Вопль девятый: Любовь-морковь

Неделю где-то я забивал на Люси. Ну, как забивал, я все хотел ей позвонить, но то одно, то другое. Стал потихонечку осваиваться в этой своей жизни, запомнил своих торчей, они у меня были постоянные, новые появлялись редко и неуверенно топтались в коридоре, их даже требовалось понемногу успокаивать.

Они еще в эту жизнь не погрузились, и иногда мне хотелось рявкнуть:

— Беги лечись, дурила, бля!

Но я этого не делал, потому что от них зависело, буду ли я получать свою дозу, буду ли я кормить свою семью. Ну, не знаю, это на рынке можно сказать бабе, что оранжевая перламутровая помада ей не идет, и никому не идет, она возьмет другую. А когда торгуешь ханычем, свой товар надо любить больше клиента. Грустно, но факт.

Хотя так-то я сервис обеспечивал, меня обожали. Саха, предшественник мой, вроде как, обладал говняным характером, а я предоставлял много побочных услуг вроде пожрать, шприцов и задушевных разговоров. Ну, блеву их самих заставлял убирать, я ж не слуга им тут.

Слуги народа, кстати, у нас не бывали, несмотря на то, что соседи частенько обещали позвонить в милицию. Видимо, наверху там кто-то с кем-то договорился, чтоб проблем не было.

На нашем этаже рядом жила сумасшедшая бабка-Апокалипсис. Так мы с Антошей Герычем ее звали, потому что она то и дело орала погромче наших о том, что Ельцин — дьявол и пришел, чтобы начать последний бой добра и зла.

Бабка-Апокалипсис особых проблем не доставляла, как и слесарь с дочерью-сатанисткой (на их бой с бабкой-Апокалипсис мы с Антошей все время хотели посмотреть, но как-то не складывалось). Только Софья Борисовна, старая жидовская стерва со вполне сохранным, к сожалению, рассудком иногда захаживала к нам с угрозами. Я ее почти любил, даже сахару ей одалживал. Софья Борисовна была преподавательницей музыки в какой-то консерватории или типа того, откуда ее списали из-за прогрессирующего паркинсонизма, или от чего у нее там руки тряслись. Когда она мне это рассказала (как-то я присел к ней на скамейку у подъезда, где она покуривала в гордом одиночестве), я подумал, что мы подружились, но Софья Борисовна тут же сказала, что сейчас докурит, поднимется к себе и снова вызовет ментов.

— Когда-нибудь они тебя, подонка, посадят, — сказала она. — Сколько молодежи загубил.

Почему-то я страшно на нее обиделся. Это что ж я, по ее мнению, не молодежь? Меня же тоже кто-то загубил. Это я потом понял все, что Софья Борисовна говорила, когда ее свезли уже на труповозке давно. А тогда только злился, мол, как так, нормально же с ней поговорили, без ужасов всяких, и вот опять.

Стала ли моя жизнь лучше? Да не знаю я. Нормальная жизнь, нормальная работа. Я тогда это так воспринимал. Из дома я выходил редко, пожрать купить да шприцы (они постоянно заканчивались), еще отправить деньги, разве что, и эта привязанность к моей березовой квартире была глотком свежего воздуха после ежедневных промерзаний на рынке. Выходить и не хотелось, хотя погода становилась все радостнее, и вот уже зазеленели деревья, пробилась новая трава.

Тем более, хорошо было от того, что каждый день у меня в доступе была ханка, и хотя я видел, к чему это все в итоге приходит, оно происходило как будто с кем угодно, только не со мной. Уж я-то был уверен, что не запортачу себе вены, не проебу квартиру, не заВИЧуюсь, ну и так далее. Беда она ж всегда где-то далеко, а потом сразу близко.

В общем, не было у меня такого, чтобы я душу себе жег, думая, чем же таким занимаюсь. Не было угрызений совести. Это, наверное, плохо, а, может, и нет. Как говорил Антоша Герыч, у каждой души в этом мире своя задача.

— Нужны и безжалостные люди? — спросил я его. — Или нет?

Он сказал:

— Нужны. Говорю тебе, в мире не может быть ничего неправильного. Все, что тут есть, уже в него вписывается. Нужны и ментяры-садюги, и барыги, и маньяки, все нужны.

— А для чего? — спросил я. — Не легче б без них?

— А для чего, я не знаю, — сказал мне Антоша. — В той книжке написано не было.

— Ну что книжка-то, — сказал я, протыкая картошку вилкой, проверяя ее на готовность. — Какое твое-то мнение?

— У меня нет мнения, я постмодернист.

— Нихуя ты не постмодернист, — обиделся я. Так я ничего и не понял, почему есть не только Снарки, но и Буджумы, и если Снарки прикольно хрустят на зубах, то и Буджумы ведь зачем-то нужны.

Научился быть безжалостным, это правда. Чем нарик конченнее, чем меньше он на человека похож, тем и шанс денег от него добиться — меньше. Приносили что угодно, даже зеркала, снятые с машин, шапки.

Со временем, уже гораздо позже, я научился определять, кого нужно выгнать вещи загнать, кого просто выгнать, а за кого самому сходить что-нибудь продать, и полезными знакомствами в этой сфере обзавелся.

А тогда охуевал, что один долбоеб принес мне длинную, золотую сережку с рубином. Одну. Я взял ее, покрутил в руках, увидел розоватые разводы на ней, и очень хорошо представил это ухо, из которого сережку вырвали.

Это могло быть ухо моей мамы.

