Глава IX. Снова в Париже

Вместо одного месяца я отсутствовал три. Я не сомневался, что многие из моих пациентов останутся у моего друга доктора Норстрема, который лечил их, пока меня не было. Однако я ошибся: они все вернулись ко мне — и те, кому стало лучше, и те, кому стало хуже, — вернулись, отзываясь с большой похвалой о моем коллеге, но и с неменьшей — обо мне. Я не имел бы ничего против, если бы они предпочли его: я и так был очень занят, а его практика, как я знал, все сокращалась, и он даже вынужден был переехать с бульвара Осман в скромную квартирку на улице Пигаль. Норстрем неизменно был верным моим другом, много раз выручал меня в начале моей карьеры, когда я пробовал свои силы в хирургии, и всегда был готов взять на себя долю ответственности за мои частые ошибки. На память мне приходит история барона Б. Пожалуй, я расскажу ее, чтобы вы поняли, каким человеком был мой друг. Барон Б., старейший член шведской колонии, часто недомогал, и его лечил Норстрем. Однажды Норстрем, поддавшись своей злополучной робости, настоял, чтобы на консилиум пригласили меня. Барону я очень понравился — нового врача всегда считают хорошим, пока он не докажет обратного. Норстрем рекомендовал немедленную операцию, я был против. Барон написал мне, что ему надоел мрачный вид Норстрема, и просил меня стать его врачом. Я, конечно, отказался, но Норстрем сам пожелал передать мне этого пациента. Здоровье барона, казалось, улучшалось на глазах, и все меня поздравляли. Через месяц мне стало ясно, что Норстрем был прав в своем диагнозе, но что теперь уже поздно думать об операции; больной был обречен. Я написал его племяннику в Стокгольм, чтобы он приехал и отвез дядю умирать на родину. С большим трудом мне удалось уговорить старика — он не хотел со мной расставаться, утверждая, что я — единственный врач, который понял его болезнь. Через несколько месяцев племянник написал мне, что дядя завещал мне ценные золотые часы с репетиром на память о том, что я для него сделал. Я часто нажимаю кнопку репетира, чтобы звон часов напоминал мне, из чего слагается слава врача.

В последнее время отношения между Норстремом и мною несколько изменились. Все чаще и чаще его больные обращались ко мне — чересчур часто! В тот день, о котором пойдет речь, один из них умер у меня на главах смерть тем более неприятная для Норстрема, что больной принадлежал к самым известным людям шведской колонии. Норстрем был чрезвычайно расстроен, и я повез его обедать в кафе «Режанс», чтобы он немного рассеялся.

— Объяснил бы ты мне секрет твоего успеха и моих неудач, — сказал Норстрем, мрачно уставившись на меня поверх бутылки сен-жюльена.

— Прежде всего это дело счастья, — сказал я. — Однако играет роль и разница в характере: я хватаю фортуну за волосы, а ты, засунув руки в карманы, смотришь, как она пролетает мимо. Я убежден, что ты гораздо лучше меня знаешь особенности человеческого организма и его болезни, зато я, пожалуй, лучше тебя знаю человеческую душу, хотя ты и вдвое меня старше. Ну для чего ты сказал русскому профессору, которого я послал к тебе, что у него грудная жаба, и описал ему все симптомы этой неизлечимой болезни?

— Он требовал, чтобы ему сказали правду, и я должен был ее сказать, иначе он не стал бы меня слушаться.

— Я ему ничего подобного не говорил, а он все-таки слушался меня беспрекословно. Он лгал, когда говорил, что хочет знать все и не боится смерти. Никому не хочется знать, что его болезнь неизлечима, и любой человек боится смерти, что вполне понятно. Теперь он чувствует себя гораздо хуже. Его жизнь отравлена страхом, и это твоя вина!

— Ты постоянно говоришь о нервах и психике, как будто наш организм состоит только из них. Причина грудной жабы — атеросклероз коронарных сосудов.

