Пожалуй, чем меньше я буду рассказывать о поездке в Швецию, которую я совершил в то лето, тем будет лучше. Норстрем, снисходительный летописец приключений моей молодости, сказал, что ничего хуже он от меня не слышал. Теперь эта история никому, кроме меня самого, не повредит, и потому я могу спокойно изложить ее здесь.
Профессор Бруцелиус, самый знаменитый врач Швеции в те дни, попросил меня поехать в Сан-Ремо, чтобы привезти на родину одного из его пациентов молодого человека в последней стадии чахотки, который провел там зиму. За последнее время у него несколько раз шла горлом кровь. Состояние его было настолько тяжелым, что я согласился его сопровождать лишь при условии, что с нами поедет кто-нибудь из родственников или, по крайней мере, надежная шведская сиделка, — приходилось считаться с тем, что он мог умереть в пути. Четыре дня спустя в Сан-Ремо приехала его мать. Мы предполагали сделать остановки в Базеле и Гейдельберге, а в Любеке сесть на шведский пароход в Стокгольм. В Базель мы приехали вечером, после очень тяжелого дня. Ночью у матери сделался сердечный припадок, чуть было не оказавшийся роковым. Утром приглашенный мною специалист согласился со мной: отправиться дальше она сможет не раньше, чем через две недели. Я оказался перед альтернативой оставить юношу умирать в Базеле или продолжать поездку с ним вдвоем. Как все умирающие, он стремился вернуться на родину. Правильно или нет, но я решил ехать. На другой день после нашего приезда в Гейдельберг у него началось сильное легочное кровотечение, и о том, чтобы ехать дальше, уже не могло быть никакой речи. Ему я сказал, что мы проведем тут несколько дней, пока к нам не присоединится его мать. Он же не хотел задерживаться даже на одни сутки. Вечером он усердно изучал расписание поездов. Когда я заглянул к нему в номер после полуночи, он мирно спал. Утром я нашел его в постели мертвым причиной смерти, без сомнения, было внутреннее кровотечение. Я телеграфировал своему коллеге в Базель, прося сообщить о смерти юноши его матери и получить ее распоряжения. Профессор ответил, что состояние его пациентки настолько серьезно, что он не решается передать ей печальное известие. Я не сомневался, что она пожелала бы похоронить сына в Швеции, и обратился за советом к гробовщику. От него я узнал, что труп полагается бальзамировать — стоило это две тысячи марок. Я знал, что семья не богата, и решил бальзамировать сам. Времени терять было нельзя — был конец июля и стояла сильная жара. С помощью служителя анатомического театра я в ту же ночь произвел полное бальзамирование, что обошлось в двести марок. Это был мой первый опыт, и, должен признаться, отнюдь не удачный. Свинцовый гроб был запаян в моем присутствии. Внешний дубовый гроб, согласно железнодорожным правилам, был заколочен в обыкновенный ящик. Обо всем дальнейшем должен был позаботиться гробовщик — отправить гроб поездом в Любек, а оттуда пароходом в Стокгольм. Суммы, которую я получил от матери на дорогу, едва хватило, чтобы заплатить по счету в гостинице. Как я ни спорил, мне пришлось уплатить бешеные деньги за постельные принадлежности и ковер в номере, где умер юноша. Оставшихся денег мне едва хватило бы на билет до Парижа. Со времени моего приезда в Гейдельберг я не выходил из гостиницы и не видел ничего, кроме сада под ее окнами. Я решил посмотреть хотя бы знаменитые руины замка, прежде чем покинуть Гейдельберг — как я надеялся — навсегда. Пока я стоял у парапета и глядел на долину Неккара у моих ног, ко мне подбежал щенок таксы, быстро семеня кривыми лапками, и тотчас облизал мне все лицо. Проницательные глаза собачки сразу разгадали мою тайну: тайна же моя заключалась в том, что я давно и пламенно желал иметь такого вот маленького вальдмана, как называют этих очаровательных собак у них на родине. Как ни мало у меня было денег, я тут же купил таксу за пятьдесят марок, и мы торжественно отправились в гостиницу. Такса бежала позади меня без поводка, твердо зная, что ее хозяин — я, и только я. Утром мне был подан счет из-за некой неприятности, которая приключилась с ковром в моем номере. Мое терпение лопнуло — я уже истратил восемьсот марок на ковры в этой гостинице. Два часа спустя я презентовал ковер из номера скончавшегося юноши старому сапожнику, который чинил сапоги перед своим убогим домиком, полным оборванных детей. Директор гостиницы онемел от ярости, зато сапожник обзавелся ковром. Мои дела в Гейдельберге были закончены, и я намеревался с утренним поездом уехать в Париж. Ночью я передумал и решил все-таки поехать в Швецию. Ведь в Париже меня ждали не раньше, чем через две недели, своих больных я поручил Норстрему и уже телеграфировал брату, что несколько дней погощу у него в нашем старом доме. Я понимал, что, откажись я от этой поездки сейчас — и мне, быть может, не! скоро представится случай побывать в Швеции. Мне не терпелось как можно скорее покинуть эту злополучную гостиницу, но на пассажирский берлинский поезд я уже опоздал, и поэтому решил поехать в Любек с вечерним поездом, с которым должны были отправить гроб, а потом на том же пароходе добраться до Стокгольма. Едва я сел поужинать в станционном буфете, как официант предупредил меня, что водить собак в зал verboten[64]. Я сунул пять марок ему в руку, а таксу под столик и начал есть, но тут у дверей раздался громовой голос:
— Der Leichenbegleiter!
