Время шло, и я все яснее замечал, что практика Норстрема сходит на нет: еще немного — и он мог вообще остаться без пациентов. Скоро даже многочисленные члены скандинавской колонны — и бедные и богатые — начали покидать улицу Пигаль ради авеню Вилье. Я пытался воспрепятствовать этому, но тщетно. К счастью, Норстрем не усомнился в моей лояльности, и мы остались друзьями до конца. Бог свидетель, скандинавы вовсе не были такими уж выгодными пациентами! Все время, пока я оставался в Париже, это был жернов на моей шее, который погубил бы меня, если бы мне не удалось приобрести твердую практику среди проживавших в Париже англичан и американцев, а также среди самих французов. Но даже и так пациенты-скандинавы отнимали у меня очень много времени, навлекали на меня всевозможные неприятности, а в конце концов я угодил из-за них в тюрьму. Это довольно забавная история, и я часто рассказываю ее друзьям, пишущим книги, как разительный пример закона совпадений — этого заезженного боевого коня романистов.
Не считая вечно нуждавшихся во враче скандинавских рабочих в Пантеи и Ла-Вилетт, которых было свыше тысячи, были еще скандинавы Монмартра и Мониарнаса — вечно нуждавшиеся в деньгах художники, скульпторы, авторы ненаписанных шедевров в стихах и в прозе, экзотические персонажи «Жизни богемы» Анри Мюрже. Некоторые стояли уже на пороге успеха — как Эдельфельд, Карл Ларсон, Цорн и Стриндберг, но большинство жило лишь надеждой. Самым большим ростом и самым Маленьким кошельком обладал мой приятель — великан скульптор с белокурой бородой викинга и детски простодушными голубыми глазами. Он редко появлялся в кафе «Эрмитаж», где проводило вечера большинство его товарищей. Как он ухитрялся поддерживать силы своего огромного тела, было для всех загадкой. Он жил на Монпарнасе в громадном, холодном сарае, служившем ему мастерской, где он работал, варил себе еду, стирал свою блузу и грезил о будущей славе. Ему нужно было много места и для него самого, и для его статуй, всегда огромных и всегда неоконченных из-за нехватки глины. Однажды он явился на авеню Вилье и попросил меня в следующее воскресенье быть его шафером — бракосочетание должно было состояться в шведской церкви, а свадьбу предполагалось отпраздновать в его новой квартире при мастерской. Избранницей сердца моего приятеля оказалась хрупкая художница-миниатюристка, чуть ли не вдвое ниже его. Я, конечно, с радостью согласился. После обряда шведский пастор обратился с небольшой напутственной речью к новобрачным, которые сидели рядом перед алтарем. Они напомнили мне колоссальное изваяние сидящего Рамзеса II в Луксорском храме — маленькая статуя супруги фараона едва достигает его бедра. Час спустя мы, полные любопытства, постучались у двери мастерской. Нам открыл сам Великан, который с большой осторожностью провел нас через миниатюрную переднюю из картона в гостиную, где радушно предложил нам угощение и свой единственный стул сидеть на нем мы могли по очереди. Его приятель Скорнберг (возможно, вы заметили его портрет в Салоне того года — запомнить его было бы не трудно, так как такого крохотного горбуна мне больше не приходилось видеть) произнес тост за здоровье хозяина. Взмахнув в увлечении бокалом, он снес перегородку, и нашим удивленным глазам предстал брачный чертог с ложем, искусно устроенным из ящика от концертного рояля. Пока Скорнберг заканчивал свою речь без дальнейших злоключений, Великан быстро починил стену с помощью двух номеров «Фигаро». После этого он приподнял занавеску и, лукаво посмотрев на краснеющую невесту, показал нам еще одну комнатку со степами из «Пти журналь» — детскую.
Час спустя мы покинули бумажный домик, чтобы встретиться за ужином в одном из ресторанчиков Монмартра. Мне нужно было навестить нескольких пациентов, и, таким образом, я присоединился к обществу только около полуночи. Посреди просторного зала сидели мои друзья с раскрасневшимися лицами и во всю глотку пели шведский национальный гимн — в этом оглушительном хоре можно было различить громовой бас Великана и пронзительный фальцет маленького горбуна. Я пробирался между столиками, когда кто-то крикнул: «Долой пруссаков! Гнать их отсюда!» — и пивная кружка, пролетев над моей головой, угодила прямо в лицо Великана. Весь в крови, он вскочил, схватил за шиворот не того француза и бросил его, как мяч, через стойку в объятия хозяина ресторана, который закричал во весь голос: «Полиция, полиция!» Вторая кружка попала мне в нос и разбила очки, а третья свалила Скорнберга под стол. «Вон их! Вон!» — вопили все посетители, накидываясь на нас. Великан, держа в каждой руке по стулу, косил своих противников, как спелую рожь; Скорнберг, выскочив из-под стола, кусался и визжал, как разъяренная кошка, пока новая кружка не свалила его на пол без чувств. Великан поднял своего лучшего друга, ласково похлопал по спине и, крепко зажав его под мышкой, по мере сил прикрывал наше отступление к дверям, где полдесятка полицейских тут же арестовали нас и препроводили в участок на улице Дуэ. Мы сообщили наши имена и адреса, и нас заперли в комнате с решетками на окнах. Через два часа нас представили пред очи полицейского сержанта, который грубым голосом спросил меня, действительно ли я доктор Мунте с авеню Вилье, что я подтвердил. Посмотрев на мой распухший нос и разорванный, запачканный кровью костюм, он заметил, что по моему виду этого не скажешь. Затем он потребовал от меня объяснений, указав, что я как будто бы не так пьян, как вся остальная шайка этих немецких дикарей, и к тому же только я среди них, по-видимому, говорю по-французски. Я ответил, что мы шведы и мирно праздновали свадьбу, когда на нас вдруг напали посетители ресторанчика, возможно потому, что приняли нас за немцев. Сержант продолжал задавать мне вопросы, но его голос становился все менее строгим, и он уже почти с восхищением поглядывал на Великана, который держал на коленях Скорнберга, еще не вполне пришедшего в сознание. Наконец с истинно французской галантностью он объявил, что не годится заставлять новобрачную ждать всю ночь такого великолепного супруга, а поэтому он до расследования намерен отпустить нас. Мы рассыпались в благодарностях и встали, собираясь уйти. Но, к моему ужасу, он вдруг остановил меня:
— А вы, пожалуйста, останьтесь, мне надо с вами поговорить.
