? Что ж, даю вам еще две недели. Я вас не задерживаю…

А мне, признаться, после этого и самому не хотелось задерживаться в директорском кабинете.

Я химик-органик, синтезирую лекарственные препараты. И судя по всему, в этом деле немало преуспел: в тридцать лет — кандидат, в тридцать пять — заведующий лабораторией, из которой вышли дисизин, помпомин, тиманазид и другие препараты. Эти лекарства можно найти в любой аптеке; впрочем, не приведи господь, чтобы они вам или вашим близким когда-нибудь понадобились.

Все шло гладко до нового года, когда я — теперь уже ясно, что весьма легкомысленно, — взялся за злополучный препарат. Тогда новая работа казалась и мне, и моим сотрудникам чрезвычайно интересной и, признаюсь, даже выигрышной.

Далеко-далеко, за горами — за морями, на маленьком острове, омываемом теплыми водами Тихого океана, живет небольшое племя. Привлекательные женщины, сильные рослые мужчины — я сам видел фотографии. Их хозяйство примитивно, но природа щедра, и они счастливы. Но какое дело, спросите вы, до этих людей нашему институту, нашей лаборатории и мне? Вот какое. Люди на далеком острове живут подолгу, доживают до глубокой старости. Конечно, и у них случаются болезни, но, заметьте, сердечно-сосудистые — никогда. Никаких инфарктов, никаких гипертонических кризов. Этот феномен был обнаружен несколько лет назад; медики из Всемирной организации здравоохранения тщательно обследовали аборигенов и пришли к выводу, что здоровые сердца — это от особой пищи, а точнее, от некоего моллюска, обитающего на золотистых песчаных отмелях у острова и считающегося в здешних местах деликатесом.

Недавно мне в руки попала любопытная книжка — о быте, обрядах, песнях жителей южных морей. Вот, например, как юноша добивается благосклонности своей любимой: крадет ее травяную юбочку и на рассвете, напялив на себя этот предмет девичьего туалета, купается в океане и напевает магическую песню. Боже, если бы все было так просто! Я бы собственноручно стянул с нашей лаборантки Наташи джинсовую юбку и отдал ее из рук в руки своему старшему научному сотруднику Игорю Семеновичу, который уже какой год по Наташе сохнет. Пусть поплещется, надев эту юбку, в ванне, пусть перебудит на рассвете магической песней своих соседей по кооперативному дому. Всем будет хорошо: Наташа, наконец, выскочит замуж, а счастливый Игорь Семенович перестанет целый день пялиться на предмет своей страсти в ущерб лабораторному плану. Увы…

Я читал эту милую книжку и думал, что моллюск с восхитительно нежным мясом тут вовсе ни при чем, что у людей, которые свято верят в заклинания от неразделенной любви, и без особой пищи никогда не заболит сердце. Однако вскоре были получены объективные свидетельства в пользу целебных свойств Molluscus crassus L., так по-латыни называется моллюск. Длинными и сложными путями наш институт получил несколько кубиков экстракта — вытяжки из его мускула. Экстракт испытали на мышах, активность препарата великолепно подтвердилась.

Поскольку импортировать экзотический натуральный продукт в достаточных количествах не представлялось возможным, надо было поскорее получить синтетический — аналог. Такое задание и получил наш институт. Завлабы постарше меня не спешили взвалить на себя такую обузу, а я, как выскочка-мальчишка, вызвался сам. Поначалу все шло гладко и споро. Мы в считанные недели выделили действующее начало, определили брутто-формулу сердечной панацеи и, блестяще выполнив квартальный план, доложили ученому совету ее структуру. Дело оставалось за малым — синтезировать. Читатель уже знает, что как раз на этом мы безнадежно застряли.

Говорят, что в науке это бывает — в биографиях выдающихся исследователей, не чета мне, таких случаев более чем достаточно. Говорят, что в подобных ситуациях полезно на время отложить работу, отвлечься, чтобы потом взяться за нее со свежими силами и свежими мыслями. Но мне-то дали всего две недели.

Я лихорадочно искал выход из этого тупика. И неудивительно, что причуды Пса вылетели у меня из головы, едва я возвратился на работу после обеденного перерыва. Однако вечером Пес вновь мне о них напомнил.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Пес встретил меня безрадостно и уныло. С вяло опущенным хвостом он понуро бродил по квартире, отводя в сторону глаза, когда я с ним заговаривал. Он и к приглашению на прогулку отнесся как-то незаинтересованно и безучастно, но едва мы вышли на улицу, сорвался с места и как сумасшедший бросился на пустырь. Он даже забыл, честное слово, забыл поднять лапу у первого куста, а сделать это, поверьте, он не забывал никогда.

Стремительно пробежав несколько кругов по пустырю, он вдруг прижался носом к земле, завертелся волчком и внезапно опять сник. Медленно, неуверенно он шел ко мне, чем-то расстроенный, чем-то смущенный.

Вы когда-нибудь наблюдали за служебной собакой, когда она теряет след? Только что она мчалась, припав к земле, — напряженный, как стрела, хвост, в глазах восторг преследования. И вдруг — останавливается как вкопанная, так что проводник чуть не летит через нее. Собака недоуменно оглядывается, рыщет, крутится на месте. Теплый, остро пахнущий след, он только что был перед самым носом и — внезапно исчез. Ищейка растеряна, смущена, испуганно, виновато глядит на проводника.

Точно так же смотрел на меня в эти минуты Пес. И меня осенило. Мой честный, верный, обязательный Пес! Так он же добрые сутки тщился сделать то, что уже несколько месяцев не удавалось мне, сверхэрудированному Игорю Семеновичу, целой лаборатории со всем ее научным скарбом — хроматографами и масс-спектрометрами. Пес преданно и добросовестно выполнял идиотское задание, которое я дал ему, чтобы развлечь своих гостей. Будучи в легком подпитии, я позволил себе дурацкую шутку. А он, бедный, этой шутки не понял, да и не мог понять. Да как можно было шутить над тем, что для Пса было свято?

