Весна пришла и ушла, наступило римское лето. Последние иностранцы постепенно исчезали с душных улиц. В опустевших музеях мраморные богини радовались каникулам — им, облеченным лишь в фиговые листочки, жара ничуть не досаждала. Собор Святого Петра дремал под сенью садов Ватикана. Форум и Колизей снова погрузились в свои призрачные сны. Джованнина и Розина побледнели, и вид у них, был усталый, а розы на шляпе мисс Холл совсем увяли. Мои собаки томились, ища прохлады, а обезьяны под лестницей Тринита-деи-Монти визжали, требуя перемены обстановки. Моя нарядная маленькая яхта ждала в Порто д'Анцио сигнала поднять паруса и отплыть к острову, где был мой дом. А там мастро Никола и его три сына взбирались к парапету часовни и высматривали нас на горизонте. Перед отъездом из Рима я посетил протестантское кладбище у ворот Сан-Паоло. Соловьи все еще пели для мертвых, которые, казалось, ничуть не тяготились тем, что их навеки оставили в столь прекрасном месте под душистыми лилиями, розами и цветущими миртами. Все восемь детей Джованни слегли с малярией — в те дни в предместьях Рима малярия свирепствовала, что бы ни утверждали путеводители, предназначенные для туристов. Старшая дочь Джованни, Мария, так ослабела от приступов перемежающейся лихорадки, что римское лето должно было неминуемо ее убить. Я сказал об этом ее отцу в предложил взять ее с собой в Сан-Микеле. Сначала он колебался, — бедняки итальянцы очень неохотно расстаются со своими больными детьми и предпочитают видеть, как они умирают дома, лишь бы не отдавать их в больницу. В конце концов он согласился, когда я предложил, чтобы он сам отвез дочь на Капри и убедился, как хорошо о ней будут заботиться мои домашние.
Мисс Холл с Джованниной и Розиной и всеми собаками, как обычно, отправилась в Неаполь на поезде. Я же с павианом Билли, мангустом и маленькой совой отправился на яхте прямо на Капри, и это было чудесное плавание. Мы обогнули мыс Чирчео на восходе солнца, поймали утренний бриз из залива Гаэто, стремительно понеслись мимо Искьи и встали на якорь в бухте Капри, когда колокола вызванивали полдень. Через два часа я уже трудился в саду Сан-Микеле, раздетый почти донага.
Сан-Микеле был уже почти закончен ценой неустанной работы с утра до вечера, которая занимала все летние месяцы в течение пяти лет. Однако в саду предстояло еще много дела. Надо было построить террасу за домом и возвести лоджию над двумя маленькими римскими комнатами, которые мы обнаружили прошлой осенью. Кроме того, я сообщил Никола, что внутренний дворик мы сломаем — он мне больше не нравится. Мастро Никола умолял меня оставить дворик в покое — мы его уже два раза переделывали, и если будем сразу разрушать то, что нами построено, — Сан-Микеле не будет завершен до скончания века. Я объяснил мастро Никола, что лучший способ постройки дома таков: ломай и перестраивай до тех пор, пока твои глаза не скажут тебе, что теперь все хорошо. Глаза — куда лучшие наставники в архитектуре, чем книги. Глаза не ошибаются до тех пор, пока ты веришь своим глазам, а не чужим. Снова увидев Сан-Микеле, я решил, что он выглядит прекрасней, чем когда бы то ни было. Дом был мал, в нем было немного комнат, но его окружали террасы, лоджии и галереи, с которых можно было смотреть на солнце, на море, на облака. Душе нужно больше пространства, чем телу. В комнатах было мало мебели, но эта мебель была такой, какую нельзя купить за одни только деньги. Ничего лишнего, ничего некрасивого, никаких безделушек, никакого брикабрака. На беленых стенах — несколько картин раннего Возрождения, гравюра Дюрера и греческий барельеф. На мозаичном полу два-три старинных ковра, на столах несколько книг, и повсюду цветы в сверкающих вазах из Фаэнцы и Урбино. Посаженные вдоль дорожки к часовне благороднейшие в мире деревья — кипарисы с виллы д'Эсте — уже выросли и образовали великолепную аллею. А сама часовня, давшая имя моему жилищу, стала наконец моей собственностью. Ей предстояло превратиться в мою библиотеку. По белым стенам тянулись прекрасные старинные хоры, а посередине стоял большой стол из монастырской трапезной, заваленный книгами и терракотовыми обломками. На каннелированной мраморной колонне стоял базальтовый Гор — самое большое из всех изображений этого бога, какие мне доводилось видеть. Его привез из страны фараонов