Приехав в город, Воаз–Иахин не пошел в дом матери. Была суббота, а она не ждала его раньше воскресенья, да и домой идти не хотелось.
Вместо этого он прямо с остановки позвонил своей девушке и отправился к ней. Стоя перед ее дверью, он вдруг вновь почувствовал льва. Это длилось всего мгновение, словно что‑то чуждое коснулось его и заставило ощутить полную оторванность от обычной жизни, от привычных людей, от той девушки, Лилы, которая должна была вот–вот отворить ему. Он чувствовал вину и неловкость.
Дверь открылась. Лила смотрела ему в лицо.
— У тебя все нормально? — спросила она. — Ты выглядишь как‑то не так.
— Я чувствую себя как‑то не так, — ответил он. — Но у меня все нормально.
Они направились к площади. Уличные фонари были похожи на плоды, переполненные светящимся знанием. Воаз–Иахин ощутил на языке его вкус и задумался над тем, кто он есть. Он четко различал спелую терпкую черноту крыш и куполов на фоне ночного неба. Цвет и ткань улицы, ее сущность, были пропитаны ароматом.
Лила никогда не видела его обнаженным, они ни разу не были близки, он вообще не знал, что это такое. Что такое оргазм, он знал — чувство стыда и вслушивание, не раздадутся ли шаги из коридора. Перед ним встало его лицо в зеркале, висевшем в зале с львиной охотой. Кто же все‑таки смотрел на него из его глазниц?
— Чем собираешься заняться? — спросила Лила.
— Не знаю, — ответил он. — Сначала я думал, что отправлюсь искать отца. Но я вернулся с полпути. Сел на холме и понял, что еще не пора. Я ждал там чего‑то. Не знаю, чего. Просто я еще не готов идти.
Тонкая струя воды из фонтана с журчанием устремлялась к звездному небу и, не достигнув его, падала в чашу. Собаки встречались и разбегались каждая своей дорогой. Воаз–Иахин и Лила присели на скамейку. Над ними шелестели пальмы. Фонари горели, как и прежде. У него сдавило горло.
— Я тоже чего‑то жду, — произнесла она. — Они там сидят в своей гостиной и смотрят телевизор. Дом словно давит на меня. По воскресеньям, когда они дома, мне просто дурно. Я не знаю, куда идти.
Когда я отправлюсь, мелькнуло у Воаз–Иахина, пойдешь ли ты со мной? Но он так и не произнес этих слов, хотя его горло было уже готово вытолкнуть их. Он вернулся мыслями к своему уходу, и теперь там было море. Однажды он уже был на корабле, вместе с родителями, это было во время его летних каникул.
— В открытом океане, — сказал он, — перед твоими глазами одни только огромные зеленые волны, и ты вдыхаешь в себя их глубь и соль. По утрам стелется седой туман, от него мокро твое лицо, а в животе холод. Большие морские птицы никогда не теряются в океане. Они садятся прямо на воду и качаются на волнах. — Когда я отправлюсь, пойдешь ли ты со мной? — снова подумал он и опять не произнес этого вслух.
— Да, — сказала она.
— Куда мы пойдем? — спросил он. — В смысле, сейчас? Куда мы сейчас отправимся?
— Не знаю, — ответила она. — Можем на нашу крышу. Они сидели там после обеда, но сейчас, возможно, уже спустились. Сейчас они, наверное, уже спят.
Лила и Воаз–Иахин взяли одеяло и поднялись на крышу. Теплый ветерок овевал их обнаженные тела. Звезды были большие и яркие. Она уже знала любовь раньше, поэтому без слов пристроилась к нему, и приложилась, и с готовностью приняла его в себя. И он был ошеломлен этим даром. Его внутренний взор затмился ярким светом, окрашенным в цвет льва. Потом настала тьма, и он услышал рык и почувствовал, как в нем поднимается восторг, когда он потерял и вновь обрел себя. А уже после он ощутил неизъяснимое спокойствие. Он был с Лилой, он был со львом, но он был один. Теперь он знал, что когда он все же соберется уйти, он уйдет один. Они проспали на крыше до самого рассвета. Потом Воаз–Иахин пришел в дом своей матери.
— Это я, — произнес он, проходя мимо ее двери и слыша, как она просыпается.
— Войди, — сказала она. — Поздоровайся со мной.
Он оставил рюкзак и гитару в передней, прислонив их к стене. Мы уходили отсюда навсегда, произнесли они в один голос. А теперь мы вернулись. Запах старой готовки был нестерпим. А что, если она заболеет, и придется с ней возиться? — с ужасом подумал он. Сейчас я бы оставил ее, по крайней мере, в добром здравии. Он вошел в комнату матери.
Мать Воаз–Иахина оглядела своего сына в неверном свете занимающегося дня.
— Ты явился домой раньше, чем я думала, — произнесла она. — Ты что‑то странно выглядишь. В чем дело?
— Ни в чем дело, — ответил он. — У меня все нормально. Я иду в лавку. У меня там домашнее задание осталось.
В лавке Воаз–Иахин положил обратно в кассу взятые оттуда деньги. Наверху он услышал шаги матери. Внутри поднялась горячая волна, и тут же его захлестнуло отчаяние. Останься, говорили ему шаги. У меня ничего больше нет. Останься. Не покидай меня. Воаз–Иахин заскрипел зубами.
Позднее, когда мать вошла к нему позвать его к завтраку, она увидела, что весь пол его комнаты устлан коричневой оберточной бумагой, расчерченной на большие квадраты, а сам он что‑то чертит на ней, стоя на коленях. Перед ним лежала фотография барельефа из царского дворца, изображающая льва, кусающего колесо. Лист прозрачной кальки он расчертил маленькими квадратиками, положив его предварительно на фотографию. Теперь он занимался тем, что аккуратно переносил на коричневую бумагу изображение льва с фотографии, постоянно сверяясь с расположением квадратов, и оно получалось у него того же размера, что и лев на барельефе. На его рисунке не было колесницы и царя: он рисовал только льва, две стрелы в его хребте и два копья в глотке, что прикончили его.
— Что ты делаешь? — пораженно спросила мать.
— Это нужно для школы, — бросил он. — Я спущусь через минуту.
Он дал себе почувствовать льва. Ему не нужно было вспоминать это ощущение — оно само приходило, когда он открывался ему. Он чуял в себе львиную жизнь, ее вес и мощь, ее набегающий вал, точно разлившаяся вольно и широко река ярости. И вот львиная жизнь хлынула в смерть, которая замутила ее своей тьмой, а он балансировал на шатком мостике между ними. Первые наброски он делал тонким карандашом, после чего обводил их фломастером. Линии получались жирные, черные. Ни единого лишнего пятнышка не оставлял он на бумаге.