Вчера вечером у меня собрались гости. Да нет, какие там гости. Просто сразу после работы несколько человек наших решили поехать ко мне. По дороге прихватили с собой немного снеди — холодильник у меня всегда полупустой — и пару бутылок. Наташа с Игорем разложили все по тарелкам, я открыл бутылки. Немного выпили. Без особого аппетита закусили.

Застольная беседа была вялой и крутилась она, естественно, вокруг проклятого синтеза. Приглашая к себе ребят, я вовсе не собирался устраивать производственное совещание, но втайне надеялся, что за столом, за разговором может появиться какая-нибудь спасительная идея, ну, не идея, так хоть крохотный огонек, который высветит еще не хоженную нами тропку. Ни идеи, ни огонька, ни тропки. И когда общий разговор окончательно угас, когда мои гости стали собираться, выдумщица Наташа подозвала дремавшего в углу Пса.

Среди собак, как и среди людей, есть гении, тупицы, посредственности. Но почти каждый, у кого есть собака, твердо убежден, что именно она — самая выдающаяся. Что же касается нас с Псом, мы смотрим на вещи трезво. Пес знает мои несовершенства и мирится с ними. Я готов признать, что мой друг отнюдь не собачий гений: он неглуп, но с неба звезд не хватает; он не урод, но и не красавец.

Но есть у моего Пса одно незаурядное качество, о котором я готов говорить неустанно, не рискуя показаться смешным. Ибо это качество — идеальный нюх — известно всем и никем не оспаривается. Я бы даже назвал Пса гением нюха. Обучаясь в молодости на площадке, он ничем не выделялся среди своих сверстников, а по некоторым дисциплинам, например в задержании, даже отставал. Но когда дело доходило до выборки предмета, мы с Псом торжествовали. Поиски палки были звездными часами Пса. Нет, не часами, конечно, а секундами, потому что выборку он исполнял в считанные мгновения.

Служи Пес в милиции или на границе, он, наверное, стал бы известен всей стране. Нам же его уникальный нюх был в общем-то ни к чему. Впрочем, время от времени мы демонстрировали его друзьям и знакомым, как счастливые родители показывают таланты своего вундеркинда. Все участники шоу, кроме Пса, разумеется, доставали банкноты одинакового достоинства, скажем, десятки; номера тщательно переписывались. Затем провозглашалось сакраментальное «деньги не пахнут», и Псу давали понюхать одну из десяток. Деньги тасовали, как карточную колоду, или прятали их в разных углах комнаты. Без малейших колебаний, мгновенно Пес находил и приносил мне нужную бумажку. Гости ахали и охали, глаза Пса (и мои тоже) светились гордостью и самодовольством.

Так вот, Наташа порылась в сумочке и извлекла оттуда бюкс, в котором на прошлой неделе носила наши образцы аналитикам. Дно бюкса было едва припорошено остатками злосчастного препарата. Я взял в руки хрупкую стеклянную посудинку и протянул ее Псу. Тот деликатно понюхал. «Ищи», — прошептал я. Кто-то из ребят невесело засмеялся. В самом деле, хороши были наши дела, если на Пса оставалась последняя надежда.

Однако Пес отнесся к заданию вполне серьезно. Он неторопливо обошел комнату и, остановившись у стенного шкафа, негромко подал голос. Я открыл дверцу, Пес аккуратно взял зубами с полки мой лабораторный халат, выстиранный и выглаженный, и ткнул его мне в колени.

Похоже, что Наташина выдумка немного поправила настроение ребятам. Я посмеялся вместе с ними и — не могу понять, как — забыл сделать то, что обязан был сделать сразу. Я забыл потрепать курчавый загривок, забыл сказать Псу, что он — молодец, хороший пес — выполнил задание безукоризненно. Выражаясь протокольным языком, я забыл закрыть дело. А без этого Пес, понятно, не мог считать свою миссию завершенной. И потому не спал всю следующую ночь и не давал спать мне. И потому искал, бедный, на пустыре то, что я велел ему найти. И потому, наверное, отчаявшись выполнить невыполнимое, таскал мне наугад пузырьки из-под лекарств, тряпку, кости и прочую дрянь.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Я присел на корточки около Пса, обнял его лохматую шею и тихо шептал ему на ухо: «Молодец, молодец… Хорошо. Все в порядке… Хорошо». Пес прижимался ко мне, и нам обоим и впрямь в эту минуту было очень хорошо. Но внезапно он вырвался из моих рук и сломя голову помчался в сторону леса.

И вот я уже добрых пятнадцать минут стою посреди главной аллеи и беспомощно, отчаянно высвистываю из темноты своего Пса. Такого никогда не было. Пес всегда бежит ко мне по первому зову, с первого свиста вылетает из кустов и не убегает вновь, не убедившись, что я его вижу. Даже в самые тяжелые для собачников дни, когда сук водят на коротком поводке, а кобели, теряя голову, целыми компаниями ждут своих дам у подъездов, даже в такие дни Пес сохраняет хладнокровие. Не скажу, что он мало интересуется противоположным полом. Но для него неясный след прекрасной незнакомки куда притягательнее ее самой во плоти. Пес — романтик в любви. Я, кстати, тоже. Наверное, поэтому в нашей квартире до сих пор нет хозяйки.

Губы у меня распухли от свиста. Свистеть я уже не могу и издаю какое-то змеиное шипение. Но продолжаю звать Пса. У меня на душе тревожно. И бьющийся в клетке деревьев ветер еще усиливает тревогу. Мне мерещатся дружинники, которые изловили бегающего без поводка Пса и волокут его в милицию. Мне мерещится мой бедный Пес на дороге — он мечется в ослепляющих лучах фар между машинами, которые, не сбавляя скорости, несутся по проспекту. И я свищу, свищу, а с губ срывается едва слышное шипение. Я беспомощен, как в ночном кошмаре.