какой-то римский коллекционер — может быть, сам Тиберий. Со стены над письменным столом на меня смотрела мраморная голова Медузы (четвертого века до нашей эры), которую я нашел на дне моря. На флорентийском камине XVI века стояла крылатая Победа. С другой мраморной колонны изувеченная голова Нерона смотрела в окно на залив, где по его приказанию гребцы галеры убили веслами его мать. Над входной дверью сверкал прекрасный цветной витраж XVI веке, который Флоренция преподнесла Элеоноре Дузе — она подарила мне этот витраж на память о своем последнем посещении Сан-Микеле. В маленьком склепе на глубине пяти футов над мраморным римским полом мирно покоились два монаха, которых я обнаружил, когда мы закладывали фундамент камина. Они лежали со скрещенными руками, точно так же, как их похоронили почти пятьсот лет назад под их часовней. Рясы совсем истлели, высохшие тела были легки, как пергамент, но черты лица хорошо сохранились, руки по-прежнему сжимали распятие, а башмаки одного из них украшали изящные серебряные пряжки. Я не хотел нарушать их покой и снова бережно уложил их в маленьком склепе. Величественная арка с готическими колоннами у входа в часовню была именно такой, какой я хотел бы ее видеть. Где найдешь теперь такие колонны? Стоя у парапета и глядя вниз на остров, я сказал мастро Никола, что мы тотчас же должны начать строить пьедестал для сфинкса — времени терять нельзя. Мастро Никола обрадовался и спросил, почему бы нам для начала не привезти сфинкса сюда — где он сейчас? Я ответил, что он лежит под развалинами забитой императорской виллы где-то на материке. Он лежит там две тысячи лет и ждет меня. Человек в красном плаща рассказал мне про него, когда я в первый раз посмотрел на море с этого места, на котором мы стоим сейчас. А пока я видел сфинкса только в мечтах. Я посмотрел вниз — на мою маленькую белую яхту в гавани у моих ног — и сказал, что сфинкса я, конечно, найду, когда настанет время, но вот как перевезти его на Капри? Он весь из гранита, весит уж не знаю сколько тонн, и на яхту его не погрузишь.
Мастро Никола почесал голову и спросил, кто поднимет сфинкса сюда к часовне. Мы с ним, кто же еще?
Обе римские комнатки под часовней были еще завалены обломками обвалившегося потолка, но стены на высоту человеческого роста сохранились гирлянды цветов и танцующие нимфы на красном фоне, казалось, были написаны вчера.
— Roba di Timberio? — спросил мастро Никола.
— Нет, — ответил я, внимательно разглядывая мозаичный пол, обрамленный изящным узором виноградных листьев из черного мрамора. — Этот пол был сделан раньше, при Августе. Ведь и этот старый император очень любил Капри, и он даже начал строить здесь виллу — бог знает, где именно. Но как бы то ни было, Август, возвращаясь в Рим, умер в Ноле, и вилла осталась недостроенной. Это был великий человек и великий император, но, поверь мне, Тиберий был самым великим из них всех.
Колоннаду уже обвивал молодой виноград. Розы, жимолость и эпомея льнули к белым колоннам. Среди кипарисов внутреннего дворика танцевал фавн, а посреди большой лоджии сидел бронзовый Гермес из Геркуланума. На залитом солнечными лучами дворике перед столовой сидел павиан Билли и искал блох у Таппио, а вокруг лежали остальные собаки, сонно ожидая обычного завершения своего утреннего туалета. Билли ловил блох как никто — ползали они или прыгали, но равно не могли ускользнуть от его бдительного ока. Собаки прекрасно это знали и с большим удовольствием подставляли ему спины. Это был единственный вид охоты, разрешенный ваконами Сан-Микеле. Смерть наступала мгновенно и почти безболезненно: Билли проглатывал свою добычу прежде, чем она успевала сообразить, что ее ждет. Билли оставил пьянство и стал добропорядочной обезьяной цветущего возраста, слишком уж человекоподобной, но в общем благовоспитанной, хотя в мое отсутствие он нередко начинал проказничать и устраивать всяческие каверзы. Я часто размышлял о том, что на самом деле думали о ном собаки. Пожалуй, они его боялись, — во всяком случае, они всегда отворачивались, если он на них смотрел. Билли же не боялся никого, кроме меня. Я легко угадывал по его лицу, когда его совесть была не чиста — а это случалось постоянно. Впрочем, он, кажется, побаивался мангуста, который целые дни безмолвно рыскал по саду, снедаемый любопытством.
