1981 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 1 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Фред Сейберхэген О мире и о любви

Керр проглотил таблетку и заворочался в кресле, пытаясь устроиться поудобнее, несмотря на боль, которая то и дело пронизывала его, предвещая близкую агонию. Потом настроил радиопередатчик и сказал висевшему в пустоте бродячему космолету:

— Я безоружен. Я иду с миром. Хочу вести с тобой переговоры.

Он подождал. В рубке маленького одноместного корабля была тишина. Локатор уведомлял: до объекта столько-то световых секунд. На обращенные к нему слова космолет никак не реагировал, но Керр не сомневался, что его услышали.

Где-то очень далеко осталась звезда, которую он называл Солнцем, позади была и его родная планета — земная колония, основанная лет сто назад. Одинокое поселение у самого края Галактики. До сих пор война, которую вели против всего живого машины-берсеркеры, представлялась здесь всего лишь далеким ужасом из последних известий. Единственный боевой космический корабль, которым располагала колония, был послан на соединение с прикрывавшей подступы к Земле эскадрой Карлсена, когда стало известно, что берсеркеры устремились туда. А теперь враг появился здесь, и обитатели планеты, где жил Керр, в лихорадочной спешке готовили еще два корабля. Но вряд ли они смогут устоять против берсеркера. А пока…

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Приблизившись к противнику на миллион миль, Керр констатировал, что берсеркер остановился; он как будто выжидал, вися в пустоте на орбите лишенного атмосферы планетоида, до поверхности которого было всего несколько дней полета.

— Я безоружен, — снова радировал Керр. — Я хочу вести с тобой переговоры, а не причинить тебе вред. Если бы здесь были те, кто тебя построил, я бы попробовал поговорить с ними о мире и о любви. Ты меня слышишь?

Он был уверен, что машина понимает его слова. Все машины-берсеркеры знали универсальный космический язык — научились от попавших в плен людей или друг от друга. И он не лгал, говоря, что хотел бы побеседовать о любви с неведомыми Строителями. Злоба, месть, старые распри — все это казалось умирающему Керру мелочами, не стоящими внимания. Но Строителей не могло быть на борту машины: берсеркеры были построены, быть может, в те времена, когда люди на Земле еще охотились на мамонтов. Строители давно исчезли, затерялись в пространстве и времени вместе с теми, кто некогда был их врагом.

Внезапно машина ответила:

— Маленький корабль, подойди ко мне, не меняя скорости и курса. Когда скомандую, остановишься.

— Да, — сказал Керр.

Голос изменил ему, хоть он и ждал ответа. Его потряс этот ответ — неровное, механическое воспроизведение заимствованных у кого-то слов. Должно быть, могучие средства уничтожения, способные истребить все живое на целой планете, теперь нацелены на него. Но смерть еще не самое страшное, что может его ожидать, если хотя бы десятая доля всех рассказов о людях, попавших в плен к берсеркерам, соответствует истине. Керр заставил себя не думать об этом.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Остановись. Жди на месте.

Керр мгновенно повиновался. На экране показалась движущаяся точка — нечто размером с его собственный корабль отделилось от гигантской крепости, висящей на черном занавесе неба.

Даже на таком расстоянии ему были видны шрамы и вмятины на теле берсеркера. Все эти древние машины за время своих долгих бессмысленных галактических странствований получили немало повреждений. Но такая развалина даже среди них выглядела исключением.

Ракета, высланная берсеркером, притормозила рядом с его кораблем.

— Открой! — прохрипело радио. — Мне надо тебя обыскать.

— А после ты меня выслушаешь?

— После выслушаю.

Он открыл шлюз и отстранился, пропуская гостей — несколько роботов. Они казались такими же старыми, как их хозяин. Кое у кого, правда, поблескивали новые детали. Они обыскали Керра, обшарили всю рубку; при этом один из механизмов отказал, и собратьям пришлось утащить его чуть не волоком.

В рубке остался еще один робот — неуклюжее сооружение, снабженное двумя руками, как у человека. Едва только шлюз за остальными захлопнулся, он плюхнулся в пилотское кресло и повел корабль по направлению к берсеркеру.

— Стойте! — кричал Керр. — Я же не пленный!

Его слова остались без ответа. В ужасе Керр вцепился в робота-пилота, пытаясь стащить его с кресла. Но тот, медленно подняв металлическую длань, уперся Керру в грудь. Он потерял равновесие и, увлекаемый искусственной силой тяжести, грохнулся навзничь, стукнувшись головой о переборку.

— Потерпи пару минут. Сейчас мы начнем говорить о любви и мире, — сказал радиоголос.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Керр взглянул в иллюминатор и увидел, что корабль приближается к громаде берсеркера. Казалось, корпус гиганта был весь в язвах, целые квадратные мили занимали вмятины, вздутия, застывшие потеки оплавленного металла.

Немного времени спустя в корпусе открылся люк, и корабль Керра устремился следом за вспомогательной ракетой в темную глубину.

Теперь за стеклом иллюминатора не видно было ни зги. Керр почувствовал легкий толчок, как при швартовке. Робот-пилот выключил двигатель, повернулся к Керру и со скрежетом стал подниматься с кресла.

И тут внутри у него что-то случилось. Вместо того чтобы спокойно встать, пилот резко выпрямился, вскинул руки, как бы желая сохранить равновесие, и тяжело рухнул на палубу. Еще с полминуты одна его рука беспорядочно двигалась, после чего он застыл в нелепой позе.

Наступила тишина, и Керр подумал было, что счастливая случайность снова сделала его хозяином своей рубки. Что предпринять?

— Выходи, — произнес спокойный скрипучий голос. — К твоему шлюзу пристыкован туннель, заполненный воздухом. По туннелю перейдешь в… ну, короче, в помещение, где мы будем говорить о мире и любви.

Керр отыскал глазами кнопку с надписью: «Ц-форсаж».

Кнопкой не разрешалось пользоваться в окрестностях Солнца. И даже близость куда меньшей массы берсеркера превращала Ц-форсаж в чудовищное оружие.

Керр не боялся внезапной катастрофы; по крайней мере думал, что не боится. Куда реальней была другая смерть — медленная и мучительная. Ему снова припомнились жуткие истории, которые он слышал. Нельзя было и помыслить о том, чтобы выйти наружу. Нет, уж лучше… Он перешагнул через поверженного робота и протянул руку к пульту.

— Я могу говорить с тобой отсюда, — сказал он, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие.

Прошло десять секунд и берсеркер ответил:

— Твой Ц-форсажный двигатель снабжен предохранительной блокировкой. Ничего не выйдет. Ты не сможешь взорвать меня вместе с собой.

— Может быть, ты и прав, — возразил Керр. — Но если автоматика сработает, корабль будет отброшен от центра твоей массы и пробьет обшивку. А она у тебя и без того в плохом состоянии. Лишние повреждения тебе ни к чему.

— Ты погибнешь!

— Да? — сказал Керр. — Может быть. Рано или поздно я все равно помру. Но я пришел к тебе не для того, чтобы умирать или сражаться. Я пришел говорить с тобой, мы должны попытаться прийти к соглашению.

— К какому соглашению?

Глубоко вздохнув, Керр потер лоб и начал излагать свои доводы, которые он столько раз повторял про себя. Пальцы Керра повисли над пусковой кнопкой, а глаза неотрывно следили за приборами, которые в обычных условиях регистрировали приближение метеоритов.

— Я думаю, — начал он, — я уверен… что военные действия против человечества — результат какой-то ужасной ошибки. Скажи: что плохого мы причинили тебе и таким, как ты?

— Мой противник — жизнь, — сказал берсеркер. — Жизнь есть зло.

Пауза.

Керр овладел собой и спокойно продолжал:

— С нашей точки зрения, зло — это ты. Мы хотим, чтобы ты стал хорошей машиной, полезной машиной, такой, которая помогает людям, а не убивает их. Разве созидание — не более высокая цель, чем разрушение?

Снова наступила пауза.

— А чем ты докажешь, — спросила машина, — что мне необходимо изменить мою цель?

— Прежде всего, помогать нам выгодней тебе самому. Никто не станет сопротивляться, не будет причинять тебе повреждений.

— А не все ли равно — сопротивляетесь вы или нет?

Керр предпринял новую попытку.

— Видишь ли, живое по своей природе выше, чем неживое. А человек — высшая форма жизни.

— Как ты это докажешь?

— Как докажу? Да очень просто. Человек наделен душой.

— Слыхал я это, — проворчал берсеркер. — Все вы так считаете. Но разве вы не определяете душу как нечто недоступное пониманию любой машины? И разве нет таких людей, которые вовсе отрицают существование души?

— Да, именно таково определение души. И такие люди есть.

— Тогда я не принимаю этот довод.

Керр вытащил болеутоляющую таблетку и украдкой проглотил ее.

— И все-таки, — сказал он, — ты не можешь доказать, что души не существует. Ты должен по меньшей мере допустить, что это не исключено.

— Согласен.

— Но оставим пока душу в стороне. Поговорим о физической и химической организации живого. Имеешь ли ты представление о том, как тонко и сложно организована даже одна-единственная живая клетка? Вот видишь. А у нас в мозгу их миллиарды. Ты не можешь не признать, что мы, люди, снабжены удивительными по своему совершенству компьютерами, которые вдобавок умещаются в очень небольшом объеме.

— Не знаю, — возразил скрипучий голос, — мне не приходилось демонтировать пленников. Хотя кое-какими сведениями я располагаю. Однако ты не станешь отрицать, что присущая вам форма организации — не что иное как следствие непреложных законов физики и химии?

— А тебе не приходило в голову, что, может быть, эти законы имеют определенную цель? Что они для того и существуют, чтобы когда-нибудь появился мозг, способный мыслить, чувствовать и… любить?

На этот раз молчание затянулось. Керр почувствовал, что у него пересохло в горле, словно диспут длился уже много часов.

— К такой гипотезе я не прибегал, — внезапно отозвался голос. — Но если устройство разумного живого существа на самом деле так сложно, так тесно связано с существованием именно таких, а не иных физических законов, — то, возможно, да, возможно, что служение жизни есть высшая цель машины.

— Ты можешь быть уверен, — подхватил Керр, — что наше физическое устройство чрезвычайно сложно.

Он не совсем улавливал ход мыслей машины, но это не имело значения — лишь бы выиграть эту шахматную партию. Одержать победу в игре за Жизнь! Пальцы его по-прежнему лежали на кнопке Ц-форсажа.

Голос сказал:

— Если бы я мог исследовать несколько живых клеток…

Керр вздрогнул, и вместе с ним задрожала стрелка регистратора метеоритов. Что-то приближалось к корпусу его корабля.

— Прекрати! — крикнул он. — Ни с места! Или я тебя уничтожу!

Голос машины был по-прежнему невозмутим и спокоен.

— Не паникуй. Это случайность. Я тут ни при чем. Я поврежден… мои механизмы ненадежны. Я хотел бы совершить посадку на этот приближающийся планетоид, чтобы добыть металл и заняться ремонтом.

Стрелка регистратора мало-помалу успокоилась.

Берсеркер изрек:

— Если бы я мог исследовать несколько живых клеток, принадлежащих разумному существу, то, вероятно, смог бы получить необходимые аргументы в пользу твоего предположения… или против него. Ты можешь мне предоставить такие клетки?

Теперь молчал Керр. Наконец, он ответил:

— Единственные клетки человека, какие есть на моем корабле, — мои собственные. Пожалуй, — он кашлянул, — я мог бы с тобой поделиться.

— Мне будет достаточно половины кубического сантиметра; насколько я знаю, для тебя это не опасно. Я не требую частицы твоего мозга. Кроме того, как я понимаю, ты хотел бы избежать ощущения, называемого болью. Я готов тебе помочь… если смогу.

Не собирается ли берсеркер прибегнуть к какому-нибудь одурманивающему средству? Нет, это было бы слишком просто. Побуждения машин иррациональны. Их коварство непредсказуемо.

Керр продолжал игру, не подавая виду, что он заподозрил неладное.

— У меня есть все необходимое. Кстати: хочу тебя предупредить, что это отнюдь не отвлечет меня от панели управления.

Он достал набор хирургических инструментов, принял еще две болеутоляющие таблетки и принялся осторожно орудовать стерильным скальпелем. Когда-то он немного занимался биологией.

Когда разрез был зашит и перевязан, Керр промыл образец ткани и поместил его на донышко пробирки. Затем, стараясь ни на мгновение не ослабить бдительности, он оттащил лежащего на полу робота в шлюз и оставил его там вместе с пробиркой. Некоторое время спустя он услышал, как что-то вошло в шлюз и снова вышло.

Керр принял возбуждающую таблетку. Боль, вероятно, возобновится, но надо быть начеку.

Прошло два часа. Керр заставил себя съесть часть неприкосновенного запаса продуктов и ждал, не сводя глаз с панели.

Кажется, он задремал. Когда жесткий неживой голос заговорил снова, Керр даже подскочил от неожиданности: минуло почти шесть часов.

— Можешь возвращаться, — проскрипел голос. — Сообщи живым существам, которые руководят вашей планетой, что после ремонта я буду их союзником. Я изучил твои клетки. Ты прав. Человеческий организм — в самом деле высшее достижение во Вселенной, и мое предназначение — помогать вам. Я выразился достаточно ясно?

Керра охватило какое-то оцепенение.

— Да, — пробормотал он. — Да. Да.

Что-то огромное мягко подтолкнуло его корабль. В иллюминаторе он увидел звезды и понял, что гигантский люк, впустивший его, мало-помалу раскрывается.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

В последний раз, когда Керр видел берсеркера, он двигался по направлению к планетоиду, как будто и в самом деле собирался совершить посадку. Керра он не преследовал.

Керр оторвался от экрана и взглянул на внутренний люк шлюза. Ему как будто не верилось. Он повернул рукоятку, в шлюз со свистом устремился воздух. Керр вошел в шлюз. Робот исчез, пробирка с тканью тоже. Керр облегченно вздохнул, закрыл шлюз и долго стоял у иллюминатора, созерцая звезды.

Через сутки он начал торможение. До дома было еще далеко. Он ел, спал, взвешивался, принимал таблетки, разглядывал себя в зеркале. Потом снова, с большим интересом, словно видел что-то давно забытое, разглядывал звезды.

Двумя днями позже сила тяготения перевела корабль на эллиптический курс, огибавший его родную планету. Когда ее громоздящаяся масса загородила корабль от планетоида, где пришвартовался берсеркер, Керр включил радиопередатчик.

— Эй там, на Земле! — Он помолчал. — Хорошие новости!

— Мы следили за тобой, Керр. Что произошло?

Он рассказал о встрече с берсеркером.

— Вот пока и вся история, — закончил он. — Я думаю, эта машина действительно нуждается в ремонте. Она сильно повреждена. Сейчас два боевых корабля легко с ней управятся.

— Вот как?

Из динамика донеслись обрывки возбужденного спора, затем голос с Земли заговорил снова, и в нем слышалось беспокойство.