— Иди, бля, в ломбард! — рявкнул я. — Что ты как маленький?!

А деньги-то, деньги не пахнут.

В общем, потихонечку я привыкал ко всем этим нюансам наркоманской жизни: сорванным шапкам, кумарам, гнойникам, пустым глазам и какому-то всеобщему безразличию. Мы жили как будто под водой, где все вести из внешнего мира доходили до нас, словно сквозь вату и не особенно, надо сказать, волновали.

Именно поэтому я и не звонил Люси. В месте, где я оказался, даже Люси потеряла свою ценность. Иногда я, конечно, думал о ней, лежа на своем обоссаном матрасе, и из-под толщи воды надо мной проглядывало небо с бриллиантами. Но это, в сущности, были такие глупости, потому что я даже не сподобился ей позвонить, пока не увидел смерть.

В принципе, после папаши, это был первый раз, когда я с ней столкнулся. Странно, но окочурился не Олежка.

— Олежка, — шутили мы. — Еще нас всех переживет.

И вправду, для своего состояния, держался он бомбезно, дозы брал неебические, еще и деньги на них где-то доставал, ко всему прочему. В общем, не суди о книге по ее обложке.

Антоша как-то сказал:

— Раньше страна еще раз кувыркнется, чем Олежка околеет.

А я думал, что страна кувыркнется еще много-много раз, но Олежка, да, он, как вечный жид, Агасфер, или как его там, будет бродить среди нас. Уже и среди них даже, когда меня не будет. Может, он и сейчас жив, не знаю, счищает где-нибудь гной ваткой так хорошо знакомыми мне движениями под аккомпанемент тихо шелестящего мата.

Умер-то этот парень, Владлен. Они с друзьями сначала не оставались, брали по-быстрому ханки и уходили, потом, вроде как, познакомились с какими-то моими местными торчкессами, те предложили зависнуть, ну и вот началось.

Периодически я с Владленом или с его друзьями говорил, я вообще поговорить люблю. Не то чтоб очень задушевно (а бывают торчки, у которых душа просто до костей обнажена), но как-то нормально, по-человечески. Они студенты были физтеха какого-то, не то космо, не то кибер что-то там изучали, я так и не понял. С ханычем познакомились на какой-то студенческой пати, сначала не вставило, потом из любопытства еще разок вмазались, уже на следующей вечеринке, а потом пошло-поехало. У них и стаж был небольшой, и выглядели они прилично. Ну, тратили степуху да бабло родительское, конечно, но у меня даже было представление, что после сессии они одумаются. Не знаю уж, откуда это представление взялось, я-то не одумался. Но я и студентом не был.

Короче, про Владлена-то, как все случилось. Просыпаюсь я как-то утром (я тогда привык спать на животе, прям на ханке, и с ножом под подушкой, потому что желающие стыбрить товар находились, причем в самых неожиданных обличьях, чаще девочки, чем мальчики), прохожусь мимо рядов бездыханных, на первый взгляд, тел и вдруг замираю. Так было. Что-то меня в нем привлекло, не знаю, что. От ханки сон на смертный похож, это да. И я никогда особо по этому поводу не парился и не пугался, но все-таки почему-то я около него остановился, что-то меня насторожило.

Владлен выглядел очень трогательно, совсем мелким пацаном, он тогда еще усишки отпустил дурацкие, ему вообще не шло.

Я наклонился к Владлену, сунул ладонь ему под нос, чтобы удостовериться, что он дышит. Сначала мне даже показалось, что да, а это просто весенний ветерок задувал. Я на секунду успокоился, потом опять принялся его рассматривать, и вот тут понял — кровь у него совсем отлила от лица, а безмятежное выражение было таким, потому что все лицевые мышцы расслабились. Мертвые часто очень хорошенькие.

Стал я нащупывать у него на шее биение жилки — нет его. Перевернул Владлена с бока на спину, по рылу ему надавал.

— Проснись! Давай! Просыпайся!

И врубился тогда — умер он. Я надавил себе на виски, помассировал их, старательно, словно это могло все исправить, и снова посмотрел на Владлена. Девчонки его еще называли Ленчиком. А Ленчик взял и умер.

— Ты что охуел? — спросил я. — Ты что умер, блядь?!

Предсказуемо, Владлен мне не ответил, и никому уже никогда не ответил. Я, на самом деле, адски испугался. Не, батин-то труп я видел, но он голову себе об асфальт размозжил. Было легче это уложить в голове, ха-ха, уже в своей. А на Владлене никаких повреждений не было, он казался совсем мальчиком, словно перед смертью отыграл назад лет пять. И все это было чудовищно несправедливо и даже как-то больно. Я имею в виду, ну человек же да, оступился, и вот. Даже опускаться на самое дно не потребовалось, чтобы умереть. Только, вероятно, слабое сердце. Кто же знал? А он знал разве, когда маленький был, что побалуется ханкой и от нее умрет.

Я смотрел на его бледное лицо, лицо комсомольца вне комсомола, и думал, что скажут его родители. Они ведь не успели в нем разочароваться, некоторые своего нарколыгу и за всю жизнь разлюбить не могут, не то что за пару месяцев.

Пальцы у меня, казалось, были еще холодные от прикосновения к его коже. Этот холод был, как грязь, как зараза.

И это ж я продал милому пареньку Ленчику то, что его убило. Вот такие вот пироги.

Он изменился, это правда, стало в нем больше художественного, превратился в вещь. И когда я бил его по щекам, это было особенно заметно — никого там нет, оболочка просто.