Я уже говорил, что в Билли было что-то весьма человеческое, но в этом он не был виноват, ибо таким создал его бог. Билли отнюдь не был равнодушен к прелестям другого пола и с первого взгляда проникся большой симпатией к Элизе, жене садовника, которая часами могла смотреть на него как завороженная, когда он восседал на своей любимой смоковнице. Элиза, по обыкновению, ждала ребенка, я никогда не видел ее иначе, как в таков состоянии. Эта внезапная дружба с Билли мне почему-то не понравилась, и я даже посоветовал ей смотреть на кого-нибудь другого.
Старый Пакьяле спустился в гавань, чтобы встретить своего коллегу Джованни, могильщика из Рима, который должен был приехать с дочерью на пароходе из Сорренто. Джованни нужно было на следующий день вечером вернуться к своим обязанностям. Он сразу же отправился осматривать оба кладбища острова. Вечером мои домочадцы собирались устроить в честь почтенного римского гостя званый обед на садовой террасе с вином «по потребности».
Колокола часовни прозвонили к вечерне. С пяти часов утра я работал на солнцепеке. Усталый и голодный, я сел за свой простой обед в верхней лоджии, преисполненный благодарности за то, что мне дано было прожить еще один прекрасный день. Внизу, на садовой террасе, мои празднично одетые гости сидели вокруг громадного блюда с макаронами и большого кувшина с нашим, лучшим вином. На почетном месте во главе стола восседал могильщик из Рима, по правую и левую его руку сидели два местных могильщика, далее располагались Бальдассаре, мой садовник, Гаэтано, матрос с моей яхты, и мастро Никола с тремя сыновьями. Беседа была громкой и оживленной. Женщины, по неаполитанскому обычаю, стояли вокруг и восхищенно смотрели на пирующих. Солнце заходило. В первый раз в жизни я испытал облегчение, когда оно наконец скрылось за Искьей. Почему я так ждал сумерек и звезд, я солнцепоклонник, с детства боявшийся темноты и ночи? Почему мои глаза так жгло, когда я устремлял их на сверкающего бога? Он на меня гневался, хотел отвратить свой лик и оставить меня во мраке, меня, который на коленях трудился, воздвигая ему новое святилище? Значит, правду сказал искуситель в красном плаще двадцать лет назад, когда я в первый раз взглянул на чудесный остров, стоя у парапета часовни Сан-Микеле? Значит, правда, что избыток света вреден для человеческих глаз? «Берегись света! Берегись света!» звучало в моих ушах его мрачное предостережение. Я принял его условия, я заплатил назначенную цену: я пожертвовал своим будущим для того, чтобы получить Сан-Микеле. Чего ему еще надо? Какую еще «высокую цену» я должен, но его словам, уплатить прежде, чем умру?
