24


Очнулся он от холода, от близкого к лицу снега, охлаждающего лоб и распаленные, пересохшие губы. Тотчас вспомнил, как был ранен, как убегал Ларька. Опять подумал: «Ну куда подрал, дуралей? От себя ведь никуда не уйдешь... Замерзнет еще... Думал, так просто выстрелить в человека».

Под боком, он чувствовал, натекло много крови. Но сейчас кровь вроде остановилась, казалось, что она вся до капли вытекла, таким слабым и пустым было тело.

Неловко подогнутая, зажавшая рану рука онемела, мозжила. Попробовал шевельнуть ею — в бок точно каленой клюкой ткнули, снова потекла кровь. Выходит, отпускать рану нельзя, сейчас она как бы немножко заткнута рукой.

Но долго так все равно не вылежишь, закоченеешь. Надо вставать, выбираться из лога. Хотя бы на дорогу, а там, может, кто-нибудь и подберет.

Не отнимая левой руки от раны, мыча, матерясь сквозь зубы, Игнатий начал осторожно ворочаться в снегу, поджимал под себя ноги с лыжами. Сперва он, едва не потеряв сознания, утвердился кое-как коленками на лыжах, передохнул малость, переждал сильное головокружение, потом уж поднялся и на дрожащие ноги.

Снова отдышался, приноравливаясь к слабости, сделал для пробы два коротких шага. Можно вроде идти. Дробь, кажется, не шибко нутро-то зацепила, авось потроха-то целые, авось только пустое мясо вырвано.

Хотел перед уходом поднять и повесить на дерево куницу, чтобы ее на снегу мыши не попортили, но побоялся нагибаться, побоялся, что не удержится на ногах.

Согнувшись, крепко зажимая бок обеими руками, пошел. От слабости его шатало, лоб покрылся липкой испариной. Левая нога плохо слушалась, плохо сгибалась, кровь помаленьку стекала по ней в валенок, напитывала его, тяжелила. Через каждые пять-шесть шагов Игнатий останавливался, подолгу стоял, справляясь с немощью. Перемогался кое-как и делал еще пять-шесть шагов.

Лыжня уже была плохо заметна, в лесу быстро смеркалось, да и в глазах Игнатия двоилось-троилось, поэтому он сбивался на поворотах с наезженной колеи, оказывался в мягком и вязком снегу, и ему требовалось немало усилий и времени, чтобы опять выбраться на лыжню.

Однако тяжелее всего Игнатию приходилось на спусках, когда лыжи сами несли куда-то, катились неудержимо и неуправляемо, когда приходилось так напрягаться, удерживая равновесие, такую терпеть боль в боку, что скулы сводило судорогой, никак не разжать было.

Пускай сводит. Лишь бы не упасть. Упадешь — можешь вообще больше не подняться.

На дорогу Игнатий вышел в кромешной ночной мгле, которую даже луна, порой ненадолго выныривающая из облаков, плохо рассеивала.

Оставив на обочине лыжи, Игнатий повернул налево, направился к установке. До деревни ему все равно не дотянуть, восемь километров для его ног, да еще с дырой в боку, — не шутка, ждать на дороге — тоже не лучше, ночью машины почти не ходят. А до установки рукой подать, всего каких-то полкилометра, там вагончик, там он как-нибудь перебьется до прихода Кузьмича. Утром тот должен прийти. Кузьмич выручит, Кузьмич не Ларька. И куда подрал, сукин сын! Не дай бог, потеряется, пропадет в лесу. Не в себе ведь был парень. Молокосос ведь совсем, и не пожил, считай, еще.

Идти стало надежнее, устойчивее, чем на лыжах, меньше донимала боль. Игнатий реже останавливался, реже обносило голову и застилало глаза теменью.

В выстуженном вагончике он включил свет, включил обе электропечки и лег на кровать, не раздеваясь, — опасался разбередить рану, да и самому ему ни валенок, ни полушубка не снять бы было.


Загрузка...