Вот почему, я думаю, люди очень боятся мертвых, они не могут себе представить, как это так, чтобы в том, кого они любили прежде, никого не было, не могут осмыслить такую пустоту, это не лезет в голову, всегда остается что-то за пределами.

Все никак не мог взгляд от него, от студентика, отвести. Его жизнь закончилась, все, финал, а если бы не я, она могла бы быть длиннее. Могла бы включать в себя работу, жену и детей. Может быть, какие-нибудь особенные достижения. В принципе, все равно все коньки отдадим, но разве большинству людей не приятнее сделать это в девяносто девять лет?

Я побежал на кухню, принялся звонить Сеньке Жбану, телефон его пылал у меня под веками страшным, библейским, блин, огнем. Сеньке Жбану я еще не звонил. Его молодчики, каждый раз разные, возили мне товар и забирали деньги, передавали приветы от Жбана, но эти приветы в ответном чувстве не нуждались.

Сеня Жбан сказал не звонить ему без веской причины, но какая там причина вообще весче смерти? Бывает такая? Я не знаю.

— Але! — крикнул я. — Тут у меня балбес один откинулся!

Сеня Жбан рявкнул:

— Ты время видел вообще?

— Не видел! Трупешник я видел!

А ведь надо было еще сказать его друзьям. Или не надо? Истерику еще замутят мне тут.

— Ну и? Я тебе сказал мне по мелочам не звонить! Не? Ты не понял меня, что ли? Ты что такой трудный?

— Куда девать-то его? — спросил я, опешив от такого цинизма.

— Куда девать, куда девать, — сказал Жбан, я услышал в трубке щелчок зажигалки. — Да я без понятия, бля. Ну, дома только не оставляй и все. Вынеси, что ли, куда-нибудь. Ну, в подъезд там.

Тут Сеня Жбан неожиданно проникся ко мне жалостью.

— Ты переживаешь, что ль? Не переживай. У меня все схвачено в ментуре, ну окочурился и окочурился, он же сам. Мало ли торчков на белом свете? Так и запишут. А к тебе никто не придет.

— Ты ебанутый, что ли? Умер парень!

Жбан вздохнул.

— Да не истери ты, как баба! Возьми крепких пацанов, ну, более или менее, и вынеси его уже! Все, не еби мне мозг! Как баба, ей Богу!

И Сеня Жбан повесил трубку. А я чего от него ожидал? Что он меня, как родной отец приголубит. Я впервые почувствовал, насколько я в самом деле один, насколько у меня никого в этом мире нет.

Я закурил, и опять настойчиво полезли в голову мысли о том, что вот я сигареточку смолю, а в это время Ленчика, с которым мы вчера болтали, в мире уже нет. Время для него не идет. Закончилось. Вышло. А его, быть может, уже ищут родители. Дали ему такое имя, значит, что, партию, Владимира Ильича, больше сына любили? Или наоборот, так им хотелось своим счастьем с партией поделиться?

На кухню тихонько прошлепал Олежка со своими гнойничками, попил из-под крана.

— Э! — сказал я. Олежка повернулся и кротко взглянул на меня.

Я сказал:

— Парень там умер.

— А, — ответил Олежка неторопливо. — Я видел.

Он почесался, шмыгнул носом и пошел готовить себе утреннюю дозу. Я принялся биться головой об стол, не очень-то сильно, но чтоб подотпустило. Олежка сказал:

— Да успокойся, Вась.

— Да как мне успокоиться?!

— Да нормально, как все. Нечего из этого трагедию делать.

Вот угар-то. Никто так и не врубился, что это была трагедия Ленчика и его родителей, его семьи, это была трагедия его друзей. Говорю же, под толщей воды в море безразличия, к нам едва-едва доходили сигналы из мира нормальных людей.

Я вызвонил Антошу Герыча. Он ко мне захаживал, иногда раскумаренный героином и просто потусоваться, иногда на мели и за ханкой. Мы с ним крепко сдружились, и я не мог представить себе, чтобы Антоша меня кинул. Он и не кинул. Сказал:

— Люди спят вообще-то еще, если ты не знаешь.

— Брат, помогай, там парень коньки отдал!

И, в отличие ото всех остальных, Антоша сказал:

— Беда, — а потом он сказал. — Сейчас приеду.

Не то, чтобы он был менее черствый, скорее уж Антоша Герыч повел себя, как человек дела и славный друг. Я встретил его дрожащий, не то от того, что утром не проставился, не то от нервов. Антоша сказал:

— Да иди вмажься, чего ты. Сейчас разберемся.

— Как его вообще отсюда вынести?!

— Да нормально, как.

Мы с Антошей проставились, я даже забыл с него деньги взять, потом пошли к Владлену. В его комнате, слава Богу, торчей больше не было. И, в принципе, беспалевно лежать он там мог до морковкина заговенья — у нас часто кто-нибудь в отрубе валялся. Ну, ладно, может, хотя бы пока не развонялся бы.

Под ханкой вся ситуация с Владленом показалась мне куда более позитивной. Во всяком случае, подумал я, умер человек счастливый и всех горестей этой жизни не узнал. А если у него альтернатива была два года в больничке от рака умирать?

— Помни, — сказал Антоша Герыч, утирая нос. — Каждая душа приходит сюда, чтобы выполнить свое предназначение. Значит, он свое уже выполнил.

Ханка брала Антошу меньше, чем меня, так что и движения у Антоши были четче. Мы вместе подхватили Ленчика и понесли в коридор. Мимо торжественно прошествовал хорошо вмазанный Олежек. Он глянул на Ленчика мельком и глубокомысленно кивнул, мементо, мол, мори.