Темная туча внезапно окутала море и сад у моих ног. В ужасе я сомкнул горящие веки…
— Слушайте, друзья! — завопил могильщик из Рима на террасе внизу. Слушайте, что я вам скажу! Вы, крестьяне, видите его, только когда он расхаживает среди вас в этой жалкой деревушке босиком, полуголый, точно вы сами, а вы знаете, что в Риме он разъезжает в коляске, запряженной парой лошадей? Вы знаете, говорят даже, что его приглашали к папе, когда у папы была инфлюэнца. Я говорю вам, друзья, он, и никто другой, — самый главный доктор в Риме. Приезжайте и осмотрите мое кладбище, тогда вы это поймете. Он, он — и никто другой! Что было бы со мной и моей семьей без него, право, уж и не знаю — он наш благодетель! Кому, думаете вы, продает моя жена венки и цветы? Его клиентам. А все эти иностранцы, которые звонят у ворот и дают монетки моим детям, чтобы им открыли, — зачем они приходят, как вы думаете? Что им надо? Конечно, мои дети не понимают, что они говорят, и прежде водили их по всему кладбищу, пока они не находили того, что искали. Но теперь, когда иностранцы звонят у ворот, мои дети сразу догадываются, что им надо, и тотчас же ведут их к его ряду могил, а иностранцы радуются и дают детям лишнюю монетку. Он, он, и никто другой! И каждый месяц он режет в кладбищенской часовне какого-нибудь пациента, чтобы доискаться, чем тот был болен, — и платит мне пятьдесят лир поштучно за то, чтобы я снова уложил покойника в гроб. Я говорю вам, друзья, ему нет равного!
Туча уже рассеялась, море снова засверкало в золотых лучах, мой страх исчез. Сам черт бессилен против человека, который еще может смеяться.
Банкет закончился. Радуясь жизни и выпитому вину, мы разошлись, чтобы уснуть сном праведных.
Едва я уснул, как увидел, что стою на пустынной равнине, усеянной обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом, розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Его дикое бородатое лицо было обветрено и обожжено солнцем, глаза сверкали из-под кустистых бровей, тощее, исхудалое тело дрожало под длинным синим плащом, какие носят калабрийские пастухи. Я предложил ему табаку — он протянул мне кусок свежего козьего сыру и луковицу. Я с трудом разбирал его речь. Как называется это странное место? Никак.
Откуда он родом?
Ниоткуда. Он всегда жил здесь. Это его родина. Где он ночует?
Старик указал длинным посохом на ступени под обвалившейся аркой. Я спустился по высеченной в скале лестнице и очутился в темной сводчатой каморке. В углу лежали соломенный тюфяк и две овчины, заменявшие одеяло. С потолка и со стен свешивались пучки сушеного лука и помидоров, на грубо сколоченном столе стоял глиняный кувшин с водой. Это было жилище пастуха и его хозяйство. Здесь он прожил всю жизнь и здесь он в один прекрасный день ляжет, чтобы больше не встать. Передо мной вдруг открылся темный подземный ход, наполовину засыпанный обломками обрушившегося свода. Куда од ведет?
Пастух этого не знал — он никогда туда не ходил. Еще мальчиком он слышал, что ход ведет в пещеру, где обитает нечистый дух, который поселился там много тысяч лет назад, — это огромный оборотень, который пожрет всякого, кто отважится проникнуть в пещеру.
Я зажег факел и стал осторожно спускаться но мраморным ступеням. Проход становился все шире, и мне в лицо ударила струя ледяного воздуха. Я услышал мучительный стон, и кровь застыла у меня в жилах. Вдруг я оказался в большой зале. Две Мощные колонны из африканского мрамора еще поддерживали свод, две другие лежали на мозаичном полу, сброшенные с цоколей подземным ударом страшной силы. Сотни больших летучих мышей черными гроздьями висели на стенах, другие метались вокруг моей головы, ослепленные светом факела. Посреди зала, подобравшись, лежал гранитный сфинкс и смотрел на меня каменными, широко открытыми глазами… Я вздрогнул во сне. Видение рассеялось. Я открыл глаза — занимался день. Внезапно я услышал призыв моря, требовательный и властный, как приказ. Я вскочил на ноги, быстро оделся и бросился к парапету часовни, чтобы дать сигнал готовить яхту к отплытию. Часа через два я уже погрузил на мой — корабль недельный запас провизии, связку крепких веревок, кирки и лопаты. Еще я захватил револьвер, все мои наличные деньги и связку смолистых факелов, какими пользуются рыбаки при ночной ловле.
Через минуту мы поставили парус и понеслись навстречу самому увлекательному приключению моей жизни. На следующую ночь мы бросили якорь в пустынном заливчике, известном лишь немногим рыбакам и контрабандистам. Гаэтано было приказано ждать меня здесь с яхтой неделю, а в случае приближения бури укрываться в ближайшей бухте. Мы хорошо знали этот опасный берег, где на протяжении ста миль нет ни одной надежной стоянки. Я знал и весь этот чудесный край — Великую Грецию золотого века эллинского искусства и культуры, теперь самую пустынную провинцию Италии, отданную во власть малярии и землетрясений.