Это кончилось внезапно, как обрывается ночной кошмар. Где-то рядом хрустнула ветка, зашуршали кусты, будто медведь продирался сквозь чащобу, и на дорожке показался темный силуэт крупного зверя. Пес мчался прямо на меня, светя, словно фонарями, зелеными ночными глазами. Все сердитые и горькие слова, которые я для него заготовил, вылетели из головы. Зверь налетел, уперся передними лапами в телогрейку и сразу отскочил в сторону. «Где тебя носило, черт бородатый?» — заорал я, перекрикивая ветер. Но Пес меня не слушал. Он отбегал в сторону и возвращался — он звал меня за собой. Я понял, что это важно для нас обоих и послушно двинулся за ним прямо через кустарник. Ветви хлестали меня по лицу, но я даже не отводил их, чтобы не сбавлять шаг, чтобы не отстать. Я лишь придерживал спадающие с носа очки.

Пес вывел меня на опушку, пробежал несколько шагов и звонко залаял. Я приблизился. Передо мной была детская песочница, огороженная низким деревянным барьером. На сыром слежавшемся песке угадывались почти неразличимые в темноте предметы. Я недоуменно уставился на Пса. Не переставая лаять и весело повизгивать, Пес наскакивал на песочницу. Сомнений не было: он привел меня сюда, чтоб показать нечто. Я достал из кармана телогрейки коробок и чиркнул спичкой.

Огонек высветил странный набор уже знакомых мне предметов. Спичка догорала, обжигая пальцы, но я успел заметить и аптечный пузырек, и куриную кость, и Кусок автопокрышки, и тряпку. Там были еще какие-то листья, обломки веток, куски коры. Я снова засветил огонек, поднял склянку и прочитал сигнатуру. Но тут налетел порыв ветра и задул спичку.

Я знал — не могу понять, отчего, — что в выложенном Псом натюрморте есть какая-то символика, какой-то определенный смысл. Мне нужно было как следует рассмотреть эту композицию, это упорно сооружаемое произведение собачьего поп-арта. Вспоминая тот вечер сегодня, я со страхом думаю, что мог просто отмахнуться от чудачеств моего славного Пса, раскидать с таким трудом собранные веточки, тряпочки и косточки. Не знаю, как сложилась бы тогда моя жизнь, а главное, наши отношения с Псом.

Я собрал немного хворосту, переложил его обрывками газет и разжег в песочнице костерок, что, кстати, строго-настрого запрещено в нашем лесу. Теперь можно было не торопясь рассмотреть Псовую добычу. В композиции определенно просматривался какой-то непонятный мне порядок. Ее центром, ее осью безусловно служила кость с двумя кусочками резины по краям — наподобие гантели. С одной стороны от этой оси лучами отходили ветки крушины, орнаментованные красными листьями осины и боярышника. А с другой стороны — чуть поодаль, но явно на своем месте — лежал пузырек. И еще я увидел засохшие плоды шиповника, и огарок стеариновой свечи, и кусок медной проволоки…

Люди глотают книги, не задумываясь над символикой букв и иероглифов. В тишине музыканты читают ноты и слышат никогда не звучавшую прежде музыку. Мы, химики, за плоскими абстракциями структурных формул всеми органами чувств воспринимаем мир веществ, с их запахами, способностью реагировать друг с другом, со всеми их удивительными свойствами. Я увидел и прочел…

Не стану утомлять вас чисто профессиональными подробностями: что прочитал я в сочетании куриной кости с ветками крушины и как мне удалось это сделать. Да и сам я, пожалуй, не смогу внятно объяснить, что послужило ключом к шифру. Может быть, число веточек — пять! — сколько ветвей-радикалов в молекуле нашего снадобья. Может быть, тупой угол их наклона к куриной кости — как известно, по Цирлиху, должно быть что-то около ста десяти градусов. А может быть, красные осенние листья, которые содержат набор веществ, необходимый для получения нужной конформации. А может… Какого черта! Все может быть…

Мне ничего не надо было записывать. Я видел весь синтез от начала до конца, все его семнадцать стадий одну за другой, все гидрирования, алкилирования, выпаривания, промывки, перекристаллизации и отгонки. Я видел и конечный продукт — сухой белый порошок, расфасованный в картонные коробочки.

А Пес, вывалив язык, шумно и часто дыша, сидел рядом с песочницей и озорно улыбался.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Две недели мы не выходили из лаборатории. Пес жил тут же. Спали на полу, завернувшись в противопожарные одеяла. Игорь Семенович, всклокоченный, небритый, по двадцать часов кряду манипулировал в вытяжном шкафу, не замечая даже Наташи. А она носила ему бутерброды. Пес три раза в день гулял сам в скверике возле института.

Точно в срок я положил на директорский стол отчет — перепечатанный и переплетенный. На твердых корочках было аккуратно выведено: «Синтез ПСА». Академик подписал отчет без единого замечания. Он лишь зачеркнул карандашом название препарата, пояснив, что пентасакратамидарил — это не совсем строго, что назвать препарат следует в точном соответствии с международной номенклатурой подобных соединений. Я вернулся в лабораторию и стер ластиком единственную начальственную поправку.

Я уже дважды побывал в зарубежных поездках — по поводу патентования нашего препарата. Ездили мы с Игорем, и он носился по магазинам, выполняя замысловатые поручения своей Наташи. Я же привез из дальних странствий удивительной красоты ошейник и несколько банок собачьих галет, кокетливо оформленных под косточки. Я пробовал их с чаем — довольно вкусно. Пес тоже попробовал, вежливо поблагодарил хвостом, но особого энтузиазма не проявил. Должно быть, он просто не уловил, что его потчевали иноземным яством. И мы, надев новый ошейник и раскурив трубку, пошли гулять.

Как помните, мы оба большие и с виду довольно страшные. Потому, стало быть, нам и задают все тот же неумный вопрос:

— У вас мальчик или девочка?

— Не видите, что ли? Кобель, — бросаю я на ходу. И мы идем себе своей дорогой.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 8 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Александр Морозов Если заплыть под плотину


1.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Итак, все позади. Не только мучительное напряжение и нервы, и борьба с усталостью, и кофе в третьем часу ночи, и осточертевшая правка и перепечатывание в который раз одного и того же. Не только эти, ставшие вдруг мелкими неприятности, но и все, что свалилось на него потом: поздравления, вручение синей с золотым тиснением папки, банкет, звонки по телефону, восторги родственников и добрых знакомых, и опять поздравления, поздравления, поздравления…

Отныне он — доктор таких-то наук. «Доктор наук С. Кирпичников». Свершилось. Ну и — как сказал поэт — с богом, и с богом, и хватит об этом.