— Спроси у профессора Юшара, что произошло на прошлой неделе в его клинике, когда он демонстрировал нам случай грудной жабы. У пациентки внезапно начался сильный приступ, который сам профессор счел за смертельный. Я попросил у него разрешения попробовать прекратить приступ с помощью внушения. Он заметил, что это бесполезно, но согласился. Я положил больной руку на лоб, сказав ей, что сейчас все пройдет, и вскоре выражение ужаса исчезло из ее глаз, она глубоко вздохнула и объявила, что чувствует себя здоровой. Ты, конечно, скажешь, что это был случай ложной грудной жабы, но я могу доказать противное. Четыре дня спустя приступ повторился, и через пять минут она умерла. Ты всегда стараешься объяснить твоим пациентам то, что ты подчас сам себе объяснить не можешь. Ты забываешь, что главное тут вера, а не знания, — совсем как в религии. Католическая церковь никогда ничего не объясняет и остается одной из самых мощных сил мира; протестантская церковь пытается все объяснить — и разваливается. Чем меньше правды знают твои пациенты, тем лучше для них. Работа органов нашего тела вовсе не руководится рассудком, и, заставляя своих пациентов задумываться над их болезнями, ты нарушаешь законы природы. Говори, что они должны делать то-то и то-то, принимать то или иное лекарство, чтобы выздороветь, а если они не намерены тебя слушаться, пусть обращаются к другому врачу. Не посещай их без крайней необходимости и разговаривай с ними поменьше, не то они тебя быстро раскусят и поймут, как мало мы знаем. Врачи, подобно высочайшим особам, должны сохранять определенную дистанцию между собой и остальными людьми — мы все выглядим лучше в пригашенном свете. Вспомни, что близкие врача всегда предпочитают лечиться у кого-нибудь другого. Как раз теперь я тайно лечу жену знаменитого парижского врача — всего два дня назад она показала мне его последнее назначение и спросила, будет ли ей полезно это лекарство.

— Ты все время окружен женщинами. Если бы только я нравился им, как ты! Даже моя старая кухарка влюблена в тебя с тех пор, как ты ее вылечил от прострела.

— От всей души я хотел бы меньше им нравиться и с радостью передал бы тебе всех этих нервных дам. Я знаю, что моей репутацией так называемого «модного врача» я больше всего обязан им, но, поверь, иметь с ними дело очень неприятно, а иногда даже и опасно. Ты сказал, что хотел бы нравиться женщинам, — в таком случае никогда им этого не говори, не благоговей перед ними, не позволяй им тобой командовать. Женщины, хотя они, по-видимому, этого не сознают, больше любят подчиняться, чем подчинять себе. Они делают вид, будто равны нам, и при этом чертовски хорошо знают, что ничего подобного нет — к счастью для них: будь это так, они нравились бы нам гораздо меньше. Сам я ставлю женщин намного выше мужчин, но им я этого не говорю. Они более храбры, они страдают и умирают более стойко, чем мы, в них больше сострадания и меньше тщеславия. Их интуиция в конечном счете более надежный вожатый, чем наш разум, и они не так часто делают глупости, как мы. Любовь для женщины значит гораздо больше, чем для мужчины, она для нее все. И чувственность тут не играет почти никакой роли. Женщина может полюбить урода или старика, если ему удастся воспламенить ее воображение. Мужчина может влюбиться в женщину, только если его влечет к ней, а в наши дни, вопреки предначертаниям природы, влечение это не проходит даже со старостью. Вот почему для влюбленности нет возрастного предела. Ришелье был неотразим в восемьдесят лет, когда он уже еле держался на ногах, а Гете было семьдесят, когда он потерял голову из-за Ульрики фон Леветцов.

Сама любовь живет не долее цветка. У мужчины она умирает естественной смертью в браке, у женщины она нередко живет до самого конца, преобразившись в материнскую нежность к развенчанному герою ее мечты. Женщины не способны понять, что мужчина по природе полигамен. Он может принудить себя подчиниться современному кодексу общественной морали, но его необоримый инстинкт только спит. Он остается все тем же животным, каким был создан, и готов отправлять назначенные ему функции.

Женщины не менее умны, чем мужчины, может быть, они в среднем даже умнее, но их ум иного рода. Факт остается фактом: мозг мужчины тяжелее мозга женщины. Даже у новорожденных различаются извилины мозга в зависимости от пола. Анатомические различия становятся еще более наглядными при сравнении затылочной доли мозга обоих полов: именно из-за псевдоатрофии этой доли в женском мозгу Гуше и приписывает ей такое большое значение для психики. Закон различия полов — незыблемый закон природы, который проходит через весь живой мир и становится тем более выраженным, чем выше биологический вид. Утверждается, будто все можно объяснить тем, что мужчины сделали все области культуры своей монополией, а для женщин они были закрыты. Так ли это? Даже в Афинах женщина была поставлена ничуть не ниже мужчины, и все области культуры были ей открыты! Ионические и дорические племена всегда признавали женскую свободу — у лакедемонян эта свобода была даже слишком велика. Во времена римского владычества, то есть четырехсот лет высочайшей культуры, женщины пользовались большой свободой. Достаточно вспомнить, что они полновластно распоряжались своим имуществом. В средние века образованность женщины была выше образованности мужчин. Рыцари лучше владели мечом, чем пером; учеными были монахи, но ведь существовало много женских монастырей, обитательницы которых равно могли совершенствовать свои знания. Возьмем хотя бы нашу профессию, в которой женщины отнюдь не новички. В салернской школе преподавали женщины. Луиза Буржуа, докторша Марии Медичи, жены Генриха IV, написала плохую книгу о родовспоможении. Маргарита Ламарш была главной акушеркой больницы «Отель Дье» в 1677 году, мадам ла Шапель и мадам Буавен написали множество книг о женских болезнях, и все очень скверные. В XVII и XVIII веках в знаменитых итальянских университетах Болоньи, Павии, Феррары и Неаполя преподавало немало женщин. Но ни одна из них не сделала сколько-либо заметного вклада в свою отрасль науки. Именно потому, что акушерство и гинекология так долго оставались в женских руках, они и пребывали в состоянии безнадежного застоя. Прогресс наступил лишь тогда, когда ими занялись мужчины. Даже теперь ни одна женщина, если ее жизнь или жизнь ее ребенка в опасности, не обращается к доктору своего пола.