— А у меня батя Олег, — сказал я. — Был.

— Ну и хорошо, — ответил Олежка.

— Дверь открой, Кьеркегор, — рявкнул Антоша.

Олежка распахнул перед нами дверь и бросил короткий взгляд на кухню.

— И не надейся, — сказал я. — В барсетке.

Ну мы и потащили Ленчика. Сначала я его хотел в простыню завернуть, потом понял, что я дебил. Если что, решили мы, скажем, что Ленчику плохо стало.

Почему-то мне очень ясно представлялась его старушка-мать, школьная учительница, например, и подслеповатый отец, похожий на честного человека. В носу щипало, даже ханка не могла полностью отбить горечь всей этой дебильной истории.

На лестничной клетке мы встретили Софью Борисовну. Мы с Антошей, не сговариваясь, сразу принялись хлопать Ленчика по щекам.

— Давай, — говорил я. — Давай, брат, сейчас на воздух тебя вытащим, лучше станет.

Софья Борисовна только громко хмыкнула и вставила ключ в замок.

— Скорую бы ему вызвали, а то помрет еще, не ровен час.

— Все с ним нормально будет, — бодро сказал я. — Но спасибо за беспокойство, Софья Борисовна.

Одарив меня презрительным взглядом, Софья Борисовна исчезла за дверью, а я чуть не расплакался, как маленький мальчик. Часть меня очень даже хотела, чтоб бабуська меня остановила, чтоб вызвала наряд милиции и стала героиней дня, прикрыв наркопритон.

Но Софья Борисовна, подслеповатая, бедная Софья Борисовна с прогрессирующим паркинсонизмом, ничего не поняла.

Мы вынесли Ленчика во двор, положили его на лавку. Мне почему-то захотелось открыть ему глаза, и я это сделал. Теперь весеннее, чистое, спокойное небо отражалось в его неподвижных зрачках. Кадр такой, как бы режиссерский.

Я смотрел на него и думал, как быстро родители обретут обратно свою кровиночку. Ну, до вечера, наверное.

— Пошли, Вась, — Антоша Герыч потянул меня за рукав. — Нечего тут пастись.

— Да, — сказал я. — Сейчас.

Как же ж его было жалко, аж сердце разрывалось. Ветер гнал по небу пушистые облака, и, вроде как, Ленчик смотрел на них глазами, но не видел. Уже ничего не видел.

И я подумал, что когда-нибудь я тоже буду лежать такой слепой и беззащитный. Может быть, очень скоро. Надо сказать, стаж у нас с Владленом был похожий.

Я сказал:

— Прости, мужик.

Выдавил из себя прям.

— Да не до сентиментальности нам с тобой. Пойдем.

Где-то вдалеке, на том конце двора, прошла какая-то баба с сумками, спугнула нас, и мы вернулись в подъезд.

Дома мы с Антошей все выглядывали в окно, чтобы поглядеть, забрали ли Ленчика, пока это не превратилось в игру.

Забрали его, может, часа через два. Подъехали менты с труповозкой, и мы с Антошей смеялись, как дети. Не потому, что все это было очень уж веселым, конечно.

— Ну все, — сказал Антоша Герыч. — Проехали теперь. Пусть менты разбираются.

— Это же человек, — сказал я сквозь смех. — Человек же умер, как тебе не понятно?

— Вот ты разнылся поэтому поводу. Все. Нет человека — нет проблемы.

Сталинские интонации удались ему очень ловко, но я все равно Антоше врезал. Растащили нас Игорь с Толиком.

— Эй, ребят, вы чего! Ну чего вы?

Антоша потирал наливающийся силой синяк на скуле, облизывал разбитую губу, а я смотрел на Игоря и на Толика. Студентики физтеха, одинаковые курточки, одинаковые дурачки.

Я сказал:

— Сдох ваш Ленчик. Сдох он.

Ребята переглянулись, потом засмеялись. Я тоже засмеялся, почувствовал кровь на языке.

— Во такой прикол!

Антоша покрутил пальцем у виска.

— Видали его вообще? Поехал от жизни такой.

— Не, серьезно, — спросил веселый Толя. — Где Ленчик? Свалил что ли?

— Свалил! — рявкнул я. — Да с таким размахом, что аж с планеты Земля!

Они еще улыбались, хотя медленно, но верно, до них начинало доходить.

— Где он? — серьезно спросил Игорь.

— Он? — спросил я. — Ленчик-то? А его менты забрали, пока вы спали.

— Менты? — спросили они одновременно и с испугом. Двое из ларца, одинаковых с лица, ха!

— Не бойтесь, — сказал я. — Он вас не сдаст!

Вел я себя, как последняя паскуда. А все потому, что мне было больно за Ленчика, и за них, и за друга моего Антошу Герыча и, в конце концов, за себя. Я знал, какая нас всех тут ждет концовка. Ленчик просто отмучился раньше.

Антоша сказал:

— Так, ребят, я объясню все сейчас.

И начал затирать какую-то чушь про душу, а пацанята-то испуганные, все переглядываются.

— То есть, как умер? — спросил Толя, уже не веселый.

— Ну, вот так, — сказал Антоша Герыч. — Это бывает. Он бы и без ханки долго не прожил. Наследственность, видать, такая.

Ребятки к таким трагедиям еще не приучились. Но это ничего. Его пример другим наука.

Я встал, шатаясь, потом сказал:

— Так, все, мне надоело, ну что за цирк?