Все ужинающие подняли глаза от своих тарелок и посмотрели друг на друга, но никто не встал.
— Der Leichenbegleiter!
Звавший исчез за дверью, но тотчас опять появился с человеком, в котором я узнал помощника гробовщика. Владелец мощного голоса подошел ко мне и рявкнул:
— Der Leichenbegleiter!
Все с интересом посмотрели на меня. Я сердито сказал крикуну, чтобы он оставил меня в покое — я хочу спокойно поужинать. Нет, я должен немедленно пойти с ним, со мной по крайне срочному делу хочет поговорить начальник станции. Какой-то великан, в очках с золотой оправой, топорща моржовые усы, вручил мне кипу бумаг и закричал мне в ухо, что вагон пора пломбировать и я должен занять свое место сейчас же. На лучшем своем немецком языке я объяснил, что у меня билет второго класса. Он ответил, что это verboten, a меня сейчас же запрут в товарном вагоне с гробом.
— Что это значит, черт возьми!
— Разве вы не der Leichenbegleiter? Разве вы не знаете, что в Германпи verboten перевозить покойников без сопровождающего лица и что их запирают в одном вагоне?
Я показал ему билет второго класса до Любека и сказал, что я обыкновенный пассажир, еду в Швецию по своим делам и к гробу никакого отношения не имею.
— Вы Leichenbegleiter или нет? — грозно рявкнул он.
— Разумеется, нет. Я готов взяться за любую работу, но быть Leichenbegleiter отказываюсь наотрез. Это слово мне не нравится.
Начальник станции посмотрел на кипу документов и заявил, что если в течение пяти минут Leichenbegleiter не появится, то вагон с гробом будет отцеплен и останется в Гейдельберге на запасном пути. Не успел он договорить, как к его столу подскочил невысокий рябой горбун с бегающими глазками и протянул ему пачку документов.
— Ich bin der Leichenbegleiter, — объявил он с большим достоинством.
Я чуть не расцеловал его — я всегда питал тайную симпатию к горбунам. Я сказал, что я необычайно рад с ним познакомиться, что я еду в том же поезде, что и он, до Любека и на том же пароходе до Стокгольма. Мне пришлось ухватиться за край стола начальника станции, когда горбун ответил, что едет вовсе не в Стокгольм, а в Петербург, а оттуда в Нижний Новгород, провожая гроб русского генерала.
Начальник станции поднял голову от своих документов, и его усы изумленно ощетинились.
— Гром и молния! — взревел он. — Значит, с этим поездом в Любек следуют два покойника? Но я принял только один гроб. В один гроб двух покойников не кладут. Verboten! Где другой гроб?
Горбун объяснил, что гроб генерала сейчас погрузят в вагон. Во всем виноват столяр, который доставил второй ящик в самую последнюю минуту. Но кто мог предполагать, что ему в один день закажут два таких громадных ящика!
Русский генерал! Тут я вспомнил, что слышал, будто в один день с моим юношей в соседнем отеле умер от апоплексического удара русский генерал. Я даже припомнил, что из своего окна видел в саду гостиницы сурового старика с длинной седой бородой, которого везли по дорожке в кресле-каталке. Портье сообщил мне, что это знаменитый русский генерал, герой Крымской войны. Мне еще не приходилось видеть столь свирепого на вид человека.