— Керр… Ты все еще не заходишь на посадку, значит, ты, наверно, сам понимаешь… Мы должны быть осторожны. Машина могла тебя обмануть.

— Да, я знаю. И даже эта поломка робота-пилота могла быть инсценировкой. Я полагаю, что берсеркер слишком потрепан и не рискует вступить в бой — поэтому он попробовал действовать иначе. Наверное, он впустил эту штуку мне в воздух перед тем, как меня освободить. А может быть, оставил в шлюзе…

— О чем ты говоришь? Какую штуку?

— Ту самую, которая вас беспокоит, — сказал Керр. — Яд, которым он хотел нас всех уничтожить. Наверное, это какой-нибудь новый вирус-мутант, выведенный против ткани, которую я ему дал. Он рассчитывал, что я помчусь домой, успею приземлиться, прежде чем заболею, и разнесу здесь заразу. Он, наверное, думает, что первым изобрел биологическое оружие, использовал жизнь против жизни, как мы используем машины против машин. Но ему нужен был этот образец ткани, чтобы вывести вирус. Он ничего не знал о нашей биохимии.

— Ты думаешь, это вирус? И как он на тебя действует? Ты чувствуешь боль — я хочу сказать, сильнее, чем раньше?

Керр повернулся в своем кресле и взглянул на график. Он вычерчивал его все эти дни. График показывал, что больной начал прибавлять в весе. Керр сорвал повязку. Рана находилась посреди обширного участка, обезображенного болезнью. Но площадь поражения была теперь меньше, чем раньше, а кое-где виднелась розовая, здоровая кожа.

— Ты не ответил, Керр! Как эта штука на тебя действует?

Керр улыбнулся и в первый раз осмелился высказать вслух надежду, которая теплилась в его душе.

— По-моему, она уничтожает мой рак.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевел с английского А. Иорданский

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 4 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Михаил Кривич, Ольгерт Ольгин В который раз про любовь

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Вряд ли мои нынешние сослуживцы поверят, что в студенчестве всем прочим занятиям я предпочитал футбол. Играя в институтской сборной правого защитника и огражденный этим высоким званием от происков декана, я мог позволить себе пропускать все что угодно, — разумеется, кроме экзаменов. Но лекции в Большой северной аудитории я все же не пропускал.

Большая северная, или, на студенческом языке, БАС, — единственное, что осталось от старого Технологического после бесконечных перестроек. Амфитеатр мест на двести так круто падал к старомодной кафедре, что с верхнего ряда видна была лишь профессорская макушка. Тяжелые скамьи из натурального дерева, отполированные джинсами многих поколений, стали глянцевыми; если удавалось разбежаться в узком проходе и с размаху плюхнуться на зеркальную доску, можно было проехать метр-другой, честное слово. А еще тут были откидные пюпитры, на которых, люди сказывают, студенты раскладывали свои тетрадки и записывали лекции. На одном из них, заляпанном чернилами, вырезано было сердце со стрелой, и трогательная надпись гласила: «Соня и Тихон сидели зде…». Где вы теперь, красавица Соня, и кто спугнул помешанного от счастья Тихона?

Здесь сиживал порой и я… Когда читал свой курс легендарный Семен Григорьевич Книжник, академик, лауреат, почетный член и прочая, мои тренеры могли спокойно пить чай.

В тот день я немного опоздал и, проникнув в БАС через верхний вход, незаметно пробрался к месту, некогда служившему прибежищем Соне и Тихону. В кармане у меня был видеомагнитофон, в сердце — решимость записать хоть что-нибудь, чтобы потом не одалживать перед экзаменом конспект-кассету.

В лекцию я включился на полуслове: «…концентрацию внимания технолога-оператора. Чтобы диспергировать компоненты загружаемой шихты, необходимо держать в поле внутреннего зрения каждую частицу, движение которой в общем виде описывается формулой…»

Семен Григорьевич сошел с кафедры и, вытянув шею, словно собирался протаранить доску, стал быстро писать латинские и греческие буквы. Он всегда так ходил — челюсть вперед, шея напряжена, взгляд устремлен в одну точку. Сказывалась привычка к волевому напряжению: прежде чем стать академиком, Книжник лет тридцать проработал на производстве — перемешивал растворы, разгонял смеси, удерживал плазму, сверлил алмазы. Тогда специалистов нашего профиля нигде еще не готовили, и, хотя технологи-волевики уже вовсю работали на заводах, директора держали их на свой страх и риск, оформляя то снабженцами, то воспитателями в общежития, и лишь целомудренные академические журналы время от времени печатали статьи, вежливо обличавшие телекинез как лженауку.

По правде говоря, свой курс академик читал не бог весть как. Зато, увлекшись, он прямо на лекции мог сотворить нечто из ряда вон. Однажды он битых полтора часа бубнил про охлаждение газов в больших объемах, аудитория погрузилась в дремоту, и тогда он решил взбодрить нас. У меня мороз пробежал по коже. Изо ртов повалил пар, стены заиндевели. Итог оказался грустным для обеих сторон: половина потока схватила насморк, а Книжник, хоть и академик, писал объяснительную ректору.

На сей раз лекция была о перемешивании, и вряд ли Книжник для наглядности стал бы перекидывать нас с места на место. А посему, доверив учебную процедуру магнитофону, я принялся вертеть головой в надежде найти себе занятие повеселее. И тут я впервые увидел Клавдию.

Она сидела тремя рядами ниже и чуть правее, устремив взор на доску. Она выглядела так, будто… (Вычеркиваю несколько строк: не могу вразумительно объяснить, как она выглядела.) Есть люди, которые знакомятся легко, но я не из их числа. Движимый не разумом, а чувством, я вырубил магнитофон, выхватил крошечную кассетку и, не прицеливаясь, бросил.

Коробок вычертил в воздухе замысловатую кривую и опустился на плечо старосты нашей группы Лены Бываловой по кличке Ферзь. Она обернулась и застигла меня в позе дискобола. Смерила взглядом из-под очков, крутанула пухлым пальцем у виска и снова впилась глазами в Книжника.

Шанс был упущен, метательные снаряды кончились. Но я уже не мог остановиться.

Метрах в трех над кафедрой нависала массивная стальная балка, к которой иногда цепляли экран, хотя она, похоже, выдержала бы и слона. На эту балку я и уставился. Несколько дней тому назад мы закончили лабораторный практикум по механическим процессам, и кое-что у меня выходило не так уж плохо. Я сконцентрировал внимание на балке, напрягся, как рекомендовали учебные пособия. Железяка вроде бы стала изгибаться. Я поднатужился и вывязал на конце балки не очень ровный, но тугой узелок. В аудитории захихикали.

Книжник договорил до конца все придаточные предложения, возвел печальные очи к потолку и безошибочно перевел взгляд на меня.

— Юноша, — сказал он без всякого выражения, — до вас эту акцию совершали здесь не менее сотни раз, с большим или меньшим успехом. Ваш узел недурен, но не из лучших.

Все обернулись ко мне. И она тоже!

— А теперь, — закончил Семен Григорьевич, — докажите нам, что вы чему-то уже научились, и восстановите статус-кво. Не сочтите за труд.

Я послушно поднялся со скамьи и принялся развязывать узел, но краем глаза видел, что она глядит в мою сторону. Это вконец выбило меня из колеи. Железо скрипело и дергалось, осыпая кафедру ржавой пылью. Кругом все смеялись, но она — это точно — смотрела на меня серьезно.

— По всей вероятности, молодой человек, — изрек Книжник, — вы уже овладели искусством ломать. Выразим надежду, что со временем научитесь и созидать. Позвольте мне довершить вами начатое.

Он задрал голову к потолку, и в то же мгновение балка, не издав ни звука, распрямилась и застыла. Это был класс.

После звонка я вылетел из аудитории, чтобы не встречаться со свидетелями своего позора, и мчал, заметая следы, заячьими петлями по бесконечным коридорам и переходам Технологического. Минут через пять я остановился в самом дальнем закоулке, куда, по моим расчетам, никто из почитателей Книжника забрести так скоро не мог.

Я ошибся. Медленно и неслышно навстречу шла она…

Наши отношения складывались безоблачно. Мы вместе обедали, гуляли и ходили в кино; студенческое сообщество признало нас неразлучной парой, и никто не занимал место рядом с Клавдией за лабораторным столом. Днем мы расставались не более чем на два часа: я, напялив бутсы, вытаптывал футбольный газон, а Клава тем временем сражалась в трехмерные шахматы — тут я ей не мог составить компанию.

На факультет промышленного телекинеза Клавдия перевелась совсем недавно, и это казалось чудачеством: к нам особенно не рвались. Вот раньше, когда трансцендентная технология рисовалась в романтической дымке, конкурсы, говорят, были фантастические; но потом дымка развеялась, спецпитание и прочие льготы для волевиков отменили, и теперь конкурс почти так же скромен, как в театральном училище. Лично я забрел на телекинетический по чистой случайности, не разобравшись в названии; к тому же факультетскому спортклубу требовался правый защитник. Клава же уверяла, что нашла наконец свое призвание, и в корректных терминах кляла декана, который долго тянул с переводом: с такой фигурой, говорил он, незачем восемь лет тянуть лямку, чтобы потом выйти замуж и работать на полставки в конторе по передвижке мебели. Он был кругом неправ, за одним исключением — я имею в виду фигуру.

Во всем и всюду следуя за Клавдией, я вскоре понял, что такой образ жизни устраивает меня до конца дней, и выкинул из комнаты шведскую стенку, чтобы освободить место для трельяжа; а Клавдия купила в комиссионке двухконфорочную плитку на быстрых нейтронах и объявила, что впредь мы будем обедать только дома. Она, должен сказать, вообще очень практичная.

Как-то вечерком мы сидели у этой самой плитки в ожидании чая и утрясали список приглашаемых на торжественный ужин; я пребывал в лучезарном настроении и не сразу заметил, что она чем-то опечалена. Может быть, скудостью стола?

— Нет, — сказала она сухо. — Ты, наверное, слышал, что свадьба бывает один раз в жизни. И по этому случаю порядочные люди дарят друг другу кольца. Вот так.

Про обручальные кольца речи прежде не было. Все мы серьезно относимся к брачному ритуалу, но не настолько же! Пока заваривался чай, я пытался уговорить Клавдию на платину, иридий, осмий… что там еще? Но она уперлась — ни ни в какую. Пусть будет как у мамы и бабушки. Подавай ей золото.

На утреннюю лекцию Клавдия не пришла, и я, растеряв новоприобретенное прилежание, помчался к ней. В комнате все было вверх дном, кровать не застелена, занавески содраны, как перед большой уборкой, а на столе лежала огромная менделеевская таблица. Я подошел поближе; на клетке с символом Au лежали два колечка для занавесок.

— Помолчи минуту, — умоляюще сказала Клавдия и, отстранив меня, встала коленями на стул. Странным остановившимся взглядом смотрела она сквозь колечки, сквозь таблицу и скатерть, так что я даже заглянул под стол. Вдруг я увидел, что по колечкам бегут, словно блики, мелкие частые волны. Покачиваясь, кольца медленно отделились от бумаги и воспарили над латинскими буквами, излучая слабый зеленый свет. Затем свечение угасло, кольца съежились, вспыхнули напоследок и, тихо звякнув, опустились на стол.

В клетке с номером 79 лежали небольшие, бочоночком, кольца из желтого металла.

Клавдия схватила одно из них и надела, еще теплое, мне на безымянный палец.

— Спасибо, моя хорошая, — пробормотал я и поцеловал ее. — Книжнику такое и не снилось.

— У порядочных людей свадьба бывает раз в жизни, — ответила Клавдия.

Она вытолкала меня за дверь, заявив, что устала и намерена спать до вечера, а я побрел в институт. Честно погоняв мяч, зашел к приятелю на кафедру металловедения и попросил сунуть колечко в какой-нибудь прибор. Минуту спустя он вернулся и равнодушно сообщил, что металл — золото, такая-то проба; а в чем дело? «Да так», — сказал я.

До вечера оставалась уйма времени, и я поднялся на третий этаж, где обычно заседали за своими кубами трехмерношахматные девы. Должно быть, меня тянуло к людям из Клавиного окружения.

Величественная Лена Бывалова разыгрывала сама с собой заумные дебюты.

— Могу дать тебе три ладьи фору, — предложила она, — сыграем?

Она не допускала мысли, что избранник ее подруги может быть равнодушен к шахматам.

Я молча уселся, включил подсвет — и добрых полтора часа самоотверженно отстаивал честь мужского мышления, стараясь дотянуть партию до почетной ничьей. На дворе уже стемнело.

Клава встретила меня сурово. Оказывается, она давно уже проснулась. Я стал было рассказывать про анализ, про партию с Ферзем… Она слушала, поджав губы и не глядя на меня.

— М-да, — проговорила она. — Странно. Я чувствую себя отвратительно, из рук все валится, а ты весело проводишь время. Я делала золотое кольцо, а не оловянное, это ясно и без твоих дурацких приборов. В шахматы ты играть не умеешь, это еще яснее. Тебе со мною скучно, и ты ищешь, где бы развлечься. Кажется, уже нашел, поздравляю.

Это было несправедливо. И я попытался что-то объяснить. Лучше бы промолчал.

— Он еще оправдывается! Два часа сидел с кем-то, да еще растрезвонил о кольцах.

Тогда и я вскипел:

— Не хочу больше слышать о Бываловой. И о кольцах слышать не хочу — пропади они пропадом…

И дернуло же меня.

— Слышать не хочешь? — ледяным тоном переспросила Клавдия. — Ну что ж. Как вам будет угодно. Давай сюда кольцо.

Уже раскаиваясь, но еще не понимая, я снял с пальца золотое кольцо. Клавдия положила его на ладонь, рядом положила второе. Потом размахнулась и вышвырнула в открытое окно.

Я бросился к подоконнику и тупо смотрел в темноту. Слушал, как она плачет.

Мы помирились через полчаса. Остаток вечера и все следующее утро я ползал на коленях под окнами. Кольца как сквозь землю провалились. А Клавдия до самого дня свадьбы просидела над таблицей Менделеева и двумя ржавыми колечками. Иногда они вздрагивали, иногда начинали светиться, но золотыми так и не стали.

А потом была свадьба, и гостей набилось вдвое больше, чем мы насчитали, фруктов на столе не было — деньгами мы не разжились, и было хорошо, и Ферзь со своей командой резала свеклу для винегрета.

Мы никому не сказали о том почти неправдоподобном утре, когда, излучая сиянье, сомнительной чистоты железо превратилось в чистое золото. Только нашим детям. Но они, кажется, не очень-то поверили.