В дверях снова нарисовался Олежка, но я и на него наорал:

— Пошел на гноище, откуда вылез! Быстро!

Олежку тут же хуем-то и смело. А студентиков Толю и Игоря, двух из трех, я взял за шкирку и спустил с лестницы. Они в таком раздербаненном душевном состоянии были, что едва трепыхались.

— И чтоб я вас, суки, здесь больше не видел, поняли?! Физтех, бля! Еще раз увижу, прирежу, как свиней!

Я хотел их хорошенько напугать, хотел, чтобы у них охота отбилась на всю жизнь, чтоб они все поняли про себя и про друга своего. Больше всего на свете я этого хотел, когда двух растерянных молодых пацанов с лестницы спускал.

Антоша Герыч мне сказал:

— Строгий ты какой.

— Зато справедливый.

Я сел за стол покурить. Вроде бы проблема была решена. Тело увезли, со студентиками объяснился, чего горевать, но на душе было погано, словно кошки нассали. Вот, кстати, о кошках, ко мне пришел Горби, потерся ласково о мои коленки.

— Что? — спросил я. — На больное место мне хочешь лечь?

Но Горби просто хотел, чтобы его погладили. Я, кстати, тоже. Поэтому и позвонил Люси. Конечно, я представлял себе, каких звездюлей огребу от моей девушки с ночного неба. Прям очень даже я себе все представлял. И все-таки почему-то меня потянуло не просто поговорить с ней, а рассказать ей всю правду. Вот как есть, безо всяких там.

Я хотел, чтобы она меня услышала. Чтобы поняла. Нет, не пожалела, а просто, ну, поговорила со мной, что ли.

Глупости это все, конечно, учитывая, что я пропал без вести больше, чем неделю назад. Она меня, небось, и схоронила уже.

Трубку взяла Ксюха, ее тупая подружайка. И сразу как начала:

— Вася?! Да тебя тут обыскались!

— Серьезно?! — спросил я нарочито истерично, ей в тон. — И что, нашли?!

— Ты дебил, — заключила Ксюха и добавила:

— Люси в ванной.

— А я подожду. Мне спешить некуда.

Что было, конечно, не совсем правдой, учитывая, что мне еще пришлось проставить ненасытного Олежку. Я сказал Антоше:

— За дверью, если что, последишь?

— Не па де проблем, — ответил он то ли на французском, то ли нет.

В общем, когда Люси подошла к телефону, я вдруг понял, что понятия не имею, что ей такого говорить. В том смысле, что мы с ней вдруг оказались в разных частях Вселенной, откуда друг до друга было никак не докричаться.

Ну, чего я такой пропал, как лохушку ее кинул? Так стыдно стало. Ну, не настолько, насколько перед Ленчиком, конечно.

— Вася! Где ты был?! Что случилось?! Ты вообще в порядке?! Откуда ты звонишь?!

Она и еще что-то спрашивала, снова и снова, поток ее слов громыхал надо мной, как водопад.

— Привет, — сказал я.

— Что?! Да, привет, конечно, Господи, я чуть с ума не сошла!

Ее тревожный, звенящий голос вдруг сорвался в какую-то такую девчачью нежность, что я чуть не разрыдался, как баба. Мне так хотелось, чтобы она меня пожалела. Но что отвечать на ее вопросы, я даже не представлял.

— Я очень скучал.

— Вася, я тоже! Так что случилось?

Господи Боже мой, подумал я, не могла бы ты заткнуться и просто дышать в трубку, я так тебя люблю.

А сказал:

— А. Ну, в общем. Мне квартиру дали.

— Что?!

Антоша захохотал.

— Кто там с тобой, Вася?

— Да так, — сказал я. — Друган.

— Что значит "дали квартиру"?

Тут я понял, что спизданул вообще. Лютую, невероятную чушь. Сколько я мог ей врать вообще, тем более так по-тупому? Короче, у меня вдруг стало такое состояние, словно я могу ей все на свете рассказать. Я подумал, что врал ей, придумывал про себя разные вещи, что не говорил ей, чем я занимаюсь, на чем сижу, и на этом всем каши не сваришь. Как бы надо к ней подойти с раскрытыми ладонями, показать себя. Я это умел, не вопрос, с Антошей Герычем вот, или с Валентиной, но Люси-то, она была другая, про другое. И мы были так непохожи.

— Я хочу поговорить, — сказал я. — Ты можешь приехать?

— Серьезно поговорить? — спросила она настороженно.

— Ну не, не особо. Буду шутить, обещаю.

Она тихонько засмеялась, но издалека, сквозь разделяющую нас пелену телефонного шума, мне показалось, что она всхлипнула. Мне стало так жалко мою бедную Люси в небе с бриллиантами. Но я знал, что можно только одно из двух: жалеть ее или любить. Что как-то совместить не получится, ну, у меня. У нормальных людей, наверное, это выходит само собой.

Короче, конечно, она сказала, что приедет, а я принялся готовиться к ее приезду. Сначала зачем-то попытался привести квартиру в нормальный вид, даже как-то пыль подмел, хотел полы помыть, и тут до меня дошло — краше не станет.

Тогда почистил картошку, пережарил ее с яйцом и наказал Антоше Герычу следить, чтоб не сожрали.

Когда вымыл руки и сел за стол, тут-то меня мудрая мысль и ебанула. Дама моего сердца едет ко мне в наркопритон. Красотища у меня, а не жизнь, конечно.