Начальник станции вновь погрузился в свои бумаги, а я отвел горбуна в сторону, дружески похлопал его по плечу, предложил ему пятьдесят марок наличными и еще пятьдесят марок, которые я рассчитывал занять у шведского консула в Любеке, если он согласится взять под свою опеку не только гроб русского генерала, но и моего юноши. Он тотчас же согласился. Однако начальник станции заявил, что это беспрецедентный случай, не предусмотренный законом, и он не сомневается в том, что одному человеку сопровождать два гроба наверное verbolen. Он должен запросить Kaiserliche Oberliche Eisenbahn Amt Direction Bureau[65], и ответ придет не ранее, чем через неделю.
Положение спас вальдман. Несколько раз во время наших переговоров я замечал, что начальник станции из-под своих золотых очков ласково поглядывает на мою таксу и несколько раз он опускал огромную лапу под стол и гладил шелковистые длинные уши щенка. Я решился на последнюю отчаянную попытку тронуть его сердце — и молча положил таксу ему на колени. Тотчас облизав ему все лицо, щепок принялся дергать его за моржовые усы, и его суровая физиономия постепенно расплылась в широкую добродушную усмешку над нашей с вальдманом беспомощностью.
Пять минут спустя горбун подписал десяток бумаг в качестве Leichenbegleiter двух гробов, а мы с вальдманом и саквояжем вскочили в переполненное купе второго класса, когда поезд уже тронулся. Вальдман сразу принялся заигрывать с сидящей рядом толстой дамой, но она, строго на меня посмотрев, заметила, что возить собак в купе второго класса verboten, но, во всяком случае, эта собака чистоплотна? О, конечно! Она удивительно чистоплотна с самого рождения. Тут вальдман обратил внимание на корзинку, которую дама держала на коленях, и принялся на нее яростно лаять. Он еще лаял, когда поезд остановился на следующей станции. Толстая дама вызвала кондуктора и показала на пол. Кондуктор сказал, что возить собак без намордника verboten. Напрасно я ему показывал раскрытый рот таксы, в котором еще почти не было зубов, напрасно я вложил в его руку мои последние пять марок, он был неумолим: собаку надо немедленно убрать в собачье отделение. Из мести я указал на корзинку толстой дамы и спросил, verboten ли возить кошек, не оплачивая их проезд. Разумеется, verboten. Толстая дама еще пререкалась с кондуктором, когда я спрыгнул на перрон. Отделения для собак в те дни были ужасны — темная дыра над самыми колесами, полная дыма от локомотива. Как я мог засунуть туда вальдмана? Я помчался к товарному вагону и принялся умолять служащего взять таксу к себе. Он ответил, что это verboten. Тут осторожно раздвинулись двери следующего вагона и в щели показалась голова горбуна. С кошачьей ловкостью я вскочил к нему в вагон с саквояжем и вальдманом.
Пятьдесят марок с выплатой но прибытии, если он нас спрячет в своем вагоне до Любека. Он не успел ответить, как двери были заперты снаружи, паровоз загудел и поезд тронулся. В большом товарном вагоне стояли только два огромных ящика. Было нестерпимо жарко, но места, чтобы расположиться поудобнее, хватало. Такса тотчас, же уснула на моем пальто, горбун достал из своего запаса бутылку теплого пива, мы закурили трубки и, усевшись на полу, начали обсуждать положение. Мы были в безопасности — никто не видел, как я вскочил в вагон, а поездная прислуга в него не заглядывает, уверил меня горбун. Когда час спустя поезд замедлил ход перед следующей станцией, я заявил, что меня разлучат с ним только силой, а так я до Любека отсюда не уйду. Часы проходили в приятной беседе: говорил Leichenbegleiter, а я больше слушал, так как объясняюсь по-немецки плохо, хотя довольно хорошо понимаю этот язык. Мой новый приятель сказал, что много раз совершал это путешествие, и называл все станции, на которых мы останавливались, хотя из нашего вагона-тюрьмы нам ничего не было видно. Он сопровождает покойников уже более десяти лет — работа приятная и спокойная, а он к тому же любит много ездить и знакомиться с новыми странами. В России он уже побывал шесть раз, и русские ему очень нравятся: они всегда просят, чтобы их похоронили на родине. В Гейдельберг приезжает много русских посоветоваться с знаменитыми профессорами. Это его лучшие клиенты. А жена у него — Leichenwascherin[66]. Без них не обходится почти ни одно бальзамирование. Указав на второй ящик, он добавил, что был очень расстроен, когда их не пригласили к шведскому господину. Он подозревал интригу — конкуренция в их профессии довольно велика, а два его коллеги люди очень завистливые. Да и вообще в этом деле кроется какая-то тайна: он так и не узнал, кто производил бальзамирование. Не всякий врач владеет этим искусством. Бальзамирование — очень сложная и тонкая вещь, и никогда нельзя знать, что произойдет при такой долгой поездке и в такую жару! А мне приходилось помогать при многих бальзамированиях?
