Твердыня наша — наш Господь[2] вторила про себя Гретель голосу церковного хора, слышанного ею в детстве, стоя за прилавком книжного магазина. Церковь в городке, где она родилась, была расписана сценами из Библии — румяные лица, синие и алые ризы, преувеличенно сочные краски, оставляющие в глазах вкус марципана. Три креста на Голгофе, черные небеса, серые облака. Воскресение из мертвых, пронизанное множеством золотых лучей, белое тело Иисуса, покрытое гусиной кожей. Жена Потифара, развратная, роскошная, домогающаяся Иосифа.
Из глубины к тебе взываю, пел хор в ней. Могилы аристократов в крипте под алтарем теперь лишь добавляли акустики. Звукопоглотители в латных рукавицах и при мечах, свирепые в битве и на охоте, а подле — их добродетельные жены. Безмолвно они лежали под алтарем, но тем громче вопили в святилище их каменные статуи, тем исступленнее молились, встав на каменные колени, тем надсаднее присоединяли свои каменные голоса к гимнам. Из глубины к тебе взываю, Господи, услышь голос мой. Улица за окном двигалась в своем медленном ежедневном ритме автобусов, машин, пешеходов.
— У вас есть в продаже шариковые авторучки? — спрашивала какая‑то женщина.
— Нет, — отвечала Гретель. — Спросите в киоске на углу.
— А поздравительные открытки?
— Нет, — отвечала Гретель. — Извините, у нас книжный магазин.
Ей вспомнились яблочные огрызки. Почему именно яблочные огрызки? Была осень, коричневые яблочные огрызки валялись в соседском саду. Желтые листья, она ворошит их ногами, садится на корточки и ест брошенные кем‑то яблочные огрызки. А дома — корзины яблок. Почему же ей всегда хотелось чужих яблочных огрызков? Сколько ей было тогда? Пять, может, шесть. Самое раннее ее воспоминание. Что приснилось Иахин–Воазу? Что поджидает его во сне? Что поджидает его на улице по утрам? Как могло случиться, что он вернулся домой со следами когтей на руке? Для кого он приготовил мясо? Это было нечто, чего он боялся. Нечто, что могло убить его. Или он сам хотел, чтобы оно убило его? Мужчина не может лгать в постели. Иахин–Воаз предавался любви, как человек, который хочет жить, хочет ее. Может ли быть так, что он одновременно полон жизни — и такого отчаяния? Его лицо над ней было добрым и любящим, а по утрам оно становилось изможденным, загнанным.
— Может быть, мы как‑нибудь пообедаем? — Он сказал ей это в тот первый раз, после того, как купил книгу о струнных квартетах. В то время у нее был другой мужчина. По средам и выходным. Не то чтобы я не хочу жениться на тебе, говорил он. Мама не переживет того, что я женился не на еврейке. Хорошо. Теперь вот другой. Может быть, мы как‑нибудь пообедаем? Ну, давай пообедаем. Мой народ убил шесть миллионов людей твоего племени. Он преподнес ей розу. В тот день была желтая, потом он приносил красные. Она рассказывала о своем умершем отце. Никто еще не спрашивал ее об ее отце, не приглашал его назад из тишины. Он поцеловал ей руку на прощание. Это не превратится в среды и выходные, она это чувствовала. Когда‑то она хотела принадлежать мужчине полностью, и вот спокойное лицо мужчины заявляет на нее свои права, — и она страшилась этого.
Теперь это загнанное лицо каждое утро открывало глаза рядом с ней. Твердыня наша, пела про себя Гретель, навязывая свою волю хору. Звук перерастал в львиный рык, бурную реку насильственной… чего? Не радости. Жизни. Насильственной жизни. Я знала, что с ним я буду счастлива и несчастлива — все, и даже больше, чем когда‑либо в моей жизни. Чего‑то такого, что не умрет. Твердыня наша — это наше что‑то.