Но это не только подтверждает, что я тупорылый, как баран, есть и еще кое-что, даже самое важное в этой истории. Я верил, что по-другому нельзя никак, что можно только окунуть ее во все дерьмо, в котором я плавал сам. Что это и есть честность, это и есть любовь.

Был молодой, а молодые глупые все, ну или большинство.

В общем, чем ближе она была ко мне, чем дальше продвигалась по линии, протянутой по Москве между нами, тем сильнее и отчаяннее колотилось мое сердце. Думал вмазаться, но не стал. Я ж скажу ей, что я наркоман, а это лучше не удолбанным делать.

Торчки мои ржали, кто-то все время приходил и отвлекал меня, сменялись люди в доме, а я оставался с одной и той же своей проблемой.

Ну, или там я был моей главной проблемой, это как сказать. Сам себе Буджум, ха!

А потом Люси приехала, и я открыл ей дверь, и она сначала наморщила нос, потому что запашок у нас стоял своеобразный, а потом округлила глаза.

— А я там тебе картошки пожарил, — сказал я. — Кстати говоря.

Бровка ее поползла вверх.

— Ты меня куда позвал?! — рявкнула она.

— К себе домой, — сказал я, молясь, чтобы Олежка не курсировал между кухней и комнатой, как он иногда любил. Какой у нас неловкий получался разговор, огонь вообще.

Люси казалась одновременно испуганной и адски разозленной.

— Подожди-ка, — сказала она. — Ты серьезно сейчас?

— Очень серьезно. Я хочу поговорить, и все такое.

— Все такое?

— Пойдем поговорим.

— Я не переступлю порог этой квартиры, — на лице у нее появилась такая брезгливость, что оно показалось мне почти незнакомым.

Ну и да, со своей точки зрения Люси была абсолютно права. Она всегда была хорошей девчонкой. Очень и даже слишком.

Я крикнул Антоше:

— Последи за всем!

Антоша крикнул в ответ, что его кроет. Я приложил руку ко лбу.

— Справится, — сказал я самому себе.

— Пойдем выйдем.

— Да уж, — сказала Люси. — Пойдем выйдем.

И мы спустились вниз, и сели на ту же скамейку, на которой лежал труп Ленчика, и я снова вспомнил о том, какой он был милый и мертвый, и как смотрел этими новыми дохлыми глазами в небо, которое теперь уже потемнело. И Ленчика, небось, родители уже нашли. В том месте, где меньше всего хотят найти загулявшего ребенка — в морге.

Я больно схватился за щербатую спинку скамейки, так что всю ладонь занозил. Мы сидели на той скамейке, где он лежал, а Люси-то и не знала. Не знала, что сидит тут теперь вместо трупа.

— Даже и не знаю, что сказать, — протянула Люси, теребя на коленях джинсовую юбку. Под расстегнутой легонькой курточкой на ней был ковровый свитерок, и мне хотелось снимать с него катушки.

— Зато я знаю. Я банчу. И я наркоман. Сижу на ханке.

Люси посмотрела на меня своими синими в этот поздний час, ночными глазами. Это был очень холодный, впервые по-настоящему звездный взгляд. Так известные актрисы, наверное, смотрят на простых мужчин. Я вдруг ощутил себя очень простым, как инфузория туфелька, реально.

— И как долго это продолжается?

— Почти с самого начала, — сказал я. — Чжао дал попробовать, когда я начал уставать, о гробах говорить и всякое такое.

— Почему ты мне не сказал?

Голос механический, как у телки, объявляющей о прибытии поезда.

— Ты меня допрашиваешь, как ментоша.

Она улыбнулась.

— Нежно так, ментоша.

И тут же снова стала другой, худшей на свете школьной старостой.

— Отвечай.

— Потому что я боялся, что ты меня бросишь. Натурально, мне было так страшно. Лють.

— Значит, ты знал, что я не потерплю такого?

— Ну, догадывался.

— И вот сейчас рассказываешь мне все это.

Ну что я мог сказать ей, вот правда?

— Потому что я люблю тебя! Потому что я хочу быть с тобой, а это значит, что я не должен тебе врать.

— Этому тебя где научили, в притоне?

Мне на секунду показалось, что она в меня сейчас плюнет.

— Ты на своем конце мне заразы никакой не принес? — спросила Люси неожиданно жестко.

— Серьезно? Больная вообще что ли? Я тебе не изменял! Я колюсь, а не блядую.

— И я о том же, — сказала она. — Колешься.

Ну конечно, она же врач. Не так я себе представлял этот разговор, не то лучше, не то хуже. То ли она должна была броситься мне на шею, то ли отвесить пощечину, в любом случае, разговор шел совершенно не по плану.

— Нет, — сказал я. — Только один раз кололся одним шприцом с Чжао. И все!

— Ты думаешь этого мало, что ли?!

На глазах у нее выступили слезы, и это были слезы страха.

— Послушай, я сдам все анализы!

— Я сама сдам все анализы. А ты делай, что хочешь.

— Это в смысле?

— Хоть в хер колись, — сказала мне Люси в ночном небе с бриллиантами. Она стянула с пальца польское колечко, которое я ей подарил и, все как в романтических мелодрамах с плохим концом, которые Люси так любила, кинула его мне в лицо, больно попала по носу.

— Подожди, — сказал я, схватив ее за руку. — Но я же тебя люблю! Люси, я тебя люблю, дай мне шанс! Я из этого всего как-нибудь выберусь! Не знаю как, но выберусь! Ну, и не из такого дерьма люди выбираются, да?