Час назад Семен проснулся в своей квартире на Ломоносовском проспекте и не сразу понял, почему ему так хорошо. Затем дошло: все, кончилась карусель, весь научно-административный политес выполнен; можно вернуться к нормальной человеческой жизни — к работе.

Он встал, не спеша оделся и вышел из дома. И пока он все это проделывал, он прислушивался к себе, как шофер к работе двигателя. К движениям тела, к работе мозга. Он остался доволен. Все в порядке. Неизбежные возлияния, имевшие место за последнее время, казались мимолетным сном. Он бодро шагал по тротуару, и вдруг, ни с того ни с сего, всплыло воспоминание.

Это было то самое воспоминание, которое посетило его полгода назад, когда он подбирался к главному результату. К тому, который послужил непосредственным поводом для всех вышеупомянутых утомительных событий.

Требовалось найти необходимые и достаточные условия градуирования пучка локально-компактных пространств. Кирпичников давно уже топтался вокруг этой задачи, понемногу вытаскивая ее на поверхность из смутных глубин предположений, домыслов и догадок. Теорема сопротивлялась, как большая рыба, готовая в любой миг, вильнув, уйти в глубину.

Кирпичников был терпелив. Осторожно, настойчиво сматывал леску логических возможностей. Да, он проявил незаурядную выдержку. Но настало время, когда он понял, что воистину топчется на одном месте. Это не было минутной паникой после очередной неудачи. Просто однажды ночью кольнуло сердце и с необыкновенной силой ожило ощущение, испытанное когда-то в детстве.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

2.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Семен Кирпичников вырос в деревне, что стояла на берегу неширокой русской речки Истры. Надо ли говорить, что ребята знали реку по меньшей мере на десять верст вверх и вниз как свои пять пальцев. Знали и помнили не только каждый куст на берегу, но и каждый камень или колдобину на дне.

Было, правда, одно место, которого побаивались даже они, худые послевоенные дети, с коричневыми от солнца, острыми, как торпеда, телами.

Неподалеку от деревеньки, если идти вверх по течению, находилась плотина из камней, песка и обломков строительных плит, невесть откуда взявшихся в их глуши. Образовалась запруда — излюбленное место купания и рыбной ловли. А по ту сторону запруды, там, куда Истра падала с плотины негромким урчащим водопадом, и было то место, о котором спустя столько лет вспоминал Семен. Если, держась ближе к левому берегу, плыть к плотине и, не доходя пяти-шести метров до водопада, нырнуть и продвигаться дальше — вглубь и влево, то вдруг ощутишь, что вода резко похолодала и ее могучие, как бы спиральные струи неодолимо тянут тебя в каком-то неведомом направлении.

Никто не знал, откуда берется столь мощное течение и куда исчезает вся эта масса воды. Инстинкт самосохранения подсказывал, что лучше в последний момент вынырнуть на поверхность. Смельчаки старались как можно дольше проплыть под водой. Но всякий раз, когда холодная, тугая струя подхватывала тело Семена, сердце сжималось от страха и против воли он выскакивал на поверхность.

Был какой-то барьер, не пускавший вперед, и вот теперь, когда детство, и родная деревня, и сверкающая на солнце река ушли в далекое прошлое и будущий доктор наук С. Кирпичников сражался в одиночестве со своей теоремой, в ту минуту, когда он увидел, осознал, что все силы его, вся его воля и знание исчерпаны и он не может сдвинуться с мертвой точки, — забытое ощущение барьера и некой опасности, скрытой за ним, воскресло в его душе и стало ясно, что от недоделанного дела никуда не уйти.

Чтобы решить задачу, надо было преодолеть барьер недоверия к себе, барьер тревоги и неизвестности — и плыть дальше.

Он сделал это, и нашел необходимые и достаточные условия градуирования, и решил задачу… Вот что он сделал тогда.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

3.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Кирпичников принял неожиданное решение.

Не тратя времени, он сложил в портфель необходимые вещи, доехал на автобусе по Волоколамскому шоссе до Нового Иерусалима и оттуда на попутной машине добрался до родных мест.

Вечерело, стояла хмурая, неуютная погода, и никто в деревне не обратил внимания на городского человека, быстро шагавшего от сельмага, возле которого остановилась машина, по тропке через зеленый луг, отлого спускавшийся к реке.

Кирпичников дошел до нужного места, — здесь ничего не переменилось, — разделся, и ему стало не по себе. Он стоял в одних плавках, дрожа от холода и беспомощно озираясь. На темной воде качались первые опавшие листья — утлые желтые кораблики, над рекой стоял призрачный белесый пар.

Семен осторожно, без всплесков вошел в воду, окунулся и поплыл. Он помнил, где надо было нырять, и, набрав в легкие воздуха, ринулся в глубину.

Тотчас он почувствовал, как холодное течение подхватило его и понесло во тьму…

Теперь было важно проплыть под водой как можно дальше, преодолеть искушение вынырнуть, надо было продержаться до тех пор, пока он не почувствует, что барьер прорван, — а там будь что будет!

Он проплыл уже метров десять, и его не стукнуло о плотину, холодные воды по-прежнему несли его, и чувство страха исчезло — как вдруг он почувствовал, что воздух в легких на исходе.

Его несло, почти тащило через какое-то узкое место, он глотал воду, он был почти уже мертв. Течение несколько раз перевернуло его и наконец вынесло в спокойные воды. Под ним было твердое дно. Путешествие окончилось.

Когда он поднялся на ноги, оказалось, что вода едва доходит ему до пояса. Он огляделся, но ничего не смог различить.

Он медленно двинулся вброд, пытаясь угадать сквозь текучие пелены тумана, куда его вынес поток. Туман редел, и, выходя из воды, Кирпичников не верил своим глазам. Не было больше реки, и не было никакой деревни: он находился в той же университетской аудитории, где сегодня утром ему пришла в голову мысль съездить на Истру.