Три дня спустя я стоял на той самой пустынной раввине, усеянной обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом, розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Я предложил ему немного табаку — он протянул мне кусок свежего козьего сыру и луковицу. Солнце уже исчезло за горами, смертоносный малярийный туман начал медленно затягивать пустынную равнину. Я сказал пастуху, что заблудился и боюсь бродить в темноте по этим диким местам. Не приютит ли он меня на ночь?
Он провел меня в подземную спальню, которую я так хорошо знал по моему сну. Я улегся на овчину и заснул.
Все это слишком сыгранно и фантастично, чтобы воплотиться в письменном слове, да к тому же если я попытаюсь описать то, что было, вы все равно мне не поверите. Я и сам не знаю толком, где кончился сон и где началась действительность. Кто привел яхту в эту тихую, скрытую бухту? Кто вел меня по этой дикой безлюдной местности к неизвестным развалинам виллы Нерона? Был ли пастух человеком из плоти и крови или это был сам Пан, вернувшийся на свои любимые поля, чтобы вновь поиграть козам на свирели?
Не спрашивайте меня ни о чем — я не могу вам ответить, я не смею. Спросите у гранитного сфинкса, который лежит, подобравшись, на парапете часовни Сан-Микеле. Но это будет бесслезно. Сфинкс пять тысяч лет хранит свою тайну. Сфинкс сохранит и мою.
Я вернулся, изнуренный голодом и всякого рода лишениями, сотрясаемый лихорадкой. Один раз я попал в руки разбойников — в те годы Калабрия ими кишела. Меня спасли мои лохмотья. Дважды меня арестовывала береговая охрана как контрабандиста. Несколько раз меня жалили скорпионы, а рука, укушенная гадюкой, была еще забинтована. За мысом Ликозы, где погребена сирена Лейкозия, сестра Партенопы, на нас с юго-запада неожиданно обрушилась буря, и мы, несомненно, отправились бы на дно с нашим тяжелым грузом, если бы Сант Антонио не стал у руля в самую последнюю минуту. Свечи, поставленные перед его изображением в церкви Апакапри с молитвой о нашем спасении, еще горели, когда я вошел в дверь Сан-Микеле. Слух о нашей гибели вовремя сильной бури уже распространился по острову, и при виде меня все мои домочадцы невыразимо обрадовались. В Сан-Микеле, слава богу, все благополучно. В Анакапри, как обычно, ничего не произошло и никто не умер. Священник вывихнул щиколотку одни говорят, что он поскользнулся, спускаясь с кафедры в воскресенье, другие считают, что его сглазил священник Капри — всем известно, что у священника Капри дурной глаз. А вчера утром внизу, в Капри, каноника дона Джачинто нашли мертвым в постели. Он был совсем здоров, когда ложился спать, и умер во сне. Эту ночь он пролежал в пышном гробу перед главным алтарем, а сегодня утром его будут торжественно хоронить, — колокола звонят с самого рассвета. В саду шла обычная работа, разбирая каменную стену, мастро Никола нашел еще одну мраморную голову, а Бальдассаре, копая молодой картофель, нашел еще один глиняный кувшинчик с римскими монетами. Старый Пакьяле, который окапывал виноградник в Дамекуте, отвел меня в сторону с весьма таинственным видом. После того как он удостоверился, что нас никто не подслушивает, он вытащил из кармана разбитую глиняную трубку, почерневшую от табака, — скорее всего собственность какого-нибудь солдата мальтийского полка, который в 1808 году был расквартирован в Дамекуте.
— Трубка Timberio, — объявил старый Пакьяле. Собаки купались каждый день и два раза в неделю получали кости, как и было приказано. Маленькая сова была в хорошем настроении. Мангуст дни и ночи напролет кого-то или что-то разыскивал. Черепахи, казалось, на свой тихий лад тоже были очень счастливыми. А Билли вел себя хорошо?
Да, поспешила заверить меня Элиза, Билли вел себя хорошо — как настоящий ангел.
