Вдоль речки, заросшей по берегам глухим густолистным ольховником, Ларька оставил позади деревню, свернул потом, пошел к видневшемуся на взгорке лесу тропкой, проложенной прямо через поле. Пшеничная стерня на тропке вытерта, земля утоптана, твердая. Тропкой пользуется не один Ларька, а и грибники, ягодники. Но сейчас посреди поля гулко, пронзительно тарахтел бойко, накатисто бегал колхозный трактор, вспарывал плугами, делил поле надвое, ширил с каждым своим заездом темную полосу пашни, объезжая, опахивая лишь соломенные скирды, далеконько разбросанные, разбежавшиеся друг от дружки, — урожай нынче собрали опять маломальский, опять не успели кое-где взять пшеницу до дождей. Серо, уныло кругом. Скирды низко осели, оплыли, почернели сверху под частой осенней моросью, ждут терпеливо зимних заморозков, когда их по первому неглубокому снегу утянут тросами на ферму, на прокорм скотине. Ну а поле сегодня к вечеру из желтого, золотистого превратится в темное, жирными крупными пластами поблескивающее — нужно будет торить новую дорожку.
Дойдя до пахоты, Ларька, хоть и некогда было, остановился, подождал трактор. Из кабины к нему вылез Родька Малыгин, щупленький, низкорослый, совсем заморыш против долговязого, ширококостного Ларьки. Они поздоровались за руку.
— Ты чего мне колею ломаешь? — спросил с напускной грубостью Ларька.
— Другую вытопчешь, — оглядывал озабоченный Родька поле. Тракторист он был рьяный, жадный до работы. — А мне этот клин поднять приказано.
— Поднимешь, куда он денется. — Ларька ехидно усмехнулся. — Ты ведь у нас тот еще молодец-удалец. Ударник, передовик... герой! Вчера девки в клубе только на тебя и зыркали.
— Да ладно тебе...
Вчера вместе с другими деревенскими парнями Родька тоже ездил в райцентр, на призывную медицинскую комиссию. После комиссии шатались всей компанией по городку (обратный автобус был не скоро), зашли перекусить в какую-то забегаловку, выпили разливного, домой приехали навеселе, шумные, по-братски сплоченные, вечером, перед танцами в клубе, устроили еще складчину, слетали в магазин за водкой — гулять так гулять, последние денечки, последнюю осень дома! А там, после армии, кто знает, кого и куда разметает судьба? Многие ли вернутся обратно в Кондратьевку? Да и будет ли она жива-здорова, Кондратьевка, через два-то года? Не опустеет, не стихнет ли совсем, как многие деревушки вокруг? К этому ведь все дело идет. Домов в деревне еще полно, а бригада набирается худая, малосильная, на добрую часть бабская — людей нехватка. И все меньше и меньше становится — растекается, исчезает куда-то народ, глохнет, хиреет год от года Кондратьевка, хоть она и не включена в список «неперспективных». Вот ведь какое половодье накатило, вымывает и вымывает людей из деревень. И будет ли конец этому?
Все парни вчера, даром что выпили изрядно, держались хорошо, браво, призывники как-никак, солдаты завтрашние, защитники Родины. И только одного Родьку Малыгина крепенько развезло, он кружил по клубу, пошатываясь и спотыкаясь, заговаривал непослушным, заплетающимся языком с девчатами, приглашал всех подряд танцевать, но никто с ним не шел, неловко отнекивались, отходили — Родька и так-то ухажер неказистый, да еще пьяненький. Обидно подтрунивали: «Неужто, Родя, и тебя призывают?»
Ларька, когда клуб закрыли, утащился с двумя подружками-хохотушками, Алькой и Алевтиной, в Забродино, соседнюю, тоже заглухающую деревушку, что в полутора километрах от Кондратьевки, надурелся, наобнимался дорогой, обе подружки крепкие, плотные, как набухшие, спелые гороховые стручки, обе бойкие, хлесткие на слово. Однако ни с одной из девок не удалось остаться наедине, они так и не разошлись до самых ворот Алькиного дома — Алевтина решила ночевать у подруги. Над Ларькой они посмеивались, не принимали всерьез. Домой он вернулся аж под самое утро.
— Ну что? — спросил Родька. — В Забродино, говоришь, ночью прошвырнулся?
— Прошвырнулся.
— И как?