«Надо же, померещится такое. Пожалуй, в самом деле надо отдохнуть», — подумал Семен, потирая лоб. Он провел рукой по волосам — они были влажные. Он шагнул к выходу и почувствовал, что его что-то стесняет. Под коричневыми твидовыми брюками, которые он надел, выходя утром из дому, плавки у него были тоже влажные.

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

4.⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Он стоит в пустой, прохладной аудитории физического факультета: никого нет. Он пришел слишком рано. Он стоит и вспоминает.

Глубинное течение не зря пугало мальчишек. Тайный поток уносил прочь ребенка и выносил наружу зрелого человека.

Теперь-то он знал, что одолевать чувство, заставлявшее его вынырнуть, отступив перед барьером, ему придется еще не раз. Ну что ж! Он мужчина. Он ученый. Таков его жребий.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 12 ⠀⠀ ⠀⠀

В. Полищук Контакт

⠀⠀ ⠀⠀

Утренняя дорога состояла из девяти пролетов по десять ступенек каждый, а потом из трехсот сорока двух шагов до станции метро. Лукомский прошагал сто шестьдесят восемь, когда его остановил осипший голос:

— Здравствуйте, Валерий Лукьяныч.

Сбившись со счета, он затормозил на гололеде и ответил раздраженно:

— Здравствуй, мальчик.

Существо в детской шапке, в громадных ботинках на тощих ногах зябко поежилось и просипело:

— Вы меня, наверное, не узнаете. А я Сережа. Из Липецка.

На минуту умолкло, нервно проглотило слюну и напомнило:

— Я ваш сын.

И только после этого Лукомский не без ужаса вычислил, что уже тридцатое, начинаются новогодние каникулы. А бывшая жена, верно, неделю назад заявила по телефону, что пришлет увязшего в двойках сына для перевоспитания и на поправку. Лукомскому припомнились виденные по телевизору мужественные отцы, и он заговорил бархатным баритоном:

— Рад тебя видеть. Ужасно спешу. Вот тебе ключ — моя квартира триста восемнадцать. Поешь чего-нибудь из холодильника. Я, дружок, буду к вечеру.

Он не насчитал и дюжины шагов по скользкому тротуару, а было ему уже не по себе из-за этого телевизионного баритона, из-за собачьего словечка «дружок». В таком непривычном состоянии Лукомский расслабился, упустил момент и, садясь в поезд, не сумел захватить свое обычное укромное место в закутке около двери. И на работу приехал растерзанный.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Ну, а твоя позиция какова? Ты в квадратичную теорию веришь? — Этого следовало ожидать. Как с утра не заладится, так весь день к черту. Лукомский любил заранее составить расписание рабочего дня и чувствовал себя здоровым, только если события развивались в точности по намеченному сценарию. Сегодняшний план предназначал часы до обеда для работы над формулой, задуманной еще на прошлой неделе. Но в дверях института его перехватил кипящий страстью коллега по теоротделу Плашкин. А Плашкин — это надолго. Истина, известная любому, кто проработал в Институте межпланетных связей хотя бы три дня.

— Дело не только в теории, — продолжал между тем нашептывать Плашкин, — Филимонов решил его свалить. Но совет что скажет? Потому я и спрашиваю — какова твоя позиция? Когда большие силы упрутся друг в друга, все может зависеть от малых, даже от нас с тобой. Бурцева в самом деле пора валить. У нас в месткоме все так считают. Квадратичная устарела. С другой стороны, Филимонов может и не одолеть…

Лукомский перестал его слушать и с тоской задумался о том, что придется махнуть рукой на усталость — заняться хлопотами об отдельной лаборатории. Ему казалось: чем важнее должность, тем укромнее живется, тем меньше людей имеет дерзость покушаться на задуманный тобою распорядок дня. О, будь он начальником лаборатории, разве посмел бы Плашкин изводить его своей болтовней? А если бы и посмел, то как легко было бы, бросив на бегу — извини, у меня совещание, — скрыться в свой кабинет.

Квадратичной называли теорию, согласно которой вероятность встретить в космосе обитаемые миры зависит от плотности звездного вещества в галактике, от ее формы и возраста. Выражалось все это лаконичной, изящной математической формулой. Директор института профессор Бурцев придумал ее тридцать с лишним лет назад, добился, чтобы выстроили это громадное, вызывающее у всех зависть здание, — и вот теперь, как говаривал в кругу единомышленников его заместитель Филимонов, приближался час расплаты. Радиотелескопы прощупали все, что сияло, светило или мерцало на расстоянии тысяч и миллионов световых лет в участках Вселенной, выбранных согласно формуле Бурцева, но сигналов разумных существ так и не уловили. И на хитро задуманные шифровки, которые все эти годы посылали с Земли и со спутников, ответа не было. Филимонов торжествовал и готовился к решительным административным боям, держа наготове бухгалтерские выкладки о суммах, затраченных на проверку вздорной директорской теории.

Под стрекотню Плашкина Лукомский припомнил командирский бас замдиректора, перепуганную его секретаршу, экстренно искавшую в библиотеке «какую-нибудь латинскую цитату» для шефа, который трудился над письмом заграничному коллеге, — и на минуту ему стало бессмысленно, иррационально жаль старого директора. Пусть он уже не боец и восемь лет не может раздобыть для института ни одной ставки. Пусть даже его теория устарела. Всплыла в памяти фраза из давнего газетного очерка: «Разговаривая с профессором Бурцевым, невольно вспоминаешь, что во времена его юности наука была занятием людей интеллигентных».

Отделаться от коллеги и запереться в кабинете удалось только через час. И ровно на час Лукомский решил отодвинуть плановое время обеда.

Ничто не может устоять перед мощью аналитического разума, — размышлял он, настраиваясь на работу. Талантлив не тот, у кого большие ресурсы мозга — их хватает у всякого. В битве умов побеждает умеющий сфокусировать на поставленной задаче все, решительно все резервы своего мыслительного аппарата. Он истово в это верил, полагая, будто умеет сосредоточиться в любую секунду, — лишь бы не трезвонил телефон, лишь бы не торчал над душой Плашкин.