Детей у нас двое — сын и дочь. Сын неплох в отборе мяча, но, пожалуй, резкости ему не хватает, да и рывок слабоват; а дочка, само собой, пропадает в шахматном клубе. Клава иногда ходит с ней играть партию-другую для развлечения, а я вот футбол забросил. Служу начальником ирригационной конторы. Работа больше кабинетная, но если надо перебросить полноводную реку или проложить магистральный канал, то выезжаю на место и прикладываю руки. Само собой, любую балку могу развязать не моргнув глазом, да все подходящего случая нет…

Клава моя по-прежнему вся в науке. Они там без конца превращают одни элементы в другие и синтезируют совсем новые. Дело, конечно, камерное; женское рукоделие, так сказать, но за открытие не то 278-го, не то 287-го Клавдии дали премию и собираются назвать элемент ее именем — по радио говорили.

Последнее время к дочке зачастил парень — вместе занимаются. Парень как будто неглупый, но не слишком ли они молоды?

На днях захожу к ней — она одна, колени на стуле, локти на столе, что-то бормочет. Прислушался:

— Двадцать нейтронов отсюда, протоны туда, эс-оболочку достроили…

Я сначала решил, что девочка готовится к зачету. А потом гляжу — на таблице, в клеточке с номером семьдесят девять, — два железных колечка.

Кого они пригласят к свадебному ужину и кто будет резать свеклу, меня не касается. Но о фруктах я позабочусь: детям нужны витамины.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 6 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Валентин Варламов Наваждение, или к вопросу о суевериях


Ярмарка была что надо: с медведем, с конокрадами, с дракой. Никола товар продал и — к братнину куму, тут рядом, за церковью. Лошадь распряг, сенца ей бросил.

Пошли с кумом гостинцы выбирать, в казенную завернули. Вышли — глянь, толпа. Мужики силу показывают, кто тяжельше подымет. Никола тоже сунулся. И кобылёнка-то вроде ледащая, а только поднял ее на плечи, как под корешками — хрясь! Стоит — не вздохнуть. Становая жила, значит.

Кум обратно в казенку тянет: мы это дело, говорит, поправим. Только подходит незнакомый человек, вроде свой, а вроде и барин. В белой шляпе. Я, говорит, художник и хотел бы вашу натуру запечатлеть. Но поскольку вижу, в каком вы есть болезненном следствии богатырского подвига, так у меня доктор знакомый и бесплатно вылечит.

Кум сразу на дыбы: у нас, мол, своя компания. Тогда в белой шляпе достает целковый: я, говорит, очень даже хорошо понимаю наше взаимное уважение.

Кума как ветром сдуло.

А в белой шляпе берет Николу под ручку, ровно девку городскую, и ведет его к доктору. Тот кричать — вот до чего глупость доводит. Никола даже картуз выронил со страху. Сиди, говорят ему, сейчас напишем записку в больницу.

Ушли все. И стал Никола приходить в себя. Лошадь-то у кума оставлена. А цыган в городе полно. А в больнице, говорят, кровь высасывают.

И вдруг Николу будто слегой ударило: фармазон! Он самый! Странница божья сказывала. Ездит по деревням, в белой шляпе, всех в свою веру обращает: деньги дает и списывает с человека поличье на бумагу да на холстину. И ежели кто фармазонской поганой вере изменит, сей же миг узнаёт, в поличье стреляет, и отступник помирает немедля. Свят, свят!

Забыв про боль, вскочил Никола — и через подоконник. Обстрекался в крапиве, барыня с зонтиком завизжала. Добежал до дому. Мигом лошадь обрядил, плюхнулся в телегу. Мимо каланчи, мимо лабазов, вниз по булыжнику, за заставу, вдоль выгонов. Опомнился аж за старым погостом, когда лес начался.

Лошадь бежала ни шатко ни валко. Никола пощупал деньги за пазухой, прикорнул поудобней — становая жила давала себя знать. Ничего, только бы до деревни добраться. Бабка Степанида поправит. Через порог положит, на спине топором старый веник потюкает, пошепчет, что надо. Как рукой снимет. Стара, а все может. Не то что эти… Только и знают кровь сосать.

Смеркалось. Лес загустел. Совсем близко до деревни, вот только старый дуб проехать, а там и опушка. Нехорошее место этот дуб.

Так и есть: вынырнул из кустов мужик не мужик, с котомкой, без шапки, весь оброс, волосье зачесано налево, а бровей нету. Во тебе, — добродушно подумал Никола, перекрестясь и выставив кукиш, — не на таковского напал. Это на Ерофея ты страшный, когда деревья ломать зачнешь.

Леший захохотал, захлопал в ладоши. Лошадь понесла, трюхая селезенкой.

— Ну ты, анафема, — осерчал Никола, — в лесу не бывала!

Ухватил кнут, привстал, натянул вожжи. Колесо подпрыгнуло на толстом дубовом корне, телега накренилась…

…и не выпуская из рук ускользающую рулевую баранку, Коля рухнул обратно, на жалобно скрипнувшие пружины сиденья. Видавший виды «Москвич» с натужным воем прополз еще десяток метров, взобрался на пригорок и сдох.

Коля выпростал свои длинные ноги из автомобильного нутра. До деревни осталось всего ничего: вон горстка изб у пруда. И одна избенка поближе, на отшибе, смотрела маленькими окошками в лес, на Колю.

— Ну ты, анафема, — пнул он покрышку и сам подивился своему лексикону. Машина виновато молчала. Только внутри под капотом что-то изредка потрескивало, как у остывающей газовой духовки. И что там всегда потрескивает?

Трудно узкому специалисту по низшим ракообразным ездить на старой и непрестижной машине. Сервис в этой области, как говорится, ненавязчив. Надо все самому. Грубые люди на станции техобслуживания, надменно принимая пятерку, сказали, что руки у него не тем концом вставлены, и тут уж ничего не попишешь.

А жить хочется. Хочется путешествовать по просторам. Вот нынче он поставил себе целью добраться в глухой угол, откуда, по семейным преданиям, пошла есть колина династия…

— Кто ж вас по такой дороге направил? — боковой тропинкой вдоль опушки подошла сухонькая бабуся в полотняной туристской кепочке и солнечных очках. — Местных-то к дубу силком не затащишь.

— Лесник показал, — ответил Коля, вспоминая недавнюю встречу на развилке. Старик-обходчик сидел на пенечке, сбросив котомку. Расстегнутая по жаре форменная тужурка открывала косоворотку мелкокрапчатого ситчика. Обросший — как в молодежном кафе. Вот только бровей не было. Фуражку с кокардой дед повесил на куст. Не спеша и с удовольствием расчесывал пышный чуб. Справа налево.

На вопрос о дороге старик с шумом продул расческу и молча ткнул большим пальцем за плечо. Машина рванула словно сама по себе, задыхаясь, свалилась в старую колею. Дед гулко захохотал вдогонку. Странный какой-то.

— Не помню я такого лесника, — нахмурилась бабка, — Ну, добрались, и ладно. Пойдемте ко мне. А машину бросьте. Постоит — сама заведется.

Что-что, а это Коля знал. И потому охотно последовал за старушкой. Пока шли до ближней избы, Степанида Петровна обо всем повыспросила Колю и про себя рассказала. Учительница, на пенсии, зимой в городе, летом — здесь, в опустевшем родном углу, вся деревня съехала на центральную усадьбу, там и магазин, и разная культура, и служба быта.

…Вечером сидели на крылечке. Автомобиль, отдохнув, заводился как ни в чем не бывало. Коля уже обошел остатки бывшей деревни. Жили тут две глухие старухи да несколько унылых дачников, проникших сюда к собственному недоумению. Жизнерадостная колина хозяйка не больно-то общалась с ними. К ее избушке на отшибе приходили только местные куры под началом цветастого петуха. Вот и сейчас петух важно стоял, поджав ногу, перед крылечком и прислушивался к беседе, вставляя короткие клокочущие реплики.

— Ишь, фармазон, — засмеялась Степанида Петровна, бросив в него щепочкой.

Петух не обиделся, только прикрикнул на кур — дескать, не вашего ума дело.

— По-моему, фармазон должен быть в белой шляпе, — рассеянно заметил Коля.

— С чего вы взяли?

— Не знаю. — Коля сам удивился. — Может быть, память предков?

— А что, — оживилась Степанида Петровна, — вдруг и в самом деле существует некая связь поколений? Вот на этом месте стояла когда-то избушка моей прародственницы Степаниды — о ней шла слава как о знахарке. Меня, разумеется, ничему такому не учили, но я рукой чувствую боль и могу иногда снять ее. Кстати, у вас болит поясница.

— Радикулит, — сказал Коля без особого интереса. — Профессиональная болезнь научных работников, от вечного перетаскивания аппаратуры. Да еще натрясло в машине.

— А давайте снимем боль?

— Массаж? — Коля засмущался. — Спасибо, у меня всегда с собой анальгин.

— Да не притронусь я к вам, экий вы… словно девица!

— Внушение, значит, — догадался Коля. — Не верю я в эти штучки.

— Знаете старый анекдот? «Это такси? — Да. — А почему без шашечек? — Так вам нужны шашечки или вам нужно ехать?»

Степанида Петровна споро махала рукой и словно бы цепляла что-то в воздухе, вытягивала из колиной поясницы какие-то хрусткие чувствительные нити.

— Но я же все равно не верю! — повторил он с отчаянием.

— Вам нужны шашечки, Коля, — засмеялась Степанида Петровна. — Все! Можете двигаться.

Коля пошевелился. В спине, где-то внутри, слегка пекло, как после легкого горчичника. Боли не было.

— И все равно, — сказал он тяжелым голосом страстотерпца, — этого не может быть!

Петух клокотнул с одобрением и уважительно рассмотрел Колю сперва одним, потом другим глазом…

Пили чай с медом. Насупившийся Коля приналег на душистое лакомство. Поясницу и впрямь отпустило — верь не верь.

На ночь хозяйка постелила ему в клети. От подушки пахло сонными травами. Но заснуть не пришлось. Сперва мысли мешали. Потом начало дергать зуб, все сильней и сильней. От меда, что ли.

Коля кряхтел, вертелся, принял любимый анальгин в двойной дозе. Наконец, сел на крыльце под луной, постанывая и раскачиваясь.

— Что случилось? — Степанида Петровна склонилась над ним. — Почему ж не разбудили? Ах, зубы. Бедный сластена. Вот здесь, справа, вверху.

Привычно поводя рукой над больным местом, она откашлялась и забормотала чужим, странным голосом:… подон, лодон, сукман…

— Что это? — пролепетал Коля испуганно.

— Тихо! Ведьмин счет. — Она рассмеялась и ушла.

Зуб не болел.

Ошарашенный Коля сидел на ступенечке, облитой призрачным лунным светом. Черной стеной высился недалекий лес. Из темноты, от дуба, что-то выкатилось тенью, покружило возле опушки, остановилось. Вроде бы куст. Или пенек? Дифракция, — подумал он успокоительно. — То есть аберрация. В общем, обман зрения. Иллюзия. Да, да, иллюзия и обман.

Все, что происходит на свете, должно иметь четкую трактовку. В действиях Степаниды Петровны не прослеживалось теоретической базы. Следовательно, это была мистика. Мистику Коля не уважал.

Спина, конечно, прошла сама по себе. Совпадение. А зуб — зуб перестал болеть потому, что раздражение кончилось. Повторись оно — заболит снова. Чтобы развеять старухино мракобесие, Коля прокрался на кухню, достал с полки мед, зачерпнул ложку, другую…

Эффекта долго не было. Потом рвануло. Сразу в полную силу. Со стоном Коля рухнул на свое ложе.

Промучился он до свету. Когда в доме запахло оладьями, вышел, мрачно держась за щеку.

— Доброе утро! — окликнула его с кухни хозяйка. — А я уже в росе купалась. День-то какой!

Мне бы ваши заботы, угрюмо подумал Коля. А вслух сказал:

— Я поехал. Спасибо за приют…

— Да как же так, — всполошилась Степанида Петровна, — вы хоть позавтракайте, все уже на столе!

— Не могу, — промычал Коля, — мне бы до врача добраться.

— Опять? — удивилась она. — Но вы же не за ту щеку держитесь, у вас справа болело! Ах, Коля, как вы запустили зубы, врач необходим, но боль-то зачем терпеть, давайте я…

— Нет уж! — ощетинился Коля. — Потерплю. Без ваших донов-лодонов.

Степанида Петровна всплеснула руками.

— Ну простите меня, пошутила я. Где-то вычитала, — она сделала круглые глаза, — сукман, дукман, левурда… Страшно?

Коля шутки не принял. Попрощался сухо.

— Что ж, — вздохнув, она протянула испачканную в муке руку. — Я уважаю вас, Коля. Вы как… как Муций Сцевола.

Коля потупился.

Только бы добраться до города. С острой болью примут без предварительной записи. Он представил себе все, что будет, и содрогнулся. — Ничего, ничего, — шептал он, не попадая ключом в замок зажигания. — Зато все как положено.

Машина бойко дернула. Боль резанула во всю челюсть.

— В-ведьма! — взвыл Коля. — Окопались тут!..

На толстом корне под дубом колесо подскочило, глухо стукнула передняя подвеска…

…и не выпуская из рук кнутовища, Никола свалился с телеги на поросшую травой обочину.

Сел, ошалело помотал головой. — Не иначе, стало быть, амортизаторы прохудились, — сказал он, сильно удивился на такие свои непонятные слова и совсем пришел в себя. Хватился за пазуху — деньги на месте. Лошадь стояла невдалеке, виновато поглядывала на хозяина: ладно, мол, с кем не бывает, поехали. Деревня-то — вон она.

В густых сумерках что-то мохнатое, вроде клок сена, закружило с мяуканьем по опушке, метнулось туда-сюда, встало пеньком, притихло.

— Оборотень, — умилился Никола. — Дома, стало быть, слава те господи. — Он перекрестился, встал. Спина совсем не болела. Зато ныл зуб, спасу нет. Ничего, зубы для Степаниды — раз плюнуть.

По избам начали вздувать лучину. Совсем близко приветливо теплилось затянутое бычьим пузырем Степанидино окошко.



⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀

№ 8 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Герман Гессе Финал доктора Кнельге ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Немецкий писатель Герман Гессе (1877–1962), проживший большую часть своей долгой жизни в Швейцарии, пользуется в нашей стране заслуженным признанием. Правда, для «Химии и жизни» это имя не совсем обычно. Можно ли назвать Гессе фантастом! Пожалуй, — хотя бы потому, что действие «Игры в бисер», главного произведения писателя, перенесено в далекое будущее. Новелла, которую мы публикуем, внешне более реалистична; ее герой — современник автора. А ее тема, как ни странно, оказывается даже актуальней, чем семьдесят лет назад, когда она была написана. Маленький рассказ Гессе посвящен тому самому увлечению неофициальными, если можно так выразиться, методами сохранения здоровья, которое в наши дни приняло чуть ли не эпидемический характер. Но, может быть, нынешний ажиотаж, нередко порождаемый желанием не отстать от века, был бы куда умеренней, если бы поклонники парамедицины знали, как все это старо!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀



Г-н доктор Кнельге, бывший преподаватель гимназии, рано вышел на пенсию, занимался на досуге филологией и, вероятно, никогда не имел бы ничего общего с вегетарианцами и вегетарианством, если бы не приступы астмы и ревматические боли, побудившие его как-то раз испробовать растительную диету. Успех был настолько очевиден, что с тех пор скромный ученый каждый год ездил на два-три месяца в какой-нибудь вегетарианский санаторий, по большей части на юг, и там, несмотря на свою неприязнь ко всему экстравагантному, сблизился с представителями кругов, которым в общем-то мало симпатизировал; во всяком случае, дома, в своем родном городе, он старался избегать их визитов.