— Как видишь. Живой.
— Тебе хорошо, — вздохнул Родька. — Тебе на работу спешить не надо. А я вот уже сколько вкалываю... С включенными фарами начал.
— А кто тебя приневоливает, кто заставляет за трактор-то садиться? Поступай к нам в нефтяники. Нам операторы позарез нужны, — авторитетно, будто от имени какого-то высокого начальства, заверил Ларька. — Получать ты, конечно, будешь поменьше, зато не трясет, не взбудолындивает... мозги, как говорится, всегда на месте.
— Нет уж, спасибо, — отказался Родька. — Перед своими же, деревенскими, не очень удобно. До службы дотяну и на тракторе, а там посмотрим.
— Ну и не пищи тогда, не жалуйся, — взъярился вдруг ни с того ни с сего Ларька.
— А никто и не жалуется.
— Паши, паши давай... вкалывай на здоровье. — Ларька круто и размашисто зашагал, запрыгал, стараясь поскорее пересечь мягкую, увязную полосу пашни.
— Постой, чудик. Чего злишься-то? — кричал ему вслед Родька. — Покурим давай.
Но Ларька не отвечал, не оглядывался.
Неловко ему, сморчку, нашел неловкость. Выходит, только Ларьке ловко. Выходит, у него одного ни стыда ни совести. А что он такого плохого сделал? Да, деревенский он, местный, кондратьевский! Что ж, обязательно и комбайнером, обязательно трактористом трубить? А то еще скотником, дояром прикажете! Нет уж, извините-подвиньтесь. Куда захотел, туда и поступил. И нечего кому попало в нос ему тыкать, коситься, подначивать. Никто ему не указ. Он, что ли, виноват, что работников в кондратьевской бригаде можно на пальцах пересчитать? Ларька пересек пашню, поле и сенокосными полянами углубился в лес. Он ходил на установку не дорогой, а просеками. Так хоть и кругаля большого даешь, зато сухой, не грязный по уши к качалкам выбираешься. Дорогу нефтяники черт-те во что превратили. Ад кромешный, а не дорога. Сплошная широкая река грязи, которая даже в самую жаркую летнюю погоду не просыхает (об осени и весне уж и заикаться не приходится), лишь в крепкие, поздние заморозки схватывается, затвердевает. Нефтяникам что, для них нет непроезжих дорог, они со своей мощной техникой везде пробьются, любую дорогу испортят, изорвут, в кашу смешают.
В лесу стало тише, не так ветрено, будто в избу без потолка и крыши вошел, вверху дует и насвистывает, внизу — не достает. Здесь, на взгорке, на полянах, облака еще ниже, плотнее жались к земле, были еще более набрякшие и водяные, хотели, казалось, накрыть лес, протаранить его, стереть своими неудержимо накатывающими валами. Неужто все-таки пойдет дождь?
В конце последней поляны Ларька направился к толстенной вековой липе, корявой, могучей, много лет уже плохо зеленевшей, отогнул в одном месте отстающую кору, запустил руку в сухое трухлявое дупло, вынул оттуда потертый двухрядный патронташ и старенькую курковую одностволку. С ружьем он не показывался в деревне. Сообщат участковому — отберет. Опасно сейчас после недавнего постановления держать незарегистрированные ружья. Участковый с егерем уже рыскали по кое-каким избам, к тем наведывались, у кого, по слухам, имелось огнестрельное оружие. Многие ребята без старинных, допотопных берданок и других разных ружей остались. Ружья те и берданки были сданы в охотничий магазин в райцентре и распроданы по дешевым комиссионным ценам. Ларька вовремя прослышал о набегах участкового и егеря и снес в лес одностволку, доставшуюся ему от деда. Одностволка когда-то считалась казенной, дед с ней колхозные амбары караулил. Никто бы, конечно, не разрешил Ларьке иметь это ружье, никто бы не принял парня в охотобщество. Дурная слава водилась за ним. Лоботряс, в школе бросил учиться, отчим для него не указ, не авторитет, матери тоже нисколько не слушается. Да и возрастом — какой из него охотник. Когда явились к Ведениным участковый и егерь, мать с радостью повела их в чулан, где обычно стояла в углу одностволка — сбыть намерилась ее от греха подальше, от непутевого сына, — но ружья на месте не оказалось. «Давно потерял», — сказал Ларька. И как его ни стращали, как ни допытывались — уперся на своем. «Ну смотри у меня, — предупредил участковый, — случится что... смотри, парень».