Она попыталась вырвать руку, потом сказала, отчетливо выделяя каждое слово:

— Я не дура.

— Нет, конечно, не дура, милая, ты солнышко, рыбка, я не знаю, и все такое! Что хочешь!

Люси вдруг посмотрела на меня с жалостью, легонько, только немножко вздернув уголки губ, улыбнулась.

— Вася, я знаю, кто такие наркоманы. Я же медик.

О, вот и ее любимое я-же-медик пошло в ход. Этой простой фразой Люси могла сопровождать все, что угодно. Например:

— Одень шапку, я же медик.

Или:

— Тут слишком много перца, я же медик.

Еще бывало:

— По телевизору показывают какую-то чушь, я же медик.

Вот что означало последнее, я в душе не ебал. Может, она как-то курс психиатрии вспоминала, глядя на наше телевидение.

— Ты же медик! Разумеется! Тысячу раз, блин, да! Но послушай меня, ты лучшее, что случилось в моей жизни!

До сих пор не понимаю, преувеличивал я или нет.

Люси прошипела:

— Выпусти меня, а то я буду кричать, больной!

Но я только дернул ее к себе поближе, поцеловал, и тогда она больно меня укусила. Прям натурально больно, до крови, я почувствовал ее соленый привкус во рту. От неожиданности я выпустил ее, и Люси пустилась бежать, а я кинулся за ней.

Сам сейчас не понимаю, зачем. Наверное, у меня еще была надежда все ей объяснить, показать себя, так сказать, с наилучшей стороны. Я просто не договорил, ну вот так получилось. Хотя признаю, со стороны это выглядело стремновато. В общем-то, я представлял, что догоню ее, повалю на землю и скажу:

— Прости меня, пожалуйста, давай попробуем сначала.

Не думаю, что она правильно меня поняла. И что вообще хоть кто-нибудь бы меня правильно понял.

Вот истеричка, думал я, она же моя девушка, и чего она убегает! Где-то на середине нашего короткого забега через вечерний двор я врубился, как это все со стороны. Я бежал, и она бежала, и бежали мы что есть мочи — звезды над моей головой бешено тряслись, просто ходуном ходили.

Все равно я был быстрее, и я бы ее поймал, если б не одна несчастливая (а для нее, может быть, очень даже наоборот) случайность. Я ухватил ее за курточку, и Люси легко ее скинула. Этой секунды ей хватило, чтобы почти прыжком выскочить на дворовую дорогу, размеченную первыми в этом году классиками. Со двора как раз медленно выезжал какой-то додик на старых жигулях. Люси вдарила по двери, дернула ее, со второго раза она открылась, и жигули рванули почти у меня из-под носа, тачка мне чуть ноги не отдавила.

Эти жигули увезли мою Люси. В окне водителя я увидел усатого паренька, чуточку напомнившего мне Ленчика. Может, они и не были похожи, просто я видел его меньше секунды, и так вот сложились у меня впечатления прошедшего дня.

Короче, казалось, что ее увез Ленчик, хотя это глупости все, а я просто стоял совсем дурной, мял в руках ее курточку.

Может быть, Люси вышла замуж за этого героя, в конце концов, она всегда любила такое кинцо. А, может, ее изнасиловали и убили. В любом случае, я ее больше никогда не видел.

В такие моменты как-то отчетливо понимаешь, что ты главный герой только своей истории.

Я, шалый и раскрасневшийся от досады и бега, шел домой, думая о том, что наше с Люси знакомство началось с моей куртки и закончилось ее курточкой. Даже красиво как-то.

К тому моменту, как я добрел до дома, сил у меня уже как-то резко не осталось, я покурил на скамейке, куда положил труп Ленчика, где меня кинула моя девка, где вообще сегодня столько всего произошло, и вернулся домой.

Ну, то есть в место, которое я теперь, в силу странных обстоятельств, считал своим домом. Короче, в притон.

Там, и это было предсказуемо, успел развиться нешуточный хаос. Антоша всех пустил, но товар-то я ему не доверил, так что, как и во всех уголках нашей необъятной Родины, образовалась очередь.

Я механически отпустил всем, сколько надо, пересчитал деньги, выгнал народ с кухни и сожрал полсковородки картошки (еще полсковородки кто-то неизвестный мне сожрал).

Я пробовал звонить Люси, но меня только один раз послала на хуй Ксюха, с большим, надо сказать, удовольствием, а потом вообще никто трубку не брал.

Отстой, конечно, а?

Я курил сигарету за сигаретой, вторую от первой прикуривая. Антоша Герыч балдел в несознанке, а остальные меня невероятно раздражали, на кухню я никого не пускал, но никто и не рвался. Это удивительная вещь, насколько ты можешь быть одиноким в доме, где полно народу на самом деле.

В конце концов, я лег на пол и стал смотреть в потолок, мне хотелось, чтобы все стало светом — так бывает, когда долго смотришь на лампу.

Виноват ли я был в том, что со мной произошло, в том, что Люси меня так кинула, и в том, что вообще все некрасиво получилось? Ну ясно же, что да. Если так подумать, мы вообще во всем, что с нами происходит, виноваты сами. Где-то, пусть даже в далеком детстве, сделали что-то, что ко всему этому бардаку привело. И с этой точки зрения никто не достоин ни оправдания, ни жалости. Но это ж как-то не по-человечески, как-то по-скотски.