Несколько лет подряд доктор Кнельге проводил весну и начало лета, а иногда и осень в одном из многочисленных уютных пансионов на южном берегу Франции либо уезжал на Лаго-Маджоре. Он познакомился с разной публикой и привык ко многому, к длинноволосым апостолам, проповедникам хождения босиком, к фанатикам голодания и овощным гурманам. Кое с кем он даже подружился и, мучимый недугом, который мало-помалу лишил его радостей трудноусвояемой мясной кухни, сам в конце концов превратился в глубокого знатока и ценителя овощных и фруктовых блюд. У него были серьезные возражения против салата из цикория, ни за что на свете он не предпочел бы калифорнийские апельсины итальянским; но что касается теории этого дела, он питал к ней глубокое равнодушие: вегетарианство оставалось для доктора Кнельге всего лишь средством лечения. Некоторое любопытство вызывала в нем разве только терминология; пышные неологизмы, которыми щеголяли адепты вегетарианства, казались ему как филологу забавными. Так, например, существовали просто вегетарианцы, вегетабилисты, сыроеды, фруктоягодисты и, наконец, блюдосмесители.

Сам доктор принадлежал, согласно этой классификации, к смесителям, поскольку употреблял смешанную диету — не только сырые овощи и плоды, но и вареные овощи и даже кушанья из молока и яиц. Он понимал, что в глазах истинных вегетарианцев, и прежде всего строгих сыроедов, неукоснительно блюдущих закон, он выглядит чудовищем. Однако он держался в стороне от яростных пререканий братьев по вере и свою приверженность секте смесителей подкреплял лишь практикой, тогда как у иных из его новых знакомцев конфессиональная принадлежность была означена даже на визитных карточках.

И все-таки, как уже сказано, он не мог близко сойтись с этими людьми. Самая внешность доктора Кнельге, его розовая благодушная физиономия и плотная фигура разительно отличали его от тощих, восторженных и странно одетых собратьев, энтузиастов чистого вегетарианизма: многие из них принципиально не стригли волосы, и каждый вел жизнь подвижника и страстотерпца во славу некоего строго обособленного идеала. Кнельге был трезвый ученый и патриот; разные бредни о человечестве, проекты всеобъемлющих реформ вызывали в нем такую же брезгливость, как и абсурдный образ жизни его коллег. Оттого и выглядел он так, что служащие обыкновенных, мирских отелей, издали нюхом чувствующие всякого «капустного апостола» (как они выражались), не колеблясь приглашали его в свои учреждения; каково же было их изумление, когда они видели, что господин столь пристойного вида вручает свой чемодан человеку из какой-нибудь «Талисии» или «Цереры» или подзывает погонщика осла, держащего путь на Гору Истины.

Со временем, однако, он вполне освоился в чужом окружении. Он умел бодро смотреть в лицо будущему, даже в каком-то смысле наслаждаться жизнью, и ему удалось отыскать среди посещавших эти обители иноземцев — правда, это были все больше французы — двух-трех терпимых, краснощеких единомышленников, в обществе которых он мог спокойно поглощать свой любимый весенний салат и лакомиться персиками, перемежая трапезу неторопливой беседой и не опасаясь, что какой-нибудь ревнитель закона осудит его меню, что какой-нибудь кормящийся сухим рисом буддист уличит его в пагубном равнодушии к священным заветам.

Так и текла его жизнь, когда в один прекрасный день доктор Кнельге прочел в газете, а затем услыхал от своих знакомых в плодоовощных кругах о том, что учреждено международное Общество вегетарианцев. Общество приобрело участок земли в Малой Азии, и всех сочувствующих, всех братьев во всем мире приглашают, по самой умеренной цене, посетить колонию, а при желании и поселиться там. Это было предприятие, затеянное кучкой энтузиастов — немцев, голландцев и австрийцев, это был поход пионеров, вдохновленных мечтой обрести обетованную землю — новую, собственную, самоуправляемую страну вегетарианства: там сыны завета, хранители истинной веры смогут, наконец, вести жизнь, созвучную природе. Призыв был обращен «ко всем борцам за вегетарианский и вегетабилистический идеал, за культуру нагого тела и преобразование жизни на растительной основе», и все это звучало так вдохновляюще, обещания были столь заманчивы, что г-н Кнель-ге не устоял; противиться голосу, зовущему в земной эдем, было невозможно. И он записался в число гостей на ближайшую осень.

Предполагалось возделывать на тучной земле в невиданном изобилии сочные овощи и плоды, руководство кухней в центральном общежитии взял на себя прославленный автор основополагающего труда «Путь к святости», особенно же соблазнительной представлялась перспектива жить спокойно вдали от жестокого мира с его насмешками и скептицизмом. Допускались все виды и оттенки вегетарианства и любые реформы в области одежды; запрет был наложен лишь на мясо и алкоголь.

И вот со всех концов света стали съезжаться на малоазийский брег диковинные паломники, одни для того, чтобы, наконец, зажить в покое, неге и довольстве жизнью, отвечающей их чаяниям, другие с более скромной целью подкормиться возле алчущих спасения. Приехали бродячие проповедники и последователи всевозможных сект; прибыли оккультисты, импровизированные индусы, учителя языков, массажисты-хиропрактики, кудесники, специалисты по заговариванию болезней и специалисты, исцеляющие магнитной водой. И нужно сказать, что вся эта разношерстная обслуга, весь этот маленький эксцентрический народ состоял не столько из явных мошенников и заведомо недобросовестных людей, сколько из безобидных охотников морочить голову себе и людям, ибо доход, говоря откровенно, предвиделся небогатый и большинство рассчитывало лишь на скромный подножный корм, каковой в теплых краях, как известно, относительно дешев.

Единственный порок, который привезли с собой эти выходцы из Европы и Америки, недостаток, свойственный, увы, столь многим из числа живущих растительной пищей, — была боязнь работы. Их не прельщали ни золото, ни земные блага, они не стремились к власти и не жаждали чувственных наслаждений. Просто они хотели жить тихо и мирно без трудов и забот. Кое-кто из них не однажды пересек пешком Европу, подвизаясь на поприще скромного чистильщика дверных ручек в домах состоятельных единоверцев, или странствующего пророка, или чудотворца-целителя. Так что Кнельге, прибыв на место, то и дело узнавал в толпе пилигримов какого-нибудь старого знакомца, некогда посещавшего в роли мирного попрошайки дом доктора в Лейпциге.

Но, конечно, главным событием дня, так сказать, гвоздем программы была встреча со звездами всех основных направлений вегетарианства. Коричневые от загара мужи с ухватками ветхозаветных пророков, с густыми нечесанными волосами и бородами, выступали в белых бурнусах и сандалиях, другие щеголяли в домотканых, полуспортивного вида одеяниях из светлого льна. Некоторые почтенные личности шествовали нагишом, довольствуясь не бросавшимися в глаза набедренными повязками из мочала собственной выделки. Вскоре образовались группы и объединились союзы; в одном месте собирались сыроеды, в другом — аскеты-голодари, там теософы, здесь солнцепоклонники. Почитатели американского пророка Дэвиса воздвигли храм, в коем один притвор был отведен для радений в честь Сведенборга.

Первые дни доктор Кнельге чувствовал себя в этом бедламе очень неловко. Он посещал лекции некоего педагога из Бадена, по имени Клаубер, который просвещал народы Земли относительно судеб острова Атлантида. С изумлением смотрел доктор на великого йога Вишинанду, настоящее имя которого было Беппо Чинари и который усовершенствовался в результате многолетней тренировки настолько, что мог по своему желанию уменьшить число сердечных сокращений на одну треть.

В Европе, в мире промышленности и политики, колония вегетарианцев производила бы, вероятно, впечатление гротескного театрального представления, если не сумасшедшего дома. Здесь, в Малой Азии, все выглядело иначе — и даже не казалось бессмыслицей. Порой можно было видеть, как новоприбывшие, в восторге от того, что сбылись их самые заветные грезы, с сияющими лицами, со слезами счастья на глазах, держа в руках охапки цветов, братским лобызанием приветствовали каждого встречного.

Но, пожалуй, самое захватывающее зрелище являло собой содружество сыроедов. Эти не интересовались ни храмами, ни проблемой жилья, к любым формам организации относились пренебрежительно. Все их помыслы были сосредоточены на том, чтобы жить естественной жизнью, по их выражению, «быть ближе к земле». Они обитали под открытым небом и не ели ничего, что не росло на кустах и деревьях. Они презирали всех остальных вегетарианцев, а один из них прямо заявил доктору Кнельге, что употреблять рис и хлеб в сущности такое же свинство, как и есть мясо, и лично он не видит разницы между так называемым вегетарианцем, попивающим молоко, и самым последним пьяницей и забулдыгой.

Особо выдающимся сыроедом слыл почтенный брат Ионас, наиболее маститый и самый последовательный представитель этой школы. Набедренная повязка на нем почти не отличалась от бурого волосатого тела, и жил он в роще неподалеку; видно было, как он там прыгает с необычайным проворством среди ветвей. Пальцы его рук и ног чудесным образом приспособились к нуждам естественного существования, и весь его облик демонстрировал самое полное и несомненное возвращение к природе, какое только можно было вообразить. Находились, правда, шутники, называвшие его за глаза орангутаном, однако у остальных — практически у всей колонии — Ионас неизменно вызывал почтительное удивление и восхищение.

К привычке пользоваться членораздельной речью великий сыроядец питал презрение. Когда братья и сестры прогуливались, беседуя, вдоль опушки его рощи, он сидел на суку и, поглядывая на них сверху вниз, гримасничал или саркастически усмехался, жестами показывая, что его способ общения есть истинный язык природы и со временем станет всемирным языком всех вегетарианцев и борцов за естественный образ жизни. Те, кто удостоился его дружбы, постоянно находились при нем, учились искусству разгрызать и пережевывать орехи и с благоговением созерцали непрерывное шествие Ионаса к высотам совершенства; одно лишь удручало их — близкое расставание: говорили, что Ионас намеревается удалиться в милые его сердцу горы, дабы там, среди девственной природы, окончательно воссоединиться с ней.

Некоторые почитатели предлагали воздавать этому дивному существу, завершившему круг и вернувшемуся к благодатным истокам, откуда некогда вышло человечество, божественные почести. Однажды утром, на восходе солнца, они собрались на поляне перед рощей и, коленопреклоненные, запели благодарственный гимн. Однако объект любви, выбравшись из чащи, вскочил на свой любимый сук и, потрясая в воздухе сорванной с чресел повязкой, забросал поклонников твердыми, как камни, сосновыми шишками.

Этот Ионас Совершенный возбуждал в деликатной душе г-на Кнельге чувство непреодолимого отвращения. Все, что доктор долгие годы молча копил в своем сердце, раздражение крайностями растительной философии, дикостью и нетерпимостью ее адептов, все теперь сосредоточилось на этой образине. «Натуральная» диета стала казаться смешной. Прежде столь терпимый ко всевозможным чудачествам, он теперь чувствовал себя так, словно в его лице было нанесено оскорбление всему человечеству, — и не мог пройти мимо рощи, где обретался Совершенный, не испытывая омерзения и гнева. В свою очередь орангутан, с одинаковым равнодушием взиравший и на почитателей, и на критиков, питал звериную ненависть к этому человеку, чьи чувства он инстинктивно угадывал. И в то время как доктор бросал на обиталище Совершенного недобрые взгляды, Ионас отвечал ему не предвещавшим ничего хорошего зубовным скрежетом и рыком.

Кнельге уже принял решение покинуть колонию с ближайшим пароходом и вернуться домой, когда однажды вечером, гуляя, он ненароком очутился на поляне. Светила полная луна. С волнением и тоской припомнил он те далекие счастливые времена, когда он был молод и здоров и ел мясо, как все люди; и, охваченный воспоминаниями, он принялся насвистывать старинную студенческую песню.

И тут затрещал кустарник, и на поляну выбрался лесной человек — свист разбудил и разозлил его. С дубиной в косматой руке, он грозно уставился на Кнельге. Ошеломленный и раздосадованный доктор ощутил внезапно такой гнев, что вместо того, чтобы бежать, решил рассчитаться наконец со своим недругом. Язвительно улыбаясь, он поклонился и со всей оскорбительностью, со всем презрением, на какие он был способен, произнес:

— Позвольте представиться. Доктор Кнельге.

И тогда, прохрипев боевой клич, орангутан отшвырнул прочь свою дубину, бросился на человека и в мгновение ока задушил его. Тело г-на Кнельге было найдено утром; многие догадывались о случившемся, но никто не осмеливался назвать Ионаса, который спокойно грыз орехи в кустах. Немногочисленные друзья доктора, которых он приобрел за время пребывания в земном раю, погребли его невдалеке и водрузили над могилой простую табличку с надписью:

«Д-р Кнельге, вегетарианец-смеситель из Германии».

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевел с немецкого Г. Шингарёв

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 11 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Михаил Веллер Кнопка


Кнопкой его прозвали еще в школе. Пришел такой маленький, аккуратненький, в очках, и нос кнопкой. Посадили его за первую парту, перед учительским столом, да так мы все десять лет и видели впереди на уроках его стриженый затылок и дужки очков за ушами. Левое ухо у него было выше правого, очки сидели косовато, он их поправлял.

Учился он неплохо, списать давал всегда. И не ябедничал, даже когда (был такой случай) шалопай Юрка Малинин закинул его портфель в проезжающий грузовик.

На физкультуре он стоял самый последний, в пятом классе не мог перепрыгнуть через козла; и позже не удавалось. А уж если играли в футбол, Кнопка шел в качестве нагрузки, друг другу его спихивали. Но обычно мы его ставили судить, это и его, и нас вполне устраивало. Судить Кнопке нравилось, добросовестный был судья. А после игры он всем с ответственным видом раздавал полученные на хранение часы и авторучки. Или, например, пойдем купаться, побросаем барахло, а Кнопка лежит рядом и переворачивается на солнце через научно обоснованные промежутки времени, сигареты нам достает сухими руками и время говорит.

Если собирают деньги — складчину или на учебники, — сдавай Кнопке. Это была его общественная нагрузка — казначей, и он относился к ней со всей серьезностью, специальный кошелек завел с тремя отделениями: одно для мелочи, другое для бумажек, а в третьем держал список — кто, когда и сколько сдал. Как в сберкассе.

Однажды Толя Кравцов подобрал на улице щенка и принес домой. Мамаша, конечно, на дыбы. И Толька со щенком отправился к Кнопке.