Когда Билли ухмыльнулся мне с вершины своей смоковницы, он что-то не показался мне похожим на ангела. Против обыкновения, он не спустился с дерева, чтобы поздороваться со мной. Я не сомневался, что он напроказничал, — мне не нравилось его выражение. Так правда ли, что Билли вел себя хорошо? Постепенно я узнал истину. Еще в день моего отъезда Билли бросил морковку в туриста, который проходил под садовой оградой, и разбил ему очки. Турист очень рассердился и сказал, что подаст в Капри жалобу. Во всем виноват сам иностранец, упрямо твердила Элиза. Зачем он остановился и стал смеяться над Билли? Все знают, что Билли сердится, когда над ним смеются.
На следующий день произошла страшная битва между Билли и фокстерьером, в которой приняли участие все остальные собаки, — Билли дрался как дьявол и даже хотел укусить Бальдассаре, который пытался разнять дерущихся. Битва внезапно прекратилась, когда на сцене появился мангуст. Билли прыгнул на дерево, а собаки убежали, поджав хвосты, как убегали всегда при виде маленького мангуста. С тех пор Билли совсем рассорился с собаками и даже перестал ловить у них блох. Сиамского котенка Билли сначала гонял по всему саду, а потом затащил на верхушку дерева и принялся выщипывать у него шерсть. Вилли с утра до вечера досаждал черепахам. Аманда, самая большая черепаха, снесла семь яиц величиною с голубиные и, по черепашьему обычаю, оставила их на солнце, а Билли разом проглотил все семь яиц. Но хоть вино от него хорошо прятали? Ответом было зловещее молчание. Пакьяле, самый надежный из моих домочадцев, наконец признался, что два раза они видели, как Билли вылезал из винного погреба с бутылкой в каждой руке. Три дня назад были обнаружены еще две бутылки, тщательно зарытые в песок в углу обезьянника. Согласно инструкциям, Билли немедленно был заперт в обезьяннике и посажен на хлеб и воду до моего приезда. На следующий день обезьянник оказался пустым: ночью Билли неведомым образом выбрался на волю — решетка была цела, ключ лежал в кармане у Бальдассаре. Билли тщетно искали по всей деревне, и только сегодня утром Бальдассаре нашел его наконец на вершине горы Барбароссы — он крепко спал, сжимая в кулаке мертвую птицу.
Во время дознания Билли сидел на верхушке дерева и вызывающе поглядывал на меня — несомненно, он понимал каждое слово. К нему требовалось применить самые строгие дисциплинарные меры. Обезьяны, как дети, должны прежде научиться слушаться, и уже потом — приказывать. Билли встревожился. Он знал, что я его господин, знал, что я могу его поймать с помощью лассо, как уже не раз ловил, и знал, что хлыст в моей руке предназначен для него. Это хорошо знали и собаки, которые, усевшись вокруг дерева, с чистой совестью виляли хвостами и радовались — собаки любят присутствовать при экзекуциях, когда наказывают кого-нибудь другого. Вдруг Элиза схватилась с пронзительным криком за живот, и мы с Пакьяле еле-еле успели отвести ее домой и уложить в постель, а Бальдассаре бросился за акушеркой. Когда я вернулся к дереву, Билли исчез, что было лучше и для него и для меня — я ненавижу наказывать животных.
К тому же у меня были другие заботы. Я всегда живо интересовался доном Джачинто и хотел более подробно узнать, как он умер, — как он жил, и знал прекрасно. Дон Джачинто слыл самым богатым человеком на острове, говорили, что его доходы так велики, что он получает Двадцать пять лир в час anche quando dorme (даже когда спит). В продолжение многих лет я наблюдал, как он отнимал последние гроши у своих бедных арендаторов, как выгонял их из домов в годы, когда урожай на маслины был плохой и они не могли внести арендную плату, как спокойно позволял им умирать с голоду, когда они, состарившись, уже не могли на него работать. Ни я и никто другой ни разу не слышал, чтобы он кому-то помог. Я чувствовал, что утрачу веру в божественное правосудие на земле, если окажется, что всемогущий бог даровал этому старому кровопийце самую великую милость, которую он может даровать, — позволил ему умереть во сне. Я решил навестить своего старого друга, приходского священника дона Антонио, — он мне, конечно, сможет сообщить то, что я хочу знать, недаром более полувека дон Джачинто был его смертельным врагом. Священник сидел на кровати — его нога была забинтована, лицо сияло. Комната была полна священнослужителей, а среди них стояла Мария Почтальонша в тараторила, захлебываясь от волнения. Ночью церковь Сан-Констанцо загорелась и гроб дона Джачинто сгорел дотла! Один говорят, что сам дьявол опрокинул подсвечник с восковыми свечами, чтобы сжечь дона Джачинто. Другие говорят, что шайка грабителей хотела похитить серебряное изображение самого Констанцо. Однако дон Антонио не сомневался, что свечи опрокинул дьявол: он же всегда говорил, что дон Джачинто кончит адским пламенем.