Ружье можно было и не брать сегодня, не до охоты сейчас. Опаздывает он опять. Опять, наверно, булит переполнен, спешить надо, зачем тащить лишнюю тяжесть, но Ларька, откровенно говоря, побаивался ходить без ружья по лесу. Вон, неделю назад, повстречал он, возвращаясь домой, лося. Стоит, рожищами всю просеку перегородил. И ни с места, как ни кричал на него, как ни махал руками Ларька. Хорошо, что не кинулся, не разозлился, опасные они осенью, гон у них. И стрелять боязно, такого громадину пока завалишь, он тебя, пожалуй, сто раз догонит, сто раз копытом или рогом достанет. Пришлось Ларьке далеко обходить сохатого.
Просека начиналась сразу же, с поляны. Это была грань между колхозными и государственными лесами. Потом нужно было сворачивать на кварталку и идти по ней до самого места работы, до большой, в целый квартал, вырубки, посреди которой два года назад возвышалась буровая, а теперь там неутомимо кивают, мотают своими тяжелыми железными башками голубые качалки, сосут, как ненасытные телки, землю, поблескивает серебристой краской длинный, почти двухсоткубовый, булит, округлый, колбасный, собирающий нефть из скважин, — «маленькая бочка», как его называют операторы.
Грань была широкая, прямая, хорошо видимая. Колхоз всегда беспокоится, как бы лесозаготовители где-нибудь не проскочили, не пересекли по недосмотру или халатности эту грань, не врубились бы в чужой лес (такое с ними не раз случалось), всегда следит за межевой просекой, расчищает ее, лесники ездят по ней на телегах.
Отмахал гранью Ларька быстро, хоть и тянулась она около трех километров, а вот кварталкой пришлось, как всегда, попотеть. Лесоустройства в здешнем гослесфонде давно не было, просека заросла, часто терялась в густых ельниковых и пихтовых подростах, натыкалась на непролазные буреломные повалы, была захламлена разной гнилью, заслонена свисающими длинными ветками, перегорожена гибким склоненным липняком и пахучим черемушником, поэтому порой приходилось идти не просекой, а рядом, то справа, то слева от нее, в обход всяким препятствиям. Ларька все лето собирался прихватить топор и прочистить хоть немного просеку, спрямить свою стежку, но так и не собрался. А сейчас уже поздно, скоро ударят заморозки, выпадет снег. И Ларька будет ходить по дороге на лыжах, да и повестку со дня на день жди.
Перед самой вырубкой Ларька суматошно вскинул ружье и выпалил в неожиданно выскочившего из кустов зайца, совершенно уже белого, только по спине слабая рыжина да кончики ушей как бы закопчены. Бежал косой быстро и был далеко, метров сорок — пятьдесят, и пальнул Ларька на авось, нисколько не рассчитывая на удачу, но заяц после выстрела сразу же сбавил прыжки и уходил теперь не прямо, а странно как-то, зигзагами, кидаясь из стороны в сторону. Несколько, видно, случайных, дурных дробин все-таки задели его. Ларька, позабыв обо всем на свете, что спешить надо, что где-то там нефть льется, бросился за косым, долго преследовал подранка, два раза даже заметил и стрелял по мелькнувшему впереди белому клубку, но зайца, однако, не добыл, тот сумел оторваться, запутать преследователя или запал, затаился где-нибудь в чащобинке, отлеживается, зализывает раны. А то еще взял, паразит, да подох где-нибудь. Вот жалко-то, вот невезуха. Была бы пороша, Ларька бы обязательно догнал по следам этого подстреленного зайца, а так только зря время потеряно.
На вырубку он вышел с другого конца и, пока выбирался к установке, пока петлял бывшими тракторными, едва заметными волоками, затянутыми сухим спутанным травостоем, потерял еще минут двадцать. Напрямки вообще не суйся, ноги повыворачиваешь, земля после лесозаготовителей изуродована, шагу без опаски не ступишь. Можно и одежду порвать, оставить, продираясь сквозь колючий, дерущий малинник и шипижник.