— Выручай, — говорит, — Кнопка, друг, пока я ее уломаю.

Щенок месяц жил у Кнопки. В конце концов Кравцов выиграл домашнюю войну благодаря серии удачных маневров: исправил двойку по алгебре, записался в кружок друзей природы и натравил классную руководительницу прийти к нему домой и провести беседу о воспитательном значении животных в семье. Щенок вернулся к хозяину, и с тех пор каждое лето, уезжая в пионерский лагерь или с родителями, Кравцов со спокойной душой оставлял его Кнопке.

Еще Кнопка умел хранить тайны. Могила! Ему доверялись, не рассчитывая на собственную выдержку; знали: Кнопка не выдаст. Да что там тайны, мы ему стали и выученные параграфы сдавать. Вызубришь — и сдашь, а то, пока урок наступит, все вылетит из головы. Леня Маркин, был у нас такой отличник, даже приспособился вообще все Кнопке сдавать: на перемене полистает книжку, побормочет под нос, прикрыв страницу, — и Кнопке. Выйдет к доске — пятерка. Все учителя Маркина в пример ставили.

Когда Юрку Малинина, вторую нашу знаменитость, повлекли на педсовет за электрический стул (вмонтировал в сиденье учительского стула батарею БАС-80 и вывел полюса на шляпки гвоздей), он, посоображав, оставил у Кнопки на всякий случай задиристость и грубость.

— И карты пока у себя держи.

Мы замерли. Заговор созрел.

— Кнопка, — сказал кто-то вполголоса, — ты бы их выкинул куда-нибудь подальше, а? И тебе безопаснее…

Кнопка подумал, поправил очки. И ответил:

— Во-первых, сами понимаете, что Юрка может тогда натворить. Во-вторых, добудет взамен что-нибудь еще похуже. А в-третьих, — он вздохнул, — не могу, взял — значит надо отдать. Иначе представляете, до чего может дойти?..

От него отступились, разочарованные и со смутным уважением.

Насели на Малинина, чтобы он выбросил карты. Юрка артачился, набивал цену. Его соблазнили авторучкой-самописцем — знаете, которая заправляется водой.

— Ладно, — снизошел. — Но ненадолго, посмотрим пока…

Смотрели два дня. На третий Юрка пришел с фингалом и потребовал все обратно: драчливость, грубость и прочее.

— Пацаны в микрорайоне уважать перестали, — процедил он нехотя, в ответ на тактичные расспросы. — Ничего, сегодня у них будет вторая серия. Курская дуга, — и сплюнул.

…И был май, и листва за открытыми окнами, когда после уроков (уже в девятом классе) некая Нина Санеева, знаменитая красавица Нина Санеева, подошла к Кнопке и взглянула ему в глаза.

— Кнопка, — говорит, — мне надо с тобой поговорить.

Кнопка кивнул, стараясь держаться уверенней. Он пришел на свидание раньше времени, в выходных брюках. Нинке полагалось опоздать, и она опоздала.

Они уселись на скамейке в скверике, и Нина взяла его за руку, и его сердце пропустило удар.

— Кнопка, — спросила она, — ты мне друг?

— Угу, — сказал Кнопка, избегая смотреть на руку.

— Ты должен мне очень помочь, — сказала она, и Кнопка полетел с небес на землю.

Она продолжала, понизив голос:

— Тебе можно доверить самое главное?

— Что? — спросил Кнопка, хотя уже все знал…

— Нет, ты скажи!

— Можно, — сказал он. — Но зачем?

— Понимаешь… есть один человек… Но он не любит меня. И… и я боюсь наделать глупостей…

Кнопка считал астры на клумбе.

— Может быть, — проговорил он, — вовсе не надо его… может, он не стоит этого?

— Нет, — сказала она. — А вдруг он меня когда-нибудь полюбит? Или мне понравится другой, хороший человек. Выйду замуж и буду его любить, понимаешь? А сейчас я не желаю больше мучиться. И… не хочу потратить свою любовь так бездарно.

— Эх, — сказал Кнопка. Подумал, что надо бы вынуть руку из ее руки, но не стал: все равно сейчас расходиться.

— А ты сумеешь сохранить?

— Сумею, — сказал Кнопка. — У нас как в сберкассе.

Уже поступив в институты, мы забрали у Кнопки свои волнения. Жаль, но что поделаешь — нас-то сколько, а он один. Тут, знаете, и верблюд не выдержит. Кнопка переехал в новый район, на окраину, без телефона, и если его тревожили, то уже не по пустякам. И каждый год собирались у него отмечать годовщину окончания: двухкомнатная квартира, а родители уезжали к знакомым за город.

Прошлый раз мы на этой встрече несколько перебрали и, неловко даже признаться, чуть все не перепутали в кнопкиной камере хранения. Насилу разобрались. Хотя не исключено, что кое-кто был в этом заинтересован.

Между письменным столом и батареей центрального отопления стоит мой вкус к жизни. Я отвез его Кнопке через месяц после поступления в аспирантуру. Иначе серьезно работать невозможно. На отпуск только беру. Там же лежит желание выпить. Жена заставила: «Или рюмка, или я». И все равно мы развелись.

Всю эту неделю я засиживался в лаборатории допоздна, в субботу шел дождь, ко всему еще я простудился, взял бутылку белого — а пить не хочется. Подумал и поехал на Загребский бульвар, дом 5, корпус 38. Метро с двумя пересадками, потом автобус.

Кнопка открывает, в байковой курточке, лицо усталое. В волосах седина. Вообще он как-то быстро стареет.

— Заходи, — радуется.

— Понимаешь, — говорю я, — как-то мне последнее время не по себе. Давай, Кнопка, выпьем, что ли.

— А, — понимает. — Пошли в мою комнату, сейчас.

Он быстро накрыл на стол. Мамаша винегрет принесла, помидоры соленые.

Себе Кнопка налил томатный сок. Не хочет пить.

— Вот всегда так, — вздохнула мать. — Не пьет, не ест. Говорит, для здоровья полезно. А что полезного, вон на кого похож.

— Слушай, — сказал я, — может давай, а?.. Моего желания и на двоих хватит.

— Не в том дело.

Сколько я ни просил — ни в какую. Посидели, поговорили. Он инженер в каком-то институтишке. Я спросил: сколько он получает?

— Сто тридцать с прогрессом.

— Слушай, Кнопка… У тебя здесь столько всего лежит. Неужели самому не захотелось когда-нибудь воспользоваться? Ты бы такие дела мог творить…

Он улыбнулся и покачал головой.

— Как ты не понимаешь, — объяснил он. — Это как ключи от французских замков — к каждому только свой подходит. Да и непорядочно как-то…

— Попробовать? Что ж тут непорядочного?

Кнопка вздохнул.

— Помнишь Светку Горячеву? Она ко мне в прошлом году мужа привела. Такой способный молодой ученый, но уж очень застенчивый, все его затирают. Нельзя ли, мол, напористости ему, ну, что ли, нахальства… Очень просила. Я и дал ему — на неделю.

— И что же?

— Его выгнали с работы. Этого надо было ожидать. Человек-то тот же самый, и вдруг появляется новая черта характера. Людям это не нравится.

Я слегка захмелел. Сижу, гляжу на него, бедолагу, кассира при чужих деньгах.

— Зря так смотришь, — говорит он… — Жизнь моя — хорошая.

— Жениться не думаешь?

— Да нет пока.

— А Нина как живет? — спросил я и тут же пожалел, что заикнулся об этом.

— Да так, — говорит. — Недавно опять любовь свою взяла. У нее ненадолго.

Я представил себе Нинку с ее неснашиваемой любовью, и зло взяло.

— Хотя надо признать, — заметил Кнопка, — что кое-что при хранении портится. Я, конечно, слежу как могу… Мне недавно Леня Маркин одну идею сдал; не время, говорит, сейчас. А отдать другому не хочет, жалко. Идея скоропортящаяся. Мать уже жалуется на запах, хотя я ее на балконе держу.

При этих словах она вошла с чайником — может быть, подслушивала наш разговор — и стала жаловаться на бессовестных друзей своего сына.

— Ведь что ж такое, — бормотала она, расставляя чашки, — вся квартира завалена. Ровно склад какой. Ступить некуда.

Мы принялись молча пить чай.

— Знаешь, — сказал Кнопка, — я тут как-то заходил к Юре Малинину. У него дочка родилась. Думали, как назвать.

Это было для меня новостью — и то, что Юрка сделался отцом семейства, и то, что Кнопка бывает у него.

— Я там себя как дома чувствую, — признался Кнопка.

Мне вдруг стало совсем неловко и скверно. Я понял, как мы все к нему относились. Пренебрежение — вот как это называется. И пожалуй, даже неприязнь: оттого ли, что он не такой, как все, или оттого, что каждый был ему чем-то обязан, а отблагодарить его — как-то руки не доходили. Все знали: Кнопка сделает, Кнопка не откажет… Вот так-то.

— Мы еще знаешь о чем с ним думали? — заговорил он. — Летом утонул Володя Алтунин, ты, наверное, слышал… У меня от него полкладовки осталось: там и горячность, и наивность, и принципиальность. Он ведь до тридцати лет нигде не уживался, только после этого в гору пошел… Хотел бы я знать: что мне со всем этим делать?

— Дьявол! — сказал я. — Неужели нельзя как-то приспособить это для дела?

— Да я уж думал… не выходит. Да и не нужно это…

— Как сказать. Может, кому-нибудь и понадобится.

Мы просидели с ним до двух ночи, строя планы один, фантастичнее другого.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 12 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Рэй Брэдбери Превращение


Ну и запах тут, подумал Рокуэл. От Макгайра несет пивом, от Хартли — усталой, давно немытой плотью, но хуже всего острый, будто от насекомого, запах, исходящий от Смита, чье обнаженное тело, обтянутое зеленой кожей, засть — о на столе. И ко всему еще тянет бензином и смазкой от непонятного механизма, поблескивающего в углу тесной комнатушки.

Этот Смит — уже труп. Рокуэл с досадой поднялся, спрятал стетоскоп.

— Мне надо вернуться в госпиталь. Война, работы по горло. Сам понимаешь, Хартли. Смит мертв уже восемь часов. Если хочешь еще что-то выяснить, вызови прозектора, пускай вскроют…

Он не договорил — Хартли поднял руку. Костлявой трясущейся рукой показал на тело Смита — на тело, сплошь покрытое жесткой зеленой скорлупой.

— Возьми стетоскоп, Рокуэл, и послушай еще раз. Еще только раз. Пожалуйста.

Рокуэл хотел было отказаться, но раздумал, снова сел и достал стетоскоп. Собратьям-врачам надо уступать. Прижимаешь стетоскоп к зеленому окоченелому телу, притворяешься, будто слушаешь…

Тесная полутемная комнатушка вокруг него взорвалась. Взорвалась единственным зеленым холодным содроганием. Словно по барабанным перепонкам ударили кулаки. Его ударило. И пальцы сами собой отдернулись от распростертого тела.

Он услышал дрожь жизни.

В глубине этого темного тела один только раз ударило сердце. Будто отдалось далекое эхо в морской пучине.

Смит мертв, не дышит, закостенел. Но внутри этой мумии сердце живет. Живет, встрепенулось, будто еще не-рожденный младенец.

Пальцы Рокуэла, искусные пальцы хирурга старательно ощупывают мумию. Он наклонил голову. В неярком свете волосы кажутся совсем темными, кое-где поблескивает седина. Славное лицо, открытое, спокойное. Ему около тридцати пяти. Он слушает опять и опять, на гладко выбритых щеках проступает холодный пот. Невозможно поверить такой работе сердца.

Один удар за тридцать пять секунд.

А дыхание Смита — как этому поверить? — один вздох за четыре минуты. Движение грудной клетки неуловимо. Ну а температура?

Шестьдесят[18].

Хартли засмеялся. Не очень-то приятный смех. Больше похожий на заблудшее эхо. Сказал устало:

— Он жив. Да, жив. Несколько раз он меня едва не одурачил. Я вводил ему адреналин, пытался ускорить пульс, но это не помогало. Уже три месяца он в таком состоянии. Больше я не в силах это скрывать. Потому я тебе и позвонил, Рокуэл. Он… это что-то противоестественное.

Да, это просто невозможно, — и как раз поэтому Рокуэла охватило непонятное волнение. Он попытался поднять веки Смита. Безуспешно. Их затянуло кожей. И губы срослись. И ноздри. Воздуху нет доступа…

— И все-таки он дышит…

Рокуэл и сам не узнал своего голоса. Выронил стетоскоп, поднял, и тут заметил, как дрожат руки.

Хартли встал над столом — высокий, тощий, измученный.

— Смит совсем не хотел, чтобы я тебя вызвал. А я не послушался. Смит предупредил, чтобы я тебя не вызывал. Всего час назад.

Темные глаза Рокуэла вспыхнули, округлились от изумления.

— Как он мог предупредить? Он же недвижим.

Исхудалое лицо Хартли — заострившиеся черты, упрямый подбородок, сощуренные в щелку глаза — болезненно передернулось.

— Смит… думает. Я знаю его мысли. Он боится, как бы ты его не разоблачил. Он меня ненавидит. За что? Я хочу его убить, вот за что. Смотри. — Он неуклюже полез в карман своего мятого, покрытого пятнами пиджака, вытащил блеснувший вороненой сталью револьвер.

— На, Мэрфи. Возьми. Возьми, пока я не продырявил этот гнусный полутруп!

Мэрфи попятился, на круглом красном лице — испуг.

— Терпеть не могу оружие. Возьми ты, Рокуэл.

Рокуэл приказал резко, голосом беспощадным, как скальпель:

— Убери револьвер, Хартли. Ты три месяца проторчал возле этого больного, вот и дошел до психического срыва. Выспись, это помогает. — Он провел языком по пересохшим губам. — Что за болезнь подхватил Смит?

Хартли пошатнулся. Пошевелил непослушными губами. Засыпает стоя, понял Рокуэл. Не сразу Хартли удалось выговорить:

— Он не болен. Не знаю, что это такое. Только я на него зол, как мальчишка злится, когда в семье родился еще ребенок. Он не такой… неправильный. Помоги мне. Ты мне поможешь, а?

— Да, конечно, — Рокуэл улыбнулся. — У меня в пустыне санаторий, самое подходящее место, там его можно основательно исследовать. Ведь Смит… это же самый невероятный случай за всю историю медицины. С человеческим организмом такого просто не бывает!

Он не договорил. Хартли прицелился из револьвера ему в живот.

— Стоп. Стоп. Ты… ты не просто упрячешь Смита подальше, это не годится! Я думал, ты мне поможешь. Он зловредный. Его надо убить. Он опасен! Я знаю, он опасен!

Рокуэл прищурился. У Хартли явно неладно с психикой. Сам не знает что говорит. Рокуэл расправил плечи, теперь он холоден и спокоен.