— Только при одном, — ответил я, содрогаясь.
— Жаль, что вы не можете посмотреть на русского генерала, — воскликнул горбун восторженно и указал трубкой на второй ящик. — Он очень хорошо удался, просто не верится, что это покойник — даже глаза открыты. Не понимаю, — продолжал он, — что имел против начальник станции? Вы, правда, несколько молоды для того, чтобы сопровождать покойников, но выглядите вполне не прилично. Вам только надо побриться и почиститься а то ваш костюм весь в собачьей шерсти, и, конечно, вы не можете пойти завтра в шведское консульство с такой щетиной — вы не брились, по крайней мере, неделю и выглядите, как разбойник, а не как почтенный Leichenbegleiter. Жаль, что со мной нет бритвы, иначе я побрил бы вас на следующей остановке.
Я раскрыл свой саквояж и сказал, что буду ему очень благодарен, если он освободит меня от необходимости бриться самому — терпеть не могу этого мучения. Он осмотрел мою бритву с видом знатока и сказал, что шведские бритвы самые лучшие — он сам никогда другими не пользуется. У него легкая рука, он брил сотни людей, и никогда не было ни одной жалобы.
Меня действительно ни разу в жизни не брили лучше, и когда поезд тронулся, я не преминул сказать ему об этом, присовокупив множество похвал.
— Да, ничто не может сравниться с путешествиями по чужим странам, сказал я, стирая мыло с лица. — Каждый день узнаешь что-нибудь новое и интересное. Чем больше я знакомлюсь с этой страной, тем яснее понимаю, насколько немцы отличаются от других народов. Латинская и англосаксонская расы при бритье сидят прямо, а вы в Германии откидываетесь на спину. Все дело вкуса. Chacun tue ses puces a sa facon[67], как говорят в Париже.
— Это дело привычки, — объяснил горбун. — Мертвеца ведь не посадишь, а вы — первый живой человек, которого я брил.
Мой спутник расстелил чистую салфетку на своем ящике и открыл корзину с провизией. Мои ноздри защекотал смешанный запах колбасы, сыра и кислой капусты. Вальдман мгновенно проснулся, и мы принялись следить за горбуном голодными глазами. К моей великой радости, он пригласил меня принять участие в его трапезе. Даже кислая капуста показалась мне вкусной, а когда он протянул вальдману большой кусок колбасы, то полностью завоевал мое сердце. После второй бутылки мозельвейна между мной и моим новым другом уже почти не было тайн. Лишь одну я ревностно сберег — то, что я врач. По опыту, почерпнутому во многих странах, я знал, что стоит мне хотя бы намекнуть о сословном различии между нами, и я лишусь неповторимой возможности наблюдать жизнь так, как ее видит Leichenbegleiter. Тем немногим, что я знаю о психологии, я обязан врожденной способности ощущать себя на равной ноге с теми, в чьем обществе нахожусь. Когда я обедаю с герцогом, то чувствую себя с ним свободно и просто, а когда моим хозяином оказывается Leichenbegleiter, то и я, насколько это в моих силах, превращаюсь в его коллегу.
— Смотри веселее, Фриц! — воскликнул мой хозяин после третьей бутылки мозельвейна. — Не вешай носа! Я знаю, что ты не при деньгах и что у тебя какие-то неприятности. Ну, ничего, выпей еще винца, и мы обсудим дело. Я уже десять лет вожу покойников и научился разбираться в людях. Ум — это еще не все, а ты, видно, родился под счастливой звездой, иначе ты не сидел бы здесь со мной. И теперь тебе представляется возможность, которая не повторится. Отвези свой гроб в Швецию, пока я съезжу в Россию, и со следующим поездом возвращайся в Гейдельберг. Будешь моим компаньоном. Пока жив профессор Фридрих, работы хватит на двоих, не будь я Захария Швейнфус! В Швеции тебе надеяться не на что — знаменитых врачей там нет, а в Гейдельберге их полно. Лучше Гейдельберга ты себе места не найдешь!