Он снова посмотрел в свои бумаги, взглянул в справочную книгу и строго сказал:
— Вы назвались чужим именем, а это, предупреждаю вас, очень серьезный проступок. Но я готов дать вам возможность взять свои показания обратно. Кто вы?
Я сказал, что я доктор Мунте.
— А я могу вам доказать, что это не так, — сказал он строго. Взгляните сюда! — добавил он, указывая на справочник. — Доктор Мунте, проживающий на авеню Вилье, — кавалер ордена Почетного легиона. На вашем костюме много красных пятен, но красной ленточки я что-то не вижу.
Я сказал, что редко ее ношу. Посмотрев на свою пустую петлицу, он сказал со смехом, что ни за что не поверит, будто во Франции есть человек, который не станет носить орденскую ленточку, если она у него есть. Я предложил вызвать мою консьержку, которая подтвердила бы, что я не самозванец, но он отказался сделать это — утром мной займется сам комиссар. Затем он позвонил.
— Обыщите его, — приказал он двум полицейским.
Я с негодованием заявил, что он не имеет права меня обыскивать. Он ответил, что это не только его право, но и обязанность, так как речь идет о моей же пользе. В камерах сидят разные преступники, и он не может гарантировать, что за ночь меня не обкрадут, если у меня с собой есть ценные вещи. Я сказал, что у меня при себе нет никаких ценных вещей, кроме нескольких франков, которые тут же ему протянул.
— Обыщите его, — повторил он.
В те дни я был очень силен, и меня держали два полицейских, пока третий обшаривал мои карманы. Он извлек из них двое золотых часов с репетиром, два старинных брегета и английские охотничьи часы.
Меня без дальнейших разговоров заперли в зловонную камеру. Я опустился на матрац, думая, что делать дальше. Самое правильное было бы настаивать на том, чтобы мне дали возможность немедленно снестись со шведским посольством, но я решил дождаться утра. Дверь отворилась, чтобы впустить субъекта весьма зловещего вида — полуакаша, полусутенера. Едва взглянув на него, я убедился в мудрости тюремных правил, из-за которых меня обыскивали.
— Смотри веселее, Чарли! — сказал он. — Значит, тебя зацапали? Ну, не вешай носа! Если ты везучий, так не позднее, чем через год, будешь возвращен обществу; а что ты везучий — и сомневаться нечего: не то не слямзил бы пять штук часов за одни день. Пять штук! Черт подери! Снимаю перед тобой шляпу за вами, англичанами, не угонишься.
Я сказал, что я не англичанин, а просто коллекционирую часы. Он ответил, что занимается тем же самым. Растянувшись на другом матраце, он пожелал мне спокойной ночи и приятных сновидений, и тотчас же захрапел. За перегородкой пьяная женщина принялась петь хриплым голосом. Он сердито рявкнул:
— А ну заткнись, Фифина, не то я разобью тебе морду!
Певица сразу умолкла и зашептала:
— Альфонс, мне надо сказать тебе важную вещь. Ты один?
Он ответил, что находится в обществе очаровательного молодого друга, который хотел бы знать, сколько теперь времени, но, к сожалению, забыл завести пять штук часов, которые постоянно носит при себе. Вскоре он снова уснул, возбужденные женские голоса понемногу затихли, и наступила тишина, прерываемая только шагами надзирателя, являвшегося каждый час посмотреть на нас в «глазок». Когда часы церкви Св. Августина пробили семь часов, меня отвели в кабинет комиссара. Он внимательно выслушал рассказ о моем приключении, не спуская с меня проницательного взгляда. Когда я упомянул о моей страсти к часам и сказал, что весь день я собирался зайти к Леруа отдать эти часы в чистку, а когда меня начали обыскивать, совершенно забыл о них, он громко рассмеялся и сказал, что ничего забавнее он в жизни не слышал — чистейший Бальзак! Открыв ящик стола, он вручил мне все мои часы.
— Просидев за этим столом двадцать лет, я научался разбираться в моих посетителях и вижу, что вы говорите правду.
Он вызвал сержанта, арестовавшего меня.
— Вы отстраняетесь от службы на неделю за то, что, вопреки инструкциям, не навели справки у шведского консула. Vous etes un imbecile[69].