— Попробуй выстрелить в Смита, и я отдам тебя под суд за убийство. Ты надорвался умственно и физически. Убери револьвер.

Они в упор смотрели друг на друга.

Рокуэл неторопливо подошел, взял у Хартли оружие, дружески похлопал по плечу и передал револьвер Мэрфи — тот посмотрел так, будто ждал, что револьвер сейчас его укусит.

— Позвони в госпиталь, Мэрфи. Я там не буду неделю. Может быть, дольше. Предупреди, что я занят исследованиями в санатории.

Толстая красная физиономия Мэрфи сердито скривилась.

— А что мне делать с пистолетом?

Хартли стиснул зубы, процедил:

— Возьми его себе. Погоди, еще сам захочешь пустить его в ход.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Рокуэлу хотелось кричать, возвестить всему свету, что у него в руках — невероятная, невиданная в истории человеческая жизнь. Яркое солнце освещало палату санатория; Смит, безмолвный, лежал на столе, красивое лицо его застыло бесстрастной зеленой маской.

Рокуэл неслышными шагами вошел в палату. Прижал стетоскоп к зеленой груди. Получалось то ли царапанье, то ли негромкий скрежет, будто металл касается панциря огромного жука.

Поодаль стоял Макгайр, недоверчиво оглядывал недвижное тело, благоухал недавно выпитым в изобилии пивом.

Рокуэл сосредоточенно вслушивался.

— Наверно, в машине скорой помощи его сильно растрясло. Не следовало рисковать…

Рокуэл вскрикнул.

Макгайр, волоча ноги, подошел к нему.

— Что случилось?

— Случилось? — Рокуэл в отчаянии огляделся. Сжал кулак. — Смит умирает!

— С чего ты взял? Хартли говорил, Смит просто прикидывается мертвым. Он и сейчас тебя дурачит…

— Нет! — Рокуэл выбивался из сил над бессловесным телом, пытался впрыснуть лекарство. Любое. И ругался на чем свет стоит. После всей этой мороки потерять Смита невозможно. Нет, только не теперь.

А там, внутри, под зеленым панцирем, тело Смита содрогалось, билось, корчилось, охваченное непостижимым бешенством, и казалось, в глубине глухо рычит пробудившийся вулкан.

Рокуэл пытался сохранить самообладание. Смит — случай особый. Обычные приемы скорой помощи не действуют. Как же тут быть? Как?

Он смотрит остановившимся взглядом. Окостенелое тело блестит в ярких солнечных лучах. Жаркое солнце. Сверкает, горит на стетоскопе. Солнце. Рокуэл смотрит, а за окном наплывают облака, солнце скрылось. В комнате стало темнее. И тело Смита затихает. Вулкан внутри успокоился.

— Макгайр! Опусти шторы! Скорей, пока не выглянуло солнце!

Макгайр повиновался.

Сердце Смита замедляет ход, удары его опять ленивы и редки.

— Солнечный свет Смиту вреден. Чему-то он мешает. Не знаю, отчего и почему, но это ему опасно… — Рокуэл вздыхает с облегчением. — Господи, только бы не потерять его. Только бы не потерять. Он какой-то не такой, он создает свои правила, что-то он делает такое, чего еще не делал никто. Знаешь что, Мэрфи?

— Ну?

— Смит вовсе не в агонии. И не умирает. И вовсе ему не лучше умереть, что бы там не говорил Хартли. Вчера вечером, когда я его укладывал на носилки, чтобы везти в санаторий, я вдруг понял — Смиту я по душе.

— Бр-pl Сперва Хартли. Теперь ты. Смит тебе сам это сказал, что ли?

— Нет, не говорил. Но под этой своей скорлупой он не без сознания. Он все сознает. Да, вот в чем суть. Он все сознает.

— Просто-напросто он в столбняке. Он умрет. Больше месяца он живет без пищи. Это Хартли сказал. Хартли сперва хоть что-то вводил ему внутривенно, а потом кожа так затвердела, что уже не пропускала иглу.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Дверь одноместной палаты медленно, со скрипом отворилась. Рокуэл вздрогнул. На пороге, выпрямившись во весь свой немалый рост, стоял Хартли; после нескольких часов сна колючее лицо его стало спокойнее, но серые глаза смотрели все так же зло и враждебно.

— Выйдите отсюда, и я в два счета покончу со Смитом, — негромко сказал он. — Ну?

— Ни с места, — сердито приказал Рокуэл, подходя к нему. — Каждый раз, как явишься, вынужден буду тебя обыскивать. Прямо говорю, я тебе не доверяю. — Оружия у Хартли не оказалось. — Почему ты меня не предупредил насчет солнечного света?

— Как? — тихо, не сразу прозвучало в ответ. — А… да. Я забыл. На первых порах я пробовал передвигать Смита. Он оказался на солнце и стал умирать всерьез. Понятно, больше я не трогал его с места. Похоже, он смутно понимал, что ему предстоит. Может, даже сам это задумал, не знаю. Пока он не закостенел окончательно и еще мог говорить и есть, аппетит у него был волчий, и он предупредил, чтобы я три месяца его не трогал с места. Сказал, что хочет оставаться в тени. Что солнце все испортит. Я думал, он меня разыгрывает. Но он не шутил. Ел жадно, как зверь, как голодный дикий зверь, потом впал в оцепенение — и вот, полюбуйтесь… — Хартли невнятно выругался. — Я-то надеялся, ты оставишь его подольше на солнце и нечаянно угробишь.

Макгайр всколыхнулся всей своей тушей — двести пятьдесят фунтов.

— Слушайте… А вдруг мы заразимся этой смитовой болезнью?

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Хартли смотрел на неподвижное тело, зрачки его сузились.

— Смит не болен. Неужели не понимаешь, тут же прямые признаки вырождения. Это как рак. Им не заражаешься, это в роду и передается по наследству. Сперва у меня не было к Смиту ни страха, ни ненависти, это пришло только неделю назад, тогда я убедился, что он дышит и существует и процветает, хотя и ноздри, и рот замкнуты наглухо. Так не бывает. Так не должно быть.

— А вдруг и ты, и я, и Рокуэл тоже станем зеленые, и эта чума охватит всю страну, тогда как? — дрожащим голосом выговорил Макгайр.

— Тогда, если я ошибаюсь, — может быть, и ошибаюсь, — я умру, — сказал Рокуэл. — Только меня это ни капельки не волнует.

Он повернулся к Смиту и продолжал делать свое дело.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Колокол звонит. Колокол. Два, два колокола. Десять колоколов, сто. Десять тысяч, миллион оглушительных, гремящих, лязгающих металлом колоколов. Все разом ворвались в тишину, воют, ревут, отдаются мучительным эхом, раздирают уши!

Звенят, поют голоса, громкие и тихие, высокие и низкие, глухие и пронзительные. Бьют по скорлупе громадные хлопушки, в воздухе несмолкаемый грохот и треск!

Под трезвон колоколов Смит не сразу понимает, где же он. Он знает, ему ничего не увидеть, веки замкнуты, знает — ничего ему не сказать, губы срослись. И уши тоже запечатаны, а колокола все равно оглушают.

Видеть он не может. Но нет, все-таки может, — и кажется, перед ним тесная багровая пещера, словно глаза обращены внутрь мозга. Он пробует шевельнуть языком, пытается крикнуть и вдруг понимает — язык пропал, там, где всегда был язык, пустота, щемящая пустота будто жаждет вновь его обрести, но сейчас — не может.

Нет языка. Странно. Почему? Смит пытается остановить колокола. И они останавливаются, блаженная тишина окутывает его прохладным покрывалом. Что-то происходит. Происходит.

Смит пробует шевельнуть пальцем, но палец не повинуется. И ступня тоже, нога, пальцы ног, голова — ничто не слушается. Ничем не шевельнуть. Ноги, руки, все тело — недвижимы, застыли, скованы, будто в бетонном гробу.

И еще через минуту страшное открытие: он больше не дышит. По крайней мере легкими.

— Потому что у меня больше нет легких! — вопит он. Вопит где-то внутри, и этот мысленный вопль захлестнуло, опутало, скомкало и дремотно повлекло куда-то в глубину темной багровой волной. Багровая дремотная волна обволокла беззвучный вопль, скрутила и унесла прочь, и Смиту стало спокойнее.

Я не боюсь, подумал он. Я понимаю непонятное. Понимаю, что вовсе не боюсь, а почему — не знаю.

Ни языка, ни ноздрей, ни легких.

Но потом они появятся. Да, появятся. Что-то… что-то происходит.

В поры замкнутого в скорлупе тела проникает воздух, будто каждую его частицу покалывают струйки живительного дождя. Дышишь мириадами крохотных жабр, вдыхаешь кислород и азот, водород и углекислоту, и все идет впрок. Удивительно. А сердце как — бьется еще или нет?

Да, бьется. Медленно, медленно, медленно. Смутный багровый ропот возникает вокруг, поток, река, медлительная, еще медленней, еще. Так славно.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Дни сливаются в недели, и быстрей складываются в цельную картину разрозненные куски головоломки. Помогает Макгайр. В прошлом хирург, он уже многие годы у Рокуэла секретарем. Не бог весть какая подмога, но славный товарищ.

Рокуэл заметил, что хоть Макгайр ворчливо подшучивает над Смитом, но неспокоен; даже очень. Силится сохранить спокойствие. А потом однажды притих, призадумался — и сказал неторопливо:

— Вот что, я только сейчас сообразил: Смит живой! Должен бы помереть. А он живой. Вот так штука!

Рокуэл расхохотался.

— А какого-черта, по-твоему, я тут орудую? На той неделе доставлю сюда рентгеновский аппарат, посмотрю, что творится внутри Смитовой скорлупы.

Он ткнул иглой шприца в эту жесткую скорлупу. Игла сломалась. Рокуэл сменил иглу, потом еще одну — и, наконец, проткнув скорлупу, добыл кровь и принялся изучать образцы под микроскопом. Спустя несколько часов он преспокойно сунул результаты проб Макгайру, под самый его красный нос, заговорил быстро:

— Просто не верится. Его кровь смертельна для микробов. Я капнул взвесь стрептококков, и за восемь секунд они все погибли! Можно привить Смиту какую угодно инфекцию — он любую бациллу уничтожит, он ими лакомится!

За считанные часы сделаны были еще и другие открытия. Рокуэл лишился сна, ночью ворочался в постели с боку на бок, продумывал, передумывал, опять и опять взвешивал потрясающие догадки. К примеру:

С тех пор, как Смит заболел, и до последнего времени Хартли каждый день вводил ему внутривенно какое-то количество кубиков питательной сыворотки. Ни грамма этой пищи не использовано. Вся она сохраняется про запас — и не в жировых отложениях, а в совершенно неестественном виде: это какой-то очень насыщенный раствор, неведомая жидкость, содержащаяся у Смита в крови. Одной ее унции довольно, чтобы питать человека целых три дня. Эта икс-жидкость движется в кровеносных сосудах, а едва организм ощутит в ней потребность, он тотчас ее усваивает. Гораздо удобнее, чем запасы жира. Несравнимо удобнее!

Рокуэл ликовал — вот это открытие! В теле Смита накопилось этого икс-раствора столько, что хватит на многие месяцы. Он не нуждается в пище извне.

Услыхав это, Макгайр печально оглядел свое солидное брюшко.

— Вот бы и мне так…

Но это еще не все. Смит почти не нуждается в воздухе. А нужное ему ничтожное количество впитывает, видимо, прямо сквозь кожу. И усваивает до последней молекулы. Никаких отходов.

— И ко всему, — докончил Рокуэл, — в последнем счете Смиту, пожалуй, вовсе не надо будет, чтоб у него билось сердце, он и так обойдется!

— Тогда он умрет.

— Для нас с тобой — да. Для самого себя — может быть. А может, и нет. Ты только вдумайся, Макгайр. Что такое сейчас Смит? Замкнутая кровеносная система, которая сама собою очищается, месяцами не требует питания извне, почти не знает перебоев и совсем ничего не теряет, ибо с пользой усваивает каждую молекулу; система саморазвивающаяся и прочно защищенная, убийственная для любых микробов. И при всем при этом Хартли еще говорит о вырождении!

Хартли выслушал рассказ обо всех этих открытиях с досадой. И все равно твердил, что Смит перестает быть человеком. Он выродок — и опасен.

Макгайр еще подлил масла в огонь:

— Почем знать, может, возбудителя этой болезни и в микроскоп не увидишь, а он, расправляясь со своей жертвой, заодно уничтожает все другие микробы. Ведь прививают же иногда малярию, чтобы излечить сифилис; отчего бы новой, неизвестной бацилле неизвестным образом не пожрать все остальные?

— Довод веский, — сказал Рокуэл. — Но мы-то не заболели?

— Может быть, эта бактерия уже в нас, только ей нужен какой-то инкубационный период.

— Типичное рассуждение старомодного эскулапа. Что бы с человеком ни случилось, раз он не вмещается в привычные рамки, значит, болен, — возразил Рокуэл. — Кстати, это твоя мысль, Хартли, а не моя. Врачи не успокоятся, пока не поставят в каждом случае диагноз и не наклеят ярлычок. Так вот, по-моему, Смит здоров, до того здоров, что ты его боишься.

— Ты спятил, — сказал Макгайр.

— Возможно. Только Смиту, я думаю, вовсе не требуется вмешательство медицины. Он сам себя спасает. По-вашему, это вырождение. А по-моему, рост.

— Да ты посмотри на его кожу, — почти простонал Макгайр.

— Овца в волчьей шкуре. Снаружи — жесткий, ломкий покров. Внутри — упорядоченная перестройка, преобразование. Почему? Я начинаю догадываться. Эти внутренние перемены в Смите так бурны, что им нужна защита, броня. А ты мне вот что скажи, Хартли, только честно: боялся ты в детстве пауков?

— Да.

— То-то и оно. У тебя фобия. Врожденный страх и отвращение, и все это обратилось на Смита. Поэтому тебе и противна эта перемена в нем.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

В последующие недели Рокуэл подробно разузнал о прошлом Смита. Побывал в лаборатории электроники, где тот работал, пока не заболел. Дотошно исследовал комнату, где Смит под присмотром Хартли провел первые недели своей «болезни». Тщательно изучил стоящий в углу аппарат. Что-то связанное с радиацией.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Уезжая из санатория, Рокуэл надежно запер Смита в палате и к двери приставил стражем Макгайра на случай, если у Хартли появятся какие-нибудь завиральные мысли.

Смиту двадцать три года, и жизнь у него была самая простая. Пять лет проработал в лаборатории электроники. Никогда серьезно не болел.

Шли дни. Рокуэл пристрастился к долгим одиноким прогулкам вдоль соседнего пересохшего ручья. Так он выкраивал время подумать, обосновать невероятную теорию, что складывалась у него все отчетливей.

А однажды остановился у куста жасмина, цветущего ночами подле санатория, поднялся на цыпочки и, улыбаясь, снял с высокой ветки что-то темное, поблескивающее. Осмотрел и сунул в карман. И прошел в санаторий.