Я сердечно поблагодарил моего нового друга и сказал, что ответ дам утром, когда наши головы немного прояснятся. Через несколько минут мы уже крепко спали бок о бок на полу вагона. Я отлично выспался, чего нельзя было сказать о моем щенке. Когда поезд остановился у перрона любскского вокзала, было совсем светло. На перроне уже ждал служащий шведского консульства, которому предстояло отвезти гроб на шведский пароход. Дружески распрощавшись с горбуном, я поехал в шведское консульство. Как только консул увидел таксу, он сообщил мне, что ввоз собак в Швецию воспрещен, так как в северной Германии было несколько случаев бешенства. Конечно, я могу поговорить с капитаном, но он уверен, что тот откажет мне наотрез. Капитан был в очень плохом настроении, так как моряки не любят возить покойников. Все мои просьбы были тщетны. Я вспомнил уловку, которая смягчила сердце начальника станции, и решил попробовать ее еще раз. Вальдман облизал ему все лицо, но не помогло и это. Тогда и прибег к своему последнему козырю и назвал имя своего брата. Да, конечно, он знает коммодора Мунте, они мичманами вместе плавали на «Ванадисе» и были большими друзьями. Неужели у него хватит жестокости оставить любимую таксу моего брата в Любеке на попечение чужих людей?
Нет, на это у него не хватило жестокости, и через пять минут вальдмаи был ужо заперт в моей каюте, но с условием, что в Стокгольме я сам тайно сумею пронести его на берег. Я люблю море, пароход был хороший, я обедал за капитанским столом, и все на борту были со мной очень любезны. Стюардесса, правда, насупилась, когда ей утром пришлось убирать мою каюту, но стала нашей союзницей, едва только нарушитель порядка облизал ей лицо — она никогда не видела такого очаровательного щеночка! Когда вальдман тайком удрал на палубу, матросы начали с ним играть, а капитан старательно глядел в другую сторону. Пароход пришвартовался у стокгольмской пристани поздно вечером, и я спрыгнул с носа на землю с вальдманом на руках. Утром я отправился к профессору Бруцелиусу, который показал мне телеграмму из Базеля: мать умершего юноши поправляется, и похороны откладываются на две недели до ее возвращения. Профессор выразил надежду, что я буду еще в Швеции — ведь мать, несомненно, захочет узнать подробности о кончине своего сына, и, разумеется, мне следует присутствовать на похоронах. Я сказал, что собираюсь погостить у брата, а затем должен буду вернуться в Париж к моим пациентам.
Я так и не простил брату то, что он передал мне наше страшное наследство — мамзель Агату. Тогда я написал ему гневное письмо. К счастью, он, казалось, забыл все это. Он объявил, что очень рад меня видеть — они с женой надеются, что я погощу у них в нашем старом доме не меньше двух недель. Два дня спустя он выразил удивление, что столь занятый врач, как я, покидает своих больных на такой длительный срок — когда я собираюсь уезжать? Моя невестка стала холодна как лед. Людей, которые не любят собак, можно только пожалеть, а потому мне оставалось только взять рюкзак и отправиться со своим щенком в пешее путешествие. Утром, когда я уезжал, у моей невестки разыгралась головная боль, и она не вышла к завтраку. Я хотел зайти к ней попрощаться, но брат посоветовал мне этого не делать. Я не стал настаивать, так как оп объяснил, что горничная обнаружила под моей кроватью новую нарядную шляпу своей хозяйки, ее вышитые туфли, боа из перьев, два тома «Британской энциклопедии», разорванные в клочья, останки кролика и ее любимого котенка — с почти отгрызенной головой. Ну, а турецкий ковер в гостиной, цветочные клумбы в саду и шесть утят… Я посмотрел на часы и сказал брату, что люблю приезжать на станцию загодя.
— Олле! — крикнул брат старому кучеру моего отца, когда коляска покатила. — Ради бога, постарайтесь, чтобы доктор не опоздал на поезд!