А если б я так не хотел любить Люси, мог бы ей и дальше врать, напиздеть с три короба про то, как Леха Кабульский меня херачил арматурой по ребрам и заставил барыжить, чтобы долг выплатить. Ну или еще чего-нибудь можно было бы придумать, девок хлебом не корми, дай пожалеть какого-нибудь придурка.

Но я ей правду сказал, потому что хотел, чтобы она меня этими хорошенькими ручками гладила, чтобы жалела меня хорошенькими глазками. Так что тут, может, и не в любви великой было дело, хотя и приятно так думать. В общем, свой резон у меня был, хотя и не выгорело.

Короче, каждый сам кузнец своего пиздеца.

От света я быстро устал, да и глаза заслезились, так что я накрыл себе голову курточкой Люси. Она еще пахла ее потом и ее дезодорантом с фруктовым запахом.

Куртка у нее была совсем тоненькая, белая с розовыми геометрическими узорами. Я вычерчивал пальцем эти узоры, иногда тыкая себе в глаз.

— Пиздец, — говорил я. — Пиздец, пиздец, пиздец.

Ну почему такой пиздец? Ответа на этот вопрос, во всяком случае однозначного, не было. Психолог бы, наверное, сказал, что причины кроются в детстве, а последовательный марксист, что они — в социальном классе.

Я бы сказал так:

— А нечего думать, что все будет в лучшем виде, потому что все будет в худшем виде. От завышенных ожиданий все проблемы и есть.

Я как-то кому-то даже именно так в своей жизни и сказал, в каком-то полупьяном кухонном разговоре.

Уже глубокой ночью, когда я так и вырубился, лежа на полу, накрыв голову курткой моей бывшей, на кухню кто-то зашел. Сначала я даже не рассмотрел, кто. Свет резанул глаза, я недовольно заворчал.

— Ой, извините, — сказали мне милым женским голоском. Наконец, я смог ее разглядеть. Она была тощая, высокая, с острыми чертами и бледными, узкими, змеиными губами. Полудевочка и полутруп. Я ее видел, она пришла на больших кумарах, я, как истинный джентльмен, ее проставил, но имени не спросил.

— Да ничего, — сказал я. — Ты это, заходи, если что.

Волк у меня получился, она улыбнулась, сначала как-то неуверенно, а потом широко и довольно.

— Тебе херово? — спросила она.

— Да, — ответил я, но быстро добавил. — Не в том смысле. Меня девушка бросила.

— Серьезно? — спросила она. — Вот дура. Ты же симпатяжка.

Вообще, когда ты барыга, от девчонок отбоя нет (определенного сорта, конечно), и комплиментов они тебе говорят чуть ли не больше, чем ты им, но тут мне показалось, что она все это искренне.

— Ну да, — сказал я. — С лица воды не пить.

— Видок у тебя драматичный.

— Уж не сомневаюсь. Тебя как звать?

— Да Катя, — сказала она с какой-то досадой, словно лучше всего ей было бы оставаться безымянной.

— А я Вася.

— Знаю.

Она поставила на плиту чайник.

— Будешь? А то холодновато, нет?

Я кивнул, встал, наконец, с пола.

— Спасибо.

Потом мы сидели друг перед другом за столом, сжимая одинаковые чашки в цветочек с одинаково сколотыми краями.

— Заебись посуда, — сказал я, потому что не знал, что сказать.

— Ее курточка? — спросила Катя, задумчиво на меня глядя. Она была немножко выхолощенная, ее ничто особенно не трогало, мимика была бедная, унылая, но что-то красивое в ней чудилось, может, даже эта ее странность.

— Нет, блядь, моя, — заржал я, а потом кинул ей куртку. — На, носи. Дарю.

Ей-то она все-таки нужнее, чем мне.

Катя тут же надела куртку, застегнула ее до самого горла. А то, холодно же. Не знаю уж, отчего ей так было, я-то наоборот умирал в духоте, которая часто нападает после сна.

Тут я понял, что так и не рассказал ничего Люси. А я ведь все это затеял, чтобы с ней поговорить, ну просто так, для души. Про Ленчика и все такое, про что я там распереживался, про что думал. А Катя пила чай и смотрела на меня, и я решил, что она могла бы быть отличным слушателем.

Так, на самом деле, и оказалось. Она смотрела на меня внимательно, не двигалась даже, только моргала, редко, как ящерица. А я рассказывал ей про Ленчика, и про смерть, и про студентов, спущенных с лестницы, и про то, что мне на самом деле очень стыдно, и не такая уж это просто работа.

В конце концов, этот фонтан дерьма иссяк, я отпил остывшего чаю, закурил. Не то чтоб я ждал от нее хоть какой-то реакции, за время моего рассказа она как-то потеряла все человеческое и напоминала теперь изваяние. Я даже не думал, что она со мной заговорит. Но Катя сказала:

— У тебя был тяжелый день.

И добавила:

— Хочешь отсосу?

— Ага, — сказал я. — Давай.

Она допила чай, прополоскала рот, зачем-то заранее, опустилась на четвереньки и проползла ко мне под столом. Когда Катя взяла в рот мой член, глубоко и жарко, как будто у нее в глотке не было костей, и как будто она любила меня, я бросил сигарету в чашку с чаем, покрывшимся радужной пленкой.

Что касается Люси, я все-таки надеюсь, что она полюбила безымянного героя, но назовем его, скажем, Коля. Надеюсь, Люся и Коля давно и счастливо женаты, и теперь взахлеб рассказывают своим детям о том, как мама познакомилась с папой, убегая от злодея Василия, коим я, по большому страшному недоразумению, собственно, и являюсь.

Загрузка...