Глава 15 ТЕРАПИЯ ТВОРЧЕСТВОМ

После мрачнейшего, но художественно яркого эссе Юдит меня потянуло тоже что-нибудь написать. Тем более, Роу то и дело напоминал о целительной силе творчества и мягко удивлялся, что столь креативный субъект, как я, до сих пор еще не проявил себя в этом качестве, не внес свой вклад в таинственную комнатку, набитую рукописями, рисунками и статуэтками. (И в их числе тем самым текстом, что так неожиданно, резко и сильно срезонировал с моим душевным настроем.)

Но, хоть и пребывая в достаточно бодром и воодушевленном состоянии — спасибо дикой природе и общению с неординарными личностями, — ничего нового выжать из себя не смог. И тогда стал вспоминать стихи, сочиненные о дочке или вместе с дочкой. До ее рокового тринадцатилетия мы нередко развлекались, придумывая смешные двустишия, гекзаметры и хокку.

В девять лет я повез ее на Кипр. Денег практически не было, как и всегда, и мы чуть ли не голодали, и поднимали с дороги вблизи рынка пыльные огурцы и финики, и рвали растущие за низкими заборами чужие абрикосы, и выбирали самые дешевые забегаловки, а в них самую простую еду, вроде козьего сыра или вареной кукурузы. Но до чего же было нам хорошо…

Бледно-зеленая дева

печально сидит над обрывом,

последний жуя огурец…

Вышла из пены морской посинелая влажная дева,

дробно зубами стуча…

А не фиг купаться по часу!

Прекрасней закатного моря

только закат,

отраженный в любимых глазах.

Желтеньких…

Голодно комарам побережья:

до рыб не добраться,

а люди жестоки.

В будущей жизни вернешься

медузкой с каймой фиолетовой.

Что за блаженство…

Подошел к Океану.

С ним слиться

мешает лишь мысль о тебе.

Потом вспомнились прогулки по кладбищам — старинным, поэтичным, полным ностальгии по прежним векам и ласковой меланхолии. Люблю такие места…

На старинном кладбИще

не говорить люблю, но внимать.

Старше меня мои собеседники,

знают больше — о мире за стенкой аквариума,

о моей глубине.

Гулял уже без нее, разумеется: маленькую брать в места, связанные со смертью и увяданием, не хотелось (несмотря на ее потрясающий афоризм о смерти и счастье), а как подросла, стало уже не до совместных со мной прогулок.

В один из недолгих периодов душевной тишины подумалось, что, сумей я каким-то чудом вернуть детскую веру в доброго Бога — не в абсолютный разум, не в безличного Брахмана — мог бы сказать ему так:

Всё отнято у меня.

Восстановил по памяти два стихотворения, написанные к ее пятнадцатилетию. Она валялась тогда в больнице с гепатитом, а я наслаждался покоем, поскуливал от счастья и облегчения. И упрашивал, устно и в письмах, притормозить саморазрушение, не умирать в шестнадцать лет — о чем ей нравилось то и дело заявлять мне с вызовом.

Не умирай в шестнадцать лет. Не надо.

Умрешь — опять ведь придется по новой.

Но город может быть хуже — глухой и грязный.

А в семье — мать будет пить беспробудно.

Не срывайся, не падай в короткий отдых,

не начинай сначала.

Ну да, я опять приду, чтобы быть возле.

Буду братом, буду качком, чтоб твоим кобелям

разделывать морды.

Но о чем с этим бешеным грубым парнем

будешь ты говорить вечерами?

Город может быть грязным, а время тусклым.

Послезимье (ядерное) или горстка вынесших

экологическую катастрофу.

Уже не нырнешь в озеро, не заблудишься в густых дебрях

И верхом не проскачешь по влажной траве, по тропинке,

вьющейся в поле…

Но главное: кто-то будет тебя постоянно мучить.

(В отместку кармическую за то, что нынче со мной вытворяешь.)

Сумасшедший дед будет яро лупить палкой,

Или соседский пес — кусать и облаивать.

Нравится картинка? Забей и из головы выброси.

Смерть хороша вовремя. Тогда она как невеста:

вся в белом и тихо тебе улыбается.

Не поминай ее имени всуе. Лучше прислушайся,

ухо к земле прижав: рокот копыт, зов, шепот…

Рокот корпыт коня, на котором спешит к ней суженый, которого она так ждала, начиная с шести лет.

Господи, как же я ее любил. И как ненавидел…

Ты — звереныш, хищница, рысь с глазами, словно чифирь.