Задуманная Лукомским формула должна была установить связь между уровнем развития цивилизации и возможностями доступных ей средств связи. Лукомского нисколько не занимал вопрос, как выглядят предполагаемые инопланетяне, чем они питаются, как думают и о чем. Гораздо важнее для него были рабочие частоты передатчиков, первичная информация, которую хозяевам этих передатчиков вздумается бросить в эфир, принципы кодирования и прочие далекие от сентиментальности деловые подробности. И кто знает, может быть, его пришпоренный разум в самом деле породил бы в тот день замечательную многоэтажную формулу, но как назло зазвонил телефон.

Лукомский яростно схватил трубку и снова, в который уже раз, услышал раздражающий, надтреснутый — то ли стариковский, то ли детский голос, который звонил ему в самое неподходящее время, изводя непонятными, бессмысленными вопросами. На этот раз Лукомского угостили следующим текстом, произнесенным без единой паузы: пахнёт клеем и тленом пахнёт скипидаром живописец уже натянул полотно кем ты станешь натурщик не все ли равно если ты неживой и работаешь даром.

— Что означают данные слова, — мерно отчеканил надтреснутый голос, не удосужившийся и эту фразу увенчать вопросительной интонацией.

Лукомский, никогда не читавший стихов, швырнул трубку. День пропал, формула была убита.

По дороге домой он подсчитывал, делятся ли на три номера встречных машин, какова вероятность их столкновения в метель и сколько груза они могут разом взять на борт — бездумно выполнял свои привычные упражнения, помогавшие держать мозг в рабочей форме.

О том, что у него есть сын, он снова забыл.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— А по голове бить не будете? — это был первый вопрос, с которым Сережа уселся за занятия. Он смотрел на отца, вытянув шею, — и Лукомский понял, что это лицо он видел, должен был видеть давным-давно.

— Мама всегда обещает, что не будет. Но у меня замедленная реакция, и со мной трудно. Я порчу ей жизнь, — продолжал мальчик серьезным осипшим голосом, а отец тем временем вспомнил. И это лицо, с веснушками на носу и под широко раскрытыми невеселыми глазами. И худую длинную шею с кадыком… Все это он видел в глубине колодца, двадцатиметровой бетонной трубы, врытой стоймя в сухую, душную степь. Вспомнил: это он сам, вытянув шею, заглядывал в прохладную трубу, как в телескоп, и мечтал переселиться на другой ее конец.

Теперь он смотрел с того, другого конца…

— Не буду, дружок, не буду, — успокоил он сына баритоном, а про себя решил задавать только самые простые задачки.

Тревожили Лукомского не столько занятия с этим двоечником, сколько то, что дело было в среду — могла приехать Электрина. А что она скажет, увидев мальчишку, одному богу известно.

Не прошло и часа — а Лукомский уже кричал на Сережу, который так и не справился с задачей о двух плывущих навстречу друг другу лодках. Крик, сбивчивый и неумелый, услышала Электрина, бесшумно отворившая дверь своим ключом, — и забеспокоилась, потому что в этот час Лукомскому полагалось расслабляться, читать необременительный детектив или смотреть телевизор.

Опытный человек, едва заслышав имя Электрина, Пашня или Новелла, определит возраст и внешность носительницы любого из них без ошибки. Скорее всего Электрина или Новелла окажется усталой, полнеющей женщиной за сорок, которой удивительно плохо подходит ее звонкая кличка.

Электрина Ивановна Ступина, преподаватель математической логики, не выделялась в тусклой толпе увешанных сумками с провизией дам, заполнявших с пяти до семи вечера магазины и автобусы так густо, что Лукомский всерьез верил, будто они составляют подавляющее большинство населения. Он почитал эту неяркость важным достоинством, позволявшим ему и внутренний мир подруги зачислять в разряд таких же стандартных изделий, как ее фигура. И не тратить сил на эмоции.

Ему сходило с рук даже это. Электрина Ивановна умела прощать.

Лукомский смутился, когда его застали орущим на сына, который почему-то никак не мог запомнить, с какой скоростью течет река. А гостья, не говоря ни слова, подбежала к мальчику и обняла его, заслонила собой голову, которую Сережа уже привычно прикрывал руками.

— Пошел вон, — вот и все, что она сказала пораженному Лукомскому.

— Это же не имеет никакого значения! — услышал он уже на кухне. Потом голоса притихли, а когда их все же удалось расслышать, она уже называла мальчишку безобразным, сентиментальным именем «Сережик», а тот величал ее Риной. Не Электриной Ивановной, не тетей Электриной, на худой конец, а вот так, фамильярно. И только тут до Лукомского дошло, о чем сын испуганно лепетал весь час: минуты и секунды, нужные этим идиотским лодкам, чтобы доплыть до места встречи, нисколько не зависят от скорости течения.

Лукомский шепотом обругал бестолковых составителей задачника и ушел смотреть телевизор. Был он встревожен тем, что теперь предстояло восстанавливать привычные, разумно упорядоченные отношения с Электриной. А как это делают, было ему неведомо.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Директор института Николай Платонович Бурцев только на старости лет обзавелся домашним кабинетом. Когда-то в этой пыльной, заваленной журналами комнате спали, готовили уроки, дрались и мирились его сыновья, потом — внук и две внучки. А он свои книги и статьи сочинял, либо приткнувшись на кухне, либо сидя на кровати и положив на колено картонную папку. Теперь все молодые разъехались. Профессор же остался в кабинете, да и во всех прочих помещениях небольшой квартиры один: Капитолина Егоровна, его жена, три года назад умерла.

В тот самый вечер, когда Лукомский пытался учить сына математике, Николай Платонович обнаружил, что не может подняться с кресла. Непривычное бессилие навалилось внезапно, после обычной порции работы над очередной рукописью.

Припомнились профессору строки из «Илиады».