А в музыке! Все дамы Возрождения играли на лютне, а позднее на арфе, клавикордах и клавесине. В течение ста лет девушки высших классов усердно барабанили по клавишам, но мне не известно ни одного первоклассного музыкального произведения, созданного женщиной, и я еще не встречал женщины, которая могла бы по-настоящему хорошо сыграть «Адажио Состенуто» Бетховена опус 106. Все барышни немножко рисуют, но насколько я знаю, ни в одной галерее Европы не найдется картины, подписанной женщиной, не считая, пожалуй, Розы Бонер, которая брилась и носпла мужскую одежду.

Одним из величайших поэтов древних времен была женщина. Из венка, обрамлявшего чело этой волшебницы, остались лишь несколько розовых лепестков, хранящих аромат вечной весны. Какая бессмертная радость, какая бессмертная печаль звенит в этой дальней песне сирены, прозвучавшей с берегов Эллады! Несравненная Сафо, услышу ли я вновь твой голос? Кто знает, может быть, ты еще поешь в каком-нибудь не найденном свитке, скрытом под лавой Геркуланеума!

— Мне надоело слушать про твою Сафо! — проворчал Норстрем. — Того, что я знаю о ней и ее поклонниках, для меня вполне достаточно! Мне надоело слушать о женщинах. Вино ударило тебе в голову, и ты наговорил кучу глупостей! Пойдем домой!

Когда мы шли по улице, моему приятелю захотелось пива, и мы сели за столик перед кафе.

— Bonsoir, cheri![62] — окликнула Норстрема дама за соседним столиком. — Не угостишь ли кружечкой — я не ужинала!

Норстрем резко попросил ее оставить его в покое.

— Добрый вечер, Хлоя, — сказал я. — Как поживает Флопетт?

— Работает в переулках. На бульварах до полуночи ей нечего делать.

Но тут как раз появилась Флопетт и подсела к своей товарке.

— Вы снова напились, Флопетт! — сказал я. — Так вы скорехонько на тот свет отправитесь.

— И пусть, — сказала она хриплым голосом. — Хуже чем здесь, там не будет.

— Ты не очень разборчив в твоих знакомствах проворчал Норстрем, в ужасе глядя на проституток.

— У меня бывали знакомства и похуже, — сказал я. — К тому же я их врач. У обеих сифилис, остальное доделает абсент: они долго не протянут, а потом смерть — в Сен-Лазар или просто в канаве. Во всяком случае, они не скрывают, кто они такие. И не забывай, что такими их сделал мужчина и что другой мужчина стоит за углом, чтобы отобрать у них жалкие гроши, которые они от нас получают. И эти проститутки вовсе не так дурны, как ты думаешь: они до конца остаются женщинами, сохраняя все женские недостатки, но также и многие добродетели, которые не может уничтожить никакое падение. Как ни странно, но они способны на самую высокую любовь. Однажды в меня влюбилась проститутка она стала застенчивой и боязливой, как молодая девушка, и даже краснела под слоем румян. А это жалкое создание за соседним столиком могло бы при других обстоятельствах стать прекрасной женщиной. Дай я расскажу тебе ее историю.

— Помнишь, — начал я, когда мы медленно шли под руку по бульвару, женский пансион в Пасси, который содержат монахини ордена Святой Терезы, куда ты привозил меня в прошлом году к шведской девочке, умиравшей от тифа? Вскоре заболела еще одна девочка — хорошенькая пятнадцатилетняя француженка, и меня позвали к ней. Однажды вечером, когда я выходил из пансиона, меня вдруг окликнула уличная женщина, ходившая взад и вперед по тротуару. Я резко отвернулся, но она робко попросила разрешения сказать мне два слова. Она уже целую неделю поджидала меня здесь, но не решалась заговорить со мной, пока было светло. Она называла меня «господин доктор» и дрожащим голосом расспрашивала, как чувствует себя девочка, у которой тиф, и опасно ли это? «Я должна ее увидеть до того, как она умрет! — рыдала она, и слезы катились по ее накрашенным щекам. — Я должна ее увидеть, я ее мать!» Монахини ничего об этом не знали. Девочку отдали под их опеку, когда ей было три года, а деньги переводились через банк. Мать видела свою дочь лишь издали по четвергам, когда воспитанницы выходили на прогулку.