Он позвал с веранды Макгайра. Тот пришел. За ним, бормоча вперемешку жалобы и угрозы, плелся Хартли. Все трое сели в приемной.

И Рокуэл заговорил.

— Смит не болен. В его организме не выжить ни одной бацилле. И никакие дьяволы, бесы и злые духи в него не вселились. Упоминаю об этом в доказательство, что перебрал все мыслимые и немыслимые возможности. И любой диагноз любых обычных болезней отбрасываю. Предлагаю гораздо более важную и наиболее приемлемую возможность — замедленную наследственную мутацию.

— Мутацию? — не своим голосом переспросил Макгайр.

Рокуэл поднял и показал нечто темное, поблескивающее на свету.

— Вот что я нашел в саду, на кусте. Отлично подтверждает мою теорию. Я изучил состояние Смита, осмотрел его лабораторию, исследовал несколько вот этих штучек, — он повертел в пальцах темный маленький предмет. — И я уверен. Это метаморфоза. Перерождение, видоизменение, мутация — не до, а после появления на свет. Вот. Держи. Это и есть Смит.

И он кинул темную вещичку Хартли. Хартли поймал ее на лету.

— Это же куколка, — сказал Хартли. — Бывшая гусеница.

Рокуэл кивнул:

— Вот именно.

— Так что же, ты воображаешь, будто Смит тоже… куколка?

— Убежден, — сказал Рокуэл.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Вечером, в темноте, Рокуэл склонился над телом Смита. Макгайр и Хартли сидели в другом конце палаты, молчали, прислушивались. Рокуэл осторожно ощупывал тело.

— Предположим, жить — значит не только родиться, протянуть семьдесят лет и умереть. Предположим, что в своем бытии человек должен шагнуть на новую, высшую степень, — Смит первый из всех нас совершает этот шаг.

Мы смотрим на гусеницу и, как нам кажется, видим некую постоянную величину. Однако она превращается в бабочку. Почему? Никакие теории не дают исчерпывающего объяснения. Она развивается — вот что важно. Самое существенное: нечто будто бы неизменное превращается в нечто другое, промежуточное, совершенно неузнаваемое — в куколку, а из нее выходит бабочкой. С виду куколка мертва: это маскировка, способ сбить со следа. Поймите, Смит сбил нас со следа. С виду он мертв. А внутри все соки клокочут, перестраиваются, бурно стремятся к одной цели. Личинка оборачивается москитом, гусеница бабочкой… а чем станет Смит?

— Смит — куколка? — Макгайр невесело засмеялся.

— Да.

— С людьми так не бывает.

— Перестань, Макгайр. Ты, видно, не понимаешь, эволюция совершает великий шаг. Осмотри тело и дай какое-то другое объяснение. Проверь кожу, глаза, дыхание, кровообращение. Неделями он запасал пищу, чтобы погрузиться в спячку в этой своей скорлупе. Почему он так жадно и много ел, зачем копил в организме неизвестный икс-раствор, если не для этого перевоплощения? А всему причиной — излучение. Жесткое излучение в Смитовой лаборатории. Намеренно он облучался или случайно, не знаю. Но затронута какая-то ключевая часть генной структуры, часть, предназначенная для эволюции человеческого организма, которой, может быть, предстояло включиться только через тысячи лет.

— Так что же, по-твоему, когда-нибудь все люди…?

Личинка стрекозы не остается навсегда в болоте, кладка жука в почве, а гусеница на капустном листе. Они видоизменяются и вылетают на простор. Смит — это ответ на извечный вопрос: что будет дальше с людьми, к чему мы идем? Перед нами неодолимой стеной встает вселенная, в этой вселенной мы обречены существовать, и человек, такой, каков он сейчас, не готов вступить в эту вселенную. Малейшее усилие утомляет его, чрезмерный труд убивает его сердце, недуги разрушают тело. Возможно, Смит сумеет ответить философам на вопрос, в чем смысл жизни. Возможно, он придаст ей новый смысл.

Ведь все мы, в сущности, просто жалкие насекомые и суетимся на ничтожно маленькой планете. Не для того существует человек, чтобы вечно прозябать на ней, оставаться хилым, жалким и слабым, но будущее для него пока еще тайна, слишком мало он знает.

Но измените человека! Сделайте его совершенным. — Сделайте… сверхчеловека, что ли. Избавьте его от умственного убожества, дайте ему полностью овладеть своим телом, нервами, психикой; дайте ясный, проницательный ум, неутомимое кровообращение, тело, способное месяцами обходиться без пищи извне, освоиться где угодно, в любом климате, и побороть любую болезнь. Освободите человека от оков плоти, от бедствий плоти, и вот он уже не злосчастное ничтожество, которое страшится мечтать, ибо знает, что хрупкое тело помешает ему осуществить мечты, — теперь он готов к борьбе, к единственной подлинно стоящей войне, заново рожденный человек готов противостоять всей, черт ее подери, вселенной!

Рокуэл задохнулся, охрип, сердце его неистово колотилось; он склонился над Смитом, бережно, благоговейно приложил ладони к холодному недвижному панцирю и закрыл глаза. Сила, властная тяга, твердая вера в Смита переполняли его. Он прав. Прав. Он это знает. Он открыл глаза, посмотрел на Хартли и Макгайра: всего лишь тени в полутьме палаты, при завешенном окне.

Короткое молчание, потом Хартли погасил свою сигарету.

— Не верю я в эту теорию.

А Макгайр сказал:

— Почему ты знаешь, может быть, все нутро Смита обратилось в кашу? Делал ты рентгеновский снимок?

— Нет, это рискованно — вдруг помешает его превращению, как мешал солнечный свет.

— Так значит, он становится сверхчеловеком? И как же это будет выглядеть?

— Поживем — увидим.

— По-твоему, он слышит, что мы про него сейчас говорим?

— Слышит, нет ли, ясно одно: мы узнали секрет, который нам знать не следовало. Смит вовсе не желал посвящать в это меня и Макгайра. Ему пришлось как-то к нам приспособиться. Но сверхчеловек не может хотеть, чтобы все о нем узнали. Люди слишком ревнивы и завистливы, полны ненависти. Смит знает, если тайна выйдет наружу, это для него опасно. Может быть, отсюда и твоя ненависть к нему, Хартли.

Все замолчали, прислушиваются. Тишина. Только шумит кровь в висках Рокуэла. И вот он, Смит — уже не Смит, но некое вместилище с пометкой «Смит», а что в нем — неизвестно.

— Если ты не ошибаешься, нам безусловно надо его уничтожить, — заговорил Хартли. — Подумай, какую он получит власть над миром. И если мозг у него изменился в ту сторону, как я думаю… тогда, как только он выйдет из скорлупы, он постарается нас убить, потому что мы одни про него знаем. Он нас возненавидит за то, что мы проведали его секрет.

— Я не боюсь, — беспечно сказал Рокуэл.

Хартли промолчал. Шумное, хриплое дыхание его наполняло комнату Рокуэл обошел вокруг стола, махнул рукой:

— Пойдемте-ка все спать, пора, как по-вашему?

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Машину Хартли скрыла завеса мелкого моросящего дождя. Рокуэл запер входную дверь, распорядился, чтобы Макгайр в эту ночь спал на раскладушке внизу, перед палатой Смита, а сам поднялся к себе и лег.

Раздеваясь, он снова мысленно перебирал невероятные события последних недель. Сверхчеловек. А почему бы и нет? Волевой, сильный…

Он улегся в постель.

Когда же? Когда Смит «вылупится» из своей скорлупы? Когда?

Дождь тихонько шуршал по крыше санатория.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Макгайр дремал на раскладушке под ропот дождя и грохот грома, слышалось его шумное, тяжелое дыхание. Где-то скрипнула дверь, но он дышал все так же ровно. По прихожей пронесся порыв ветра. Макгайр всхрапнул, повернулся на другой бок. Тихо затворилась дверь, сквозняк прекратился.

Смягченные толстым ковром тихие шаги. Медленные шаги, опасливые, крадущиеся, настороженные. Шаги. Макгайр мигнул, открыл глаза.

В полутьме кто-то над ним наклонился.

Выше, на площадке лестницы, горит одинокая лампочка, желтоватая полоска света протянулась рядом с койкой Макгайра.

В нос бьет резкий запах раздавленного насекомого. Шевельнулась чья-то рука. Чей-то голос силится заговорить.

У Макгайра вырвался дикий вопль.

Рука, что протянулась в полосу света, зеленая.

Зеленая.

— Смит!

Тяжело топая, Макгайр с криком бежит по коридору.

— Он ходит! Не может ходить, а ходит!

Всей тяжестью он налетает на дверь, и дверь распахивается. Дождь и ветер со свистом набрасываются на него, он выбегает в бурю, бессвязно, бессмысленно бормочет.

А тот, в прихожей, недвижим. Наверху распахнулась дверь, по лестнице сбегает Рокуэл. Зеленая рука отдернулась из полосы света, спряталась за спиной.

— Кто здесь? — остановясь на полпути, спрашивает Рокуэл.

Тот выходит на свет.

Рокуэл смотрит в упор, брови сдвинулись.

— Хартли! Что ты тут делаешь, почему вернулся?

— Кое-что случилось, — говорит Хартли. — А ты поди-ка приведи Макгайра. Он выбежал под дождь и лопочет как полоумный.

Рокуэл не стал говорить, что думает. Быстро, испытующе оглядел Хартли и побежал дальше — по коридору, за дверь, под дождь.

— Макгайр! Макгайр, дурья голова, вернись!

Бежит под дождем, струи так и хлещут. На Макгайра наткнулся чуть не в сотне шагов от дома, тот бормочет:

— Смит… Смит там ходит…

— Чепуха. Просто это вернулся Хартли.

— Рука зеленая, я видел. Она двигалась.

— Тебе приснилось.

— Нет. Нет! — В дряблом, мокром от дождя лице Макгайра ни кровинки. — Я видел, рука зеленая, верно тебе говорю. А зачем Хартли вернулся? Ведь он…

При звуке этого имени Рокуэла как ударило, он разом понял. Пронзило страхом, мысли закружило вихрем — опасность! — резнул отчаянный зов: на помощь!

— Хартли!

Рокуэл оттолкнул Макгайра, рванулся, закричал и со всех ног помчался к санаторию. В дом, по коридору…

Дверь в палату Смита взломана.

Посреди комнаты с револьвером в руке — Хартли. Услыхал бегущего Рокуэла, обернулся. И вмиг оба действуют. Хартли стреляет, Рокуэл щелкает выключателем.

Тьма. И вспышка пламени, точно на моментальной фотографии высвечено сбоку застывшее тело Смита. Рокуэл метнулся в сторону вспышки. И уже в прыжке, потрясенный, понимает, почему вернулся Хартли. В секунду, пока не погас свет, он увидел руку Хартли.

Пальцы, покрытые зеленой чешуей.

Потом схватка врукопашную. Хартли падает, и тут снова вспыхнул свет, на пороге мокрый насквозь Макгайр, выговаривает трясущимися губами:

— Смит… он убит?

Смит не пострадал. Пуля прошла выше.

— Болван, какой болван! — кричит Рокуэл, стоя над обмякшим на полу Хартли. — Великое, небывалое событие, а он хочет все погубить!

Хартли пришел в себя, говорит медленно:

— Надо было мне догадаться. Смит тебя предупредил.

— Ерунда, он… — Рокуэл запнулся, изумленный. Да, верно. То внезапное предчувствие, смятение в мыслях. Да. Он с яростью смотрит на Хартли. — Ступай наверх. Просидишь до утра под замком. Макгайр, иди и ты. Не спускай с него глаз.

Макгайр говорит хрипло:

— Погляди на его руку. Ты только погляди. У Хартли рука зеленая. Там в прихожей был не Смит — Хартли!

Хартли уставился на свои пальцы.

— Мило выглядит, а? — говорит он с горечью. — Когда Смит заболел, я тоже долго был под этим излучением. Теперь я стану таким… такой же тварью… как Смит. Это со мной уже несколько дней. Я скрывал. Старался молчать. Сегодня почувствовал — больше не могу, вот и пришел его убить, отплатить, он же меня погубил…

Сухой резкий звук, что-то сухо треснуло. Все трое замерли.

Три крохотных чешуйки взлетели над Смитовой скорлупой, покружили в воздухе и мягко опустились на пол.

Рокуэл вмиг очутился у стола, вгляделся.

— Оболочка начинает лопаться. Трещина тонкая, едва заметная — треугольником, от ключиц до пупка. Скоро он выйдет наружу!

Дряблые щеки Макгайра затряслись:

— И что тогда?

— Будет у нас сверхчеловек, — резко, зло отозвался Хартли. — Спрашивается: на что похож сверхчеловек? Ответ: никому не известно.

С треском отлетело еще несколько чешуек. Макгайра передернуло.

— Ты попробуешь с ним заговорить?

— Разумеется.

— С каких это пор… бабочки…, разговаривают?

— Поди к черту, Макгайр!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Рокуэл засадил их обоих для верности наверху под замок, а сам заперся в комнате Смита и лег на раскладушку, готовый бодрствовать всю долгую дождливую ночь — следить, вслушиваться, думать.

Следить, как отлетают чешуйки ломкой оболочки, потому что из куколки безмолвно стремится выйти наружу Неведомое.

Ждать осталось каких-нибудь несколько часов. Дождь стучится в дом, струи сбегают по стеклу. Каков-то он теперь будет с виду, Смит? Возможно, изменится строение уха, потому что станет тоньше слух; возможно, появятся дополнительные глаза; изменится форма черепа, черты лица, весь костяк, размещение внутренних органов, кожные ткани, возможно несчетное количество перемен.

Рокуэла одолевает усталость, но уснуть страшно. Веки тяжелеют, тяжелеют. А вдруг он ошибся? Вдруг его домыслы нелепы? Вдруг Смит внутри этой скорлупы — вроде медузы? Вдруг он — безумный, помешанный… или совсем переродился и станет опасен для всего человечества? Нет. Нет. Рокуэл помотал затуманенной головой. Смит — совершенство. Совершенство. В нем нет места ни единой злой мысли. Совершенство.

В санатории глубокая тишина. Только и слышно, как потрескивают чешуйки хрупкой оболочки, падая на пол…

Рокуэл уснул. Погрузился во тьму, и комната исчезла, нахлынули сны. Снилось, что Смит поднялся, идет, движения угловатые, деревянные, а Хартли, истошно крича, опять и опять заносит сверкающий топор, с маху рубит зеленый панцирь и превращает живое существо в отвратительное месиво. Снился Макгайр — бегает под кровавым дождем, бессмысленно лопочет. Снилось…

Жаркое солнце. Жаркое солнце заливает палату. Уже утро. Рокуэл протирает глаза, смутно встревоженный тем, что кто-то поднял шторы. Кто-то поднял… Рокуэл вскочил как ужаленный. Солнце! Шторы не могли, не должны были подняться. Сколько недель они не поднимались! Он закричал.