Еще издали он заметил — труба факельной свечи била фонтаном. Обе ямы были переполнены нефтью, из второй ямы, которая поменьше, нефть уже переваливала кое-где через глинистую обваловку, скатывалась черными блескучими ручейками, стекалась, собиралась в канавке, размытой раньше дождем и нефтью, из канавки этой попадала в ложок, из ложка — в другой ложок, поглубже и покруче, из него — в третий, а там уж и Плутаиха близко.
Ларька бросился на бетонную площадку, открыл приемную задвижку левого насоса, стравил через клапан скопившийся газ, побежал к электрощиту, включил рубильник, давнул красную кнопку пуска. Насос надрывно затарахтел, заглушая своим шумом нудную дрожь переполненного булита, шлепкий плеск нефти на факельной свече. Ларька опять кинулся на площадку и, выждав, когда давление на выпаде насоса достигло положенной нормы, открыл выкидную задвижку — началась откачка, по трубам, проложенным в земле, нефть потекла на соседнюю, более мощную сепарационную установку Кондратьевского месторождения.
Эх, врубить бы в помощь второй насос, один плохо справляется, медленно «гаснет» факельная свеча, но правый насос уже полмесяца не работает, на ремонте считается, хотя никакого ремонта ему электрики не делают. Приехали раз, посмотрели, поковырялись в двигателе, наказали не включать — и все. А если и другой насос откажет?
Автоматика тоже неисправна, не подключена. Куда только начальство смотрит? Чем там в райцентре, в конторе своей, занимается? На операторов надеются?.. Ведь не случилось бы такой прорухи, будь подключена автоматика, насос бы и без Ларьки заработал, откачал нефть, беспрерывно поступающую в булит из скважин.
Да, влетит ему опять. И не столько от начальства, сколько от сменщика Ларьки, Кузьмича, удильщика заядлого, любителя хариусов. Тот за Плутаиху, за нефть, попавшую в нее, горло готов всякому перегрызть. Кузьмич завтра только глянет на факельную свечу — сразу все поймет, взыграет матом, понесет на Ларьку. И чего бесится, беленится человек? Все равно ведь хариусов в Плутаихе почти уже нет, разве что повыше того места, где в нее нефть попадала.
Ларька немного постоял, прослушивая рев перегруженного насосного двигателя, откачка вроде нормально идет, затем направился в теплушку — вагончик на железных полозьях, притащенный сюда трактором. К скважинам Ларька не пошел, хотя по инструкции должен был сходить, проверить: все ли с качалками в порядке? Чего к ним идти? Мотаются, кивают чушками — значит, в порядке, работают, дают на-гора свое «черное золото».
В вагончике было холодно (за ночь все тепло после смены Кузьмича вытянуло), мерно пощелкивал счетчик «Норд», показывающий, сколько откачано насосом нефти, со стола от хлебной сухой корки сиганули, посыпались с писком на пол испуганные мыши, разбежались по щелям. Ларька включил две киловаттные электропечки, записал в «Книгу учета работы насосов и откачки» начальные показания счетчика, вернее, вечерние показания вчерашней откачки, отмеченные Кузьмичом, записал, что сегодняшнюю откачку начал не в двенадцать часов, а в девять. Пускай хоть по журналу-то все будет в ажуре.
Кузьмича, правда, никакими записями не обманешь, завтра же вечером в контору позвонит, придет в свой поселок с работы и позвонит, накапает, наговорит начальству с три короба, но пока суд да дело, пока разберутся как и что, пока соберутся наказать Ларьку, его, пожалуй, и в армию увезти успеют. Впрочем, и начальство — страх не больно какой великий, замены-то Ларьке нет, а то бы Кузьмич уж давно от него избавился.
Снаружи затарахтел вертолет. Летит на буровую. И обязательно над установкой протянет. Посмотрит сверху: на месте ли оператор, нет ли какой беды, аварии? Ларька выскочил из вагончика, помахал вертолету: на месте, мол, он, на месте, шуруй спокойно дальше. Хорошо, что фонтан уже перестал бить. Вертолетчик, конечно, увидит ямы, наполненные нефтью, но, может, и не поймет, чистой нефтью или водой с нефтью поверху они заполнены, может, не сообщит ни о чем подозрительном по рации. Ямы всегда чем-нибудь да заполнены. На то они и ямы, чтобы всякую грязь собирать.
Вертолет, не сделав над установкой тревожного низкого круга, улетел на буровую. Значит, пронесло, значит ничего не заметил.