Я сказал, что состояние девочки мне очень не нравится и что я извещу ее, если наступит ухудшение. Она не захотела дать мне своего адреса и попросила позволения каждый вечер ждать меня на улице. И в течение недели я ее встречал на том же месте, где она с тревогой ожидала новостей. Я должен был сказать ей, что ее дочери становится все хуже, но, конечно, о том, чтобы привести эту несчастную к постели умирающей, не могло быть и речи. Однако я обещал дать ей знать, когда конец будет близок. Тогда она все-таки согласилась дать мне свой адрес. На следующий вечер, отправившись по этому адресу, я оказался на улочке позади Комической оперы — улочке с очень дурной репутацией. Извозчик многозначительно мне улыбнулся и предложил заехать за мной через час. Я сказал, что достаточно будет пятнадцати минут. Хозяйка заведения окинула меня проницательным взглядом, и затем меня проводили в зал, где сидели полуголые девицы в коротеньких муслиновых туниках, красных, желтых и зеленых. Кого я выберу? Я сказал, что я уже сделал выбор — мне нужна мадемуазель Флопетт. Мадам выразила сожаление: мадемуазель Флопетт еще одевается у себя в спальне — последнее время она относится к своим обязанностям очень небрежно. Я попросил, чтобы меня: сейчас же провели наверх. В таком случае я должен уплатить вперед двадцать франков, не считая того, что мне благоугодно будет дать мадемуазель Флопетт, если я останусь доволен, как оно, конечно, и будет — это очаровательная девушка, и очень веселая. Может быть, я пожелаю, чтобы наверх подали шампанское?

Флопетт сидела перед зеркалом и усердно румянилась. Она вскочила, схватила шаль, чтобы прикрыть свой профессиональный наряд, — а вернее, его полное отсутствие, и повернула ко мне лицо клоуна — пятно румян на щеках, один глаз подведен углем, другой красный от слез — Нет, она не умерла, но ей очень плохо. Монахиня которая дежурит ночью, переутомлена, и я обещал, что привезу на ночь свою сиделку. Смойте с вашего лица эту отвратительную краску, пригладьте волосы помадой, вазелином или чем хотите и наденьте вместо своего гнусного муслина форму больничной сиделки — она в этом пакете. Я взял ее у одной из моих сиделок, которая примерно одного с вами роста. Через полчаса я за вами заеду.

Она, онемев, смотрела мне вслед, пока я спускался по лестнице.

— Вы уже уходите? — спросила с удивлением хозяйка заведения. Я сказал, что хочу увезти мадемуазель Флопетт на всю ночь и иду за извозчиком. Когда я вернулся через полчаса, Флопетт вышла ко мне, закутанная в длинный плащ, ее провожали девицы в муслиновых туниках.

— Ну, и повезло же тебе, милочка! — смеялись они. — Едешь на маскарад в последний день масленицы. И вид у тебя очень элегантный, совсем как у порядочной. Жалко, что твой друг не пригласил нас всех!

— Веселитесь, дети мои, — улыбнулась хозяйка, провожая Флопетт до экипажа. — Попрошу вас пятьдесят франков вперед!

Сиделка была уже не нужна. Девочка умирала. Она была без сознания, и жизнь в ней еле теплилась. Мать всю ночь провела у кровати дочери и сквозь слезы смотрела на умирающую.

— Поцелуйте ее, — сказал я, когда началась агония. — Она без сознания.

Флопетт склонилась над девочкой, но тут же отпрянула.

— Я не должна ее целовать, — сказала она, зарыдав. — Вы ведь знаете, какая я!

Когда я снова увидел Флопетт, она была мертвецки пьяна. Через неделю она бросилась в Сену, Ее вытащили, и я попробовал устроить ее в больницу Сен-Лазар, но там не было свободных коек. Через месяц она выпила пузырек опия и уже умирала, когда я пришел. Не могу себе простить, что выкачал яд из ее желудка. В руке она сжимала детский башмачок, в котором лежала прядь волос. Теперь она пьет абсент — тоже надежный яд, хотя и не столь быстро убивающий! И теперь ее ждет какая-нибудь канава, где утонуть легче, чем в Сене.

Мы подошли к дому Норстрема на улице Пигаль.

— Спокойной ночи, — сказал мой друг. — Спасибо за приятный вечер!

— И тебе тоже, — сказал я.

Загрузка...