Он сознавал, что с помощью расплывчатых, неконкретных терминов поэты порой выуживают суть вещей успешнее, чем создатели безукоризненных уравнений. Может быть, лирики и контакт с инопланетянами наладили бы вернее, чем физики да радиотехники? Пошутив так сам с собой, Николай Платонович вдруг подумал: а с чего это мы взяли, что инопланетяне тоже спят и видят этот самый контакт? И серьезные, невеселые мысли посетили его.

Что испокон века делал человек, столкнувшись с непонятным, чуждым, загадочным — все равно, будь оно живым или мертвым? Почтительно, осторожно изучал? Берёг и лелеял? Как бы не так. Прежде всего — ломал. Грубо, топором или взрывчаткой. Умненько, скальпелем или лучом лазера — но обязательно ломал. А уж потом, расчленив, умертвив, исследовал, анализировал.

С чего частенько начинались контакты между далекими, прежде не знавшими друг друга земными цивилизациями? С агрессии, с истребления. Агрессия порой заменяла понимание, позволяла с ходу разрубать разные там гордиевы узлы. Но теперь-то известно: после каждого головокружительного успеха потомкам приходилось веками платить по векселям удачливых победителей.

А если вообразить, что где-то существует цивилизация, для которой все живое бесценно; цивилизация, абсолютно не воинственная и не способная сопротивляться напору варваров, не дорожащих своей жизнью… Да разве не сделает такая цивилизация все возможное, чтобы не связываться с окаянной публикой, от которой можно ждать чего угодно?

Не в этом ли причина молчания, которым космос встречает все наши сигналы?

И вот, задав себе такой вопрос, Николай Платонович почувствовал, что не может подняться с кресла.

Дотянулся до телефона, попытался позвонить старинному университетскому товарищу-врачу, но внезапно телефон затрещал под его рукой сам.

— Ваши биотоки шокируют, — произнес металлический голос, поразивший его неуклюжим обхождением со словами. — Сейчас уснете. Потом помогут.

Послышались короткие гудки, и Николай Платонович тут же ощутил, как отступает многолетняя бессоница, а голова клонится набок.

… Никогда еще он не просыпался так поздно. Никогда еще не бывало, чтобы профессор Бурцев не помнил, как он очутился в своей постели. Поднялся он с давно позабытой легкостью и поразился запаху, стоявшему в комнате. Пахло горчицей и почему-то лавандовым мылом, тем самым, которым он умывался пятьдесят три года назад, в первое утро после свадьбы. Своих сновидений профессор, как всегда, припомнить не мог.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

И снова звонил надоедливый — то ли детский, то ли стариковский голос. Монотонно, без интонаций, спросил, не считает ли Лукомский величайшим воином всех времен Хрольва Пешехода. Лукомский, отродясь не слыхавший ни о каком Хрольве, пригрозил милицией и бросил трубку. Болела голова, работать не хотелось.

Признаки плохой формы появились еще по дороге к метро: считая шаги, он два раза сбивался. Хотя, по логике событий, форма могла быть нормальной. Вчерашние опасения оказались напрасными. Электрина хотя и очень поздно, но все же пришла в его комнату. Сцен не устраивала (а он этого смертельно боялся). И только невзначай доложила:

— Он уснул.

А потом вдруг спросила:

— И зачем ты развелся?

Ответить Лукомский не смог: наступил момент, когда он согласно расписанию впадал в сон, — двадцать три часа двадцать минут. Провалившись в привычный колодец сна, он то ли услышал, то ли вообразил затихающий женский голос:

— Поразительные способности… За час — интегральное исчисление. А теорему Гёделя он уже зна…

Лукомскому привиделось, будто он, беспрекословно подчиняясь командам металлического голоса, осторожно, любовно помогает никудышнему своему директору встать с кресла, укладывает его в постель. А потом выполняет действия, каких наяву не проделывал ни разу в жизни: прилепляет к директорским пяткам горчичники, подносит таблетки и питье, умоляет успокоиться и уснуть. Директор же, размякнув до неприличия, уговаривает его не тратить время, а немедленно бежать к ребенку, который, мол, его, Лукомского, ждет не дождется. А потом будто бы топает он домой по раскисшему снегу, и кто-то, сжалившись, подвозит его на машине, зачем-то снабженной ракетным двигателем.

Еще не избавившись от видений, Лукомский с несвойственной ему осторожностью, стараясь не разбудить Электрину, в полной тьме пробрался в соседнюю комнату и было успокоился, увидев, что Сережа мирно спит, а во сне шевелит руками, собираясь лететь. Но тут он обнаружил у себя на ногах грязные валенки, а в левой руке горчичник, лишился сна и остаток ночи просидел на кухне, изнуряя мозг бессмысленными гипотезами. После такой ночи, да еще и очередного дурацкого звонка, о работе над формулой не могло быть речи. Поэтому Лукомский даже не рассердился, когда телефон зазвонил снова. Он узнал голос Электрины:

— Ты не возражаешь? Сейчас Сережа придет. Его очень интересует Институт. Он гордится тобой, — добавила женщина и внезапно повторила вчерашний бестактный вопрос:

— На кой черт ты развелся?

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Я, Валерий Лукьяныч, читал вашу последнюю статью в «Космическом вестнике», — услышал Лукомский, когда после перепалки с вахтером ему удалось-таки провести сына в свой кабинет. Тут же он узнал, что Сереже знакомы и все предыдущие его статьи (где только мальчишка раздобыл эти редкие академические журналы!), и даже дискуссия насчет квадратичной теории известна сыну насквозь.

— Так почему же ты на двойках сидишь? — вырвалось у отца.

— У меня, понимаете ли, замедленная реакция. А Елизавета Дмитриевна, наш классный руководитель, обладает холерическим темпераментом и часто задает переписывать отрывки из книг. Я же органически не способен переписывать дословно — всякий текст нуждается в редактировании…

Лукомский смотрел на него ошалело.

— Я считаю, — продолжал между тем мальчик, — что интеллект развивается в качестве приспособительного механизма у детей с замедленной реакцией. Взять, например, Кольку Королева из нашего двора — ему ничего такого не нужно. Все схватывает на лету, повторяет мгновенно и в точности. Координация движений невероятная.