Через две недели я снова был в Стокгольме. Профессор Бруцелиус сообщил мне, что утром приехала мать и похороны назначены на следующий день — я, конечно, должен на них присутствовать. Далее, к моему ужасу, он сообщил, что бедная женщина во что бы то ни стало хочет еще раз взглянуть на сына, и на рассвете думают открыть гроб. Разумеется, я не стал бы сам бальзамировать труп, если бы такая возможность могла прийти мне в голову, я знал, что поступил неправильно, хотя намерения у меня были самые лучшие, и если гроб откроют, глазам присутствующих может представиться ужасное зрелище. Первой моей мыслью было бегство. Я мог бы уехать в Париж с вечерним поездом. Затем я решил остаться и доиграть свою роль до конца. Времени терять было нельзя. Благодаря влиятельной поддержке профессора Бруцелиуса, хотя и с большим трудом, мне удалось добиться разрешения вскрыть гроб для произведения общей дезинфекции, в необходимости которой я почти не сомневался. После полуночи я спустился в склеп под церковью в сопровождении кладбищенского сторожа и рабочего, который должен был открыть оба гроба. Когда крышка внутреннего гроба была снята, оба они отступили назад в почтительном страхе перед ликом смерти. Я взял фонарь сторожа и приоткрыл лицо покойника. Фонарь упал на землю, и я, шатаясь, попятился, словно пораженный невидимой рукой.
Я до сих пор не понимаю, как мне удалось сохранить присутствие духа в ту ночь. Наверное, тогда мои нервы было просто стальными.
— Все в порядке, — сказал я, быстро закрывая лицо покойника. Завинчивайте крышку — дезинфекция не нужна, тело в прекрасном состоянии.
Рано утром я пришел к профессору Бруцелиусу и сказал, что зрелище, которое я увидел ночью, будет преследовать бедную мать всю жизнь — он любой ценой должен: воспрепятствовать тому, чтобы гроб открыли.
Я был на похоронах. С тех пор я всегда их избегал. Гроб несли шестеро школьных товарищей покойного. Священник произнес трогательную речь о том, что бог в своей неисповедимой мудрости повелел, чтобы эта молодая жизнь, столь богатая радостями и надеждами, была оборвана жестокой смертью. Но пусть те, кто скорбит сейчас у его безвременной могилы, обретут утешение и мысли о том, что вечный покой он обрел в родной земле. Его близкие будут знать, куда им приносить цветы, где им молиться. Хор студентов из Упсалы по обычаю спел:
Integer vitae scelerisque purus[68].
C того дня я возненавидел эту прекрасную оду Горация. Мать юноши, которую поддерживал ее престарелый отец, подошла к могиле и возложила на гроб венок из ландышей.
— Это были его любимые цветы, — сказала она с рыданием.
Его друзья по очереди подходили с цветами и сквозь слезы бросали на гроб прощальный взгляд. Хор пропел старинный псалом:
Покойся с миром!
Могильщики начали засыпать гроб. Церемония окончилась.
Когда все ушли, я подошел и посмотрел на полузасыпанный гроб.
— Да! Покойся с миром, угрюмый старый воин. Покойся с миром! Пусть не преследуют меня больше твои широко открытые глаза, иначе я сойду с ума. Почему ты так гневно взглянул на меня ночью, когда я открыл твое лицо в склепе под часовней? Неужели ты думаешь, что мне было приятнее увидеть тебя, чем тебе меня? Или ты принял меня за грабителя, который вскрыл твой гроб, чтобы украсть золотую икону, лежащую на твоей груди? Ты подумал, что тебя сюда завез я? Нет, это был не я. Быть может, это сделал сам дьявол в образе пьяного горбуна. Кто же, кроме Мефистофеля, этого вечного насмешника, был способен подстроить тот жестокий фарс, который разыгрался тут? Мне даже казалось, что в звуки псалма вплетается его язвительный смех, и да простит мне бог, но я и сам чуть было не рассмеялся, когда твой гроб опускали в могилу. Но что тебе до того, чья это могила? Ты не можешь прочитать имени на мраморном кресте, и что тебе до него? Ты не слышишь голосов живых над тобой, и что тебе до того, на каком языке они говорят? Ты спишь не среди чужих, а среди братьев. Как и шведский юноша, который был похоронен в сердце России, где трубачи твоего старого полка протрубили последнее прости над его могилой. Царство мертвых не имеет границ, у могилы нет национальности. Вы принадлежите теперь к одному народу, и скоро приобретете одинаковый вид. Одна и та же судьба ждет вас, где бы вы ни упокоились — быть забытыми и распасться в прах. Таков закон жизни. Покойтесь с миром!