Рассказ Марии Почтальонши о смерти дона Джачинто казался вполне правдоподобным: дьявол явился канонику в окне, когда тот читал вечерние молитвы. Дон Джачинто позвал на помощь, его отнесли в постель, и вскоре после этого он умер.
Все это меня крайне заинтересовало, и я решил, что мне следует спуститься в Капри и самому выяснить, как все произошло. Площадь была заполнена вопящими людьми. В толпе стояли мэр и муниципальные советники, с нетерпением ожидая прибытия карабинеров из Сорренто. На ступенях церкви собрались священники и что-то обсуждали, отчаянно жестикулируя. Церковь заперли до прибытия властей. Да, встревоженно сказал мэр, подходя ко мне, все это правда. Когда причетник утром открыл церковь, там было полно дыма. Катафалк наполовину обуглился, так же как и гроб, а от бесценного покрова из расшитого бархата и десятка венков от родственников и духовных чад каноника осталась только кучка тлеющего пепла. Три больших канделябра у гроба еще горели, а четвертый был опрокинут кощунственной рукой, по-видимому, чтобы поджечь покров. Пока еще неизвестно, дьявол ли натворил все это или какие-то злоумышленники, однако, проницательно заметил мэр, тот факт, что все драгоценные камни в ожерелье Сан Констанцо на месте, заставляет его (говоря между нами) склоняться к первой версии. Чем больше я узнавал, тем загадочней становилась тайна. В кафе «Цум Хидигейгей», штаб-квартире немецкой колонии, пол был усеян разбитыми стаканами, бутылками и всякого рода посудой, а на столе стояла наполовину опорожненная бутылка виски. В аптеке десятки фаянсовых банок с ценными лекарствами и тайными снадобьями были сброшены с полок и плавали в касторовом масле. Профессор Рафаэлло Пармеджано сам показал мне опустошение, произведенное в его новом выставочном зале, лучшем украшении площади. Его «Извержение Везувия», его «Процессия Сан Констанцо», его «Прыжок Тиберия», его «Красавица Кармела» были свалены в куче на полу, рамы сломаны, холст порван. Его «Тиберий, купающийся в Голубом Гроте» еще стоял на мольберте, сверху донизу заляпанный ультрамариновой краской. Мэр сообщил мне, что расследование, произведенное местными властями, пока не дало никаких результатов. От предположения, что это дело рук грабителей, либеральной партии пришлось отказаться, так как ни одна ценная вещь не пропала. Даже два опасных неаполитанских преступника, более года сидевшие в тюрьме Капри, могли доказать свое алиби. Было твердо установлено, что из-за сильного дождя они всю ночь провели в тюрьме, вместо того чтобы, как обычно, после полуночи прогуливаться по селению. К тому же они были добрыми католиками, пользовались всеобщей любовью и уважением и не стали бы затрудняться из-за подобных пустяков.
Клерикальная же партия из почтения к памяти дона Джачинто решительно отрицала участие дьявола в этом происшествии. Так кто же натворил эти гнусные безобразия? Ответ мог быть только один: их давние гражданские враги и соседи — жители Анакапри. Конечно, это их рук дело! И все становилось на свое место. Анакаприйцы ненавидели каноника и не могли ему простить, что он в своей знаменитой проповеди в день Сан Констанцо высмеял последнее чудо Сант Антонио. Яростная вражда «Цум Хидигейгей» и нового кафе в Анакапри была известна всем. В дни Цезаря Борджа дон Петруччо, аптекарь Капри, хорошенько подумал бы, прежде чем принять приглашение своего коллеги из Анакапри отведать его макарон. Соперничество профессора Пармеджано из Капри и профессора Микеланджело из Анакапри из-за права на «Тиберия, купающегося в Голубом Гроте» перешло в последнее время в ожесточенную войну. Открытие выставочного зала нанесло профессору Микеланджело тяжкий удар, и никто уже не хотел покупать его «Процессии Сант Антонио».