— А ты пробовал хоть раз поговорить с учительницей или с матерью? — перебил его Лукомский. — Они бы, может быть, поняли, что ты не дурачок.

— Елизавета Дмитриевна не выносит болтунов. Она разговаривает только с родителями. А маме некогда. У нее работа и личная жизнь неустроенная.

В это время снова зазвонил телефон, и Сережа, внезапно утратив важный вид, попросил:

— А можно я трубку подниму?

— Ради бога, — разрешил Лукомский. — Все равно мне на совет пора.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

В Убежище Связи, упрятанном в недрах Оранжевой пустыни, затарахтело печатающее устройство. Неуклюжая акустическая система пустилась спешно записывать звонкий мальчишеский голос:

— Объем памяти у вас, видимо, огромный. Поэтому я надеюсь, что хоть вы и машина, но роль интонации оценить сможете. В человеческих языках, а особенно в нашем, русском, очень много информации содержится не в самих словах, а в паузах между ними, в междометиях, в артикуляции. Вам понятны мои термины?

Механический надтреснутый голос — то ли стариковский, то ли детский — отвечал:

— Понятны.

— Особое значение имеют словечки, которые, можно сказать, играют роль феромонов. Вы знаете — муравьи выделяют такие сигнальные вещества, чтобы общаться с особями своего вида. Так вот, в языке тоже встречаются этакие словесные феромоны, употребляя которые, человек как бы сигналит: я — свой, я — свой. Нередко их роль выполняют словечки, которые постороннему могут показаться грубоватыми. Они не всегда применяются с целью нанести оскорбление. Например, то выражение, о котором вы спрашивали, — черт побери — может иметь тысячи смыслов. Все зависит от контекста и сообщества, в которое входят собеседники. Чаще всего это просто феромон. Поэтому-то я и понял, что вы машина. Человек никогда не задаст такого вопроса…

Машина подключилась было, чтобы задать новый вопрос, но ее внимание отвлекло второе печатающее устройство, забарабанившее так, что первое заглохло. В убежище послышался другой голос. Негромкий, но очень внятный голос многоопытного лектора:

— Демографы предсказывают: к концу будущего столетия численность людей станет хоть и огромной, но постоянной. Можно надеяться, что после этого постепенно придут к равновесию и болезненные процессы, сотрясающие нашу планету. Не следует думать, что тогда наступит царство роскоши…

— Алло, алло, вас не слышно, — надрывался между тем мальчишеский голос.

— Возможно, уйдет в прошлое и такая форма расточительства, как человеческая гениальность. Нам нет смысла размышлять о подробностях грядущего, очень прозаического быта. Однако пришло время понять: контакт между цивилизациями — это не просто инженерная задача. Достижения нашей культуры не скудны — но многие ли из нас, так называемых технарей, имеют о них адекватное представление?

— Я слушаю вас, — обратилась наконец к мальчику машина, успевшая уже обзавестись любезной интонацией.

— Да у меня, собственно, все. А можно узнать, как это делается, что вы звоните прямо сюда по телефону? Может быть, дадите ваши координаты?

Машина испуганно заскрипела и, прикинувшись согласно программе непонятливой, спросила, когда можно будет позвонить ученейшему собеседнику повторно.

⠀⠀ ⠀⠀

— Эти вопросы трудны, и по-видимому, прав товарищ Филимонов — я уже стар для того, чтобы решить их все разом. Единственно честный для меня выход — подать в отставку. С этим я, профессор Бурцев, и обращаюсь к Совету — с просьбой об отста… — трудолюбиво фиксировало второе устройство.

⠀⠀ ⠀⠀

— Здесь вы меня уже не застанете, — кричал мальчик, — следующий раз звоните мне…

⠀⠀ ⠀⠀

На лиловом экране загорелась карта, и сияющая точка побежала по ней в сторону города Липецка. Потом координаты и номер телефона ушли в хранилище памяти — туда же, где сберегались все сведения, переданные из Института за десятки лет безуспешных поисков контакта или выуженные машиной при подключениях к земной радиотелефонной сети.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Центр работал автоматически — в Оранжевую пустыню вход живым воспрещался. Кто знает, что прилетит по Лучу Связи, замаскированному под вспышки пульсара: дружеский привет или ракета с полновесным ядерным зарядом? Запрет установили, когда машина извлекла из хаоса сигналов квадратичную формулу Бурцева.

Только после этого землеведам с планеты Куфи-Ку стало ясно, почему институтские радиотелескопы так безошибочно находят обитаемые миры. Формулу знали во всех этих мирах, ее всегда тыкали в нос тем, кто не хотел верить в колоссальные, непредсказуемые возможности умов, порой возникающих в недрах примитивно организованных, бурно размножающихся и воинственных популяций. И в смертельную угрозу того, что кто-то могущественный заставит эти умы изобретать средства истребления.

Охраной здоровья профессора Бурцева ведала особая межпланетная комиссия, опекавшая, кроме него, четверых ничем на земле не прославленных субъектов. Теперь по каналу связи, соединявшему Убежище с резиденцией комиссии, побежала просьба взять под надзор сохранность еще одной выдающейся особи, жителя Липецка, — первого уроженца Земли, интеллект которого оказался достаточным для прямого диалога с Машиной Связи.

Вот какое замечательное событие произошло как раз тогда, когда стрелки земных часов приближались к единственному в году моменту, в который жители этой планеты забывают взаимные обиды и, радуя друг друга, творят всевозможные чудеса.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— А из него выйдет человек, не мотылек какой-нибудь, — сказала Электрина, когда липецкий поезд, увозивший Сережу, отошел от заледеневшего перрона.

— Мотыльки — это кто? — поинтересовался Лукомский.

— Да все вы, ученые мужики… Так с пеленок и нацелены. Инженер с дипломом — личинка, кандидат наук — куколка, доктор значит, уже с крылышками. А что не из книжек — я не компетентен, не мешайте работать…

Что тут возразишь? Валерий Лукьянович сумел, наконец, посмотреть на нее глазами, не замутненными математикой, — и увидел: это стандартная женщина, пожалуй, понимает что-то, недоступное ему, знаменитому теоретику.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Загрузка...