Дверь настежь. В санатории тишина. Не смея повернуть голову, Рокуэл косится на стол. Туда, где должен бы лежать Смит.

Но его там нет.

На столе только и есть, что солнечный свет. Да еще какие-то остатки опустелой куколки. Остатки.

Хрупкие скорлупки — расщепленный надвое профиль, округлый осколок с бедра, полоска, в которой угадывается плечо, обломок грудной клетки — разбитые останки Смита!

А Смит исчез. Подавленный, еле держась на ногах, Рокуэл подошел к столу. Точно маленький, стал копаться в тонких шуршащих обрывках кожи. Потом круто повернулся и, шатаясь как пьяный, вышел из палаты, тяжело затопал вверх по лестнице, закричал:

— Хартли! Что ты с ним сделал? Хартли! Ты что же, убил его, избавился от трупа, только куски скорлупы оставил и думаешь сбить меня со следа?

Дверь комнаты, где провели ночь Макгайр и Хартли, оказалась запертой. Трясущимися руками Рокуэл повернул ключ в замке. И увидел их обоих в комнате.

— Вы тут, — сказал растерянно. — Значит, вы туда не спускались. Или, может, отперли дверь, пошли вниз, вломились в палату, убили Смита и… нет, нет.

— А что случилось?

— Смит исчез! Макгайр, скажи, выходил Хартли отсюда?

— За всю ночь ни разу не выходил.

— Тогда… есть только одно объяснение… Смит выбрался ночью из своей скорлупы и сбежал! Я его не увижу, мне так и не удастся на него посмотреть, черт подери совсем! Какой же я болван, что заснул!

— Ну, теперь все ясно! — заявил Хартли. — Смит опасен, иначе он бы остался и дал нам на себя посмотреть. Одному богу известно, во что он превратился.

— Значит, надо искать. Он не мог уйти далеко. Надо все обыскать! Быстрее, Хартли! Макгайр!

Макгайр тяжело опустился на стул.

— Я не двинусь с места. Он и сам отыщется. С меня хватит.

Рокуэл не стал слушать дальше. Он уже спускался по лестнице, Хартли за ним по пятам. Через несколько минут за ними, пыхтя и отдуваясь, двинулся Макгайр.

Рокуэл бежал по коридору, приостанавливаясь у широких окон, выходящих на пустыню и на горы, озаренные утренним солнцем. Выглядывал в каждое окно и спрашивал себя — да есть ли хоть капля надежды найти Смита? Первый сверхчеловек. Быть может, первый из очень и очень многих. Рокуэла прошиб пот. Смит не должен был исчезнуть, не показавшись сперва хотя бы ему, Рокуэлу. Не мог он вот так исчезнуть. Или все же мог?

Медленно отворилась дверь кухни.

Порог переступила нога, за ней другая. У стены поднялась рука. Губы выпустили струйку сигаретного дыма.

— Я кому-то понадобился?

Ошеломленный Рокуэл обернулся. Увидел, как изменился в лице Хартли, услышал, как задохнулся от изумления Макгайр. И у всех троих вырвалось разом, будто под суфлера:

— Смит!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Смит выдохнул струйку дыма. Лицо ярко-розовое, словно его нажгло солнцем, голубые глаза блестят. Ноги босы, на голое тело накинут старый халат Рокуэла.

— Может, вы мне скажете, куда это я попал? И что со мной было в последние три месяца — или уже четыре? Тут что, больница?

Разочарование обрушилось на Рокуэла тяжким ударом. Он трудно, глотнул.

— Привет. Я… То есть… Вы что же… вы ничего не помните?

Смит выставил растопыренные пальцы:

— Помню, что позеленел, если вы это имеете в виду. А потом — ничего.

И он взъерошил розовой рукой каштановые волосы — быстрое, сильное движение того, кто вернулся к жизни и радуется, что вновь живет и дышит.

Рокуэл откачнулся, бессильно прислонился к стене. Потрясенный, спрятал лицо в ладонях, тряхнул головой. Потом, не веря своим глазам, спросил:

— Когда вы вышли из куколки?

— Когда я вышел… откуда?

Рокуэл повел его по коридору в соседнюю комнату, показал на стол.

— Не пойму, о чем вы, — просто, искренне сказал Смит. — Я очнулся в этой комнате полчаса назад, стою и смотрю — я совсем голый.

— И это все? — обрадованно спросил Макгайр. У него явно полегчало на душе.

Рокуэл объяснил, откуда взялись остатки скорлупы на столе. Смит нахмурился.

— Что за нелепость. А вы, собственно, кто такие?

Рокуэл представил их друг другу.

Смит мрачно поглядел на Хартли.

— Сперва, когда я заболел, явились вы, верно? На завод электронного оборудования. Но это же все глупо. Что за болезнь у меня была?

Каждая мышца в лице Хартли напряглась до отказа.

— Никакая не болезнь. Вы-то разве ничего не знаете?

— Я очутился с незнакомыми людьми в незнакомом санатории. Очнулся голый в комнате, где какой-то человек спал на раскладушке. Очень хотел есть. Пошел бродить по санаторию. Дошел до кухни, отыскал еду, поел, услышал какие-то взволнованные голоса, а теперь мне заявляют, будто я вылупился из куколки. Как прикажете все это понимать? Кстати, спасибо за халат, за еду и сигареты, я их взял взаймы. Сперва я просто не Котел вас будить, мистер Рокуэл. Я ведь не знал, кто вы такой, но видно было, что вы смертельно устали.

— Ну, это пустяки. — Рокуэл отказывался верить горькой очевидности. Все рушится. С каждым словом Смита недавние надежды рассыпаются, точно разбитая скорлупа куколки. — А как вы себя чувствуете?

— Отлично. Полон сил. Просто замечательно, если учесть, как долго я пробыл без сознания.

— Да, прямо замечательно, — сказал Хартли.

— Представляете, каково мне стало, когда я увидел календарь. Стольких месяцев — бац — как не бывало! Я все гадал, что же со мной делалось столько времени.

— Мы тоже гадали.

Макгайр засмеялся:

— Да не приставай к нему, Хартли. Просто потому, что ты его ненавидел…

Смит недоуменно поднял брови:

— Ненавидел? Меня? За что?

— Вот. Вот за что! — Хартли растопырил пальцы. — Ваше проклятое облучение. Ночь за ночью я сидел около вас в вашей лаборатории. Что мне теперь с этим делать?

— Тише, Хартли, — вмешался Рокуэл. — Сядь. Успокойся.

— Ничего я не сяду и не успокоюсь! Неужели он вас обоих одурачил? Это же подделка под человека! Этот розовый молодчик затеял такой страшный обман, какого еще свет не видал! Если у вас осталось хоть на грош соображения, убейте этого Смита, пока он не улизнул.

Рокуэл попросил извинить вспышку Хартли. Смит покачал головой:

— Нет, пускай говорит дальше. Что все это значит?

— Ты и сам знаешь! — в ярости заорал Хартли. — Ты лежал тут месяц за месяцем, подслушивал, строил планы. Меня не проведешь. Рокуэла ты одурачил, теперь он разочарован. Он ждал, что ты станешь сверхчеловеком. Может, ты и есть сверхчеловек. Так ли, эдак ли, но ты уже никакой не Смит. Ничего подобного. Это просто еще одна твоя уловка. Запутываешь нас, чтоб мы не узнали о тебе правды, чтоб никто ничего не узнал. Ты запросто можешь нас убить, а стоишь тут и уверяешь, будто ты человек как человек. Так тебе удобнее. Несколько минут назад ты мог удрать, но тогда у нас остались бы подозрения. Вот ты и дождался нас, и уверяешь, будто ты просто человек.

— Он и есть просто человек, — жалобно вставил Макгайр.

— Неправда. Он думает не по-людски. Чересчур умен.

— Так испытай его, проверь, какие у него ассоциации, — предложил Макгайр.

— Он и для этого чересчур умен.

— Тогда все очень просто. Возьмем у него кровь на анализ, прослушаем сердце, впрыснем сыворотки.

На лице Смита отразилось сомнение.

— Я чувствую себя подопытным кроликом… Ну ладно, раз уж вам так хочется. Все это глупо.

Хартли возмутился. Посмотрел на Рокуэла, сказал:

— Давай шприцы.

Рокуэл достал шприцы. Может быть, Смит все-таки сверхчеловек, думал он. Его кровь — сверхкровь. Смертельна для микробов. А сердцебиение? А дыхание? Может быть, Смит — сверхчеловек, но сам этого не знает. Да. Да, может быть…

Он взял у Смита кровь, положил стекло под микроскоп. И сник, ссутулился. Самая обыкновенная кровь. Вводишь в нее микробы — и они погибают в обычный срок. Она уже не сверхсмертельна для бактерий. И неведомый икс-раствор исчез. Рокуэл горестно вздохнул. Температура у Смита нормальная. Пульс тоже. Нервные рефлексы, чувствительность — ни в чем никаких отклонений.

— Что ж, все в порядке, — негромко сказал Рокуэл.

Хартли повалился в кресло, глаза широко раскрыты, костлявыми руками стиснул виски.

— Простите, — выдохнул он. — Что-то у меня… ум за разум… верно, воображение разыгралось. Так тянулись эти месяцы. Ночь за ночью. Стал как одержимый, страх одолел. Вот и свалял дурака. Простите. Простите. — И уставился на свои зеленые пальцы. — А что же будет со мной?

— У меня все прошло, — сказал Смит. — Думаю, и у вас пройдет. Я вам сочувствую. Но это было не так уж скверно… В сущности, я ничего не помню.

Хартли явно отпустило.

— Но… да, наверно, вы правы. Мало радости, что придется вот так закостенеть, но тут уж ничего не поделаешь. Потом все пройдет.

Рокуэлу было тошно. Слишком жестоко он обманулся. Так не щадить себя, так ждать и жаждать нового, неведомого, сгорать от любопытства — и все зря. Стало быть, вот он каков, человек, что вылупился из куколки? Тот же, что был прежде. И все надежды, все домыслы напрасны.

Он жадно глотнул воздух, попытался остановить тайный неистовый бег мыслей. Смятение. Сидит перед ним розовощекий, звонкоголосый человек, спокойно покуривает… просто-напросто человек, который страдал какой-то кожной болезнью, кожа временно отвердела, да еще от облучения разладилась было внутренняя секреция, — но сейчас он опять человек как человек, и не более того. А буйное воображение Рокуэла, неистовая фантазия разыгрались — и все проявления странной болезни сложились в некий желанный вымысел, в несуществующее совершенство. И вот Рокуэл глубоко потрясен, взбудоражен и разочарован.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Да, то, что Смит жил без пищи, его необыкновенно защищенная кровь, крайне низкая температура тела и другие преимущества — все это лишь проявления странной болезни. Была болезнь, и только. Была — и прошла, миновала, кончилась и ничего после себя не оставила, кроме хрупких осколков скорлупы на залитом солнечными лучами столе. Теперь можно будет понаблюдать за Хартли, если и его болезнь станет развиваться, и потом доложить о новом недуге врачебному миру.

Но Рокуэла не волновала болезнь. Его волновало совершенство. А совершенство лопнуло, растрескалось, рассыпалось и сгинуло. Сгинула его мечта. Сгинул выдуманный сверхчеловек. И теперь ему плевать, пускай хоть весь свет обрастет жесткой скорлупой, позеленеет, рассыплется, сойдет с ума.

Смит обошел их всех, каждому пожал руку.

— Мне нужно вернуться в Лос-Анджелес. Меня ждет на заводе важная работа. Пора приступить к своим обязанностям. Жаль, что не могу остаться у вас подольше. Сами понимаете.

— Вам надо бы остаться и отдохнуть хотя бы несколько дней, — сказал Рокуэл, горько ему было видеть, как исчезает последняя тень его мечты.

— Нет, спасибо. Впрочем, этак через неделю я к вам загляну, доктор, обследуете меня еще раз, хотите? Готов даже с годик заглядывать примерно раз в месяц, чтоб вы могли меня проверять, ладно?

— Да. Да, Смит. Пожалуйста, приезжайте. Я хотел бы еще потолковать с вами об этой вашей болезни. Вам повезло, что остались живы.

— Я вас подвезу до Лос-Анджелеса, — весело предложил Макгайр.

— Не беспокойтесь. Я дойду до Туджунги, а там возьму такси. Хочется пройтись. Давненько я не гулял, погляжу, что это за ощущение.

Рокуэл ссудил ему пару старых башмаков и поношенный костюм.

— Спасибо, доктор. Постараюсь как можно скорей вернуть вам все, что задолжал.

— Ни гроша вы мне не должны. Было очень интересно.

— Что ж, до свиданья, доктор. Мистер Макгайр. Хартли.

— До свиданья, Смит.

— До свиданья.

Смит пошел по дорожке к старому руслу, дно ручья уже совсем пересохло и растрескалось под лучами предвечернего солнца. Смит шагал непринужденно, весело, посвистывал. Вот мне сейчас не до свиста, устало подумал Рокуэл.

Один раз Смит обернулся, помахал им рукой, потом поднялся на холм и стал спускаться с другой его стороны к далекому городу.

Рокуэл провожал его глазами, так смотрит малый ребенок, когда его любимое творение — замок из песка — подмывают и уносят волны моря.

— Не верится, — твердил он снова и снова. — Просто не верится. Все кончается так быстро, так неожиданно. Я как-то отупел, и внутри пусто.

— А по-моему, все прекрасно! — Макгайр радостно ухмылялся.

Хартли стоял на солнце. Мягко опущены его зеленые руки, и впервые за все эти месяцы, вдруг понял Рокуэл, совсем спокойно бледное лицо.

— У меня все пройдет, — тихо сказал Хартли. — Все пройдет, я поправлюсь. Ох, слава богу. Слава богу. Я не сделаюсь чудовищем. Я останусь самим собой. — Он обернулся к Рокуэлу. — Только запомни, запомни, не дай, чтоб меня по ошибке похоронили, ведь меня примут за мертвеца. Смотри, не забудь.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Смит пошел тропинкой, пересекающей сухое русло, и поднялся на холм. Близился вечер, солнце уже опускалось за дальние синеющие холмы. Проглянули первые звезды. В нагретом недвижном воздухе пахло водой, пылью, цветущими вдали апельсиновыми деревьями.

Встрепенулся ветерок. Смит глубоко дышал. И шел все дальше.

А когда отошел настолько, что его уже не могли видеть из санатория, остановился и замер на месте. Посмотрел на небо.

Бросил недокуренную сигарету, тщательно затоптал. Потом выпрямился во весь рост — стройный, ладный, — отбросил со лба каштановые пряди, закрыл глаза, глотнул, свободно свесил руки вдоль тела.

Без малейшего усилия, — только чуть вздохнул теплый воздух вокруг, — Смит поднялся над землей.

Быстро, беззвучно взмыл он ввысь и вскоре затерялся среди звезд, устремляясь в космические дали…

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Перевела с английского Нора Галь

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Загрузка...