Конечно, Анакапри — вот корень зла!
Долой Анакапри! Долой!
Я сильно встревожился и счел за благо возвратиться восвояси. Я не знал, чему верить. Яростная война, которая началась между Капри и Анакапри еще во времена испанского владычества в Неаполе, и теперь велась с прежним ожесточением. Мэры не разговаривали, именитые граждане ненавидели друг друга, крестьяне ненавидели друг друга, священники ненавидели друг друга, святые патроны Сант Антонио и Сан Констанцо ненавидели друг друга. Я сам был свидетелем того, как за два года до описываемых событий толпа каприйцев плясала вокруг нашей маленькой часовни Сант Антонио, когда большой камень, сорвавшись с горы Барбароссы, разбил алтарь и статую этого святого.
Работы в Сан-Микеле прекратились. Все мои слуги в праздничной одежде отправились на площадь, где играла музыка в честь события — на фейерверк было собрано более сотни лир. Мэр просил передать мне, что надеется увидеть меня на празднике как почетного гражданина Анакапри (я действительно год назад был удостоен этого высокого звания).
Посреди колоннады, рядом с большой черепахой, сидел Билли — он был так поглощен своей любимой игрой, что не заметил моего приближения. Он быстро стучал в заднюю дверь черепашьего домика, откуда торчит хвост. При каждом стуке черепаха высовывала заспанную голову из парадной двери, чтобы посмотреть, в чем дело, и получала от Билли оглушающий удар по носу. Эта игра была строго запрещена законами Сан-Микеле. Билли это хорошо знал и закричал, как ребенок, когда на этот раз я оказался более проворным, чем он, и схватил его. — Билли, — начал я строго, — я намерен наконец потолковать с тобой по душам под твоей любимой смоковницей — нам нужно свести кое-какие счеты. Нечего чмокать губами! Ты прекрасно знаешь, что заслужил хорошую порку и что ты ее получишь. Билли, ты снова напивался! В обезьяннике обнаружены две пустые бутылки, и мы недосчитываемся бутылки виски. Твое поведение по время моего пребывания в Калабрии было отвратительным. Ты разбил морковкой очки туриста. Ты не слушался моих слуг. Ты ссорился и дрался с собаками и даже отказался ловить у них блох. Ты обидел мангуста. Ты был невежлив с маленькой совой. Ты давал пощечины черепахе. Ты чуть не задушил сиамского котенка. И наконец, в довершение всего, ты сбежал из дому в пьяном виде. Жестокость к животным свойственна твоей натуре — иначе ты не был бы кандидатом в человека, однако лишь венец творения имеет право напиваться. Ты мне надоел, и я отправлю тебя обратно в Америку к твоему прежнему пьянице-хозяину доктору Кэмпбеллу. Ты не достоин приличного общества. Ты позор для твоих родителей! Билли, ты скверный мальчишка, неисправимый пьяница и…
Наступило грозное молчание. Я надел очки, чтобы получше разглядеть ногти Билли, запачканные ультрамарином, и его опаленный хвост, а потом сказал:
— Билли, мне скорее понравилось, как ты отретушировал «Тиберия, купающегося в Голубом Гроте» — картина от этого, несомненно, выиграла. Она напомнила мне полотно, которое я в прошлом году видел в Париже на выставке футуристов. Твой прежний хозяин часто рассказывал мне о твоей незабвенной матери, которая, по-видимому, была необыкновенной обезьяной. Свой талант художника ты, вероятно, унаследовал от нее. Красоту и чувство юмора ты явно получил от отца — после недавних событий уже нельзя сомневаться, что это сам дьявол. Скажи-ка, Билли (я спрашиваю об этом из чистой любознательности), кто опрокинул подсвечник и поджег гроб — ты или твой отец?