Словно два горьких омута, провала в Агр, чья пыль

натирает мои глазницы, в горле першит, слепит…

Если сумеешь — отрежь меня! Отъедини, отсеки!

Если сумеешь… Мы — два сиамских, сросшихся, но не близнеца.

Моя правая кисть разбита о скулу твоего подлеца.

Унижая тебя, меня вынуждают бить, подыхать, гореть.

Ты ж остаешься нетронутой, томной, как девушка-смерть.

Давай, отсекай! Но знаешь ли, чем резать астральную плоть?

Даже если, твоими молитвами, меня призовет Господь,

не радуйся прежде времени, не празднуй приход весны.

Интересно, что ты придумаешь, чтобы отсечь свои сны?

Упорно, занудно, в туманно-прозрачном, как водится,

приду и буду зудеть:

«Убери за собой и у крыс…», «С подонком не спи…»,

«Не забудь надеть…»

Глуши таблетками мозг, чтобы спасть в химической тьме и тиши,

как бревно.

Не поможет. Прорвусь и запоры сомну, как бумажные —

все равно.

Что ты знаешь — детеныш, вздорный птенец — о свободе, о смерти

и о любви?

Эта жизнь зачтется мне за три. Да нет, какое там три —

восемь жизней, как минимум! Восемь смертей, восемь адских кругов.

Пальцы твои точеные, мертвенно-синий лак на ногтях…

Дальше — молча. Без слов.

Будь я проклят, что засел за творчество, позавидовав эссе Юдит! Прошлое ожило с дикой силой. Отчаянье, которое приглушила размеренная жизнь на Гиперборее, охватило с утроенной яростью. Будь я трижды проклят. Не могу…


В моей жизни периодически, хоть и не часто, встречались люди, перед которыми я становился в тупик, не мог понять, охватить сознанием. Как правило, то были шедевры моего доморощенного музея. Но не только. Не понимать кого-то или что-то для меня мучительно, поэтому кое-как, с изрядным мыслительным напряжением укладывал, упаковывал невероятных персонажей в душе, находя объяснение их странным поступкам или противоестественным взглядам.

Но это существо, самое любимое и ненавидимое, понять и охватить не могу. Она просторней, пространственней, амбивалентней их всех вместе взятых.

Помню, влюбившись впервые взаимно, лет в пятнадцать, она посвятила бой-френду трогательный стишок, где были строки: «Я так люблю, что все с тобой бывшие, стали мне близкой родней, поверь…» И меня нередко охватывало схожее ощущение: начинал любить, тупо, иррационально — всех, к кому она проявляла симпатию или приязнь. Даже мимолетные.

Помнится, тому пареньку она дала кличку Черный Лис. И очень быстро бросила, разлюбила, переключившись на другого — бритого накаченного самца. А он, пытаясь ее вернуть, разбил витрину, чтобы подарить ей выставленное там жемчужное колье, и был схвачен, и попал за решетку. Как же было его жалко… Первые два месяца я даже посылал в тюрьму передачи и ободряющие записки. (В отличие от нее, почти сразу о нем забывшей.) И нашел толкового адвоката.

Все, кого согревают, хоть мельком, лучи твоих глаз —

медовых, болотных, чифирных, губительных, глухонемых —

становятся близкими мне.

Больше, чем близкими.

Ты уж и забыла, ты дальше помчалась, а мне —

горевать, сокрушаться над сломанной лапкой лисенка,

воровавшего кур, над черною шкуркой его, пробитою пулей.

Ты дальше несешься: губить,

танцевать на поверженных голых телах,

громыхать черепами на шее,

восемь рук извивать, темно-синим дразнить языком…

Вот, неожиданно написался новый стищок. Почему мне захотелось отождествить ее с Кали? Внешне ничего общего. И на Мару, что спит и видит себя индуистской богиней, она совсем не похожа.

Ах да, Юдит. Это она говорила что-то о танце восьмирукой, на который я должен взирать с завистью, поскольку сам танцевать и греметь черепами не способен…


Исписанные листки отнес Роу. С тайной надеждой: когда он, по обыкновению, похвалит меня за прилежание и креативность, вытянуть из него разрешение прочесть тот текст, столь меня заинтриговавший. Повесть, что кончается не фразой и не словом, но двумя нотами: «ля» и «си».

Роу отнесся к моей просьбе благосклонно и обещал выполнить. Только сперва он сам должен хотя бы бегло пробежать текст глазами. Мало ли что! Он уделит этому время, обязательно, в течение ближайших же дней.

Загрузка...